Художка

Ориджиналы
Джен
Завершён
G
Художка
автор
Описание
Небо могло упасть на землю, пройти цунами, землетрясение, хляби небесные могли разверзнуться и геенна огненная возгореть, но в три часа дня я должна была быть в художке". Несколько историй про школу и детство
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Второй курс

Как же мы были потрясены, узнав, что наш Владимир Иванович не может заниматься с нами в сентябре, потому что уехал с группой художников на пленэр! Так вот и выяснилось вдруг, что у него есть серьёзная жизнь, свой особый мир, отдельная от нас профессия. Он занят своим делом, совершенно не связанным с нашим обучением. Представлялись мне почему-то горы, водопады, палатки и костры, ватага веселых художников, обвешанных этюдниками, мостящихся на невообразимых склонах над пропастями. Особенно грела мысль, что и оттуда, с этих облачных высот наш Владимир Иванович обязательно придёт к нам. И продолжит учить нас, находить, разбирать среди камней и сучьев ту волшебную тропинку, идя по которой и мы когда-нибудь, может быть, тоже сможем найти что-нибудь эдакое облачное. Тогда пришло ясное ощущение, насколько бесконечно больше уважаешь учителя, когда у того есть собственное занятие, когда он, как отважный Дамблдор, помимо работы в школе выполняет ещё особые задачи, которые по плечу только ему. Своей заместительницей Владимир Иванович оставил замечательную учительницу, улыбчивую, весёлую, красивую — у неё были удивительно зелёные глаза и совершенно рыжие пушистые волосы. Мы по-хорошему сдружились с ней, но бесконечно ждали нашего Владимира Ивановича и понимали, что только он наш единственный и настоящий учитель — и как же мы тосковали без него, и как же бесконечно тянулись наши дни: учитель обещал вернуться в конце осени. А ещё мы в том году начали изучать перспективу, Владимир Иванович приносил нам выразительные картины художников Возрождения, всевозможные наглядные схемы и приспособления. А потом мы все подходили к нашим огромным окнам, Владимир Иванович забирался на стул и белой краской прорисовывал видные отсюда из окна трамвайные рельсы, уходящие вдаль. Пока рисунок совпадал с предметом, всё казалось привычным, а потом мы слезали со стульев — и на фоне серого неба становились отчетливо видны белые линии, непостижимым образом встречающиеся друг с другом. Совершенно параллельные железные рельсы вдруг сходились в одной точке на линии горизонта. Привычная, подчас даже тоскливо обыденная реальность на глазах превращалась в неопровержимый факт сложной науки — оптической перспективы, основанной много столетий назад. А на рисунке у нас громоздились кубы и коробочки, шары и пирамиды. И всех их приходилось выстраивать с учетом новых, ставших неопровержимыми знаний, выискивать линию горизонта и очень стараться не менять её во время рисования, честно пытаясь смотреть на все объекты из одной точки: никаких двойных стандартов. Помню, как Владимир Иванович показывал нам этот фокус. Брал обычную железную кружку и рисовал её с различной высоты: она чуть ниже его глаз, много ниже уровня глаз, стоит себе на полу, а потом поднимается все выше и выше. И на рисунке, очень схематичном, учитель показывал нам наглядно, как менялось соотношение пропорций овала, что видно больше: дно — снаружи или изнутри, стенки, верхний край. И так, с помощью соотношения пропорций, мы ощущали вдруг волшебную силу передачи точки зрения. В жизни тоже ведь оказывалось так: можно вовсе не ругать никого, просто о чём-то рассказать чуть больше, о чём-то умолчать. Твой собеседник вдруг сам залезет в твою шкуру — и все замечания, которые, может быть, неохотно и с недоверием выслушал бы от тебя, все напрашивающиеся и наболевшие твои выводы вынесет сам как миленький, да ещё и с опережением. А на живописи мы писали предметы. Яблоки и луковицы в окружении крынок и задумчивых зеленоватых бутылок с узким горлышком. Ох уж эти бутылки — их бока ни за что не хотели быть одинаковыми. А уж мутноватая, слегка посверкивающая на свету гладь стекла и вовсе не поддавалась никаким мазкам и краскам, довольно быстро превращаясь в обыкновенную дыру на бумаге или в безобразно расплывающееся грязно-серое пятно. Сколько гармонии, оказывается, могло заключаться в обыкновенной луковице! В совершенно божественных складках фантастических драпировок! У нас ходили слухи, что наш учитель приносил драпировки из дома. Хоть он и хранил их в своей школьной каморке, получердачном складе-кабинете, но нежно любил, и они всегда у него содержались в идеальном порядке. Вдобавок они были фантастически живописных акварельных цветов. На человеческом языке это означало, что они были примерно цвета и фактуры половой тряпки с лёгким оттенком от жёлтого до фиолетового, никаких свежих ярких пятен. Ведь акварель не терпит грубой пошлой новизны, поэтому ткань должна быть слегка поношена и истёрта, и оставлять место для полёта воображения и творческой фантазии. Однажды Владимир Иванович принес нам картину некоего художника, Микеланджело, кажется, где была изображена одна только драпировка. Меня, помнится, это потрясло: то, что я искренне считала совершенно проходным моментом, ничего не значащим скучным элементом, кого-то заставляло вот так часами сидеть — рисовать, а потом ещё многих и многих часами стоять над этим и любоваться. Выходило, что в картине, как и в жизни, нет ничего случайного, на что не стоило бы тратить сил и внимания, и что в хорошей живописи, как и в жизни, каждая деталь доставляет удовольствие, может быть красивой и приносить радость. Так вот, драпировки эти были идеально аккуратно сложены по строго определённой системе. Вот что меня больше всего поражало в нашем учителе: не было в нем ни капли художнической безалаберности и необязательности. Творческий стихийный беспорядок — как, впрочем, и любой другой — он не терпел. Всяческие «художественные» невнятности и мычания презирал. В каморке его, как и на уроках, как и в объяснениях или самих постановках натюрмортов, всегда светились стройная система и осмысленный гармоничный порядок. Кстати, о постановках. Это был ещё один источник нашей гордости — наши натюрморты всегда уже одним своим видом словно звали их нарисовать, такие «вкусные», живописные, притягательные. Холодный металл кувшинов сочетался с мягкостью дерева, досочек или корзинок, зеленоватое стекло бутылки оттенялось тёплой желтизной фона, и во всём этом великолепии мироздания сверкал маленький красный перчик или пара грациозных вишенок. У нас были «холодные» и «тёплые» натюрморты, от света или тени, контрастные и мягкие, полу-пастельные, и не было в них ни одной лишней детали или черточки. Гармонично и плавно торчали сухие ветки на светлом фоне гипсового слепка, два опавших лепестка образовывали плавную линию на первом плане. Однажды я как-то случайно увидела, как наш Владимир Иванович готовил натюрморт. У него была гора драпировок и сразу несколько похожих предметов. Понятно как-то становилось, что они, словно актёры, пробовались на роль и примерялись к этой постановке. Владимир Иванович кружил над натюрмортом, как коршун, пристально рассматривая его с разных сторон, а потом налетал вдруг, как тигр, и стремительно менял что-то, убирал к чёрту не годящегося актёра. Худую, вечно недовольную, склонную к истерикам бутылку из-под сухого вина — менял на округлый, довольный собою графин, уравновешивающий всю картину и вносящий в неё недостающую плавность и мягкость. Теперь объяснения перед уроком длились всё дольше. И всё сильнее под конец, а иногда уже и в середине, охватывало с головы до пят ощущение, что сейчас-то ты нарисуешь просто гениально! И хотелось, чтобы вся эта теория поскорее закончилась бы, и можно было наконец уже приступить к действию. Однако — и за это я отдельно ещё раз бесконечно благодарна Владимиру Ивановичу — перед объяснениями и разговорами, перед показами картин знаменитых и не очень художников, рисованием схем и стратегий — мы всегда самый первый урок просто рисовали. Натюрморт, учебную постановку, гипсовую капитель. Рисовали просто так, как виделось, не имея между собой и вещью никаких теорий, сохраняя и лелея первый незамутнённый взгляд, первое впечатление. Как это важно: уважать человека, давать ему возможность в первую очередь самому пообщаться с материалом. Чтобы он мог увидеть, почувствовать, упасть и подняться, потеряться, заблудиться и вновь найтись. Теперь, будучи уже родителем, я понимала, как необходимо и трудно такое умение, сколько нужно мудрости и смирения, чтобы в первую очередь, в начале всего, дать ребенку самому пообщаться с миром. Дать сделать собственные ошибки и открытия, не мешать своими опытом, знаниями и старостью. Лишь только после такого, непосредственного, чистого, в чём-то наивного, смешного, но захватывающего и плотного общения с натурой, в конце первого занятия Владимир Иванович выстраивал работы, проводил просмотр, объяснял, что удалось и какой будет наша следующая задача. Ещё мы, конечно, рисовали деревянные и картонные кубики и коробочки, тарелки и бутылки, простые гипсы, убивающие своими декоративными орнаментами. У меня всегда были дырки на рисунке вместо этих орнаментов, потому что они просто изнуряли меня своим спокойствием и занудством, своей холодной рассудочной логичностью в сочетании с сухостью карандаша. Допустим, эти гипсовые орнаменты в натюрморте ещё более или менее переносимы. Интересно писать белый, вписывать его в среду, увидеть в нём небо и свет от ламп и тень от предметов. Но вот сам по себе гипсовый слепок, да ещё в карандашном исполнении — это мрак. Только входя в класс в день рисунка — каждый день на неделе у нас был отдан под одно дело: рисунок, живопись и композицию, а ещё скульптуру и историю искусств, идущие вместе, — я начинала громко вздыхать. Владимир Иванович принимался подшучивать надо мной, но в глубине его голоса я слышала понимание и сочувствие, и потому вздыхала с удовольствием. Конечно, учитель прекрасно понимал, что такое богатство и сила ограниченных возможностей силуэта, света и тени. Что такое полутона: ведь графика — как немое кино, не отвлекающееся на многословие красок. Но в те времена карандаш и рисунок как таковой я совершенно не понимала и не чувствовала, и рисовала мёртвым — для мёртвых? — о мёртвом. Словно глухой музыкант напрасно старался овладеть глубоко чуждым и непонятным ему инструментом. А вот краски были удивительной тайной стихией: когда обнаруживаешь, что смешиваешь всего лишь три цвета в разных пропорциях — и можешь получить Вселенную. Мы писали цветы и фрукты, и при волшебном умении нашего Владимира Ивановича подбирали такие натюрморты, что, глядя на них, уже хотелось забыть обо всём, всё побросать и только писать и писать, и уроки живописи становились захватывающим приключением. Мы с ужасом заглядывали в соседние классы, взирая на чужие постановки и искренне сочувствуя бедолагам. Нашему избалованному взгляду казалось, что на такое и смотреть-то невозможно, не то что рисовать. И с тройной силой мы ощущали «вкусноту» своих, то есть Владимира Ивановича, натюрмортов, иногда встречая ещё у порога вновь пришедших одноклассников воплями: «Смотри, какой у нас натюрморт сегодня!» В дни живописи, особенно если намечалась новая постановка, опаздывать категорически было нельзя — надо было успеть занять самое выгодное место, чтобы с твоей позиции пространство натюрморта обозревалось наиболее удачно, хотя, надо честно признаться, натюрморты Владимира Ивановича хороши были со всех сторон. Он потому же и кружил вокруг них, как дикий коршун, что рассматривал общее расположение фигур с самых разных позиций, подбирая беспроигрышные комбинации. И у каждого натюрморта было свое настроение. Были яркие и говорливые, тихие, журчаще-задумчивые, холодно-сдержанные. И наоборот: душа нараспашку, тепло и мило улыбающиеся все время, пока их пишешь. И вот настало кульминационное и логичное завершение второго курса — мы вновь ехали на пленэр. На летних этюдах мы были уже старожилами. Да, теперь мы уже считали себя бывалыми и несколько свысока смотрели на первогодков, в первый раз вырвавшихся на натуру. Привычно по-походному отправлялись мы на этюды: фляжка с водой, этюдник, складной стульчик. У меня с этим стулом связана была особая история. Мои бесконечно любящие родители купили мне с собой целый трон: со спинкой, с деревянными подлокотниками. Таскать его на себе было безумно тяжело; но зато уж если сел, так сел, и уже можно было расслабиться, даже ноги не затекали, тогда как хозяева маленьких и лёгких брезентовых табуреточек, нести которые легко и необременительно, теперь сидели-ютились, переминаясь с ноги на ногу. То спина затечёт, то нога занемеет. Я же располагалась со всеми удобствами и могла находиться на сколь угодно неровной поверхности. Стул, как ладони любящих родителей, поддерживал меня на любых кочках и косогорах. Однажды Владимир Иванович застрял в моём стуле. Подлокотники очень тесно сжимали сидящего — я и сама теперь часто застревала в таких стульчиках. Владимир Иванович сел на мое место, сосредоточенный на рисунке, на задаче. Двумя-тремя штрихами показал мне, что надо сделать, чтобы довести работу до конца, чтобы завершить не совсем безнадежное начинание. И вот, когда всё уже было сказано и нанесено на бумагу, и все объяснения даны — учитель попытался встать — и встал вместе со стулом. И здорово же он тогда посмеялся с нами, а потом ещё долго шутил и подтрунивал над моим «кусачим троном». И чувство родства, безграничного уважения и общности, веселого бесстрашия жизни разрасталось от таких моментов и крепло, оставаясь с нами на всю жизнь. Итак, мы были уже не новички, мы почти третьекурсники. А потому и ходили значительно дальше — и тогда особо ощущалась тяжесть знаменитого стула, — и задачи перед нами ставились всё более трудные и сложные. Вот поднялись на холм; там, как войска по приказу Наполеона, под руководством Владимира Ивановича облака выстраивались в прекрасную перспективу и не смели шелохнуться, пока мы их рисовали. А ещё мы ходили в деревню и рисовали бревенчатые дома, наличники и веранды, разбитые улицы, придорожные лопухи и щербатые покосившиеся заборы, полинявшие от снегов и дождей, приобретя фантастически живописные цвета и оттенки. Владимир Иванович зорко поглядывал на приближающихся деревенских жителей, инструктируя нас, как надо разговаривать с любопытными. И приходило ясное осознание: все мы в его команде и под его защитой. Мы с ним одной крови, и он никогда не даст нас в обиду чужакам. Наш второй пленэр — это и огромный прощальный костер у озера, на который я так и не попала. И наша одногруппница Надя Валиева: большая, статная и красивая, распевающая грудным голосом «Если есть в кармане пачка сигарет», рассказывающая фантастические истории о любви из жизни пермских байкеров и хулиганов. Это и бесконечные горячие споры на деревянном крылечке у нас перед корпусом. И тихое журчание воды в настоящем деревянном колодце, скромно стоящем в небольшой сараюшке напротив главного и единственного корпуса. Это бескрайние жёлтые поля и зеленеющие поляны, по которым ты шёл вместе с твоими первыми настоящими друзьями, соратниками по духу и карандашу. Это холодная вода в длинной череде деревенских умывальников, примостившихся под ветхой деревянной крышей прямо на улице. Самое же главное — это острое ощущение бесконечного, безграничного счастья, пронизывающего тебя целиком, вырывающегося из тебя с каждым вздохом. Осознание того, что без пленэра и жить не стоит. «Ведь без музыки на миру смерть не красна…»
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать