Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Ей двадцать два, она прекрасна, как сбежавшая из пожелтевших страниц фантастической книги мифическая девица, и она отчего-то становится самой счастливой на всём свете именно в его погрязших в чужой крови руках, будто по-другому быть не может.
Казу двадцать три, он обзаводится сединой слишком рано и чувствует себя старее лет на сорок, если не больше, а утешение в превратившейся в бремя жизни он находит только в её прямом сияющем взоре и трепетных касаниях.
Примечания
я не знаю, почему написала это. вроде всё хорошо, октябрь тёплый, птички поют и солнышко, а захотелось написать кусок боли.
это что-то стеклянно-флаффное-хрен-знает-какое (и флаффа там немного, ссори).
на заметку: я очень хочу, чтобы у этой пары всё было хорошо, чтобы они свободно касались друг друга и прожили долгую счастливую жизнь.
но мой мозг выдал вот это.
потому что потому.
Ссылка на телеграм-канал: https://t.me/sandra_white_rock
.
07 октября 2023, 07:58
— Тебе не стоит беспокоиться.
Её слова незлобивы и безукоризнены, хоть и звучат эхом дальнего обвала, и сама она, повзрослевшая и окрепшая, стоит перед ним уверенно, одаривает всезнающе-мудрым и обожженным кровопролитными бойнями взглядом, будто они говорят о чём-то житейском, а не об охоте на работорговцев. От этого, на деле, становится в разы хуже.
Но Каз, напротив, хмурит брови и отвечает, цедит обманчиво-невозмутимо, будто вместо слов из него вырывается зычный треск холодящего тело ледника:
— Я не беспокоюсь.
Он знатно теряется в ощущениях, давится ими до асфиксии и за пучиной их так и не находит смысла своего вранья: Каз беспокоится, а Инеж слишком хорошо распознаёт его ложь, и иногда он несвойственно себе боится того, сколь легко она заставляет его скальную броню затрещать и опасть на землю исполинскими шматами. Того, что ему по обычаю остаётся просто стоять перед ней, оседланным гнетущей ипостасью в одночасье освободившегося из метафоричных сетей и не по-бреккеровски уязвимого. Инеж в такие моменты лишь улыбнётся ему невинно, не догадываясь, что она вытворяет с ним.
— Ты не беспокоишься, — не бесхитростно повторяет она, почти катает эту фразу на языке, но в словах её ни издёвки, ни язвительности. — Ты говоришь как мой папа, Каз. Вы между собой сговорились, пока я того не видела?
— Он взял с меня обещание, что я присмотрю за тобой. Я просто его выполняю, — с чрезмерной выспренностью выдаёт беспечно пожавший плечами Каз.
Однако за гулом пенистых волн он улавливает, как вновь трещит по швам самодельная броня, как громоздкий кусок не фундаментального изваяния отваливается и с грохотом прорванной дамбы падает в морскую бездну, предательски оголяет все его страхи и тревоги, а ему даже невмоготу сопротивляться этим мытарствам.
Смехотворно до апогея всевозможных неудач: он Грязные Руки, перед ним трепещет в первородном ужасе этот убогий городишка, но вместе с тем он чёртов утопленник своих кошмаров. Как ни карабкайся ввысь, как ни побивай бездумно по водянистой глади до размашистых брызгов, а чьи-то укрытые коростой шрамов руки всё равно ловят его, тянут на дно. Пальцы перчаток превращаются в узкомордых чернеющих гадюк, что вьются вокруг шеи не то ошейником, не то удавкой, и трепещут жалами.
Ему давно пора научиться усмирять агонизирующее сердце и давить боль грузным шагом лакированной туфли, чтобы гнусаво-гаденькое «прощаться» вновь истлевало на солнце в дымящееся ничего и деформировалось в «идти дальше». Ему давно пора научиться отпускать Инеж, давно пора принимать её отплывы и бои в море как неотъемлемую часть их мироздания. В конце концов, до этого Каз не единожды рискует её жизнью и ни разу не утомляет себя назойливыми рассуждениями о морали.
Но море в своё время уже отбирает у него брата, наивного до пьяного смеха у лукавых завывал и до утомляющей безнадёги у него. Отобрать ещё и Инеж этому же морю ничего не стоит. Инеж-то от Джорди мало чем отличается, лишь тем, что жизнь таки втягивает её в эти бои без правил и щедро вручает в не познавшие чужой крови руки кинжалы, отточенные специально под пытки над человеческим телом. Она зовёт море своим другом, волны — своими спутниками, а Каз думает, что его паук не умеет выбирать себе ни друзей, ни союзников.
Инеж делает шаг к нему.
— Меня ждёт экипаж, — невзначай оповещает она, не поднимая голову и не глядя ему в глаза. Её тонкие ручонки поднимаются, тянутся к нему, и, не найдя иного занятия, поправляют лацканы пальто. — Я напишу тебе письмо, как только приплыву в следующий раз.
На миг её чёрные зрачки блестят яркими агатами. Каз замечает это, пока щурится: солнечный свет рано утром чудовищно-строптиво слепит и врывается в глазное яблоко шершавой змеюкой.
— Твой экипаж ждёт тебя почти полчаса.
Слова срываются с него сами собой, будто обзаводятся плотью, кровью и самовольностью. В таких ситуациях стоит говорить, что время быстротечно, а он будет ждать её, пусть потребуются долгие месяцы, но устыдившийся банальщины Каз молчит, резче предполагаемого хватает Инеж за костистые пальцы, когда те норовят плавно скользнуть по открытой шее, и сжимает. Комично, по правде: он привыкает выворачивать кости до громкого хруста и крушить черепа, а не церемонно-мягко придерживать чьи-то ручонки, потому что, того гляди, может и сломать, как ломкий тростник. Любой другой на её месте подумает, что вот-вот останется без руки, а вместо кисти повиснет влажно-красный уродливый огрызок, но Инеж чересчур сообразительна и хорошо знает, что скрывается за этим касанием.
Чтобы она перестала встречать искрящуюся ультрамарином пустыню волн подобно верному товарищу, нужна веская твердокаменная причина. У Каза таковой нет и не будет.
— Они знают, что отплытия из Кеттердама им придётся ждать дольше обычного, — пальцы Инеж проворно освобождаются из его руки, пока ноготь, будто по случайности, невесомо чертит кривую линию по коже. — Знают, почему.
Она приподнимается на носочках, тянется к нему и любовно целует в щеку. Каз, годами кропотливо выстраивавший по крупицам собственную неприкаянность, не успевает ни опомниться из пучины яркокрылых грёз, ни сказать ей что-то, пусть и напоминающее сродни неуверенно-сиплое блеяние, потому что Инеж исчезает так, как будто она и не стояла перед ним секунду назад. Как призрак.
Казу двадцать, и он одиноко стоит в сырых зарослях да смотрит на объятый пёстрым небом покачивающийся на могучих волнах корабль.
Казу двадцать, когда он окончательно понимает, что не доверяет Инеж морю.
---
Когда Джеспер уныло оглядывается по сторонам в поисках новой жертвы, Уайлен нервно покусывает кончик сохранившего на себе следы чьих-то зубов карандаша, а случайно втянутая в эту аферу приехавшая просто навестить их Нина спрашивает, — из обыкновенного желания расшатать нервы Казу, ясное дело — есть ли в этом заведении меню и подают ли её любимые вафли, они ведут себя как просто знакомые. Как партнёры. Союзники. Остальным остаётся делать вид, будто они свято верят в этот спектакль, потому что стоит ему закрыть за Инеж дверь в свою комнату, как вся былая степенность моментально тлеет. Каз всегда тоскует по ней, по её напоминающим обещание касаниям, по горячему шёпоту в ухо, пусть и умалчивает старательно, а она на сей раз отсутствует в Кеттердаме дольше обычного. От профессионализма остаётся пустой звук. Они расходятся в конце февраля и не видятся всю весну — это настолько ужасающе-долгий срок, что Каз срывается с несуществующей цепи, прижимает её к себе судорожно-отчаянно и целует поначалу неестественно-смазанно, ощущает то, как Инеж ему отвечает, едва не царапая кожу вцепляется в его плечи и подставляется под нервные поцелуи. Он проводит ладонями по её шее, по подбородку, надавливает пальцами по цепочке позвонков и, сбегая проворно из хватки глумившихся над ним кошмаров, чувствует весь наконец-то правильно выстроенный мир каждой клеточкой своего исхудалого тела. — Почему так долго, Инеж? Каз спрашивает это — не уничижительно, не обиженно и даже не недовольно — после того, как ленно растягивается на диване, а она устраивается на нём невесомым вороньим пёрышком и ласково блуждает подушечками пальцев по открытому участку под ключицами. И вздыхает. Этот вздох звучит тихо, но для Каза он подобен грохоту воды, что сгоняет в смертоносном потоке остроконечные сучья жухлых веток. — Случились… непредвиденные обстоятельства, — жеманно отвечает Инеж, и тут же подаётся ближе, льнёт затерявшимся в озлобленную вьюгу котёнком и прячет лицо в его шею, — но я рада быть сейчас здесь. Спустя три месяца. С тобой. Он хочет сказать, что рад, что сейчас она не в километрах от него, а с ним. Он хочет сказать, что рад, что она, такая настоящая и живая, как доверчиво стелившийся по ладоням луч солнца, лежит в его руках так, будто это самое безопасное на свете место. Он молча обвивает её талию и зарывается лицом в угольно-чёрные волосы. Иначе — никак. Он издавна привыкает считать себя за совокупность доброй половины человечьих пороков, но в настоящем времени Каз молчит только потому, что боль постоянно смотрит на него глазами Инеж — искренней и жизнерадостной, с серебрящимся смехом, что звенит в ушах вечным эхом и напоминает в минуты, когда её нет рядом, что ничего из пережитого не выдумка. Казу таким никогда не стать. Может, потому Инеж так безудержно бежит, парит по усеянной пестроцветными геранями земле в новые будоражившие и знатно потрясающие дебри, незыблемо счастливая и напоминающая малахольный огонёк в ночной темени, пока обузданный тяготой бытия Каз ползёт за ней, раздирает кожу в ягодно-яркую кровь и гниющее мясо, потому что наперекор самому себе нуждается в этом огоньке и жаждет её обволакивающе мягкого тепла. Может, потому Инеж позволит себе безмятежно кинуться в омут с головой, чтобы то напоминало разбег по отвесному клифу, с которого можно совершить прыжок с величавого водопада, чтобы затеряться в искрящемся при свете солнца рое брызг — знает же, что при раскладе, в котором стоит разбиться насмерть, падения не произойдёт, потому что Каз мужественно словит её в полёте и унесёт прочь от скалистой пропасти. Она доверяет своим заточенным до предела кинжалам. Она доверяет Казу. Каз боится её доверия. — В мае мне снилось море, — невпопад шепчет Инеж ему в шею, словно открывает свою страшную тайну. — Ты говорила, что море — твой друг, твой второй дом, — невозмутимо напоминает Каз, зарываясь пальцами в покрывшие ей спину чёрным покрывалом волосы. — Почему же тебя удивляет, что ты видишь его во сне? И ощущает на уровне неких чувств, — возможно, тех же, которые каждый раз подсказывают ему, что она где-то рядом — как на ней выцветает траурная улыбка. — Море, что приводит меня в Кеттердам, спокойное и вкрадчивое, как добрый товарищ, а во сне я видела самый настоящий шторм. Волны тёмно-серые и буйные, ветер свистит так, что ничего больше не слышишь, словно природа гневается на что-то, а корабль покачивается, будто его разломит на куски. Шторм во сне — плохой знак у сулийцев. Через пару дней после моего сна мы похоронили одного из матросов, больного настолько, что перед кончиной он едва стоял на ногах и сутками отгонял птиц кашлем. — Тебе не кажется, что то просто совпадение? — задумчиво спрашивает он, упираясь взглядом в потолок, когда кажется, что оттуда на него посмотрят чьи-то злобно поблескивающие во мраке глаза. — Возможно. Но скоро за кораблём начала лететь чайка, а потом и вовсе поселилась у нас, как в родном доме. Сулийцы верят, что после смерти мы воскрешаем в чьём-то теле: мы можем стать гордыми львами в шуханских тундрах, можем стать свободными воронами в небе, а можем воскреснуть в облике воды или огня. — Как-то… необычно пить воду и думать о том, что вместе с ней ты выпиваешь чью-то душу, — без издёвки или презрения тянет Каз, точно раскатывает на языке прогорклую листву. — Хочешь сказать, после смерти твой матрос стал… чайкой? — Как вариант. Может, он любил чаек при жизни, потому святые дали ему волю стать одной из них. Кто-то становится тем, кем заслужил, — к примеру, червяком, которого могут раздавить в любой момент. Значит, человек был грешником — а кому-то дано быть тем, кем бы он пожелал сам. Я бы стала геранью на твоём подоконнике, потому что та уже совсем засохла, — Инеж приподнимается, смотрит на потускневшие блекло-оранжевые цветы, а Каз едва ли не ворчит, чтобы она вернулась. — Кстати, почему ты её так и не поменяешь? Каз смотрит куда-то в пол, пока она того не видит. — Подарю маленькому купцу. Может, захочет сделать гербарий. Инеж, не глядя на него, тихо смеётся. — Или венок Джесу. — Или венок Джесу, — опасно гранича с безжизненность, вторит за ней Каз, прежде чем податься вперёд. Он вновь прижимает её к себе и переворачивается, так, что теперь Инеж вальяжно лежит под ним. Он целует её в линию челюсти, целует в ловко найденный и отчаянно гудящий под кожей пульс, целует в дрогнувшие в полуулыбке губы, пока её руки обвивают мужские плечи, а он сам, впервые за пять лет, что они вместе, — потому что не знает, когда увидит вновь — признаётся шёпотом, что любит её. Инеж двадцать два, она прекрасна, как сбежавшая из пожелтевших страниц фантастической книги мифическая девица, и она отчего-то становится самой счастливой на всём свете именно в его погрязших в чужой крови руках, будто по-другому быть не может. Казу двадцать три, он обзаводится сединой слишком рано и чувствует себя старее лет на сорок, если не больше, а утешение в превратившейся в бремя жизни он находит только в её прямом сияющем взоре и трепетных касаниях. Парадокс, но Инеж всё равно продолжает его преданно любить. Казу двадцать три, и он не понимает, почему.---
По разлапистым веткам плотного дерева, расположившегося неподалёку от гавани, неумолчно стучит дятел. То звучит гулом дебелых колёс по твёрдой почве, когда Каз вышагивает по зыбкому песку к причалу и укрывает её плечи своей накидкой. Инеж плохо спит прошлой ночью и реагирует на него не сразу, а в тот час, как её взгляд поднимается, как глаза щурятся от света, а сама она хочет что-то сказать, он говорит раньше: — Оставь себе, — слышится нечто, что предательски срывается на заботу. — Всё равно для меня уже маловата, а тебе в самый раз. Инеж осоловело кивает, кутается сильнее и, прикрыв глаза, зарывается лицом в накидку. Каз знает, что та сохраняет его запах, что на ткани застывают напоминания о трущобах, крови и переливающихся нефритовыми отсверками листьях — всё то, что будет напоминать ей о нём. Каз поднимает взор. — Твой экипаж ждёт? На деле, он не хочет спрашивать этого, не хочет, чтобы она снова уплывала и оставляла его с полным незнанием, а вместе с тем, солью и ядом сыпавшимся в борозду раскрытых шрамов, беспокойством за то, что море откроет свою истинную сущность и снимет с себя маску друга. Её тёмно-агатовые радужки сверкают самоцветами, а веки трепещут крохотным веером. — Ждёт, — просто отвечает Инеж, — но они знают, что им придётся подождать. Как обычно. Потому что мне надо поговорить с тобой. Казу вопреки всем выкованным в себе смрадным истинам о льдисто-холодном спокойствии не нравится, как это звучит, как предвестие ослепительно-белой молнии на некогда лазурном поднебесье, но он молчит об этом и предоставляет ей право продолжить. А она, глядя на него, коротко и без издёвки смеётся: — Святые, Каз, ты выглядишь так, как будто тебя мальчишка случайно назвал дедулей. — По ощущениям очень близко, — хмыкает Каз нарочито безразлично, хоть дрогнувший голос и выдаёт его. — Так что же настолько важное ты хочешь сказать мне, что весь корабль томится в ожидании? В ответ — вздох, тяжкий и громкий. — Помнишь, как однажды я отсутствовала в Керчии целых три месяца? — осторожно спрашивает решительно ёрзающая на месте Инеж, чем невольно напоминает только очнувшегося маленького ворона. — В следующий раз я, возможно, приплыву ещё позже. Каз клянётся всей горстью крюге, что он хранит у себя в сейфах: наперекор назойливому лепету совести и всем тщательно выстроенным в голове аспектам, что он сможет стоически выдержать любой срок без неё, внутри всё сметающе-болезненно скручивает, а мимика показывает всё то, что ему приходится от неё скрывать. — Работорговля процветает, — спешит доложить поглядывающая на разогретые пески Инеж, негодующая и жаждущая мстить за себя и любого страждущего от чужой похоти. — Я думала, люди начнут бояться, зная, кто будет бороться против них, но нет. Их только становится больше. Это как бесконечная война. — И ты готова посвятить этой войне всю свою жизнь, Инеж? Она смотрит на него. Каз в тот час же замечает, видит: Инеж растоптана последствиями своих же идеологий и авантюр, она почти сгинула в жаре помноженных на бесконечность битв и вынужденных кровопролитий. Но она, в отличие от него, всё равно живая. — Ты посвятил годы, чтобы отомстить за брата, — резонно подмечает Инеж, и смотрит так по-взрослому, так умно, будто это она его старше, будто это не ему в душе так много-много, а ей. — Почему тогда я не могу посвятить всю жизнь, чтобы отомстить за себя и тех, кто рискует оказаться на моём месте? — Потому что я буду переживать, — в кои-то веки говорит он, находя в себе смелость признаться в самом простом, что она понимает и без его нелепых признаний. — А ты не переживай. — Гезен, спасибо, совет лучше некуда. А что мне тогда прикажешь делать, как не сидеть в Кеттердаме до самой старости и думать, не устало ли море быть твоим другом и не попался ли тебе по пути противник посильнее? Инеж улыбается ему. Её тонкая ручонка тянется, ложится аккуратно на сжимающую набалдашник трости ладонь, а он чувствует, что это немного успокаивает его. — На самом деле, я немного соврала, когда сказала, что отдам свою спокойную жизнь этой войне. Я не вечна, а работорговля не исчезнет, сколько бы я ни воевала с ней, и будет ещё существовать даже после меня, — её большой палец дёргается, ласково поглаживая белую кожу его руки. — Я обучила Мадхави всему, что ей надо будет знать, чтобы однажды занять мою должность. Следующий выход в море для меня будет последним. — То есть… — Как только я вернусь, то останусь с тобой, Каз. Каз думает, что ему слышится, что ничего такого она ему не говорит, а чересчур утопические мечты со временем нещадно превращаются в демиургов самых жестоких слуховых галлюцинаций, но Инеж смотрит на него так, что шипы сомнения мигом опадают на землю и заставляют поверить. Смотрит так, что он понимает: всё настоящее, всамделишное. Каз кладёт свою руку, подрагивающую и костлявую, как сучок отломленной острой ветки, на её, и сжимает так, как будто боится отпускать. — Когда ты вернёшься, я сделаю тебе предложение. Он следит за тем, как отчетливо проступает на ней ошеломление, как неверие сквозит в её глазах, и задумывается, не говорит ли он что-то лишнее. — Ты уверен… — Инеж замолкает, чтобы прокашляться, когда в горле и во рту сохнет как в раскаленной пустыне, а язык скручивает в узел, и Каз слышит, как в её словах проскальзывает лёгкая толика хитринки: — уверен, что готов всю жизнь провести со всеми моими… мм… «особенностями»? — Ты про свою неизменную веру в святых и сулийские поговорки, к которым я слишком привык, чтобы жить без них? Готов, конечно, если ты уживёшься с моими недостатками. Инеж, такая сияющая и — опять же — живая, тогда же подаётся вперёд, обнимает его за талию, пока Каз прижимает её к себе, отрывает от земли будто она совсем ничего не весит, и в тот миг, когда всё вокруг — чёртово море, бизнес, работорговцы — кажется таким далёким и ненастоящим, он чуть ли не забывается и не кружит её в воздухе, как невесту на свадьбе. Она тихо смеётся в его сильных руках, и её смех серебрится в ушах прекраснейшей песней. Каз удивляется: не всякая девушка обрадуется предложению руки и сердца от преступника, а Инеж выглядит так, будто к её ногам подносят весь мир. Она осторожно берёт его лицо в ладони, тёплые от солнца и казовой накидки, и, наклонившись слегка, мягко целует в лоб. — Считай, что моё «я согласна» ты уже получил, — горячо шепчет Инеж ему на ухо прежде, чем он опускает её на рыхлые бугры песков, как вдруг заговорщически, точно забыв о чём-то важном, продолжает: — И вот ещё что, Каз. — Мм? — Тебе надо найти более торжественную и солидную форму для того, чтобы сделать мне предложение. Каз не успевает ей ответить, потому что Инеж уже несётся к кораблю самым жизнерадостным ребёнком и без издёвки смеётся, слыша за собой кинутое в самом фальшивом недовольстве «я думал, тебе нравится мой деловой костюм!» (хотя он, чего скрывать, осознаёт, что в старом пальто и шляпе, которую пора бы поменять, пока моль не проела на ней первые дыры, протягивать обручальное кольцо любимой женщине — воистину вопиющий моветон). Казу двадцать шесть, он стоит на причале так же, как и бесчисленное количество раз до этого, и впервые ему впору сказать, прокричать даже, что он — самый счастливый мужчина в мире.---
За месяцы, что они порознь, Казу успевает стукнуть безумные двадцать семь, и он отчего-то не чувствует себя таким безнадёжно уставшим от жизни стариком, когда чинно стоит на причале и нервно поправляет то воротник чёрного пиджака, то криво-косо сидящую на нём галстук-бабочку. Время прибытия, указанное в письме, истекает: Инеж опаздывает. Опаздывает настолько, что в глазах уже подавно не рябит от солнечных бликов, а над головой незаметно разверзается расплавленным аметистом звёздно-вечернее небо. Море в такой час почему-то звереет, волны остервенело бьются о тупые скалы и разбиваются на мириады грязно-лазурных капель. Казу то не нравится, но он вынуждает себя довериться Инеж, а не своему навязчивому беспокойству, что безжалостно таранит его годами. Вскоре вдалеке маячит её покачивающийся по бушующим водам корабль. Видит Гезен, тот вот-вот свалится на бок и разломается от удара волны, и Каз находит то странным: Инеж умеет работать за штурвалом, а «Призраком» управляют как-то неумело и нелепо. Но скоро он понимает: «Призраком» управляет вовсе не Инеж. На палубе ватага что-то истошно галдящих и некогда спасённых ею сулийцев. Каз не может ничего разобрать из этой неразберихи, пока «Призрак» не подплывает достаточно близко, а его самого, обуянного вяжущей кровавыми нитями тревогой, не впускают на корабль. — На нас напали! — кричит один до разрыва глотки. — Куча работорговцев! Они напали на капитана все вместе сразу! — Капитана очень сильно ранили! Сердце Каза даже не пульсирует больно, не колотит по рёбрам, норовя их разломить, а стремительно ухает в пятки и замирает. — Иша! — вопит он за секунду до того, как перед ним предстаёт боязливо скукожившаяся юная сулийка, которую Инеж однажды представляет ему как их лекаря. — Как она? — Капитан Гафа одна боролась против семерых и… и… это был очень сложный бой. — Она выживет? — твёрже ожидаемого спрашивает Каз. Иша мнётся, по-детски боится глянуть ему в глаза, отчего-то то и дело отводит метавшийся из стороны в сторону взгляд и продолжает жалостливо сипеть на ужасно-ломаном керчийском: — Она потеряла очень много крови и н-некоторые внутренние органы серьёзно повреждены от ножевых ранений, потому ей не… Каз резко ударяет тростью по деревянному полу палубы, отчего лекарь вздрагивает и моментально испуганно смотрит на него, словно лицезреет смерть перед собой. — Она выживет? — повторяет он, требовательно сцеживая последнее слово сквозь зубы. Иша, к его ужасу, качает головой. — Нет. Каз больше не слушает никого и ничего, несётся к каюте, даже не расталкивая никого: все знают, что для него значит Инеж, потому не смеют ни задержать его, ни попросить не тревожить умирающего капитана. По пути он яро и фамильярно проклинает всё: мироздание, поставившее такую точку на них, работорговцев, которые атакуют её, море, которое устаёт быть ей другом и приводит в западню своих новых попутчиков. Себя, в конце концов — за то, что в своё время не связывает её по рукам и ногам, чтобы она больше не совалась в морские приключения. Он движется к каюте расторопно и тяжеловесно, как обращенный в бегство разъярённый зверь. Каз распахивает тяжёлые двери, и тут же, оказавшись внутри, закрывает. Все звуки застывают за стенами, но и у них, думает, есть уши. — Инеж, — полушепотом зовёт её едва ли не бесшумно вышагивающий к кровати Каз. Лёжа на боку, она вырывается из хватки полудрёмы, смотрит на него так, будто с минуты на минуту сделает последний выдох, и Каз видит, как плещется в её взгляде усталость и застывшая боль. Видит, как неблагодарно топчет Инеж сие лживо-благородное деяние, в каком виде возвращает её ему треклятое море: в искалеченном теле не остаётся ни капли могущества Морского Призрака, о котором слагали оды его враги, ни величия, ни лидерской чинности. Она как разорванная в клочья и брошенная морем ветошь. В конце концов, изодранная кем-то или чем-то плоть плотью остаётся — рассеченная до освежеванного мясца кожа и раздробленные кости. Кому, как не Казу знать это? — Кто это сделал? — спрашивает он, мягко хватая её за изрезанную в багровеющие росчерки маленькую ладонь, поднося к своим губам и надеясь, что она помнит хотя бы черты их лиц: он найдёт каждого и свернет им шеи раньше, чем море успеет предать и их. — Это уже не… важно, — хрипло говорит Инеж, слабая от множества ран, говорит так, как будто кровь застывает глубоко в горле, оседает в лёгких и мешает дышать. — Они мертвы. Все. Их тела сейчас съедают рыбы. И… Иша уже рассказала тебе? Каз отстранено кивает, тянется к ней подрагивающими пальцами и аккуратно смахивает прилипшие ко лбу волосы, а с Инеж неожиданно, как в обжигающем нутро бреду, вырывается смешок. Казу страшно. Он видит смерть тысячи, миллионы и миллиарды раз, видит её в самых уродливых проявлениях, начиная от облюбованной личинками им же разорванной плоти и заканчивая звонко-отвратно лопающимися гнойниками на обглоданной да булькающей кислотой коже, но в этот раз Казу по-настоящему страшно. Страшно, что ему приходится отпустить её неизвестно куда. Страшно, что он не сможет последовать за ней. Инеж вдруг улыбается ему, тянется и неуклюже пытается провести избитыми от боя костяшками по его лицу, но не дотягивается, и Каз подаётся ближе, позволяя ей уложить руку ему на щеку, погладить пальцами кожу. — Ты всё-таки нашёл костюм, — невесело подмечает она. — Мне так жаль, что это всё зря. Действительно. В этом костюме встречать бы миловидную невесту и нести её за руку к алтарю, где они дадут друг другу клятвы, которые, возможно, и не сдержат, но никак не хоронить эту невесту. Казу, однако, на костюм сейчас абсолютно всё равно. — Я купил кольцо, — он выпрямляет её пальцы и погружает вторую руку во внутренний карман пиджака. — Простое, без камней. Как ты любишь. Сейчас мы его на тебя наденем. Кольцо — золотистый обруч, простой и гладкий, как пригоршня тёплой гальки — выуживается из бархатно-бордовой коробочки и ложится ей на безымянный палец почти идеально, как будто изначально создано для неё. Каз знает, что оно останется с Инеж до самого конца, до тех пор, пока их мироздание не испещрит сонмой земных трещин свалившийся за пределами неба исполинский астероид. Но Инеж качает головой. — Кольцо стоит всё равно не мало. Покойнику оно не подойдёт. — Оно твоё, — твёрдо шепчет не желавший слышать иного Каз, вновь прижимая её руку к дёргающимся в не озвученных мольбах губам и после осторожно, всё ещё не отпуская, укладывает её на перепачканную кровью кровать. Он тянется к ней, целует в висок и дышит тяжело, точно сейчас же падёт замертво вместе с ней (и думает, что такой расклад событий не так уж и плох). — Твоё, Инеж. Оно уже было твоим в ту секунду, как я его увидел. Каз лелеет фантомное упование, что она выживет, — они ведь годами живут так, будто каждый следующий день для них последний, выживают, как самые настоящие канальные крысы, и всё равно бойко стоят на земле — но когда он опускается, когда утыкается ей в плечо затерявшимся в этом сиротливом мире мальчиком, то вскоре понимает и принимает свою инфантильность: Инеж ему так и не отвечает, а на ощупь она мертвецки холодная. Как труп. Казу двадцать семь, он не приходит на сместившие его свадьбу похороны, но просит, приказывает, чтобы кольцо с неё не сдирали.---
Казу двадцать семь спустя несколько дней, когда в районе рёбер всё ещё зияет громадная и незримая пробоина, а его пытаются вытолкнуть с затхлой комнатушки Клёпки в кабинет игорного дома. Каз поддаётся уговорам только когда ему говорят, что она бы не хотела, чтобы он настолько запустил себя (он кое-как проглатывает ядовито-гнусное «её всё равно уже нет» и вышагивает в «Клуб Воронов» тем же ходом, коим преступники обычно выдвигаются к смертному одру). В его отсутствие не меняется ничего, помещение даже паутиной не обзаводится, но ему впервые всё кажется таким чужим и не своим, когда на деле он проводит в этом кабинете добрую часть своего существования. — Посмотри: даже вороны слетелись. Каз оглядывается то на ютившихся на соседней крыше пташек, искренне не понимающих, куда девается их кормилица, то на Джеспера, который и приводит его сюда. Ему, на самом деле, тоже тяжело, на нём висит тяжким грузом боль от потери человека, который становится ему практически младшей сестрой, но тот держится на пошатывающихся ногах ради него. Но у Джеспера, как ни глянь, своя жизнь, столь же беззаботная и радужная, и ему не приходится хоронить последнее, что остаётся от его человечности. — Вороны, как вороны, — безразлично пожимает плечами Каз. — Птицы, которые прилетали сюда и до этого. — Может быть, — неловко отвечает Джеспер, прежде чем, оглянувшись, неожиданно просиять. — Так ты уже приходил сюда? — С чего это ты так решил? — У тебя герань цветёт на подоконнике. Думал, ты поменял. Каз смотрит на него так, что становится предельно ясно: его то нисколько не колышет. Но тут что-то щёлкает в нём. Герань цветёт. Его засохшая до бледнеющих и лениво опадающих на подоконник лепестков алая герань, которую пора бы выбросить несколько лет назад, и Каз судорожно оборачивается, оглядывает огненно-красный пух цветка, такого цветущего, такого живого. — Джеспер… — на тяжёлом выдохе зовёт он его. — Кто-то был в моём кабинете, пока я сидел в Клёпке? — Нет, Каз, — оповещает Джеспер так, словно иначе быть не может. — Никто бы не посмел. Ты бы свернул им шеи. Каз его уже не слушает и не слышит, идёт неровно-шаткой поступью к подоконнику и не понимает, почему так дрожат руки, стоит ему взяться за вазу и так неестественно-заботливо для него перенести герань себе на рабочий стол — мало ли, прошмыгнёт ещё ворон или ветер подует да выкинет цветы на бугристую брусчатку, разобьёт вазу в осколки, а сангиновые лепестки развеет в стороны, оставив на земле некрасиво-оголенные стебли. Когда ваза оказывается на столе, он стоит напротив неё от силы пару секунд, а потом проводит по герани на миг дёрнувшейся ладонью, будто это человек, и ерошит ласково красные лепестки, будто это чьи-то волосы. — Каз…? — осторожно обращается к нему Джеспер. Казу двадцать семь, он слышит голос стрелка как за плотной стеной и, созерцая букет, вдруг хрипит мягко, словно то ветер шепчет в пустоту ночную колыбель: — Неси воду, Джеспер. Надо полить цветы.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.