Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Было ли у вас такое ощущение, будто что-то, что так важно для вас, растворялось во времени? Утекало песком сквозь пальцы, испарялось, пропадало так внезапно — и вы совершенно не могли его удержать? Через секунду забывали, как это выглядит, ещё через одну уже сомневались — а было ли оно на самом деле?.. Помнили лишь только — его ни за что нельзя забывать.
Примечания
Как только выложила первое пвп по Ренказам, на меня сразу же посыпались со всех сторон удивлённые «Ренгоку снизу???», и знаете... Хватило всего двух додзиниси по РенТанам, чтобы я начала понимать этих людей-
OOC не стоит, очень старалась сохранить канонные характеры персонажей, но, если честно, сомневаюсь, что у меня получилось:/
Очень прошу конструктива по работе и критики!! Укажите все недостатки моей работы.
Посвящение
Светлой памяти моего здорового сна
Часть 1
12 июня 2021, 06:04
Ренгоку эта проблема преследовала… Всегда.
Было ли у вас такое ощущение, будто что-то, что так важно для вас, растворялось во времени? Утекало песком сквозь пальцы, испарялось, пропадало так внезапно — и вы совершенно не могли его удержать? Через секунду забывали, как это выглядит, ещё через одну уже сомневались — а было ли оно на самом деле?.. Помнили лишь только — его ни за что нельзя забывать.
А что?..
У Ренгоку, всегда — любовь.
В тот момент, как признаешься человеку, это работает, как «гора с плеч». Ты просто отпускаешь это со словами — и через секунду не можешь уже вспомнить, а что ты вообще чувствовал?
Что ты называл любовью?
Возможно, Ренгоку всегда знал ответ. Возможно, просто не хотел себе в этом признаваться. Не признался бы и сейчас, но…
Любовь тяготила его. Нет, это было именно то светлое чувство, когда хочешь ходить с человеком, держась за руки, и вечно смотреть на его улыбку. Когда внутренности скручивает в узел и приятно колет в груди. Когда «бабочки в животе». И это связывало его по рукам и ногам.
Немного раньше, чем подростком, и немного позже, чем ребёнком — когда-то в этом возрасте произошло… Что-то, чего Ренгоку не помнит — но что оставило в душе глубокий след. След, что, наравне с любовью, одаривал проклятьем.
Клеймо забвения.
Но Ренгоку отпускал так же быстро, как влюблялся, поэтому, наверно, не мог назвать это пыткой. Или же кроме мудаков ему, наверное, никто не попадался.
Но с Аказой всё… Изначально было не так.
Вместо бабочек в животе, он подарил ему в нем дыру. Весьма глупо и на романтику совсем не тянет, правда?
Но Ренгоку и не говорил, что это любовь.
Никаких высоких или низких чувств. Одна лишь одержимость.
Аказа был… Его личным антидотом. Наркотиком в яркой обёртке.
Чувства к нему не пропадали. Чувства — сумасшедший коктейль из ненависти, похоти и страха. Рядом с ним хотелось убить его — и следом удавиться самому.
Но раз за разом всё сходилось на третьей составляющей. Похоти всегда было больше.
Всегда было через край.
Понял, что пропал окончательно, Ренгоку только тогда, когда, зло рыча в чужие губы, поймал себя на мысли, что ему плевать даже, что бы подумала о таком нём родная мать, будь до сих пор жива.
Ренгоку понял, что от болезни с именем Аказа ему не избавиться. Никогда.
Потому что когда прикоснулся к нему в первый раз, первый раз ударил его вживую, кулаком, уже понимал — он давно на дне пропасти. Пропасти, что светилась золотом в лунном свете.
Пропасти чужих глаз.
*
*
*
Этот раз не отличался от других ничем — может, только, сегодня им торопиться было некуда. Плевать было даже на рассвет — там, где они сейчас, он их никогда не достанет. Ренгоку пришёл в середине ночи с пониманием, что не выйдет отсюда как минимум три дня — надеясь на то, что ему просто сойдёт это с рук. Хотя… Надеясь? Он не был уверен, что действительно на что-то надеялся. О последствиях он просто предпочитал не думать. Сейчас ему на них было абсолютно плевать. Впрочем… Последствия? Какие? Разве командировку, ссылку или даже отставку можно было для них назвать последствиями? Скорее непозволительной роскошью. Подарком судьбы. Потому, Ренгоку шёл сейчас вперёд, в непроглядную тьму, без малейших колебаний. Каждый шаг, разбиваясь эхом об узкие своды в безмолвии застывшего грота, подкреплялся в голове одной простой мыслью, от осознания которой, всё равно, в жилах стыла кровь. Ренгоку стал зависим от этого настолько, что на всё остальное ему уже едва ли не плевать. От этого всего. От золотистого света чужих заклеймённых названьем глаз; от всегда насмешливо вздёрнутых бровей; от острых плеч и сильных рук; от коротких, но до ужаса спутанных волос; от ярких в своей тьме полос, настолько, что выделяются даже в непроглядной темноте; от бледных губ, которые искусать хотелось до звона в ушах, до одури и лихорадки. От голубого, синего, розового, жёлтого. Красного. Алого красного. Багрового во тьме. Цвета крови на жилистых, неровно очерченных в тусклом огне пальцах. Холодном синем огне, рассыпанном искрами по багряным кончикам. По когтям. Эта кровь не его, она остывшая, рыхлая, уже давно неживая, но Ренгоку заводит одна мысль о том, что скоро она исчезнет с чужих рук. Он слижет всё, до капли, и заменит своей. Закинет эти когтистые ладони себе на плечи и сделает так, чтобы они разодрали ему спину в кровь. И чтобы эта кровь сочилась из ран, текла по чужим пальцам к локтям и плечам, заливала глаза, смывала чужие следы, не оставляя, кроме себя, ничего. Потому что Аказа должен помнить только про него. Только о нём. Всегда. Это было мантрой. Непреложной истиной, сопровождавшей каждый его шаг. Каждый раз в этом богами проклятом месте. Но кажущемся благословенным для него. Когда Кёджуро делает шаг, а тьма начинает отзываться двумя, он накрывает ладонью рукоять катаны. Каждый раз, на автомате. Как мантра. Ведь здесь ничего не будет Ренгоку неожиданностью. Это известно каждому из них. Как только во тьме вырисовывается чужая ухмылка, так близко, что выхватывает даже человеческий глаз, а тишину разрывает щелчок чужих пальцев, Ренгоку срывается с места. Обнажает катану быстрее, чем успевает подумать, и высвобождает пламя. Грот тут же полнится жизнью — слепыми её отголосками: светом, звуками, и даже чужое хмыканье походит на голос. Пламя вспыхивает так ярко, что на секунду освещает чужую фигуру почти полностью. Всего на секунду, но Ренгоку хватило бы и меньше. Чтобы прошибло током снизу вверх, всё тело, и узел завязался в самом горле. Чтобы увидеть чужие глаза и ухмылку. Рывок, ещё один, Аказа не делает и одного удара — лишь вскидывает вверх руки, а когда оказывается прижат к стене с катаной у горла, даже смеётся. Острие царапает кожу до крови — она стекает вниз, скапливается на конце и капает наземь, пачкает руки, одежду, но демон смеётся только громче. Ведь каждый из них знает, что Ренгоку не сделает ему ничего. Ничего, что бы его убило. У Ренгоку глаза горят багряным пламенем, так ярко, что в чужих отражаются тусклым заревом. Ренгоку рычит, но голос предательски надламывается, когда Аказа решает открыть свой грязный рот: — Вау, Кёджуро, — до края развязно, тягуче-медленно, перекатывая на языке каждый звук, словно любимое лакомство. Чертовски грязно. — Какое перевозбуждение, — напускает на себя непринуждённый вид через силу, но маниакальный блеск в уже почти потерявших любую осмысленность золотых глазах выдаёт с головой. Чужой взгляд, долгий и тяжелый, скользит по его лицу и стекает на шею, почти ощутимо зависая над трепещущей под кожей жилкой. Аказа наглеет, отрывает голову от стены и подаётся вперёд всем телом, полностью игнорируя лезвие у горла. Играет с огнём. Дуреет от своей вседозволенности. Контроль теряется даже над голосом, и ему приходится продолжить полушёпотом: — Так на тебя похоже. Ренгоку почти оглушает. Аказа дышит тяжело, будто только что пробежал марафон — и у самого дыхание не лучше. Катана летит куда-то в сторону, с лязгом ударяясь о каменный пол. Для любого воина катана — святая святых, но Ренгоку настолько на это плевать, что ему уже даже не страшно. Имеет значение — только демон перед ним. Ренгоку впечатывает его стену с новой силой, ударяет затылком об острый выступ в стене, но демоны не чувствуют боли, а любые раны затягиваются до отвращения быстро. И, всё же, Ренгоку слишком зол, чтобы обращать на это внимание. Он вжимает Аказу в стену сильнее, прижимается ближе, утыкается носом в изгиб шеи, ведёт ниже, к порезу и вгрызается в него зубами, до крови. Аказа чувствует — всё, — но не боль. Чувствует, как блуждают по телу чужие руки, впиваясь в бока, плечи, сдирая кожу в кровь, и снова прослеживают тот же путь, чтобы почувствовать, как исцеляются свежие раны. Как сильнее разгоняется кровь. Ренгоку горячий, как печка, от него и без того, через одежду, веет жаром за километр, а сейчас от одного его напора и близости, от безумного жара идёт кругом голова. В его руках Аказа не может даже дёрнуться, и хотя в физической силе он точно не уступает, Ренгоку слишком хорошо знает, что нужно сделать, чтобы моментально лишить его сил. Он ведёт языком по месту укуса, широко зализывая, собирая выступившую кровь, и дует на влажную кожу, посылая толпы мурашек бродить по его телу. Аказа чувствует его тепло. И в следующую секунду его с головой накрывает осознание — словно удар поддых, складывающий пополам — он дышит. Он, демон, дышит и чувствует чужое тепло. У него выбивает из-под ног почву. В груди что-то разлетается на осколки и опрокидывается куда-то вниз. Как будто он снова оживает душой. Волна жара из самой глубины груди расходится по телу моментально, покалыванием отдаваясь в голове и на кончиках пальцев. Аказе совершенно не нравится ни то, ни другое. Он злится, но сам не до конца понимает, на что, сводит к переносице брови и тут же чувствует, как предательски заливается краской лицо. Кровь бежит по венам с невообразимой скоростью, в промозглом холоде пещеры ему до одури жарко — и он не до конца на самом деле понимает, от чего больше: жара чужого тела или себя самого. Ренгоку не останавливается ни на секунду: отрывается от него почти сразу, наблюдает, как Аказа стремительно краснеет под его пристальным взглядом, ухмыляется, истолковав это, видимо, по-своему, и не даёт сказать и слова: впивается в его губы и, пользуясь секундным замешательством, перехватывает инициативу — кусает, вылизывает и почти не даёт ответить. Даже когда он отстраняется, легче не становится — Аказа ловит себя на мысли, что совершенно пропускает момент, когда они сползают по стене вниз и Ренгоку устраивается между его ног — под чужим внимательным взглядом полыхают теперь уже, кажется, даже плечи и шея. И даже когда он заторможенно понимает, что в такой непроглядной тьме Ренгоку его не увидеть при всём желании, поплывшее сознание отказывается принимать очевидное — он же прямо здесь, напротив него, он держит его в руках, смотрит так открыто, осознанно в его глаза, что от этого всё равно становится не по себе. — Неа, — Ренгоку вдруг хмыкает. Аказа вздрагивает от неожиданности — и тут же получает в ответ самодовольное: — Люди видят не настолько плохо, как ты думаешь. — Неужели? — едкий комментарий срывается с губ практически на автомате, Аказа тут же чувствует, как привычно облегает лицо насмешливая маска. Волнение испаряется так же быстро, как возникает, но теперь неправильным кажется другое. Он пытается запихнуть его подальше, потому что за своей ширмой любому удобно, а копаться в себе сейчас не хочется от слова «совсем». Но невидимая петля на шее затягивается только сильнее, а Кёджуро Ренгоку не настолько глуп. Обижаться? Ему давно уже не пять лет. У него есть идея получше. Ренгоку сглатывает. Ему определённо нравится ход собственных мыслей. Потому что Аказа, определённо, обнаглел. Ренгоку не предупреждает, не спрашивает разрешения — чужая одежда просто вспыхивает и вмиг осыпается пеплом. Аказа такой эгоист. Так слаб, что не может признаться в своей слабости и самому себе. Вот почему ему так нужен Кёджуро. Они оба — слабости друг друга. Одержимости. Этого не отнять никакому проклятью. Это неподвластно никакому клейму. Они оба вспомнят друг о друге, сколько бы не пытались, не хотели забыть. Это их общее проклятье, которое перебьёт любое другое. Это их клеймо. Между ним и Ренгоку миллион обрывочных фраз, невыговоренных «что, если», по понятным причинам. Разговоры, если до них как таковых доходит в их встречах, из раза в раз сворачивают не туда, протаскивая их по инерции взаимного зубоскальства. Привычный и безопасный маршрут на чужой территории с кучей знаков и предупреждений: «не влезай — убьет». Обычно Аказа шагал по нему уверенно, с привычной наглостью, пытаясь игнорировать выставленные перед ним заслоны. Проскочить и выйти сухим из воды — им незачем трепать друг другу нервы больше, чем требуется. Иногда получается, чаще — нет. Но иногда они и без слов понимают друг друга лучше, чем самих себя. Аказа вздрагивает в его руках, хочет отпрянуть — встречает затылком острые выступы стен, и шипит от боли: Ренгоку вплетает пальцы в короткие розовые пряди его волос, медлит с секунду и с силой дёргает вниз, вынуждая запрокинуть голову и оставить беззащитным единственное слабое место демона — шею. Ренгоку кусает, метит тёмную кожу, плетёт, вкруг шеи, третьей полосой кровяные узоры, не замечая, как красит бордовым, помимо чужих ключиц, свою одежду. Спускается поцелуями ниже, пальцами прослеживает тату по всему телу — мешает свои и чужие чувства, вслед за кровью, в сумасшедший коктейль. У Аказы перед глазами, в голове яркими вспышками мелькают мысли, разгораются чувства — его переполняет, как будто выворачивает наизнанку, обнажая, выпутывая из закостенелой оболочки саму душу. Мысли — спутанный клубок того, что пряталось всегда в глубинах сознания. Всего вокруг становится так много, что он не успевает даже соображать. Собственные руки двигаются словно в другом измерении —собирают в кулак чужие волосы и тянут назад, в попытке отстранить Ренгоку от себя, но тщетно. Когда Кёджуро решает, наконец, прекратить, проходит, кажется, вечность — но пожар внутри него уже не потушить, и даже холод вокруг не отрезвляет ни капли. Следы сходят почти сразу, въедаются в кожу вместе с чужой кровью, но разложить происходящее на составляющие сейчас ему всё равно не по силам. Сбоит даже зрение — из-под занавеса ресниц Аказа может различить лишь чужой силуэт, уловить даже движение кажется чем-то на грани фантастики. Поэтому когда он чувствует чужие губы на своих, его снова кидает в жар — а когда чужие горячие пальцы смыкаются на члене, и вовсе начинает лихорадить. Руки, слабея с каждой секундой всё больше, соскальзывают с чужих волос, цепляются за плечи, сжимают до побеления костяшек пальцев, до того, что одежда под ними расходится по швам. Ренгоку не осторожничает — он знает, как с ним лучше всего обращаться. Собирает смазку с головки — Аказа течёт так сильно, что её хватает, чтобы почти полностью избавить от дискомфорта, — и размазывает по всей длине члена. С нажимом ведёт большим пальцем снизу вверх, от самого основания, почти царапает, и Аказе этого достаточно — хватает нескольких движений рукой, чтобы заставить его захлёбываться в собственных стонах. А Ренгоку продолжает его ломать: ловит губами его дрожь, его стоны, и отвечает мягко, мешая грубость и нежность, диаметрально противоположное, снова в одно. И Аказа сходит с ума: он ожидал борьбу, главенство, натиск, что угодно, но никак не уступчивую мягкость чужих губ, полную отдачу и нежность, льющуюся сейчас из Кёджуро через край. Ренгоку позволяет ему вести, и когда его глаза прикрываются, придавая всегда острым чертам непривычную беззащитность, Аказа чувствует, как в груди закипает что-то, чему он не может дать имени, вспенивается, поступая к горлу именем, которое хочется кричать, шептать, вплетать между поцелуями и использовать как самое последнее ругательство. В голове стучит набатом кровь, в голове снова путаются мысли, в голове шумит так, что закладывает уши и немеют пальцы рук. В голове только Ренгоку. Пуговицы на форменном пиджаке трещат и вылетают, потому что терпения у Ренгоку, всё-таки, не хватает, рубашку постигает та же участь — одежда стекает с плеч, но всё ещё не падает на пол, держась на локтях. Отрываться от Аказы сейчас не хочется совершенно, но ему достаточно и этого, чтобы оставить свои метки на чужом, ещё хранящем на себе давно оставленные им следы, теле — человек идеален своим несовершенством в этом. Своей слабостью. Когда Аказе всё же удаётся собрать себя в нечто наподобие целого, он ощущает себя сидящим на чужих коленях уже напротив стены — хоть в чём-то он сможет теперь найти опору. — Моя очередь, — Аказа улыбается — широко и полупьяно — ведёт ладонями по груди Ренгоку, поглаживая соски большими пальцами. И медленно приподнимается, тут же опускаясь обратно на его колени. Всего лишь через одежду, но Ренгоку сейчас перевозбуждён настолько, что ему с лёгкостью может хватить и этого — но он удерживает себя на самом краю, до боли стискивая зубы. Даже в таком состоянии этот проклятый демон умудряется его дразнить. — Ты нарвёшься, — цедит Ренгоку со свистом сквозь зубы, но ответить ему сейчас нечем — любое движение будет чревато такими последствиями, о которых ему лучше не думать вообще. — Правда? — светлые глаза напротив, сквозь мутную пелену возбуждения, разгораются привычным азартным огнём. Им обоим хочется всего и сразу. — Что ж, я постараюсь. И ныряет вниз, попутно стягивая с Кёджуро оставшуюся одежду — теперь уже всё, до штанов и обуви, летит куда-то в сторону. Аказа видит эту картину уже далеко не в первый раз, но всё равно шумно сглатывает и невольно замирает, только взглянув: чужой возбуждённый член прижимается почти что к лобку, блестя от выступившей смазки почти в полной темноте. Аказа прикасается к нему кончиками пальцев. Где-то наверху раздаётся хриплый вздох. Сбоку пульсирует, обвивая ствол, плотная синеватая вена, Аказа обводит пальцем и её, чуть надавливая и почти слыша, как течёт по ней, распирая от возбуждения упругие стенки, кровь. Вроде бы во рту только что пересыхало от волнения — волнения ли? — а сейчас… Сейчас он полнится слюной. Аказа прикрывает глаза и, наклонившись, обхватывает головку губами. Кажется, Ренгоку пропускает сквозь зубы короткий, обрывистый стон. Аказа не может точно расслышать за бешеным шумом в ушах. Он обводит языком головку, слизывая с горячей плоти смазку, и погружает член глубже в рот, позволяя плотно скользнуть по языку. Прямо под губами бьётся та самая венка — Аказа надавливает на неё снова, только теперь кончиком языка, вылизывает почти по всей длине, чувствуя её упругий пульс. Он не открывает глаз — смысла нет, всё равно перед ними плывут, загораживая зрение, цветные пятна. Губы смыкаются на основании. Рвотный рефлекс у него почти отсутствует, и поэтому Аказа может позволить себе поиздеваться над Ренгоку ещё: он сглатывает, плотно сжимая его член ртом и горлом. От ощущения упёршейся в заднюю стенку горла головки и трепыхающейся на языке под кожей вены простреливает таким возбуждением, что перехватывает дыхание. Рука Ренгоку сжимает его горло. Это не протест, не угроза, Ренгоку не двигается больше, просто сжимает его горло — несильно даже, скорее просто обхватывая его горло ладонью, и он сглатывает снова — на пробу. Сейчас стон слышен даже несмотря на шум в ушах. Он выпускает член изо рта, ласкает неторопливо головку, то посасывая, то играя с ней языком — под языком кожа ощущается ещё лучше, чем даже под пальцами, нежная, упругая, горячая, горячая, горячая, он ведёт по ней снова и снова, не то размазывая, не то слизывая смазку — и вновь насаживается ртом, скользя по всей длине. Рука Ренгоку всё так же лежит на его горле, лишь слегка прижимаясь сильнее, когда он в очередной раз опускается до основания, и Аказу наконец пробивает насквозь осознанием — Ренгоку не держит его за горло. Он просто чувствует, как двигается у него в горле его член. Как движется он туда и обратно, раздвигая тонкие стенки. Как сжимается вокруг него горло — не только изнутри, но и снаружи. Блять. Аказа сглатывает ещё раз, плотно и сильно, и, не сдержавшись, низко, гортанно стонет, чувствуя, как заливает горло горячим. Как заливает горячим внизу живота наконец развязавшийся узел. Ренгоку оттаскивает его от себя почти нечеловеческими усилиями. — Ну, и как? — даже в таком положении, когда собственные волосы собраны в чужой кулак, контролируя движения почти полностью, Аказа самодовольно ухмыляется и вскидывает вверх бровь. Он прекрасно знает, на что нарывается. Именно поэтому и дразнит. — У меня получилось. — Дьявол. — Пока нет, но для тебя могу стать, — он едва ли успевает договорить, и его снова втягивают в долгий поцелуй, усаживая на свои колени. Пальцы у Ренгоку потрясающие. Длинные, гибкие, нестерпимо горячие — они неторопливо двигаются у него внутри, не столько подготавливая даже, сколько дразня. Аказа стонет в поцелуй, выгибаясь в чужих руках. Ренгоку целует его теперь грубо, упиваясь целиком и полностью — от очередного контраста хочется сойти с ума. Или он уже. Когда Ренгоку меняет пальцы на член, Аказа не успевает даже сообразить — воздух выбивает их лёгких вместе с сильным толчком. Воздух, которого там быть не должно. Ренгоку входит до основания — Аказа, кажется, чувствует его каждой клеточкой тела. Везде. Хочется в исступлении хватать ртом потерянный воздух, еле слышно шепча чужое имя куда-то в потолок, и на этот раз Ренгоку позволяет, отпуская его голову и устраивая руки на бёдрах. И начинает двигаться. Аказа едва ли и успевает подмахивать бёдрами. Всё совсем не так, как пишут в идиотских книгах — удовольствие не разрывает его изнутри, не течёт по венам вместе с кровью. Оно течёт по венам вместо крови. Оно — и кровь, и вены, и сердце, и кости. Каждая клеточка тела. Когда подступающий оргазм стягивает удавкой горло, движения обоих становятся резче, нетерпеливее; дыхания мешаются в одно; несдержанные стоны обоих заполняют всё пространство вокруг — под конец, теперь уже Аказа ловит чужие губы своими. Они целуются и двигаются, двигаются и целуются — хотя нет, не целуются уже даже, просто хрипло дышат в прижатые друг к другу губы, закрыв глаза и погрузившись в ощущения. Аказа срывается первым. Он не кричит — он задыхается криком, прогибая спину и широко распахивая глаза, крупно, неудержимо вздрагивая. И утягивает за собой Ренгоку. Аказа не будет думать о том, что он чувствует, ему кажется, никогда. Никогда длится ровно до следующей секунды и тихого шёпота в плечо: — Я люблю тебя. И клейма... Больше нет.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.