Описание
Хаширама стоит рядом и смотрит, а раз он смотрит, то покажи любовь и покорность, прими его волю, как дар, пощекочи его звериное эго.
Примечания
это попытка совместить «силки» (https://ficbook.net/readfic/10536966) и «тёмное всегда остаётся в тени» (https://ficbook.net/readfic/10464497), шуткануть в сторону нездоровой привязанности младших братьев к старшим в каноне, весьма удачная попытка, считаю, хоть всё и вышло из под контроля. грязно, жестоко и пошло, хаширама снова мудак, тобирама снова страдает.
Часть 1
30 августа 2021, 11:08
Верить без оглядки, верить без сожаления, себя ложить под тяжесть непомерной веры — сначала матери, затем отцу, а вскоре брату. Себя ломить, ломать в угоду чьих-то замыслов, где говорили: «так нужно», и не возникало даже мысли почему нужно именно так. А если возникало — ответом служила хлёсткая ладонь, шлепок по лицу на широкую отмашь, от которой кожа горела, и нервы горели, и мысли тоже горели: неужели тут позволено лишь подчиняться, неужели нужно лишь проминаться под кем-то, если ты не старший, если не сильнейший, не храбрейший, не умнейший, и не прыгаешь бездумно на мечи с непоколебимой любовью и верой к вождю и клану?
Кого-то учили проминать, а кого-то — проминаться: с первых лет жизни рисовали старшего сына сродни Богов для остальных детей, для остальных людей. Приучали идти следом, всецело доверять, почитать и уважать, но главное — беззаветно подчиняться, прогибаться под волей отцов и старших сыновей, которых взращивали, как стену вокруг женщин, детей, стариков и крова. Они сильные, стойкие, грозные, жестокие и беспощадные — всегда, немного реже — уставшие, избитые и опухшие, почти никогда — спокойные, расслабленные, отвлечённые. Они — старшие сыновья главной ветви клана Сенджу, они есть клан, они его душа, сердце, кости, мясо и кожа.
Тобирама же сухая ветка — попробуй согнуть и сломаешь; Тобирама тонкий лист — надави и порвёшь. Но пальцы Бутсумы сжимались на челюсти под зубами, давили до скрипа костей, когда рывком поднимали над дощатым полом, и схватиться бы за отцовскую руку, но этим сделал бы лишь хуже: Бутсума ждал покорности, отступающего взгляда, и молчаливого согласия, поэтому пустил другую руку по росту волос, поднял голову выше и ждал, выжидал виноватых взглядов, умоляющих стонов, которые всецело о том, что он готов за Хаширамой хоть против всего мира.
Он правда готов, но Хаширама не оценит.
И Тобирама выжимал из себя взгляды и стоны, давил из последних сил обрывистое сопение забитым носом и отец отпустил — швырнул к приоткрытой сёдзи, напряг лицо и точно от вида Тобирамы хотел сплюнуть, но лишь сглотнул громко, и тяжело вдохнул, будто с болью. Он покренился к полу, сел у огня, замер — ему до тошноты противен Тобирама.
А Тобираме хотелось напомнить, что это они его таким родили: не первым, несильным, незначимым, ненужным.
Но убил в себе мысль, разбил до пыли и вытолкнул из головы коротким полукашлем, кинув быстрый взгляд на отца, — не разозлил ли этот полукашель его ещё сильнее? На лицо Бутсумы падал свет от огня, оттенял глаза и нос, грязные волосы, закинутые за ухо, но губы видны и они крепко сжаты, словно он из последних сил прятал за ними точёные зубы, которые хотели терзать тобирамину плоть.
Тобирама не знал, что отца злило больше — он, не подчиняющийся Хашираме или Хаширама, не подчиняющийся никому.
Он не подчинялся Хашираме, потому что брат редко говорил дельные вещи, Хаширама не подчинялся никому, потому что мог.
— Тебе никогда не стать лучше него, — голос Бутсумы проник в пустоту комнаты, провалился в щели под полом, обещая звучать глубокими ночами шёпотом в тобираминых ушах, — тебе не быть самым сильным, так что учись соглашаться, уступать и отступать, таким как ты это помогает выжить.
«Таким, как я — это каким?», вопрос остался Тобирамой загнан подальше в сознание, по глубже в круговерть мыслей, чтобы прогнать прочь, ведь и сам знал, что под этим колючим, болючим «таким» пряталось не озвученное «слабым», позорное для любого отца.
Бутсума сдавал потихоньку — после смерти жены, их с Хаширамой матери, у него всё чаще стали отказывать ноги, ему всё сложнее становилось держать себя в руках, а иногда и сложно остановиться, когда Тобирама попадался под горячую руку: ударить не силой, так словом, напомнить, что он всё ещё слаб и не способен вести за собой клан. Да что там клан, Тобираме бы себя защищать научиться, а потом уже пытаться другим помогать. Напоминал всё чаще о том, как важен для клана Хаширама, как он силён, и с какой простотой ему давались мокутон и регенерация, а Тобирама, бестолковый сын, только и умел, что огрызаться, спорить и выводить из себя одним своим непокорным нравом.
Бутсума сдавал, поэтому его обязанности мало помалу переходили к Хашираме: сначала он передавал волю отца и вёл клан в бой, а потом и сам стал голосом клана.
Бутсума возражать не стал. Тобирама противиться не имел права.
Хаширама был если не рад, то очень близок к этому, и Тобирама хотел предложить ему напиться, или нашутиться, или наделать глупых поступков, или что там Хаширама обычно делал, когда был счастлив.
А вот что он делал, когда был зол, Тобирама знал не понаслышке, узнал однажды, когда не согласился с планом атаки, в котором Хаширама забыл про подводные реки, что текли под местом, где намечался бой. Среди Хьюга немало достойных мастеров суйтона, эта деталь, ускользнувшая из памяти Хаширамы, могла унести много жизней, Тобирама возражал без задней мысли — просто говорил, что план дрянной, стратегия хромала, и сказал о том, что зря всё же Хаширама опрокинул в себя бутылку саке перед началом собрания, это мешало ему мыслить ясно и объёмно, это притупляло чутьё. Это ставило под удар весь клан.
А Тобирама ставил под удар себя: звонкая оплеуха раскрытой ладонью, заставившая даже почитаемых воинов умолкнуть и затаиться, с опаской посматривать на Хашираму да головами одобрительно покачивать — раз не спрашивали, так молчи! Тобирама не пьян, но это его отрезвило, напомнило о том, что с Бутсумой, и без, он перестанет быть пустым местом лишь если докажет, что важен и нужен.
Тобирама не пил, но ему горько.
Хаширама сделал эту горечь почти нестерпимой, когда тем же вечером пришёл в тобирамину спальню, когда схватил тобирамины руки, когда прижался лицом к раскрытым им же белым ладоням с настойчивой просьбой молчать, не лезть, не возражать, иначе... Но не успел закончить мысль поцелуем, который длился долго, бестолково, вязко и мокро — Хаширама вёл губами по обрывистой линии судьбы, пока не замер у пальцев, задумавшись о чём-то. Отдернуть бы ладони от его рта, но по напряжённым рукам угадывалась крепкая хватка, а по взгляду — не возражать стоило начинать прямо сейчас, поэтому даже не вздрогнул, когда брат выпрямился и наклонился, клюнув в губы. Так быстро, что Тобирама не успел опомниться, не понял сперва, а если бы успел, то точно не позволил бы Хашираме коснуться своих губ.
Горечь потекла по телу, завязала в горле и тяжело осела в груди.
Тобираме хотелось вытереть рот ладонью, а потом выкашлять её вместе с ощущением хашираминых губ на своей коже, но брат держал крепко, смотрел прямо, пока не вернул свои губы на лоб, желая крепкого сна, и ушёл, плотно закрыв за собой сёдзи.
Тобирама обождал немного, замерев от того, что в голове пусто, а когда прижал пальцы к губам, заметил, что руки дрожали. Лучше бы Хаширама ударил, лучше бы избил, оскорбил, унизил, раздавил, как таракана (у него бы хватило сил), но он предпочёл поцелуй.
Забрал у Тобирамы первый без спроса и разрешения, потому что захотел. Потому что мог.
Держать себя в руках уже не нужно, держать язык за зубами, руки при себе тоже, — когда ты глава сильнейшего клана мира Шиноби, когда ты очень близок к силе Богов, тебе можно если не всё, то очень многое: Хаширама научился пресекать возражения старших за несколько дней, отметать за секунду предложения, которые не считал верными, закрывать рты резко севшим полурычанием в пару слов.
Хашираме голову не сносило, но окрыляло вседозволенностью — когда сильнее тебя никого нет, то и остановить тебя некому, не предостеречь от глупостей и ерунды.
Глупостить и ерундить Хаширама умел от души, только волю дай, а вот жестокость, безразличие и непреклонность в нём были в новинку, не знакомы совсем, будто сидели глубоко внутри, где-то в тёмном углу, росли и зрели, чтобы вырваться наружу лишь себе чуть воли дай.
Лучше бы Хаширама ударил, думал Тобирама, отвёл бы кулак, и с наскоком сломал бы челюсть или ногой продавил бы рёбра, сломал грудину, или ещё что-нибудь, от чего было бы тяжело и больно телом — он к этому привык, но брат заставлял чувствовать стыд, как запах гнилого мяса, принесённого сильным ветром: после жестокого сражения он пригласил (приказал?) пойти с ним в сенто.
Стояла ночь, воду освещали лишь масляные свечи, сквозь слабый пар едва различался свет луны на мелких всполохах, когда Хаширама сел с протяжным стоном через открытый рот, откинув голову, его тело по плечи ушло под воду, волос, что выбился из пучка на макушке, промокший потом, прилип ко лбу и был похож на тонкую змею, усевшуюся на лицо Хаширамы.
Тобирама не спешил, шагнул ближе к воде с опаской, туже затянул полотенце, и спустился на первую ступеньку, чувствуя на себе взгляд внимательных глаз.
— Сними его, — скомандовал Хаширама, вытер тыльной стороной ладони взмокший лоб, вздохнул и сел ровнее, — я знаю, что у тебя под полотенцем, а ты не стесняешься меня. Верно? Тебе нечего бояться.
Бояться — нечего, а вот насторожиться, смутиться и засомневаться причины есть, и Тобирама себе это позволил, хоть и не подал виду. Чутьё подсказывало бежать, голова просила остаться, не ослушаться Хашираму и показать, что стеснения нет. И страха тоже нет. Поэтому скинул полотенце, получив короткий одобрительный взгляд, вязко мазнувший от грудины к коленям, и поспешил опуститься в воду. Брат поднял руку и махнул головой, предлагая прибиться под бок. У него изо рта несло саке, волосы воняли мокрым пером, тело отдавало землёй. Он был пьян и раздражён, поэтому Тобирама сел рядом без раздумий, лишь с робкой брезгливостью от его тяжёлого взгляда на своём животе.
Тобирама замер, и сердце его, казалось, перестало биться, когда Хаширама обернул его плечи со спины рукой, прижал ближе, придвинулся сам, прижимаясь грудиной в предплечье, и заговорил мокро и скользко:
— Сколько у тебя было связей?
Одна, и эта связь ему заламывала руки, душила в шее, проскальзывала меж зубов, как кляп, не позволяя говорить. Его единственная связь — это Хаширама, его единственный брат — это Хаширама, его самая близкая родная кровь — это Хаширама. Это и Тобираму связывало, и их связывало, друг к другу крепко привязывало.
Но брат ведь спрашивал про другую связь? Тобирама поразмыслил немного, приоткрыл рот, чтобы сказать правду, а потом передумал.
— Ты же знаешь, что женщинам нельзя делать это до брака.
Собственный голос низкий от напряжения, торопливый от волнения, тело натянуто, от чего нога даже не дёрнулась, когда Хаширама опустил на коленную чашечку палец — коснулся подушечкой, словно погладил, а потом коротко мазнул вниз. Тобирама вжался в боковину сенто, под спиной заскрипели прочные доски, а по воде пошла едва заметная рябь от руки, что опустилась в воду. Тобирама сперва подумал, что от своей руки, но нет — руки Хаширамы, той, что была на плече. Она вошла в воду, потянулась от лопаток до поясницы, задевая пальцами позвоночник и остановилась на тазовой кости, загладила медленно, редко сжимаясь. Вместе с ней сжимался и Тобирама: ему бы испугаться, но это лишь рука, это всего лишь поглаживания — Хаширама был одинок, и у него самого наверняка связей не много, если вообще были.
Брат напряжён и взвинчен, он пьян, и осевший голос его выдавал:
— А мужчинам можно. Мужчинам не нужен брак, мужчины не понесут дитя после вашей связи, они будут к тебе добры, щедры и нежны... — произнёс он и опустил ладонь на внутреннюю сторону бедра Тобирамы.
Тобирама знал — ей там совсем не место. Он весь не там, где должен быть. Ему здесь не нравилось, а брату с ним напряжённо, вседозволенно и грязно. Поэтому один короткий рывок на себя и Тобирама на его коленях. На них жёстко и неудобно, полотенце под ягодицами скользило, Тобирама схватился рукой за воду. Теперь стоило насторожиться.
— Ты так молод и красив... Ты можешь быть с любым мужчиной, которого захочешь, или с несколькими сразу, или с каждым по очереди. Кого бы ты хотел?
Руки Хаширамы сжались крепче — у Тобирамы на его вопрос был лишь один ответ. Одно имя, так похожее на его, имя человека, так не похожего цветом кожи и волос, ростом и телосложением, а ещё статусом и опытом. И во всём Тобирама ему уступал, был не хуже, а младше. Это имя почти упало со рта, хотело вывалиться толчком языка, но челюсть успела вовремя сомкнуться — скажи Тобирама его и пьяный, разгорячённый Хаширама не остановился бы на руке на бедре.
— Думаю, я ещё не готов к этому.
Язык опередил мысль, но Тобирама остался доволен своим ответом. Он правда не готов, а ещё ему интереснее создавать техники, нежели тереться о кого-то голым телом.
— А к чему ты уже готов?
— Если тебе нужно от меня что-то конкретное...
— Поцелуй, как на счёт поцелуя? Мы ведь близки, и ты достаточно взрослый для того, чтобы позволить мне коснуться твоих губ?
Вопрос из вежливости, ответ из наглости, самоуверенности и властности, услышанный буквально, принятый всерьёз. И Тобирама привстал, протянув скулёж на высокой ноте сквозь закрытый рот, потянулся ладонью к воде с мыслью, родившейся где-то в утробе сознания, она предлагала сложить печати и утопить Хашираму пока его бдительность притупилась, пока его взгляд замылен паром, пока мысли в поволоке от саке, и сам испугался этой мысли, попятившись назад, в упругие объятия, которые сомкнулись на плечах, покренили спиной ближе к воде.
Полулёжа, полуслыша, полуосознавая, Тобирама вскинул голову вверх, а там Хаширама, его затянутые азартом глаза, его тяжело свисающие волосы, которые вконец высыпались из ослабевшей ленты, и его мокрые от слюны губы, которые ждали поцелуй. Они узкой дугой тянулись по лицу, тонкие и тёмные, шершавые на вид, наверняка горькие на вкус — Тобираме не хотелось узнать какие они на самом деле. Но он всё же приподнялся, придвинулся и прижался к ним — привкус саке притупился запахом слабого пота, было сложно понять, кому запах принадлежал, поэтому он просто интуитивно приоткрыл рот, когда Хаширама коснулся уголка губ языком и облизал их одним резким движением головы.
Это чувствовалось так, словно брат пробовал его на вкус, тянул носом на запах, чтобы узнать не несло ли душком, прислушался к ощущениям — проверял на пригодность, ведь от больной добычи немало хищников полегло.
— Восхитительно, — прошептал он одними губами и спихнул Тобираму с себя упругим движением плеча, поднялся, — просто замечательно! — слова прозвучали громче, почти воодушевлённым вскриком. — У тебя было когда-нибудь по любви?
— Нет. А у тебя?
Брат призадумался, опустил взгляд и помрачнел, потому что скорей всего у него по-любви и не было: по надобности, по долгу, по желанию, но не по любви и это нормально для Шиноби. Наверняка по любви хотя бы раз, но хотелось. Он не ответил, но потянул улыбку.
И перевёл взгляд на онемевшие губы Тобирамы. Ждал, наверняка хотел улыбку в ответ, но вышло лишь тяжело их разомкнуть в кривой просьбе дать немного времени, размять лицо, возвращая ему способность улыбаться, забыть хотя бы немного ощущение бархатной горячей плоти, вязкой слюны и запаленного выдоха. Тобираме нужно время, хотя бы минута, чтобы прийти в себя. Но Хаширама не хотел ждать, он прижал большой палец к уголку сжатых губ и потянул вверх, напряжённые мышцы поддались с неохотой, и Тобирама едва удержал себя от того, чтобы привстать вслед за направляющей рукой, лишь схватился за неё обеими руками, шумно схватил носом воздух и замер.
— Улыбайся чаще, на таких красивых губах всегда должна быть улыбка.
Брат этой улыбки не заслужил, и целовать Тобираму тоже.
На болотистом озере, что пело нелепыми голосами лягушек без умолку, не глубоко и воняло рогозом и илом почти до тошноты, но нос встречал запахи и хуже, поэтому потерпеть можно, а терпеть Тобирама умел. На озере немного воды, много грязи, а ещё больше — стрекоз, которые уже не боялись, летали рядом: когда ты не опасен, тебя легко принять за своего. Но Тобирама тут был всё же из-за воды, из-за того, что её тут мало сверху, и много — снизу, широкий пласт сырой, пропитанной влагой земли: её нужно лишь выжать, достать из глубины, копнуть техникой поглубже, узнать, на что способны техники суйтона, если в них добавить не силы, а идею. А она простая, лишь бы чакры хватило: собирать воду из почвы, из воздуха, из травы и деревьев — вода есть везде, пусть даже её не всегда видно. Воздух на болоте мокрый, тягучий и вязкий, тяжело вдыхался, и имел привкус ила, а тонкая верба уходила корнями в лопнувшую от жары грязь, её пронизанные влагой ветки свисали почти до земли. Воды в озере почти нет, но её очень много рядом.
Тобирама подошёл к краю деревянного помоста, он раньше уводил вглубь озера, почти до середины, сейчас же на нём переломаны доски и цеплялся пух от распустившегося рогоза. Он сосредоточился, продышался: техники воды — это о спокойствии, непоколебимости при всей своей простоте. Вода опаснее, чем казалось на первый взгляд, и Тобираме с ней шутить не стоило. Закрыл глаза, под веками вспыхнули глаза матери, веснушки Каварамы, ямочка на щеке Итамы и губы Хаширамы (нет, не губы, улыбка Хаширамы ещё до того, как Тобирама узнал теплоту и шершавость этих губ, когда ещё не почувствовал их на своих губах в коротком поцелуе) — его тайный список, приводящий к спокойствию. Похоже, последнее стоило исключить, потому что руки невольно потянулись к губам, а губы почувствовали теплоту, как от горячего выдоха, и Тобирама открыл глаза в страхе увидеть перед своим лицом Хашираму, но рядом лишь лягушки и стрекозы.
Никаких Хаширам, никаких поцелуев.
Он сложил печати и вода по капле, по чуть-чуть, потихоньку собралась в шаткую, тонкую, кривую, плывущую стену, что вызвала не более уверенную улыбку, но она не ушла, когда стена рухнула в озеро, испугав лягушек и стрекоз, которые бросились врассыпную. Они никогда не видели столько воды, а Тобирама и подумать не мог, что на такое способен. Поэтому и позволил себе улыбнуться так, как давно себе этого не позволял, не находил повода: широко и почти закрыв глаза от удовольствия.
В рогозе послышались звуки, первая мысль — змеи, крысы, но они не ругались шёпотом со злостью на вымокшие штаны. Тобирама шагнул к самому краю помоста, там шатко и скользко, но удержаться не проблема, сложнее заглянуть сквозь густые листья, в которых какой-то чудак полз по грязи в густую кромку низкорослой вербы, затрещали ветки: похоже, он бежал со всех ног, и вряд ли из-за Тобирамы. Скорей всего ему в штанину забралась разочарованная крыса, решившая отомстить за удар исподтишка, наверняка под слоем грязи у неё сейчас умерли дети. И Тобирама бросился бы следом, погнался бы по въедливой грязи, хакама бы не пожалел, если бы пустившийся наутёк Хаширама не подослабил печать, не выдал себя чакрой: хватило секунды, чтобы Тобирама почувствовал брата. Он был здесь, он смотрел, он следил, он прятался и бог знает, что ещё он делал в этих кустах. И, похоже, он был не один.
Пуститься следом стало необходимостью, чтобы догнать, спросить, что брат видел, и зачем был здесь — он наверняка не в себе от того, что сделал Тобирама, наверняка был удивлён, неизвестное редко вселяет доверие, и брать воду из неоткуда на первый взгляд — чудоковато и не нормально.
Тобирама никогда нормальным не был, не стоило и начинать.
Или успеть домой быстрее Хаширамы, сказать как есть на чистоту Бутсуме, пока не прослыл демоном, пока голова не замылена обидой и насмешками. До поселения недалеко, оно прямо под боком, хоть и не видно за высоким лесом, тропа к озеру заросла, когда оно высохло, сюда никто не ходил, но это не помешало Тобираме бежать.
— Ёкайский подкидыш! — послышался вскрик одного из товарищей Хаширамы, и возмущенный вскрик с заминкой в пару секунд, брат что-то глухо прорычал сквозь зубы. Они только ввалились в ворота, когда Тобирама уже был близок к первым домам.
Тобирамины ноги застыли, он замер и ждал лишь голоса брата, остальные были ему не важны, они ему не нужны и их слова лишь пустой звук. Каждое хаширамино же — это крик, это звон, это гром, пусть он и зачастую говорил спокойно, негромко. Хаширама и впрямь подошёл, обошёл и остановился напротив, его ноги в грязи, одежда мокрая, липкая и пострадал он от тобираминых рук сильней стрекоз, но всё ещё спокоен, осторожен, пусть и малость раздражён запахом прелой воды и ила, которыми несло от его одежды, от чего иногда дёргал носом, кривился.
— Как ты это сделал, Тора?
— Сгенерировал, — честно ответил Тобирама, поднял голову, затем глаза, а там Хаширама смотрел непрерывно, не моргая, почти не дыша, словно боялся проморгать, продышать его ответ, голос.
— Это как?
— Достал из земли... Воздуха там, знаешь? Вода есть везде, нужны лишь верные печати, чтобы её пустить.
— Как кровь?
Короткая улыбка и кивок в знак согласия:
— Как кровь.
Он сделал полушаг, не слишком близко, нормально, терпимо, вот только в голову ударил запах болота: забрался через нос, наполнил сперва ноздри, пазухи и горло, а затем желудок. От Хаширамы этот запах чувствовался острее, перебивал все остальные, был ярче других, поэтому Тобирама ощутил слабую тошноту за грудиной. Если она не из-за вони, то из-за волнения.
— Покажешь?
«Нет, конечно же нет, Хаширама», и ответ очевиден, потому что техника не доработана, Тобирамой не отточена, и он просто не готов, не сосредоточен, не спокоен — у него точно не выйдет справиться с печатями, когда внимание разодрано, мысли рассыпаны, чувства обострены. Он должен отказаться, но брат отказа не примет.
— Ладно. Ладно... — Тобирама затаил дыхание, попытался привести мысли в порядок, коротко тряхнул головой, а Хаширама придержал его за плечо. Тобирама не шатался, не падал, не дрожал, Хаширама просто захотел коснуться его и коснулся, он захотел поцеловать его и поцеловал, а сейчас он хотел увидеть технику, и он её увидит. — Я всё покажу и расскажу, только давай пойдём домой? Я сделаю всё, что ты скажешь, всё будет так, как ты хочешь, только пойдём домой, а?
Но домой идти поздно, из-за угла неторопливо вышел отец, зашагал твёрдой мелкой поступью, опираясь на костыль, прямо к нему вместе с несколькими взрослыми Сенджу.
— Показывай, сейчас и здесь! — нетерпеливо, чёрство и прямо на ходу произнёс отец. — Может быть я не зря тебя кормил столько лет и от тебя может быть какой-то прок. Показывай.
Хаширама повернулся и стал рядом, он Бутсуму не боялся и уважал лишь по привычке (отец стар и слаб, и он сам учил уважать только сильных), но всё же коротко поклонился вместе с Тобирамой.
— Не тяни и показывай сейчас же, не заставляй тратить на тебя время, у меня и так его осталось немного.
И сыновей осталось всего двое, но ими он так сильно не дорожил. Он замолчал и замер — ждал, а Тобирама почувствовал острую необходимость взять за руку Хашираму. Она как раз совсем рядом, большой палец с запёкшейся кровью под ногтем касался запястья, нужно лишь поднять ладонь и сплестись пальцами, сжать до боли, чтобы унять тревогу и неуверенность, которую принёс с собой отец. А потом вспомнил, что Хаширама делал его таким же тревожным и неуверенным (перенял привычку у Бутсумы и отлично ею овладел).
— Я не уверен...
Но отец не дал возразить:
— Сенджу не промахиваются, Сенджу не сдаются.
Хаширама отошёл, стал за плечо отца и внимательно уставился в сжатую в кулак тобирамину руку. Он не улыбался, и Тобирама был этому рад, потому что эта улыбка не принесёт ему спокойствия, она ещё больше расшатает нервы, вызовет неуверенность и сомнения, в которых и так сейчас Тобирама тонул, захлёбывался, душился, и взявшие его в кольцо люди давали ощущение замкнутости, клетки, цепей на руках и ногах — это совсем не о воде. Тобирама прислушивался к себе и знал, что не сможет: это как заставлять безногого ходить, слепого видеть, немого говорить. Воде нужен простор, а Тобираме возможность успокоиться и надышаться, вдохнуть полной грудью, а не задыхаться от хлёстких рук, болючих слов, колючих взглядов. Но он должен попробовать.
Тяжёлый вдох, короткий выдох, наспех сложенная печать — и ничего. Печать точно верная, вода в земле точно есть. Это сил нет, найти в себе хоть горстку смелости, достать из глубины, куда там воду доставать. Тобирама собрался попробовать ещё раз, но Бутсума рыкнул, фыркнул и сгорбился (он разочарован, но уже привык).
— Когда станешь главой Сенджу, сын, сделай так, чтобы этот мальчишка получил всё, чего заслужил. Никакой жалости тем, кто её не достоин.
Он тяжело опёрся на костыль, его руки дрожали, пусть и были кепки, пусть он и пытался быть сильным, разочарование выдавало в нём старика, потускневшие глаза, повидавшие множество сражений, боялись лишь неудач своих детей. У Тобирамы их слишком много.
— Я не подведу тебя, отец! — поклон Хаширамы в этот раз глубже и охотнее, хоть и в полоборота к Бутсуме.
И действительно не подвёл: в след за ним перевёл на Тобираму кротко-осуждающий взгляд, нерешительно-разочарованную улыбку, которые переплавились в кунай и проникли глубоко в сердце. Тобирама за воротами поселения на войне, и в родном доме далеко от мира.
А Хаширама подходил к этому миру мелкими шажками, иногда топтался на месте, и даже отступал назад — ведь мир так хрупок, а у Хаширамы тяжелая рука, пылкий нрав, и характер не из приятных. Хашираму осадить нельзя, остановить — с трудом, а убедить — едва ли, лишь кто-то из старших, опытных, сильных, могли вставить палку в колеса набирающей скорость идеи союзов, не между кланами, а так, чтобы жить вместе, отдыхать, работать, сражаться, прикрывать спины.
Над ненавистью трудились тысячи людей и сотни кланов, миром озабочен лишь один Хаширама.
Когда умер Бутсума, Тобираме стало немного легче дышать и самую малость проще жить. Когда никто не напоминал о том, насколько ты жалок, об этом легко забыть. А вот руки нового главы поверх своих забыть сложно, на них мозоли, они горячие, грубые, и хватка у них знакомо крепка, ощутимо, но не до боли, тобирамины обе поместились в его одной, поднялись над головой и были прижаты к стене, чтобы после закинуть их на плечи, удобней обнять, обернув своими под рёбрами.
Печали почти нет, и слёз тоже нет, есть лишь тоска, не по отцу, а по возможности из двух зол выбрать зло наименьшее, куда менее сильное, подрастерявшее хватку.
— Пообещай, что будешь сильным, — шёпот тонких губ окончательно тушил тлеющую скорбь, заменяя её тревогой и...
Страхом? Нет: неясностью, неопределённостью, непонятностью, ненормальностью.
Скорбь прошла быстро, а вот эти чувства никуда не делись. Они прочно пустили корни где-то внутри, заполнили сердце, лёгкие, горло, мешая думать, дышать, говорить, крепко сомкнулись на горле, медленно и незримо убивая.
Тобирама вслед за отцом стал потихоньку сдавать: голова болела до ряби, ею даже думать больно, и мысль логично не сложить, она обрывалась от тяжести в висках, от давления в глазах, мозгу словно место в черепной коробке мало, и он давил изнутри на кость, обещая сломать. Чувство переполненности давило на глаза, горло и уши, притупляло чувства, делая открытым и уязвимым. Ему совсем не елось. Настолько не елось, что осунулся и окостел так быстро, что Хаширама, отвлекаясь от непомерно важных дел, в один из дней ворвался к нему в спальню с чашкой сабо и зарычал:
— Если не будешь есть сам, то я затолкаю тебе это в глотку.
Тобирама подполз на четвереньках, быстро переставляя коленями и ладонями, как испуганный пёс, к ногам брата, схватился за палочки дрожащими от головной боли руками, едва хватило сил, чтобы глотнуть, но их не осталось для того, чтобы сдержать рвоту, вырвавшуюся к его ногам. Хаширама брезгливо отшагнул и вышел, и пропал на пару дней, словно забыв про Тобираму, вот только у приоткрытой сёдзи появлялись чаши то с рисом, то с супом, но оставались нетронутыми.
С Тобирамой не всё в порядке. Ему нужна помощь, ему нужен брат, а не глава клана, ему нужна поддержка, а не жестокость и жёсткость. У него умер не любимый отец, но ему всё равно больно.
Но получил Тобирама только короткий кивок, призывающий идти следом, когда Хаширама нашёл его у болотистого озера в компании лягушек и стрекоз. Под бесконечный гул и всплеск было легче забыть о боли, от запаха болота неторопливо кружилась голова — здесь Тобираме спалось лучше, чем в постели. Брат привёл к себе в спальню, к измятому футону, который предназначен на двоих, но на нём спал один Хаширама. Тобираме не хотелось быть в этой постели вторым, пусть и подушка казалась мягче, а матрас толще — наверняка на этом футоне удобно спать. А потом зачем-то перевёл взгляд на руки брата, на отбитый большой палец, с которого слезал ноготь, а остальные обгрызены до мяса — наверняка Хашираме не просто, но Тобираме брата не жаль, потому что его тут тоже никто не жалел.
Его голос сел, даже сейчас он напряжён и взволнован, хоть Тобирама и заглядывал ему в рот, хватал каждый вдох ушами и мыслями, пытаясь угадать настроение. А оно не из лучших, ведь поступь тяжёлая, грузная, перекатывающаяся, с Хаширамой это знак, что он на грани, устал, настолько устал, что ему хотелось довести до грани кого-то ещё, показать себе, что это не бремя, не ноша, а всего лишь одно из препятствий. Тобирама любил проделывать такие штуки раньше, когда была жива мать, отец не очерствел до деревяшки, а брат не требовал любви и веры, когда всё было нормально, пусть даже с натяжкой, и даже на радость среди войны находилось время, а в глазах Хаширамы искрилось солнце, но без солнца, они горели, сияли лишь от того, что он на Тобираму смотрел.
Сейчас же его взгляд затянут чёрным, а слова непривычно тихие, осторожные, словно подступали на цыпочках:
— Ты всё ещё не голоден?
— Нет.
Уверенно.
Почти уверенно: с натяжкой уверенный голос, с трудом уверенный взгляд, с опаской уверенное дыхание, иначе — нельзя, по-другому — погибель. Ведь Хаширама хищник, а хищники чувствовали страх, они его вселяли в свою жертву, наполняли внутри, втирали снаружи глубоко в кожу, настаивали, пропитывали, заставляя ослабнуть чувства, притупить зрение, приглушить слух. Душили страхом прежде, чем сомкнуть на горле пасть. Хаширама хищник, и взгляд у него выжидающий, загоняющий, но Тобирама — не его жертва, он его брат, он всё ещё Сенджу, он не загнан (проход к двери открыт, сёдзи, ведущие во двор, раскрыты настежь), но уголки чужих приподнятых в добродушной улыбке тонких губ заставили замереть, затаиться, с тревожностью взирая на Хашираму снизу.
Тобирама перед его ногами на коленях, лбом почти у пола, руками едва держал тело; Тобирама перед его ногами, как придушенная орлом мышь, которая захлёбывалась своей кровью, давилась своей беспомощностью, трепыхалась под беспощадными когтями, но всё ещё пыталась жить: всё билась и билась в несмелом припадке, глупая мышь. Глупый Тобирама, в котором гордости больше, чем тяги к жизни, чем любви к целости тела, чем благодарности к терпению Хаширамы, а оно трещало по швам: хрустело, как натянутая сухая ветка, надрывалось, как продавленный тонкий лист.
Но Хаширама молчал, он не встревожен, и дышал тихо, тихо через раз, наклонился, чтобы посмотреть в упор, копнуть ответ в глазах поглубже, по правдивее. А нашёл что-то лучше, ярче и это ударило его по лицу так, что он отшатнулся к сёзди, слабо, но ощутимо.
Этого достаточно, чтобы орёл перестал играться с мышью.
— Если ты не будешь есть, то не вырастешь, — произнёс он и подступил ближе.
Ближе, чем Тобирама ожидал, ближе, чем Тобираме этого хотелось: рукава кимоно Хаширамы, как орлиные крылья, взгромоздились над зажухлым телом, окружили, ослепили; его пальцы, как орлиные когти, схватили за ладони и в один короткий рывок прибили печатью к полу позади спины.
— Хаши, братец, я хочу... — быстро и сорвано, почти рвано, зашептал Тобирама с пустыми губами, с пустой головой, с пустыми глазами и из последних сил не хватал жадно ртом воздух, потому что напряжённый ком на горло изнутри давил, дышать мешал: то холодил, то в жар кидал, окуная головой в плывущую слабость.
Хаширама этим комом был, он его душил своим взглядом, словом, посадил, как таракана в банку, заставив бегать по кругу.
— Я хочу, я сделаю всё, что ты скажешь.
В ответ кивок, а от Тобирамы — тихие слова благодарности, хоть Хаширама и не освободил рук. Брат отсел, но легче не стало.
— Раз хочешь, тогда тебе моя идея точно понравится.
Произнёс он, и переждал немного: огладил Тобираму по покатому плечу, перемотанному бинтами, оглядел лицо, задержав недолгий взгляд на разбитой опухшей губе, наклонился, и, напрягаясь, прижался коротким поцелуем к свежей ране, улыбнулся: понравилось. Тобирама замер и перестал дышать (было мерзко, было грязно, было отвратительно до тошноты, перекрывшей горло), но виду не подал, глаз не поднял, и даже не дрогнул, когда кожи коснулись губы брата. И не поднял их, когда он торопливо уходил, не закрыв за собой дверь.
А когда отошёл достаточно далеко, чтобы не расслышать рыков, стонов и скрежета досок, Тобирама дёрнул руками: кожа разошлась по символам от печати, немного, но достаточно, чтобы проступила кровь, чтобы промычать сквозь стиснутые зубы и закрытый рот от боли. Печать крепкая, всё же глава клана Сенджу ставил, и, просто дёрнув, её не сорвать. Он дёрнул ещё раз, сконцентрировав чакру в ладонях, печать стянулась туже, въелась в кожу, словно игла, порезала мышцы, добралась до костей, казалось. Тобирама завыл, болезненно скривившись: ему не выбраться из этой ловушки, из этого плена, где всеобщий спаситель — его мучитель.
А если выбраться и удастся, то что тогда? Тогда куда? Ведь Сенджу здесь. И ему место рядом с братом, так повелось, что младшие братья хуже старших, они слабее, и проку от них обычно почти нет.
Тобирама попытался выпрямить пальцы, печать полезла не вглубь, а вбок: вошла в кожу, как кунай в дерево, порезала, как ножом. Но это ничего, это не страшно, поэтому он снова повёл рукой по полу, со лба покатился пот от напряжение, а на виске проступила и забилась вена, тяжело и быстро, точно хотела порваться.
Ещё чуть-чуть, упорства приложить, терпения — и вуаля, останешься без рук, зато свободен. Решайся же, глупец, тебе лишь выбирать. И Тобирама замер, поразмыслил и вернул руки на место, печати покорно вышли из кожи и плотно сжались на порезах, останавливая кровь.
Хаширама вернулся скоро, пнул приоткрытую дверь ногой, створа ударилась о стену. В руках у брата железная кастрюля в копоти и саже от сильного огня, руки чёрные от них же, и кимоно он своего не пожалел, а в спальне запах переваренного пшена. Тобирама с трудом узнал этот запах: пшеном кормили сторожевых собак, варили в чане где-то далеко от дома главы деревни и его сыновей, поэтому и запах узнался так тяжело, вспоминался, как через воду.
Хаширама прошагал ближе, занёс кастрюлю над Тобирамой и перевернул: по мятой боковине потянулась густая, вязкая каша, всё ближе к краю, всё ближе к Тобираме. Ему казалось, сорвётся она, сорвётся и он откуда-то с утёса, но сперва с высоты жестокости брата, разобьётся и убьётся насмерть, оставаясь целым телом. Отец окунал в грязь, но грязь — это лишь землица да водица, Хаширама же решил окунуть его в воняющую кашу, закопать в ней, как в могиле, и на вязкую волну Тобирама смотрел, как на закатное солнце перед смертельной битвой.
— Ты должен наверстать все дни, которые голодал, — он ударил ладонью по дну кастрюли, которое сейчас торчало кверху, оттопырив бок, мелкие куски каши упали на лицо и плечи, заставив утробно промычать сквозь сжатые зубы. — Так что пошире открой открой рот, мой милый мальчик.
Тобирама поднял глаза вверх, тягучая волна, как вязкое болото, подступала к краю, ещё чуть-чуть и сорвётся. Он зажмурился, сжал рот. Хаширама стукнул раскрытой ладонью по грязному дну, и ещё раз, словно под рукой у него барабан, словно ему весело и игриво, словно идея унизить Тобираму приводила его в восторг. Возможно всё так и было, и Тобирама рад, что за покатым боком кастрюли не видно его слабой улыбки, ведь свет остаётся светом, а тёмное всегда остаётся в тени. Ведь Хаширама — свет, а его руки в саже, кимоно в гари, завязанные наспех волосы с прилипшей мелкими кусками кашей на выпавших из ленты прядей — нет, но они оттеняются светом.
Они не видны, не значимы, не нужны, и Тобирама тут тоже никому не нужен.
Они все Сенджу. У них есть связь. Но у Тобирамы есть только Хаширама: остатки некогда большой семьи бывшего главы клана, семья из двух человек нынешнего вождя.
Хашираме его не жалко, и помощи неоткуда ждать.
Поэтому густые шмотки тёплой каши, собачьей еды, с глухими шлепками падали на лицо, шею и плечи, тяжелили дзюбан, срывались на хакама, застревали в волосах, бровях и ресницах, и сморгнуть бы их вместе с Хаширамой, взгромоздившимся сверху, как страшный сон, как гендзюцу, как обман, но это не сон.
Или Тобираме почаще стоило заглядывать под матрас после кошмаров, проверять, не выпало ли чего из головы. Потому что Хаширама, которого он так сильно любил, умер вместе с отцом и матерью, растворился в чувстве собственной значимости, когда его выбрали новым главой. И будь в Тобираме дурости ещё больше, он бы спросил: «каково это, донашивать за отцом?!», ведь и Бутсума — некогда глава этой семьи, глава этого клана, сильнейший воин селения, и с Тобирамой он был также непомерно жесток и нетерпим.
Хаширама говорил, что не хочет стать таким же жестоким уродом, как Бутсума. Уродом он не стал. В остальном они оказались слишком похожи.
Молчи. Терпи. Сожми рот крепче, зажмурь глаза сильнее — Хаширама стоял рядом, его глаза где-то сверху и он смотрел, а раз он смотрел, то покажи любовь и покорность, прими его волю как дар, пощекочи его звериное эго. И Тобирама с трудом, со стоном разомкнул рот, губы задрожали, язык несмело, несильно прошёлся по ним: вкус пшена, вкус соли, и вроде бы всего лишь крупа и вода, но Тобирама чувствовал — вдохни он (глотни он), и его стошнит на себя и под себя, и это куда отвратительней каши.
Тобираме бы переждать немного, продышаться слегка, но Хаширама мазал парой пальцев ему от брови до носа, оставляя на вязкой плёнке редкую морось сажи, собрал мелкие сгустки пшена, и толкнул их между тобираминых приоткрытых губ:
— Давай же, мой милый, если ты не будешь есть это, то.... — он замолчал и призадумался, рывком откидывая кастрюлю на пол, она застучала по дереву, набивая ещё вмятин на кривых боках.
За этим стуком брату не расслышать тихих, умоляющих полустонов-полувсхлипов, но так и должно быть, Тобирама на это и рассчитывал. Ему бы вдохнуть хорошенько и полной грудью, а не давиться вдохами, не захлёбываться выдохами, от которых губы немели, не слушались, не гнулись, но Хаширама шлёпнул ладонью по щеке, приводя в чувства.
— Если нет, то я накормлю тебя собой.
Тобирама рвано выдохнул через нос, его плечи дрожали, его руки за спиной болели, его губы тряслись и было ему омерзительно-страшно (он не знал, что чувствовал сильнее: страшную мерзость или омерзительный страх, но точно что-то из этого), а когда Хаширама задвигал пальцами во рту — лишь дымку и слабость, которая взяла свое начало чуть выше локтей, которые уже затекли и ныли, и потекла по всему телу по венам и сосудам, выходя наружу крупной дрожью. Такой крупной, что Хаширама замер.
Хаширама зол.
Он выжидающе окинул взглядом тобирамино лицо, а Тобирама собрался, выдохнул сквозь его пальцы в своей глотке, и покрепче сомкнул на них губы: за вкусом сажи вкус пшена едва различим, за собственным сердцебиением в висках короткий выдох Хаширамы едва слышен.
Едва, но слышен, и это словно гнуло рёбра, ломало кости, и вонзалось мелкими обломками, жгло кожу, как мелкими угольками, вылетевшими из костра. Неприятных ощущений не много, но тело воспринимало их слишком остро: слабело, бледнело, вело голову глубокой поволокой, через которую не разглядеть хашираминых взволнованных глаз, когда сознание стремительно ускользало.
Под щекой мягко, на щеке — тепло. Спокойно. Давно так мягко и тепло не было, что аж немного подзабылось. Слегка не по себе. Самую малость странно. Но руки сами тянулись к чужому крепкому плечу, для объятий, и обняли легко и с готовностью, по привычке (головой-то подзабылось, а руки помнили). Удобно. Знакомо. Желанно.
Обнял и почти застонал от объятий в ответ: мягкие руки скользнули по рёбрам к позвонкам и сжались ниже лопаток. Мозоли на ладонях, редкие волосы на руках чувствовались сильно: от мозолей спина немного напряглась, от волос замурашило.
Дзюбан задрался к шее. Опять. Надо бы забраться рукой выше, да прикрыть живот, но рывок сильного тела рядом — и голова на мерно вздымающейся и опускающейся грудной клетке, носом нашёлся размякший сосок, губами — грудина и тихий мерный стук сердца за ней.
— Тебе лучше? — слова сквозь сон, и тихое мычание в знак согласия тоже. — Я так испугался.
Испугался? Чего это ты?
Запястья заныли, когда всё же решился потянуться к шее за дзюбаном. Но дзюбана его там нет. И вместо хакама голые ноги.
Тобирама приоткрыл глаза: он голый, брат голый, растёртая по его шее сажа и затёртая до дыр слабая улыбка на лице Хаширамы. К улыбке Тобирама привык, но не к его голому телу, не к его рукам на своей спине, не к его кромке жёстких паховых волос, которые сейчас раздражали кожу на животе.
Тобирама дёрнулся. Спокойствие сняло рукой почти сразу, как заработало чутьё, а за ней — память, которая напоминала, каким Хаширама мог быть несмотря на то, какой он сейчас. Тобирама дёрнулся, но брат не отпустил: перекатился со спины на живот и подмял под себя, прижал тяжёлым телом к полу, затёрся о шею носом, сгорбившись в спине.
— Мне без разницы, что и как ты с другими, но со мной будет так, как говорю я. Если я не могу поставить на место своего младшего брата, сколько Сенджу усомниться в том, что я занимаю своё место на посту главы клана по праву?
Хаширама замолчал, а Тобирама притих. Ему всё ещё тепло и уютно, и даже кожа, затёршаяся о кожу, не забрала этого чувства: давно Тобирама не ощущал нежности и чужого тепла, которое бы ничего не требовало. По крайней мере сейчас Хаширама ничего не хотел, ничего не просил, возможно, ему нужно было хорошенько выспаться, чтобы набраться уверенности и наглости.
— Знаешь, я ведь делаю то, что тебе не нравится не со зла, просто... — голос как можно мягче, как можно тише, покладистее, уступчивее, с благоговейным выдохом в конце, чтобы Хаширама услышал, что разговор с ним приводил Тобираму в восторг. Ещё и глаза закрыть от удовольствия, выдохнуть с благодарностью на всякий случай.
Но Хаширама не оценил — сильнее сжал руки за его спиной, напрягся всем телом. От этого было не вдохнуть и не выдохнуть: Хаширама его душил, но сам не понимал, как хорошо у него выходило перекрывать Тобираме воздух. Не сейчас, а вообще.
— Просто тебе нравится выставлять меня дураком перед людьми? Я не стану терпеть... — шёпотом прямо в ухо, эти слова предназначены только для Тобирамы, этот упавший голос только для него и сжатые за спиной руки тоже.
— И не надо!..
— Не смей перебивать меня, не смей закрывать мне рот.
Глаза Хаширамы — зеркало, в котором отражалась собственная острая, зазубренная печаль и тоска, и Тобирама не мог в это зеркало смотреть: Хаширама давил его под собой, перетягивал руками горло, не давал дёрнуться, вдохнуть.
Хаширама не счастлив.
Их не учили быть хорошими сыновьями, братьями, мужьями и отцами, их учили быть воинами, пробуждать под руками огонь, доставать из глубин земли воду по велению пальцев, разводить скалы, направлять ветер, терпеть боль и голод.
А лучше бы любить правильно научили, а ещё ценить, прощать и беречь. Тобирама обещал себе беречь память о брате, который подходил к нему не для того, чтобы задавить, говорил с ним не для того, чтобы поставить на место, обнимал его не для того, чтобы целовать мокрыми тонкими губами, шумно выдыхая через нос.
Тобираме хотелось вцепиться в шею (что прямо над лицом, когда Хаширама снова лёг) до мяса, до кости, с оголтелым восторгом вырвать глотку, и самому захлебнуться в его крови. Тобираме хотелось содрать с себя кожу там, где Хаширама вёл раскрытыми ладонями, сжимал в руках бёдра с тихим коротким стоном, и напрягался всем телом, а на шее у него бешено отстукивала живая жила, как и у Тобирамы в голове — ещё чуть быстрее и порвётся. Это чувство жгло внутри, обжигало, прожигало насквозь, сжигало потихоньку, как тлеющий табак в отцовском кисэру. Любому табаку в итоге придётся либо догореть, либо быть вытряхнутым под ноги — Тобирама ещё не решил, чего бы ему хотелось, но то, чего он не хотел происходило сейчас: хаширамина рука под поясницу на ягодицах, он сам, сгорбившийся в спине, согнутый в коленях для поцелуя в грудину, и его пальцы, прижавшиеся к анусу настойчивой просьбой.
— Хаши, братец, пожалуйста... — задушенный почти скулёж, в нём Тобирама не узнал своего голоса, а Хаширама затаился:
— «Пожалуйста перестань» или «пожалуйста, не останавливайся»?
Он бы продышался сейчас, если бы у него была возможность, умылся бы холодной водой, или воткнул бы в руку кунай, чтобы растуманить голову, но у него есть только несколько вдохов-выдохов, коротко сомкнутые глаза и одна попытка. Сенджу не промахиваются, поэтому:
— Пожалуйста, сделай то, что считаешь правильным, я доверяю тебе, повинуюсь и приму любое твоё решение.
Смех Хаширамы вызвал дрожь в позвоночнике, потому что был глубже, чем обычно. Хаширама ближе, чем Тобирама привык: вплотную, кожа к коже, и телом ощущался каждый его вдох, каждое его маломальское движение. Тобирама весь, как открытая рана, он как свежий ожог, с Хаширамой ему невыносимо до тошноты, до крови, до боли. Невыносимо сейчас, когда брат с ним, как с вещью, которую можно подшить, перекроить, порвать и проверить на прочность.
А Тобирама прочный, ведь он Сенджу, он сын главы клана тогда, брат Бога Шиноби сейчас, и сам он много чего умел. Например давить в себе улыбку, когда Хаширама закрыл глаза и навис сверху: слова Тобирамы ему понравились, он доволен, поэтому отступил.
Всё будет хорошо, пока Тобирама способен гнуться. Насколько он готов согнуться, но при этом не сломаться — ещё предстояло узнать.
У него руки дрожали, а губы немели, но он обнимал Хашираму за плечи и улыбку всё давил и давил, будто тянул рыбу за хвост: чуть расслабься и сорвётся, чуть подопусти и брат усомнится, разочаруется, что ещё хуже, поэтому хватка крепче, взгляд яснее, улыбка шире, чтобы самому в радость, чтобы вместе с Хаширамой верилось. Ведь когда веришь сам, то и воплотить в жизни проще.
— Хорошо, — брат прижался ртом к уголку губ коротким поцелуем, отпустил, поднялся на колени и потянулся за кимоно (на светлой ткани чёрные пятна от сажи, рыжие пятна от пшена), выругался сквозь зубы, и снова завалился на бок, отбросив ткань, — думаю, можем повременить с этим, да?
Хаширама притих и засмеялся, щека легко тиранилась о его собственное плечо, это выдавало в нём нерешительность. Он выглядел до боли знакомым, до тряски нежным, тем самым Хаширамой, которого Тобирама так сильно любил.
— В первом бою под моим предводительством погибло так много Сенджу... Так много детей лишилось своих отцов только потому что я недостаточно силён, чтобы защитить их.
Тобирама перекатился со спины на бок, а потом и вовсе поднялся, потянувшись к кимоно брата (оно грязное, но это лучше, чем оставаться голым), и с готовностью накинул его на свои плечи. В нём тепло, пахло хашираминым телом, и это приятней, чем запах переваренного пшена. Тобирама потянул носом, вдохнул полные лёгкие этот запах, и медленно выдохнул в попытке унять мелкую дрожь, а потом подполз к брату, склонился сверху со стороны головы, и постарался говорить чётче и яснее.
— Ты сделал всё, что было в твоих силах и ты знаешь это, — он поразмыслил немного и прижался лбом к его лбу. Кожа у Хаширамы горячая, как мысли и намерения, выдохи пылкие, как слова и взгляд, — все это знают. Единственный Сенджу, на которого тебе наплевать — это я.
Хаширама, казалось, вознамерился возразить, даже приподнялся на локте, толкая Тобираму от себя, но не наскоком, не гневно, а лишь для того, чтобы тот выпрямился в спине. И Тобирама последовал за его толчком: поджал ноги под себя, сел ровно и опустил руки на колени, как перед молитвой. Его бог сейчас перед ним — повелитель воды и земли, способный выращивать непроглядные леса одним лишь усилием чакры; его пышногривый бог, точно лев, забравшийся в тело молодого мужчины, и поклоняться ему учили с раннего детства; тот самый бог, который не на страницах священных писаний, а прямо здесь, лишь руку протяни, он из плоти и крови, почти как обычный человек и на первый взгляд даже не отличишь, на второй взгляд — Хаширама лишь пытался быть человеком. На третий взгляд всё куда печальнее.
Каждому богу нужна жертва, хаширамина жертва — это Тобирама. Хаширама сам его захотел, а боги всегда берут то, что им нужно.
— Ты думаешь, что я ненавижу тебя? — его слова острые, они резали стойкость и уверенность пополам.
Тобирама схватился пальцами за ворот кимоно, закрыл плечо, потому что сёдзи, что вели во двор, открыты, а рядом слышен смех детей, голоса взрослых: заглянуть меж открытых створ секундное дело, а Тобираме стыдно, ему боязливо немного и хотелось подползти к сёдзи и плотно их закрыть. Но Хаширама смотрел в упор и даже не моргал, ему всё равно на открытую дверь, на своё голое тело, он ждал ответа, пытался угадать его по потемневшим глазам, по часто смыкающимся векам.
— Я думаю, что ты считаешь мою любовь и преданность тебе неотъемлемой частью моего существования, — Тобирама замолчал и призадумался: — но ты ведь знаешь меня, лучше чем кто-либо, и ты знаешь, как тяжело мне переступать через себя.
— Это всё очень интересно, но ты не ответил на мой вопрос.
— Ты не очень расстроишься, если вдруг придушишь меня, пока будешь наставлять и поучать... Ты не ненавидишь меня, тебе наплевать на моё тело и душу, потому что ты привык получать их за так, ведь нас так учили, я думаю вот так.
— А у тебя не возникало мысли, что ты сам в этом виноват?
Тобирама был плохим сыном и братом, но он не заслужил жестокости от Хаширамы. Точно не заслужил. Вот только в памяти всплывал тот день, когда был отец, а с ним целое маленькое войско из воинов Сенджу, собравшихся размяться, Хаширама сновался между ними, улыбался во все зубы, держа вакидзаси на перевес. Тобирама тогда подтёр на одной из его взрывных печатей символ, или два, от чего по итогу Хашираме разнесло броню, обожгло бедро от колена до рёбер, а ещё сделало посмешищем в глазах воинов клана, что разбудило гнев и ярость отца.
Раны на теле брата зажили быстро, но, кажется, обида никуда не делась. Кажется, взрывная печать ранила Хашираму в бедро, а Тобирама ранил его в сердце.
Но Тобираме было десять, его не пустили тренироваться со взрослыми Сенджу — ему было обидно, поэтому он и подтёр символы на печати. В десять совершать глупости нормально, в десять нормально хотеть внимания взрослых, и завидовать тоже нормально, а вот отвечать за глупости детства в семнадцать — нет, получать унижение за то, что даже не осознавал — нет.
— Нет! — произнёс пылко Тобирама и мысленно продолжил: «нет, чёрт возьми, Хаширама, я и подумать не мог, что это может так сильно тебя обидеть!».
— А стоило бы.
Хаширама не зол и не встревожен, его Тобирама открыт перед ним, и телом, и мыслями, и руки над запястьями сомкнулись почти без вздрога, почти знакомо, уже привычно, и потянули на себя для того, чтобы столкнуться губами с подбородком в кривом поцелуе.
Тобирама мог наклонить голову, чтобы поцелуй лёг прямо на губы, но не стал, а Хашираме оказалось достаточно и подбородка для того, чтобы отпустить Тобираму и, наконец, сесть.
— Знаешь, нам стоит чаще спать вместе.
Они замолкли. Тишина заставляла кожу чувствовать фантомные поцелуи, ощущать тепло чужого тела, горечь запаленного дыхания. Чувства такие острые, такие сильные, словно брат взаправду целовал — жался губами к телу, вызывая дрожь, пробуждая волнение, наполняя страхом до краёв. Но брат сидел, его веки крепко сомкнуты, и он устал (ему нужен отдых). Тобирама от такого Хаширамы уже отвык — к хорошему привыкаешь быстро, к плохому — ещё быстрее, да и хорошее ничем не лучше: широкий на первый взгляд футон брата тесен для них двоих, он лишь на одного. Для одного, каким большим бы не казался. Обманывал, дурил доверчивые глаза, которые брали на веру лишь первый взгляд.
На самом деле в нём жёсткости ничуть не меньше, чем в любом другом.
И если Тобирама лишь для одного, то тот один обнимал его со спины, и эти объятья душили, пробирали до дрожи, выворачивали костями наружу, и Тобирама беззвучно рыдал под тихие вдохи-выдохи Хаширамы над своей головой.
Хаширама хотел спать с ним. Не просто спать, а спать — от слова спотыкаться (через свою гордость, честь, убивать их безжалостно и жестоко лишь от того, что это нужно брату), или от слова спятить (попрощаться с рассудком от нежеланной близости, от принуждения быть рядом, быть вместе). Тобирама этого боялся, он этого не хотел.
Но его согласие и не нужно, лишь беспробудное желание ставить свой клан во главе угла, ставить слова главы на первостепенные ветви и пореже думать самому, ведь когда начал думать, остановиться уже невозможно: а как объединиться с Хьюга, когда ты, Хаширама, убил так много мужчин и женщин этого клана? Как им жать ту руку, заключая мир, которая сомкнулась на горле сына вождя в пылу битвы?
Тобирама говорил о том, что чувства нужно прятать глубоко, чтоб не мешали вершить добро направо и налево, а сам украдкой знал, что у него отсохнет рука, если он ею будет жать руку Мадаре Учихе.
Но когда ты слаб, ну или недостаточно силён как вариант, тебе нужно уметь думать: думать, перед тем как атаковать, думать, перед тем, как защититься, думать, перед тем, как говорить. Права действовать на глазок нет, и права ошибиться тоже нет — недостаточно хорошо подумал, и вакидзаси Изуны готово распороть броню, прорубить железо, как кусок бумаги, и разрезать рваной дырой плоть. Поэтому Тобирама думал, считал и просчитывал его каждый шаг — Учихи предсказуемы, если проводить в сражениях с ними больше дней, чем в родном доме, и Изуну просчитать просто: он отступал слишком шумно для острого слуха, он атаковал слишком медленно для хирайшингири, он был слишком заметен для сенсорики.
Угадать действия Изуны оказалось просто. Они остались вдвоём на утихшем поле битвы, Тобирама повернулся на пятках, Райджин заскрежетал вакидзаси. Чакры едва бы хватило на технику суйтона, но для того, чтобы сражаться на мечах — в самый раз, Райджин крепко сжимался в ладони, лежал знакомо, и даже не заскрипел, когда остановил меч Изуны вновь, а потом ещё раз, лишь всё сильнее чувствовался кожей, словно Учиха бил не по железу, он бил по плоти, рубал мяса до костей, пусть даже Тобирама оставался целым.
Он готов угадывать Учих, когда они поодиночке, ему бы хватило сил ответить и даже победить, убить, если придётся, но вскоре к Изуне присоединился Мадара, его огненная струя, вырвавшаяся изо рта, ударила сзади, задела открытую шею, подпалила волосы, ударила под дых гордости, но не убила. Рука Мадары сомкнулась на горле, а низкий, зычный голос прошептал в самое ухо: «не дыши, если хочешь жить. Не дыши, иначе я заставлю тебя это сделать».
Тобирама трепыхнулся, ладонь Мадары туго сжалась на глотке, тяжело подняла над землёй, а пальцы вонзились в плоть, словно Учиха хотел вырвать тобирамину гортань голыми руками — дёрнуть и убить. Он не дышал, лишь чувствовал, как сознание ускользало, ощущал слабость, понимал, что попытки разжать мадарину ладонь пустые, глупые, унизительные, жалкие и знал, что сейчас он сам именно такой — униженный и жалкий.
Слабый.
Не такой, как Хаширама.
Когда губы посинели и похолодели, когда он с трудом хватался за сознание, за жизнь, казалось, Мадара отпустил.
— Я оставил тебя для Хаширамы.
Отпустил и ушёл, оставив валяться, не способным даже встать, да что там встать — дышалось с дикой болью: воздух, казалось, сдирал кожу рта и языка, резал горло, давил на лёгкие изнутри. Будь в Тобираме сил чуть больше, он бы закричал, будь в нём глупости излишне, он бы заплакал — и то и другое бы усилило боль, поэтому лишь короткие вдохи через нос и лечь на бок, лицом в тень от собственного тела, продышаться, выстанать забившийся в горле глубокий низкий стон, как жалобное мычание, как просьбу о спасении.
Но помощи нет, и силы тоже нет.
Есть только он, есть боль и слабость, а ещё гордость, ломающая их через колено, когда сенсорикой почувствовалась знакомая чакра. Он вдохнул, собрался, продышался слегка, пытаясь привести оборванное дыхание в порядок — со рта несмело потекла кровь, упала на ладонь, когда он оперся на колени и локти, а затем выпрямился в спине с поджатыми под себя ногами с глухим коротким стоном, который больно ударил по ушам и по сердцу. Хашираме не стоило показывать свою слабость, но она рвалась наружу самовольно от изнеможённости тела, от тумана в голове, от слабости воли. Рвалась унизительной дрожью рук и скривившимся ртом, сомкнутым прочно, и скрипящим горлом, толкающим обратно внутрь кровь, крики и стоны. Там им самое место.
Хаширама спешил, его ноги быстро перебирали по земле. Он точно бежал на встречу, и бросился на колени сразу как достиг, поднял за лицо, прижал к плечу рывком, что теплилось сквозь рубашку, и по спине погладил так нетерпеливо и резко, до боли в позвонках, заставив тихо завыть от пронзившей боли.
— Ками, как хорошо, что ты жив, как хорошо, что ты выжил, — его надрывистый голос у затылка хрипел.
От него несло потом, кровью и грязью, он наверняка тоже только после битвы, на нём нет брони, но чакры ещё на два таких же сражения бы хватило. Тобирама невольно ухватился за его спину над лопатками, несмело вжался пальцами в рёбра у позвонков и позволил себе насладиться своей болью, его нежностью, от которых распирало тело и душу, разрывало, тянуло какой-то болючий комок внутри, прямо за грудиной, давило, сжимало, душило — не до боли, до паники, непонятности, которое помешало вовремя ощутить странности в прикосновениях Хаширамы.
Он не чувствовал себя, он чувствовал лишь его: брат смотрел о любви, дышал о любви, улыбался о любви, а по плечам гладил о чём-то ином, неловко большим пальцем по линии челюсти под хаппури, куда увереннее раскрытой ладонью по бедру вверх-вниз от колена до тазовой кости под тонким слоем штанов, мяса и кожи. Его ладонь сжималась, и в груди у Тобирамы всё сжималось, застывало, превращалось в камень до невозможности вдохнуть, до рези в рёбрах, до голой раны на ветру, которая доводила до безумия в здравом уме, в котором хаширамина ладонь прижималась к телу не для того, чтобы лечить, а чтобы калечить, мучить, мять: загребать большой ладонью мясистый кусок ягодицы, и давить с таким напором, будто хотел продырявить пальцами плоть — больно, резко, хлёстко. Наспех сбросил с лица хаппури, через голову скинул броню, стянул, поднявшись на шатких ногах наскоком, и снова сел, прижавшись губами к уху, его голос был похож на шипение, на тихий гул из под земли, от него по телу пробежалась дрожь, оставляя после себя стопорящую слабость.
— Ты должен слушать меня, мой милый братец, — и поцеловал в место, где челюсть переходила в шею, от чего тело затрясло, от чего мысли упали с высоты горячего вздоха брата и разбились о его поцелуй в уголок губ.
И Тобирама поседел бы в ту самую секунду, не будь он бел, как снег, не будь он пуст силой и чакрой, не будь он Сенджу в конце концов.
И чёрт бы с этой дрожью, но она до ряби перед глазами шатала, бултыхала сознание, в котором нужную мысль не найти, не подхватить ногтем за край, чтобы что-то сделать. Что делать — не придумать сходу, лишь тянуть носом вонь, что осталась после сражения, глотать вместе с воздухом вязки привкус пота и крови, и чувствовать кожей горячее дыхание Хаширамы, который глубоко тянул носом запах его тела, быстро выдыхал, и улыбался.
— Хаши, — Тобирама тянул слоги, слышалось это так, словно он стонал. А возможно, так и было, но эти стоны совсем не от удовольствия. Они от слабости, от пустоты, от усталости, от пекла, от боли, да от чего угодно! Но не от удовольствия. — Хаши! Я не хочу, я не готов, я не могу.
— Не волнуйся, для того, что мне нужно, не нужна подготовка.
Руки у Хаширамы не гнулись, и пальцы не гнулись, и под пояс своих штанов он забрался с трудом: оттянул резинку вниз, и в один рывок руки с дернувшимися на встречу бёдрами прижался вставшим членом к тобираминому лицу, тяжело выдохнув с резко сжатой ладонью в его волосах, нервно повёл бёдрами вверх-вниз.
У Тобирамы — страх, и ни один враг ни разу не пробуждал в его сознании столько гниющего ужаса, выворачивающего ступора и омерзительной паники. У Тобирамы — сжатые тисками челюсти до боли в зубах, до пульса в висках, но ладонь Хаширамы мягкая, успокаивающая, направляющая, и Тобираме верить бы и брату, и матери, и отцу о том, что воля главы клана беззаветна, безусловна. Но своей волей их вождь разминал лицо, мял пальцами между челюстями, придавливая щёки к жевательным зубам, разрывая крепкими костями мягкую кожу, зашептал осторожно в губы:
— Доверься мне. Я ведь твой старший брат, разве я могу сделать моему крохе Торе больно?
И поцеловал. Осторожно и мягко, будто делал это по любви, будто делал это по согласию, будто это было взаимно. Прижался губами к губам, отступил, и снова прижался так, словно ни его руки направляли руки Тобирамы к крепкому члену, поднял вверх и опустил на разгорячённую плоть, непроизвольно дёрнувшись, когда завсегдата холодные ладони его коснулись.
Следом поцелуй напористее: давай же, братец! Но не хватало сил (не хватало смелости, решимости, возможно) даже на то, чтобы глубоко вдохнуть, чтобы моргнуть — Тобирама боялся, что в эту секунду он пропустит что-то важное, то, что опрокинет его, то, что раздавит или убьёт. Но Хаширама лишь целовал: в губы, в щёки, в нос, в ухо, в шею, и двигал руками, в которых были руки Тобирамы, а в них — член, в них дрожь и неуверенность, и если бы Хаширама не держал, он бы точно упал, свалился без сил, ведь последние уходили на то, чтобы уверенно смотреть на брата, чтобы не зарыдать, чтобы не завопить.
— Я тебя так люблю, так люблю!
Тобирама выждал полминуты и ослабил рот лишь для того, чтобы рвано схватиться губами за воздух, а следом рывком оттолкнулся от брата обеими руками, зашипел, застонал, свалившись на бок, и пополз, роняя частые тихие стоны, перед собой ничего не разбирая, но сильная рука придержала за плечо:
— Куда же ты, милый.
Хаширама потянул на себя, усадив на колени, загладил по спине и волосам, зашептал бессвязно и бездумно о связи кровной, о связи душевной, и о том, как сильно ему хотелось стать связанными ещё и телами: сплестись руками, спутаться ногами, потеряться лицом в белоснежных волосах и потянуть носом запах росы и тела.
Как сильно ему сейчас хотелось тобирамин рот.
— Мне очень хочется близости с тобой, разве я прошу так много?! Разве это так так сложно?!
И пусть жадности Хашираму не учили, он хотел Тобираму всего, до последнего кусочка, без остатка, посреди затихшего поля битвы, рядом с Сенджу, отдавшими за них свою жизнь.
Тела свежие, почти живые, смотрели с укором потускневшими глазами, в которых уже не отражался солнечный свет, а в Тобираме двигался страх, тяжелил, холодил тело, гнил внутри, сжирал заживо, а Хаширама месил, мешал у него во рту слюну, кровь, грязь, что принёс на члене, а привкус мочи и пота, который Тобирама сглотнул с утробной болью в челюсти, ударил в голову. Ему тяжело вдохнуть, воздух царапал кожу, разбирал до боли, делал чувствительным до безумия рот (Учиха наверняка поставил на него какую-то печать), ему было больно дышать, а Хаширама пихал в воспалённую глотку член: медленно покачивал бёдрами, наслаждаясь теснотой, теплотой и мокростью от слюны, крови и рвущихся непроизвольно слез, которые спотыкались о кромку жёстких паховых волос, когда лобок брата подвигался слишком близко.
Тобирама принимал волю главы клана с тихим воем горлом, и вой этот больше похож на скулёж щенка, которого пнул нерадивый хозяин. Подчинился с несмелой просьбой в глазах, направленных на трупы, будто они могли помочь хотя бы сострадающим кивком, но в них можно углядеть лишь простую в своей очевидности мысль: «Это твоя война. Это твоя ноша».
У Хаширамы с ним одна кровь, один нрав, и одни слова, повторяющиеся губами Бутсумы изо дня в день, выбитые на подкорке памяти. У Тобирамы не хватило бы сил противиться Хашираме даже не будь он после битвы, не будь он избит и измучен, будь в его руках все кунаи мира Шиноби, с Хаширамой ему не тягаться. Поэтому Тобирама покорно замер, поддавшись направляющей руке, прикрыл глаза, задышав через нос, и попытался сосредоточится на боли в плече, которая то давила, то тянула, а не на пустом желудке, который то и дело порывался выблевать на Хашираму желчь. Вцепился за бёдра брата пальцами, молясь лишь о том, чтобы не захлебнуться, когда Хаширама кончил, не выходя со рта, не давая продышаться, выплюнуть слюну, пропитавшуюся кровью и спермой: они сочились сквозь щель в уголках губ, заливались в горло, забрались в нос, когда Тобирама попытался вдохнуть сквозь полный рот.
Отец учил подчиняться, он учил вторить словам старшего брата, потому что сам был старшим ребёнком в семье. А ещё самым сильным и самым жестоким, Хаширама же на удивление добросердечен даже к врагам: он сражался как и все, убивал как и все, но подвернись возможность избежать сражения, Хаширама её не упустит, появись намёки на мир с вражеским кланом, и Хаширама вытрясет своей добротой этот мир.
Его добросердечность — его сила.
Тобирама же — его слабость: он тих, но непокорен, он спокоен, но вспыльчив. Он как вода, непредсказуемее, чем казался на первый взгляд, опаснее, чем выглядел, а выглядел он совсем не опасным, он тонок, быстр и гнулся во все стороны, а ещё у него в руках Райджин но Кен — в ближнем бою Хаширама ему не ровня, брат неповоротливый и тяжёлый, обычно, этого не видно за силой и мощностью, но не в этот раз.
Меч с Тобирамой для вида, для грузности, но прыгать наскоком за плечо брата он не мешал, — удар пришёлся в лицо, а второй толчком в спину, от чего Хаширама шатнулся вперёд, выставляя перед собой руки как перед падением.
А Тобираме стоило быть начеку: они решили размяться, развлечь зазевавшихся воинов несерьёзным боем, но в ближнем бою с Тобирамой в противниках Хашираме не выйти победителем (и они оба об этом знали), значит, ему нужно поддаться.
Снова позволить взять над собой верх.
И он знал, что нужно, головой понимал, но тело согнулось в коленях, уходя от широкого замаха тяжёлого кулака, а гордость не к месту дёрнула за уголок губ, заставила усмехнуться от вида разочарованного лица брата. Лишь надеялся, что в вечерней полутени Хаширама её не заметил. Зря это он. Точно зря, потому что разочарование сменилось раздражением, удары стали агрессивнее, чётче и один попал прямо в грудину — Тобирама согнулся пополам от неожиданности и боли.
Казалось, Хаширама сломал ему ребро. Похоже, Хаширама доволен. Слышно перешептывание воинов — они хотели увидеть, как Тобираму бьют.
— Ты можешь сдаться, пока я не сломал тебя до конца, — произнёс брат, поймал глубоким выпадом за загривок и рывком притянул к себе.
Его ладони сжаты в кулаки, но давили на ноющее ребро, под одеждой наверняка кожа опухла и посинела, под кожей ощутимо расходилась кость, скреблась, вдавливалась в мясо — больно. Брат проверял на прочность, а Тобирама прочный: сколько костей не ломай, в сражениях он в рядах первых, сколько не унижай, с его губ срывались опрометчивые слова:
— Сенджу не сдаются, — на выдохе произнёс он, вдохнул через открытый рот и продолжил: — Сенджу не проигрывают.
И махнул катаной наотмашь за хаширамино плечо в попытке полоснуть по спине, защищённой сетчатой бронёй, попервой не придал значения притихшим воинам, не обратил внимание на то, что волосы брата, что были зажаты между их телами, больше не сковывали движений. Лишь перестал дышать, когда Хаширама медленно убрал руку с его волос и запустил в свои, отчеканенные по плечи кривой полосой. Лишь замер, с украдкой опустив глаза на землю, на которую посыпались длинные пряди, они упали, как клубок ядовитых змей, прямо под ноги, вцепились за рубашку на плече Тобирамы, на спине и груди Хаширамы.
Упали и умерли. Но шипение не прекратилось: тихий долгий выдох сквозь сжатые зубы, точно змеиный шёпот, точно ужиный гнев — он в хватке рук, в напряжении тела, во взгляде и искривлённой улыбке. Он между строк, но очевиден, пусть Тобирама и не видел лица брата.
Резко качнулся, он сделал не смелый, мелкий шаг, Хаширама удерживать не стал, лишь следом погнался ладонью, стряхивая с одежды свой волос: опустил ладонь на острое плечо и провёл ею до локтя, словно погладил.
— Иди, мы позже поговорим об этом.
Тобирама зашагал быстрее, пусть и ноги с трудом сгибались, и взгляд замылен тревогой так, что дорога к дому вспоминалась с трудом, угадывалась интуитивно, пока не привела в спальню. Он скинул через голову рубашку, стянул броню, набрасывая юкату на пропотевшее, голое тело, потуже завязал оби немеющими пальцами, и когда ногой отшвыривал брошенную одежду в угол, из неё выпал длинный волос. Подпол ближе, подобрал его: Хаширама отращивал волосы потому что боялся быть похожим на отца внешне, чтобы не остаться лишь старшим сыном Бутсумы, и, казалось, даже немного стыдился этого родства. Тобирама же ненамеренно приблизил брата к тому, от чего тот так сильно хотел убежать, но это всегда было его частью, его кровью, его сутью, пропитавшей судьбу насквозь, и дело тут совсем не в схожести в лицах отца и брата, хоть Тобирама и рад быть похожим на мать. Хаширама не Бутсума и им не станет хотя бы потому что у него нет кучи детей, жизнь которых он может превратить в страдания, зачем нужны они, когда есть вполне живой Тобирама? Хаширама не Бутсума и силы в нём столько, сколько в Бутсуме никогда не было в его лучшие годы, поэтому брата Тобираме стоило бояться больше.
И оправдание себе стоило придумать по слезливей, по правдивей, по красивей, чтобы выпросить у него пощаду и прощение.
Хаширама пришёл вскоре, как опустилось солнце. Его волосы не доставали даже до плеч — брат обстриг их с мясом, без жалости обкорнал по самую шею (там выше всего резанул Райджин). Брат выглядел спокойным, высоким и грузным, он осадил взглядом сразу, как вошёл. Тобирама вскочил на шатких ногах и застыл, а Хаширама прошагал ближе, почти вплотную, и обернул рукой плечи, обнимая, погладил по спине.
— Тебе так.. — Тобирама быстро поднял ладонь к его голове, мягко прошёлся рукой по шелковистым волосам, которые пахли мылом, — хорошо. Ты стал казаться ещё выше.
— Тебе нравится? — в голосе брата эмоций не угадать, вопрос слишком неожиданный и быстрый, заставший врасплох, ударивший под дых, от него дышаться перестало, и голову повело.
А может быть это случилось от того, что вторая рука повилась по пояснице, мизинец нырнул под тугое оби в попытке пуститься ниже, но споткнулся через пояс, засомневался, стоило ли, лишь рывком прижал к себе. Тобирама покорно схватился за него под руками, вцепился ладонями за лопатки, и позволил себе насладиться этой вымученной нежностью, хоть сердце в тревоге и забилось реже, как медленный шаг.
— Да. Мне нравится.
— А я тебе нравлюсь? — слова упали до шёпота, почти не слышны, это выдавало в брате серьёзность и нетерпение.
Он напряжён, пусть и руки держали мягко, прижимали к грудине не настойчиво, а дыхание было ровным, хоть и немного быстрым, будто ему нужно немного отдышаться, будто он бежал.
Он наверняка бежал, торопился услышать Тобираму, у которого лишь один ответ, но скажи он его — соврёт, чем разозлит брата, не скажи — выведет из себя ещё сильнее. Хаширама, вышедший из себя, жесток и опасен, непредсказуем и быстр, решителен и непоколебим. Тобираме довелось несколько раз вывести брата, повторять ему больше не хотелось, поэтому:
— Да. — Потребовалось усилие, чтобы не добавить к слову интонацию вопроса.
Откровенный вопрос — уверенный ответ, только так, по другому Хаширама не примет на веру. Иначе заподозрит во лжи.
— Я бы взял тебя нежно в награду за твою покорность, но ты, мой маленький поганец, испортил то, что мне было так дорого. — вырычал Хаширама, и повёл рукой дальше по плечу, схватил за шею.
Не душил, но давил под челюстью до боли, а потом поднял ладонь к волосам, взялся по крепче, по туже, чтобы Тобирама не вырвался вдруг, и рывком повернул к себе спиной, как марионетку, только дёргал он не за нитки, а за волосы, тянул за нервы, натягивал гордость, намереваясь порвать. Тобирама зашипел сквозь закрытый рот — не самая сильная боль в его жизни, но самая унизительная: от неё болел разум и сердце, выворачивались наизнанку от слов брата, для которого волосы были дороги, а он — нет. Настолько нет, что Хаширама встряхнул рукой, заставив Тобираму поджать ноги и повиснуть на крепкой хватке на голове, как лист на древе. Лишь секунда или две, но Тобираму прошибло злостью и отчаянием насквозь.
— Ты так не уверен в себе, что готов издеваться надо мной, чтобы почувствовать хотя бы что-то похожее на способность держать всё под контролем, уважение и преданность к тебе, — собственный голос предательски дрожал, упал до шёпота, и не вселял уверенность даже в Тобираму, заставлял замолчать, засомневаться, а Хаширама вёл носом по щеке, мягко дышал в кожу — не брал слова всерьёз, — но радуга, по которой ты сейчас идёшь, не приведёт тебя к горшочку с золотом.
— Мне не нужно золото, уважение и преданность. Мне нужен нож.
И вытащил из кармана кунай, повёл им по воздуху, пытался напугать, но забыл, что Тобирама не из пугливых, он сам кого угодно мог напугать быстротой мысли, чёрствостью характера и крепостью духа, поэтому лишь сжал зубы до боли в дёснах, до онемевшей челюсти, и от этого напряжения потемнело в глазах, словно глубокой ночью, почувствовал, как слабел, но всё же остался в сознании.
— Ты похож на него. Из тебя тоже ничего путного не выйдет.
Тобирама забыл главное правило выживания: тиши мыши, покорнее мёртвого. Тобирама забыл, что с Хаширамой можно лишь с поклоном и на цыпочках, что Хашираме нужно угождать, ценить, беречь, а не кидать правду в лицо, как кусок грязи. Поэтому его недовольное рычание сквозь зубы понять пусть даже с натяжкой можно. И руку Тобирамы, заломанную за спиной, тоже, хоть это и менее приятно.
Тобираме через нос тяжело дышать, воздух с трудом и шумом проходил сквозь забитые ноздри, поэтому он схватил воздух ртом. Брат ударил под коленом, заставив покрениться к полу, упасть на четвереньки с глухим стоном, грузно навалился сверху, укусил до мяса, до крови, поскрёбся зубами о кость под пронзительный вскрик Тобирамы на глубоком выдохе. Повести бы плечом в сторону, но руки держали, не давали встать, сдвинуться, даже дёрнуться с достаточной силой, чтобы с благоговейным восторгом выбить Хашираме зубы. Можно лишь прерывисто скулить, опустив голову, пока брат снимал свой рот с его плеча и кривил губы, когда тобирамина кровь с подбородка упала на кимоно: тяжёлая капля сорвалась на ворот, покатилась к запаху, и споткнулася о оби. Кровь тёмная, почти чёрная от испуга, как у загнанной в угол добычи, наверняка горькая, вязкая, она щедро сочилась сквозь юкату, питала ткань над разорванной зубами кожей, а Хаширама жадно повёл языком по своим губам, сглотнул, и прижался к спине.
— Ты не можешь со мной так говорить, ты не можешь со мной так обращаться, — его голос высокий, надрывистый, он разозлён и возбужден, а ещё напряжён до нервных, бестолковых рывков рукой из стороны в сторону, той самой в которой сжаты волосы Тобирамы, не сильно, но резко, рвано, от чего позвонки на шее хрустели, и дышать становилось трудно. — Я не Бутсума! Я не наш отец! Я чёртов Бог! А слабые должны страдать.
Тобираму о пол толчком руки он и впрямь ударил божественно, поскрёб щекой о доски, сдирая кожу, а другой рукой вытер липкую кровь с губ и подбородка, размазал её по лицу, и вскочил на ноги лишь для того, чтобы придавить коленом тобирамино плечо, прижать по крепче к полу, чтобы удобнее подносить кунай к лицу. Тобирама трепыхнулся, дернулся, зарычал, поведя плечом, но нога продавила спину — ещё сильней и сломался бы позвоночник, треснули рёбра, брат бы раздавил внутренности, проделов сквозную дыру. Тобирама откинул руку назад, вцепился ладонью в голую ступню где-то возле пальцев, не крепко сжал в немой просьбе отпустить.
Хаширама не отпустил, потуже взялся за кромку потных, серебристых волос, и потянул к себе, до треска в позвонках, до полувскрика: гнуться в сторону спины неестественно, и как бы Тобирама не был гибок, это был его предел.
— Хаширама, хватит! Перестань! Прекрати! — задушенный почти скулёж, соскользнувшая со ступни рука, упавшая на пол, тихий всхлип, без слез, лишь звук, и брат подопустил, ослабил хватку, пусть и ногу со спины не убрал: пропало чувство, что позвоночник сейчас сломают пополам, как сухую ветку, согнут и разорвут по линии сгиба, как тонкий лист.
Легче не стало.
— Ты слишком красив для мужчины... для Шиноби, — прошипел брат и погрузил металл в мясо.
Тобирама дёрнулся и вскрикнул, лезвие мазнуло от сгиба на челюсти у шеи до носовой перегородки у глаз, хлынула кровь, разошлось мясо.
— Это будет напоминанием о твоей ошибке и полученном за неё наказании...
Но не успел закончить фразу: Тобирама тяжело качнулся назад, впечатался затылком в хаширамин нос со всей силой, что была в нём, не ожидая, что брат подрастеряется. Хватило мгновения подослабившихся рук, чтобы вырваться из крепкой хватки, вскакивая одним гибким движением, и, не задумываясь, вскинуть шаткую ногу вверх, придавить ладонь брата к доскам с такой силой, что со звонким хрустом поломались кости — несколько пальцев и запястье повело в сторону, а следом сломалась костью предплечья, которое Тобирама продавил второй ногой.
Хаширама зашипел. Он не ждал и не был готов, а со сломанными пальцами печатей не сложить, ему нужно несколько минут, чтобы срослись кости, ему нужно немного времени, чтобы сориентироваться, и тогда Тобираме не поздоровится.
Сейчас же Тобирама набрал хорошую отмашь ногой и остановил её о лицо брата, тот простонал, прижал сломанную руку к носу — ему больно, ему странно, он смотрел растерянно и удивлённо. А Тобирама чувствовал задор, восторг и счастье, которого не испытывал уже очень давно, и, казалось, улыбался, и снова бил, но теперь кулаком, разбивал лицо до крови, до мяса мягкую плоть губ о крепкие зубы, о напряжённые кости рук. Бил самозабвенно, непрерывно, с рычанием сквозь стиснутые зубы, пока под колено не прибился выпавший из руки Хаширамы кунай.
Заминка в секунду — Тобирама решал, что ему стоило сделать, он давился кровью, что скатывалась в рот, горчила, сворачивалась, заливалась в глаза и нос, от чего было тяжело смотреть, было тяжело дышать, было тяжело думать (почти до слепоты, почти до удушения, почти до глупости). А Хаширама зацепился взглядом за его ладонь. Лишь секунда и её бы хватило, чтобы стряхнуть Тобираму с себя, чтобы взять верх, но он позволил поменяться местами: Хаширама под ним, и во взгляде его больше нет ни растерянности, ни удивления, Тобирама, прижимающий его к полу, коленом на грудине, а в ладони, отведённой за спину, кунай, как продолжение руки.
Тобирама над ним растерянный всю эту секунду, не знающий, что делать, сомневающийся, не решающийся, отступивший, казалось бы, но Хаширама ненавидел трусливых мальчишек больше, чем самоуверенных смутьянов, поэтому Тобирама легко подкинул кунай, обхватил ладонью острый конец, а круглой сколотой ручкой прошёлся по лицу брата. Хватило одного тяжёлого удара о челюсть, чтобы сломать его. О голову Хаширамы.
И уже сломанным ударить над виском, проделав рваную дыру в коже до кости. Хлынула кровь, полилась по лицу брата, и не понять, чья кровь — с его головы или тобираминой руки, горячо вихрилась и парила, почти кипела, обжигала, обтекала, её запах в голову ударил, проник через рот и ноздри, заставил почувствовать тошноту, тяжесть, и боль, они нахлынули со всех сторон и сбили с толку, с мысли, с намерений, вытряхивая изнутри всё, кроме головокружения.
И когда Хаширама наконец схватил его за шею, встряхнув, Тобирама тихо замычал: его нервы до предела натянуты, его тело до пустоты истерзано, его личность унижена и растоптана. Поэтому бить Хашираму было до боли сладко (почти до дрожи, едва ни до восторженного удовольствия). И когда он прекратил, сквозь тягучую, подсыхающую кровь на коже, на ресницах, что тяжело слиплись, падая на глаза, едва развиднелся настороженный, взволнованный взгляд карих глаз, которые сейчас казались почти чёрными, весь Хаширама был будто опущен в слабую тень, от чего его кожа, волосы и губы выглядели темнее, чем обычно: Тобираму подводил взгляд, его обманывали чувства, его дурил слух, его чутьё боязливо забилось в самый тёмный угол сознания. Поэтому прикосновения Хаширамы к руке, в которой зажат сломанный кунай, осторожные, а взгляд мягкий
— Успокойся, Тобирама, всё будет хорошо, — и совсем не гневно.
Этот голос окатил, словно холодной водой, заставив замереть, зажухнуть, растеряться, испугаться, и упасть на грудину под собой с высоким воем через широко открытый рот, похожим на рёв, на отчаявшийся вопль, он перешёл в беззвучный крик, в тряску, от которой из руки вывалился кунай, упала последняя крупинка стойкости, сорвались первые слезы с зычным всхлипом перед тем, как Хаширама его крепко прижал к себе.
***
— Мы придём на поле битвы первыми, а второй отряд зайдёт слева и там мы сможем взять Яманака в кольцо. Верно, Тобирама?
Голос Хаширамы тих, спокоен и покладист, он смотрел в глубокую полутень, в ней Тобираму едва видно, но Тобирама видел его крепко сжатые губы, плечи, которые в свете свечей казались ещё шире. У брата осторожный взгляд.
— Да, — сухое, быстрое, хлёсткое, но Хаширама всё же улыбнулся, не разжимая губ.
От любого движения ртом свежие шрамы болели, а брат не просил говорить лишний раз — чувствовал за собой вину: один из шрамов его рук дело. Остальные два сделаны тобираминой рукой, но его лицо даже этими шрамами не испортить. Красное на белом, как кровь на снегу — ярко, контрастно и жутко на первый взгляд, на второй взгляд Хаширама обещал любить Тобираму и таким (любить любым!), на третий взгляд — это малая плата за спокойствие, за хаширамину любовь и за свою возможность попробовать полюбить его в ответ. Он обещал попробовать, а Хаширама обещал завязаться ради этого узлом.
— Ты поведёшь второй отряд... — брат выждал немного, убедился, что Тобирама не возразил, но и не согласился. Он просто принял решение Хаширамы, как факт. От привычек избавляться долго, а эта — часть его жизни долгие годы. — У Великой расщелины есть река, если нам удастся загнать Яманака в ловушку, то это сыграет нам на руку.
А его руки сжатыми лежали на коленях, напрягались до выступающих вен на тыльной стороне ладоней — он взволнован, и разговор с Тобирамой ему важнее завтрашнего сражения. Сражений у Хаширамы много, Тобирама же всего один, поэтому взгляд добродушней, а голос — мягче, чтобы на подходе уяснил, что он сначала любящий брат, а потом уже глава селения.
Братом Тобираме он стал намного раньше, чем лидером Сенджу, но быть лидером Сенджу — задача по сложнее: на твоей спине старики, калеки и дети, которых нужно защищать, которых нужно прокормить, на твоей совести каждый умерший воин клана, которых каждое сражение десятки, в твоих руках ответственность, из-за которой тебе больше всех нельзя, но ты больше всех должен, вокруг твоей шеи советы, которые больше приказы и непреложный факт, против которых не пойти даже в статусе лидера клана, а в довесок — отбившийся от рук, сумасбродный брат, от которого мало толку, но немерено сомнительных взглядов, советов, которые давили, душили, ранили: Тобирама упорно искал оправдания брату, и каждый раз находил.
Одно убедительнее другого, а третье так вообще говорило о том, что он отвратительный брат и человек с натяжкой так себе.
Хаширама отдавал клану тело и душу, всего себя без пощады, без сожаления, а Тобирама не смог отдать своё тело ему, добровольно, осознанно, — не пожалел нежными руками, не согрел тёплыми губами, не утешил пылкими стонами. Он не силён ни чакрой, ни сердцем и Хашираме он тоже не смог помочь, когда нужно было поддаться. И отдаться. Когда нужно было подбодрить и поддержать.
Хашираме нужно было подчиниться. Ведь так учил отец, а Тобирама привык слушаться старших.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.