Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мысли Стервятника, когда Макс лежит в могильнике.
Примечания
Крыс и Шмендра — странники (https://youtu.be/YiJdoGT0p9A)
1
03 ноября 2021, 11:35
Ты помнишь дома, серые стены и синие балки качелей? Ты помнишь песок, серые носки в красных сандалиях, бинты повсюду, и мобиль над кроватью? Помнишь солнце, что гладит голубые, мягкие наволочки и нас за компанию? Мне они сегодня снятся, всю ночь, обволакивают, как летняя жара, а чего-то не достаёт. Не достаёт ещё одной пары рук, ещё одной ноги, ещё одного голоса, головы, пар глаз. Я один, среди голубых хлопковых простыней, комбинезонов. И рюкзак у меня будет один, и я в классе со своей фамилией буду один. Да что там в классе, я останусь там, в серых стенах, среди зелёных дворов, качелей, и людей, далеко от Дома. Страшно, и я просыпаюсь, и к тебе иду, чуть помятый, спину еле-еле выпрямляю.
Ты помнишь обещания? О том, что нас закопают, закроют, забудут, да, те самые. Едкие крики, и страх, что наше тело пронизывает — тонкая игла, незримая вышивка. Ещё смех под окнами, лай собак и фырканья машин. И кислый сок из картонных пакетов — одна трубочка на двоих, один пакет в моей левой и твоей правой руке. Ворчание, злостью дрожащие старческие руки. Холод, когда всё белое, не зелёное, и какое-то стылое, умершее, но готовое возродиться в каждую секунду, после каждого моргания детских глаз, да всё никак не возродившееся. Ты помнишь? Деревья, шоколадки, шуршание фольги, и часы, бесконечные часы, что тикают над кроватью и мешают тебе спать.
Ты помнишь санки и тёмное небо? Зимой оно темнее чем летом, это ты мне говоришь. Оно бездонное, глубокое, и совсем не страшно в него упасть, не страшны руки, которые могут оттуда вылезти — ведь тёмная фигура, с верёвкой от санок в варежке гораздо страшнее. И мы ловим снежинки, что таят на наших посиневших от холода губах.
Сами не знаем, а медленно плывём по реке, пусть на санках, пусть снег скрипит под полозьями, мы плывём. Мы — неровно сросшиеся после перехода из космической жизни в земную, дети звёзд. Блестящих, янтарных, на небе моргающих. Мы взлетаем, скованные комбинезонами и железными бортиками санок, мы летим по реке, по времени, и мы Дома. Раз и навсегда.
В могильнике мёрзну. От белых стен инеем веет, а ты лежишь, холодный и бледный, под тысячами и тысячами пластиковых трубок и приборов. Где-то внутри автоматов что-то пикает, размеренно, будто отчитывает мысли. От пиканья немного спокойно становится, будто ты поглаживаешь по плечу.
«Не бойся, мы вернёмся во дворы и школы!». «Куда же нам, перешитым вместе, возвращаться? Нам дорога только сюда, только здесь!». Помнишь, как ты чуть расстраиваешься после моих слов, а я тебя успокаиваю? Помнишь руки и тела, помнишь запахи столовой, классов, самого Дома в целом, и Леса? Ты тоже его чуешь, раньше, чем я. Ты знаешь, где он, и лениво следишь за ним глазами. Ты всё знаешь, ты всё помнишь, и лежишь, сливаешься с простынями. А я сижу подле, сливаюсь со стенкой. И даже здесь мы одинаковые — белые.
И дни тоже одинаковые, под нас подстраиваются, но каждый день ты разный. То голубоватый, как зимнее небо, что укрывает детские головы в шапках и выдаёт порцию снега. Помнишь седьмую весну, помнишь нечёткие тени, помнишь возню Слепого где-то далеко, а ведь ты её слышишь. Не я, а ты, ты, ты! Ты тянешь мокрые, алые от снега ручки к еловым лапам, но те тебя не понимают. А я понимаю, и гляжу удивлённо, но радуюсь внутри своих рёбер, кричу и визжу.
Ты можешь быть и белоснежным, как рубашки — сейчас только четвертина в них, а когда-то и половины нет. Ты не бел, как снег — тот сверкает, а тебя пластиковые трубки обвивают, и сверкать не получается. У тебя пластик вживлён в ладонь — он искрится жёлтым, как глаза, он сверкает, будто насмехается. Катетер — странное слово, Наружное, Паучье. Ты помнишь, как тебе его ставят, или ты спишь, пока цепкие лапки Пауков над тобой вьются? А может, просто закрываешь глаза, чтобы не видеть их?
Я не хожу на обеды, я опаздываю на ужины. Я сам скоро стану трубочкой, и от вредных Наружных перекусов, притащенных Крысой, в пластик сваляюсь. И буду тебя за пальцы обнимать, что ты сделаешь тогда? Пойдёшь, как пророчат пауки, «на поправку», или просто откроешь глаза? Нет, глаза не стоит, вдруг тебе может быть неприятно, или трудно. Лучше иди, просто иди, забудь про трубочку-братца, забудь, что я говорю — а говорю я много, порою даже слишком, потом замолкаю и посылаю тебе одну-единственную мысль: «забудь». Ты усмехаешься в мыслях, а лицо твоё остаётся спокойным.
Иногда, всё же, ты открываешь глаза — космические прорехи, в них звёзды и тайны блестят. И лицо у тебя — сплошная безмолвная тайна. Где ты бегаешь, когда свет выключают, и Фазаны мирно спят? А может, ты летаешь над лесами, над елями, тополями, ясенями, над шестилапыми существами и речками. Или над городами, в которых бесконечные праздники. Или бродишь среди севера, огромного и величественного, а сердце твоё горит посреди стужи, в тверди оледенелого снега. Ветер изрывает твои руки, а сердце горячее, искрится, дышит. Ты весь в своём сердце измазан — и руки, и брюки. Оно у тебя такое большое, на четверых хватит, а нас только двое. Сердце живо. Это и пластик аппаратов над тобой знает, и Пауки, и я.
Что ты думаешь, когда смотришь на холодные стены, на пластик, облепивший тебя, на меня? Называешь меня дураком дрыщавым, как тогда, в другой жизни, когда мы ещё ссоримся. Или наоборот, себя, ведь не можешь стиснуть мою ладонь в своей? О, Макс, не беспокойся, твой взгляд делает больше, чем твои руки.
Они прозрачные, как крылья мотыльков, они тёплые. Сначала тепло не чувствуется, но если сидеть долго, и держать твою ладонь между своих, то его можно почувствовать. Едва-едва, я не дышу, когда чувствую его. Греешь ты только меня, не мерзких и спасительных Пауков. Ты словно свист ветра в длинных коридорах с частыми окнами, словно снежинка, летящая на землю весной.
Я могу петь тебе о кораблях, и дальних морях, я могу держать твою руку вечно. С зимнего вечера и так до бесконечности, пока Дом не превратиться в домик, но этого никогда не произойдет, мы то знаем. Пускай кто-то что-то шепчет под дверью, пускай Пауки с глазами, искрящимся сочувствием, смотрят на нас двоих, что нам, сращённым пиратам, морским волкам, йо-хо-хо! Я читаю тебе книги, которые ты так любишь. Давно ещё, когда ты маленький и тихий мальчишка, а я — задира. Помнишь, как читаешь и у тебя ужасно устают глаза, и тогда я читаю тебе?
Ты помнишь, всё-всё, трубки не могут высосать из тебя память. Ты, когда ещё не в могильнике, не любишь тёплую воду из-под кранов и малиновое варенье. Ты любишь свежесть — влажные листы растений и открытые настежь окна. Любишь вставать раньше солнца, когда собаки ещё не убежали по своим делам, спят, облокотившись о сетку. Ты стоишь напротив окна, и весь такой тонкий, летящий, будто не существующий, но существующий больше, чем весь Дом, вся Наружность вместе взятая.
Ты помнишь, время назад, помнишь захламлённые помещения, и шумного Вонючку — его сложно не помнить. Ты помнишь гитары, ты помнишь их деревянные бока. Я, пропахший жвачкой и листвой, и ты, пахнущий анисовыми каплями, струнами, и чем-то далёким.
О чём же ты тогда поёшь? Все помнят, но никто не понимает, все оказываются в тепле, что от твоих рук и слов идёт. И ты выводишь слова, строки диковинные, которых Дома никогда не было, но тут они появляются, легко и беззаботно. Эхом отлетают от стен, а может, от старой, изношенной, толстой коры векового дуба. Или от тонконогой осины.
И все притихшие, твоим теплом сморённые, я рядом сижу и глазам не верю, ни сейчас, ни потом. Струны звенят в последний раз, а ты пунцовеешь. И Вонючка начинает орать, а ты откладываешь гитару со словами «ну как-то так», хотя твои песни — больше, неописуемо больше, чем «так» и «ну».
Губы твои сухие и бледно-розовые. Ломкие, с бугорками, и будто сотканые из сотни лоскутков других губ, уже проговоривших всё, что можно. Стежки — красные ранки, — неровные, и их так много, а ты губами уже не шевелишь. Я шевелю за двоих, тихо нашёптываю что-то и всё глажу твою ладонь. А за окном уже зима, твои любимые вечера, твои любимые праздники, песни, твоё любимое время — зимнее и вечернее, чуть медленнее обычного. Ты помнишь, как любишь его, ты всё помнишь. Паук провожает меня до двери, и я уже не шепчу. Думаю, ведь так лучше, чем словами. Пожалуйста, не забудь себя за ночь.
И куда же ты уходишь на утро? Далеко, откуда нет пути обратно, и где все — и рыжие, и шестилапые, и много-много других. Или куда-то поближе, прячешься в первом слое краски на стенах. Того не видно уже вечность. Ты выходишь, тенью летаешь, и потом я из себя выхожу, и мы все выходим, мечемся, кричим, и стылое утро, кажется, тоже с нами кричит.
Теперь ты не в Лесу, ты где-то глубже, дальше, в непроходимых топях. И даже немножко не там, не в этом мире. И в то же время ты ко мне приклеен, сшит, привязан прочным словом. Ты рядом со мной, и когда я плачу, и когда смеюсь, и когда гляжу на тебя — пустоту для других, — и высматриваю на призрачном лице улыбку. Всё никак высмотреть не могу, улыбаешься ты тоже беззвучно и невидимо. Ты летаешь между стенами и временем, проходишь сквозь зазевавшихся и задумавшихся, и то ли от тебя они дёргаются, то ли от нежданных мыслей. Ты свободен, а я в стрелках часов зажат, в круглое окошко циферблата вкручен. Мне неудобно, Тень, хочется на волю и так же летать, как ты, к тебе.
Ты жжёшь небесные костры, и огонь, и дым поднимается высоко-высоко из чёрного провала зимнего неба. Искры долетают до меня, звёздами заглядывают в холодное окно Третьей. Как тебе там, одному? Одиноко и холодно, или спокойно, прохладно, тихо? Наверное, ты поёшь, так же как когда-то давно, только на другом, более молчаливом языке. И лампы сквозь тебя светят зеленоватым. А я обнимаюсь с Луисом, и краем уха слышу треск поленьев.
Ты всё видишь — и проклятья, и рыжие макушки на крышах, и хлопанье крыльев Фазанов, темноту Третьей, что сгущается после того, как ты уходишь. И другие дела, а их так много, и я не все помню. Не всё знаю, но ты успеваешь увидеть всё. Если мы встретимся, расскажешь? Потребуется вечность. Наверное, даже немного больше. Но мы ведь никуда не торопимся, это воспитанникам циферблатов нужно постоянно торопиться.
...Впереди изогнутые кости троп, сотканных из времени. И ты. Я сжимаю шестерёнку в руке, пальцами все изгибы проглаживаю, и слёзы под глазами высыхают. Прозрачной коркой запекаются, словно кровь. А во дворе Дома сигналят машины, и меня уже никто не видит, а улыбаюсь немножко, так, одним краем губ. И рисунки на стенах будто тоже улыбаются мне: они всё помнят, всё знают, и шепчут «здравствуй!» вновь.
«Мы пленники века, сказавшие вечности "да"».
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.