Метки
Описание
Все эти люди реже думают, чаще плюют, не думая.
Посвящение
Никому из причастных к тому, что оно вынуждено было появиться.
Обладатель.
01 марта 2024, 12:39
— И долго ты планируешь убиваться? — в чужих словах ни грамма насмешки, в отличие от содержимого в стакане.
— Столько же, сколько ты планируешь играть в сиделку, — звучит практически механически, с такой же отчаянной злобой, с какой обычно кидаются животные на прутья клетки.
— Я просто переживаю за людей, которые пьют абсент в одиночку, — куча проводов в чужих руках кажется заманчивой, как минимум потому что словно такими же проводами ему обстоятельства перекрывают кислород.
И он понимает, что ни черта ему не помогут ни провода, ни абсент, ни даже сочувствующий и такой близкий Федор, когда причина всего этого когнитивного падения теперь дальше, чем когда-либо ещё. Он ведь даже подумать не мог, что его эта наивная попытка однажды наконец сквозь вереницу дел взять и протянуть руки к чему-то не для других, не для всех на свете, а для себя самого, однажды будет его по рукам связывать и брать на удушающий без шанса сопротивления. Потому что, как минимум, обстоятельствам сопротивляться он был уже не в силах. Он составлял свой список важных дел скрупулезно, но даже не учел того, что однажды обязательно что-то собьет с ног и каждый пункт ежедневника будет будто гвоздь в собственную крышку гроба.
Потому что когда садишься пред кем-то на колени и клянешься в безусловном и беззаветном, точно не ожидаешь, что вместо чужих губ ко лбу прикоснется дуло. И обязательно однажды затвор дойдет до крайнего переднего положения.
Но он и не ждал — все было столь беззаботно, что будто впервые опция чувств была проплачена с лихвой, сомневаться в продлении срока не приходилось. Удивительно чистые эмоции для человека, который среди собственных амбиций и забот давно уже не искал ничего и никого, кто стал бы приоритетнее, чем вечная дистанция к эфемерному успеху. Почему-то успехом тогда казалась и чужая рука в своей, и совсем щенячья нежность видеть ещё теплую смятую вторую половину кровати в рассветных лучах, и даже глупые молчаливые противостояния, где впервые поддаться не означало принять поражение. Потому что с ним меч не поднимался, даже если в самом начале ему ещё было место не в ножнах, а в руке, но подвело его отсутствие вовсе не тогда. Он клянется самому себе, что даже если бы мог, он бы по-прежнему пал пред ним без сожалений. И это по-прежнему не было бы поражением.
Чужая улыбка оказалась столь обманчивой, словно настоящая песнь сирены, что было наивно полагать, будто не настигнет их буря, будто штилю суждено продлиться вечность и ещё пару дней, потому что ему так хотелось. Хотелось впервые за долгое время верить, что он способен на это — безусловное и беззаветное. И все эти события будто были сплетены ювелирной нить меж собой — скомканное, почти испуганное признание, где оборона пала и латы больше не тяготили, не сковывали каждое выверенное движение, обезоруживающая чужая улыбка и странное, инородное тепло в груди, отчего сначала почудилось, будто это не она, не любовь вовсе, а предательски расцветающее очередное кровавое пятно, которое вновь он будет прикрывать изо всех сил. Пятна не оказалось, его слова, будто самое хрупкое и последнее, что было у него за душой, даже не думали топтать и высмеивать — напротив, бережно удержали в руках и дали надежду. Надежду, что он способен.
И с ним он действительно будто был способен на многое, если не на все на свете — ведь ровно столько был готов бросить к чужим ногам, пообещать и вымолить, выскоблить своими руками откуда угодно, лишь бы получить это незамысловатое чужое одобрение и лишь бы чужая улыбка озарила его вновь. Марк разгонял мрак одним своим присутствием, хоть на расстоянии, хоть непреложной истиной под кожей, столь близко, где не бывал ещё никто. Одна мысль о том, что вот он, такой свой и близкий, настоящий и истинный рядом, давала сил найти в себе второе дыхание, как бы не были стерты пятки и какое количество крови не впитали бы новенькие кроссы. Он декларировал жизнь музыкой, но жил вразброс, находя только рядом с ним тот самый финиш, который был не просто очередной победой, а каждый раз триумфом, стоило только этой мысли посетить голову — он извел себя, облегчил корпус и за рекордное время дошел до той черты, где теперь были рядом, вовсе не находясь на разных ступенях пьедестала, а разделив одну на двоих. Если бы сейчас тренер вновь отправил его проверяться на допинг, к спорту его не допустили бы уже никогда в жизни, настолько он был отравлен им, готовый вводить эти чувства внутривенно, лишь бы не испарился тот самый эффект, согласный даже на золотой шприц, если он будет принят из его рук.
Очень быстро у них стало все на двоих, будто даже дыхание теперь было в унисон, общее и неделимое. Пока Федор дружелюбно жал Марку руку и не кривя душой именовал братаном, Фёдоров же при виде Назара максимум старался держать лицо, будто смирился уже с выбором своего подопечного, будто бы знал что-то заранее и оттого не принимал их союз близко к сердцу, усмехаясь тому, как крепко Марк умудрился приковать к себе чужой взгляд сквозь толпу. Наверное, все же ему было что-то известно.
Вы когда-нибудь думали о том, что позволить затянуть себе петлю совсем не то же самое, если бы эту петлю для вас бережно вязал тот, ради кого вы в неё и залезли?
— Если хочешь присоединиться, то можно было сказать, а не подъебывать, — стекляшка в руках сжимается так, будто сейчас же лопнет, как собственное терпение, — Но ты вроде ничего не терял в последнее время.
Студия пустовала уже битый час, да и не писалось там ничего вовсе — это был самый элементарный предлог заливать в себя спирт не в одиночестве среди стен, которые были им пропитаны.
— А ты разве потерял? — Логвинов всегда ехидничает в своей собственной манере, особенно если ему нужно сказать что-то, что непременно уколет и будет неприятным, но столь честным, что даже таить обиду на него не имеет смысла. Вот и сейчас, сматывая провода, он начинает с этого игривого ехидства, прекрасно отдавая себе отчет, что это всего лишь спиртовая салфетка перед инъекцией, такая же необходимая процедура, — Он твой, просто ты не его.
Стакан с глухим грохотом приземляется на стол. Ну конечно, Федор всегда говорит только правду, только вот эту горечь от нее не перебивает даже абсент, которым он заливается, черт возьми, с двенадцати часов дня. Кто вообще пьет абсент в двенадцать часов дня, глубоко отчаянные люди? Но ведь он знал все заранее, так почему сейчас чужая истина не просто уколола его, а будто пустила подкожно сотню инъекций и вовсе не инсулиновой иглой — так, что прошило будто насквозь, да побольнее и обязательно задев сосуды. Вотяков никогда не являлся чьим-то, едва ли мог назвать себя своим собственным и съемную квартиру домом. Ровно в такой же мере он расценивал и их отношения сначала — так, будто все это либо плохая шутка, где сейчас окажется, что все время за кадром были сценаристы, либо Марк сам в одночасье отрезвит его и напомнит, что все это было не всерьез. Но почему-то и кольцо на левой руке было на месте, и ровно такое же сидело на чужом пальце, да и никаких скрытых камер в квартире никогда не было. Так где он допустил просчет, если дал себе повод думать, что все будет не как всегда, а чуть более правильно?
***
Он дал слабину небывало быстро, вверился в чужие ласковые и почти честные ладони, но ими был в итоге покинут. Если бы сейчас его спросили, действительно ли он так любит холодное оружие, сколько о нем читает в треках, впору была бы шутка про коллекцию ножей в спине. Он поминутно помнит, как все кануло в лету — и чужое холодное недовольство, и свой сиюминутный эгоизм, где он так упрямо подпирал пустоту своим плечом, лишь бы не поступиться собственными принципами, и то, что они забыли, что полоса вовсе на одного, и как врезались в гордость поддоном, потопив друг друга вполне осознанно, как топят слепых котят. Тут не было виноватых, потому что кровь была у каждого на руках, лишь сожаление, наверное, в их чашах было абсолютно в разном количестве — Марк знал, что кинутое напоследок «ты был хорошим опытом» ему никак не противоречит, только вот не догадывался, что об закрытую дверь разлетелось чужое отчаянное «ты был всем», которое самому Назару противоречило от первой буквы и до последнего невнятного всхлипа. Он помнит этот разговор от и до, будто отпечатал и выгравировал чужие фразы и эмоции на подкорке собственного мозга, самому себе не в силах объяснить, зачем впервые так бережно хранит в памяти настоящее презрение. Это было именно оно, он ведь даже не сомневается, хоть и не поверил своим глазам, что его Марк, его самый светлый и абсолютный луч во всем этом темном царстве бетонных джунглей, его Марик, с которым любые планы были исключительно делом времени, а не количеством вложенных сил, сейчас стоит и почти физически его отторгает. Нет, конечно они никогда не использовали силу, но в тот момент казалось, будто ему превратили в месиво все ребра, попытавшись наконец из него вытряхнуть все то, что он наивно поселил под ними. Он бы и сам сейчас с радостью достал это из себя, правда вот теперь такого шанса не было — оно догнивало и отзывалось острой болью между пятым и шестым каждую минуту, ведь он не оставил после себя ничего, кроме этого паршивого чувства. Но вместо этого покорно сидел и наблюдал, как почти отхаркивались словами концентрированного отвращения к нему самому. Он собственноручно подписал себе приговор. — Оно того стоило? — чужое равнодушие будто режет, искусно разделывает его по частям и беспощадно выворачивает наружу, оголяя то самое нутро, которому он завещал никогда больше ничего не испытывать, чтобы оно не вскрылось вновь. — Для чего ты сейчас пытаешься сделать мне больно? — вопрос будто в пустоту, ведь видит перед собой и кинутые пару минут назад на стол ключи, и чужое выражение лица, где глаза избегают его, будто самую нелицеприятную картину в жизни, — Я правда пытаюсь понять. — Потому что это мерзко, Назар, — отсекает практически сразу, всадив острие туда, где ещё билась жизнь, отсчитывая секунды до конца её существования, пока не будет виден последний судорожный вздох той самой любви, которую он себе позволил, — Вот и всё. — Ну, — тянет задумчиво, будто не сцеживал из себя все эти мысли, впервые за долгое время возникшие в голове, — Я не смогу без тебя, я же тебя… — Это пройдет, — не дает даже договорить, вот так просто поставив точку на едва ли начатом признании, наступая на горло. Так, будто оно не стоит и унции. — Уходишь? — спрашивает глупо, будто вернулся в младшую школу и глазам своим не верит, что дважды два и впрямь четыре. Связка ключей все еще сиротливо отдает блеском металла на столе, а тишина между ними звучит слишком громко. — Можешь не скучать, — почти насмешливо, будто долгожданно проходится напоследок острием по полотну, оставляя после себя автограф, как и полагается настоящей звезде. Для него он сиял как Сириус, если не исполнял роль Солнца, — Такие как ты вообще любви не заслуживают, если честно. Имей совесть больше не лезть в это. И дверь захлопнулась даже тише, чем посыпался его собственный мир, так долго отстраиваемый практически на пепелище всего того, что было до. Это была не злость, не обида и даже не сожаление. Это был настоящий первозданный страх, страх вновь не найти силы на поиск себя самого, который забылся, пока рядом был кто-то, кто позволял не брать себя в руки хоть иногда, а вроде как бережно держал сам. Его, словно подобранного котенка, вновь обрекли на выживание, едва ли дав познать значение дома, наверное, попросту не рассчитав силы. Тупик так заманчиво мерцал вывеской, гарантировал, что этот раз точно не будет обрекать его на последствия, но вновь заставил в себя придти. Стены теперь казались пустыми, а сам он застыл около двери, сливаясь с предметами интерьера — столь пластиковой была гримаса и столь же треснутым был тот жалкий остаток от сердца, будто кто-то случайно уронил дешевое зеркало.***
Силы он непременно нашел. Не сразу, не безболезненно и из последних сил выскребая из себя то, что называлось чувствами, но отпустил наконец и встал на ноги. Федор только каждый раз хлопал по плечу и заверял, что он прекрасно держится, что не видел ещё таких сильных людей и вовсе горд. Только вот гордиться тут было, по мнению самого Назара, абсолютно нечем. Он помнит, как его штормило первое время — хотелось просто кричать и скрестись в любые двери, за которыми была надежда на его присутствие, но одна только мысль, что от него их и закрыли, заставляла сменить всю эту истеричную эпопею жертвы на настоящую злобу. Нет, он не злился на самого Марка ни дня после того, как дверь закрылась, но исправно начинал ненавидеть себя всякий раз, ведь сам позволил всему этому произойти. Он знал, что будет трудно, что он сам не к месту, как будто пазл собрали и по иронии судьбы остался тот самый лишний элемент, который уже не впихнешь никуда даже насильно. Знал и о своей слепой собачьей преданности, которая в реалиях настоящего уже едва ли имела ценность, потому, видимо, в нее у Марка и не было веры. Знал даже, черт возьми, что это им исцеляются, а не наоборот, потому что Мирон однажды задумчиво хмыкнул что-то про Юлю и тут же словил взгляд, который громче любых слов призывал закрыть тему. Но все ещё наивно продолжал скидывать и латы, и ножны, и даже колчан, уверовав, что это не отлов бездомных собак, а добрые руки. Он перестал листать чужой профиль в запрещенной социальной сети лишний раз, перестал летать в Лондон так часто, как это бывало раньше, ведь весь туманный Альбион будто был залит не чьим-то, а его светом, перестал и посещать мероприятия, отмахиваясь, мол, да я просто поддерживаю образ. Заявился лишь по контракту, который откладывал непозволительно долго, да даже там посветил парой новых кросс, рассказал про звуковую панель и отшутился про «кольцо от малышки». Знали бы продюсеры этого великого позора, что «малышкой» был хорошо знакомый им всем индивид, который нанес шутку про «обладателя» не только на подкорку его мозга, но и на кольцо. Если опустить все сантименты и провести условную параллель, то он будто действительно сам себе приставил клинок к горлу, глубокой чертой не просто покончив с тем, кто считал себя хоть чьим-то, а озаглавив новым собой всю эту плохую историю, где хорошего конца не существовало даже на стадии чернового варианта. И он отпустил. То, за что так держался из последних сил, что даже стер ладони, то, что ещё давало ему надежду, что где-то и для его неприкаянной души будет свое место, но в конечном итоге убедился лишь в аксиоме, что его руки способны касаться теперь того, что нельзя испортить — как минимум, леденящий металл уж точно не гнулся в них, ведь попадание всех нанесенных ножевых он предотвратить не смог. Они встретились в цветущем мае, вроде как даже Марк написал ему сам, первый, на что Логвинов только покрутил у виска и завещал ему статус абсолютного придурка, если предложение о встрече будет принято. Но Назар был не просто абсолютным, он был первозданным идиотом, у которого все ещё тупой болью что-то тревожно билось в груди, наверное, кардиологи называют это сердцем, хоть и в его существование внутри верилось с трудом с тех пор, как дверь закрылась. В том же цветущем мае для него её распахнули вновь, но почему-то все ещё гнало его прочь с порога то самое холодное дуновение в затылок, будто совершается какая-то абсолютная ошибка. Но ошибки быть не могло, ведь в мессенджере висит и новый адрес, и квартира, а на пороге стоит такой почти родной Марк, что не принять с честью статус какого угодно придурка было бы для него убийством самого себя, если не тех жалких догнивающих остатков внутри. Его глаза почему-то теперь не отливали медью, напоминали о чем-то, что пахло как забытые войны и порох в воздухе. Холод был рядом и на пороге уже чужого дома, и на стерильной кухне, и даже, блять, на мятой ими простыни, которую он сам допустил в качестве капитуляции перед собой, поставив новый личный рекорд — пару часов не быть собой. И все это под вуалью диссонанса — рядом с ним тот человек, который раньше грел его одним взглядом, а теперь его обжигал только тот лед, по которому они ходили оба. Марк рядом, уже благополучно подкуривший и совсем не беспокоящийся о температуре на балконе, молча ведет плечами и так же молча подводит к диалогу, потому что между ними едва ли он успел завязаться, как нашлось занятие интереснее. Отвратительная классика новоиспеченной бывшей любви. — Как ты вообще? — звучит так, будто мелом царапают доску, но лицо сохраняет все еще стоически безразличное, от скуки уже сосчитав все родинки на чужой спине, будто не знал их количество ранее. — Продолжаю жить, как видишь, — и этого ответа становится резко достаточно, чтобы та самая звенящая на подкорке мозга тревога наконец дала о себе знать. Он продолжает жить, в этом и вся суть. Прекрасная ловушка — разочарование. Сейчас человек перед ним, с которым можно сколько угодно перекидываться короткими смсками в переписке, сколько угодно топтаться на пороге и сколько угодно позорно трахаться, вовсе не то, что было с ним. Не то, что заставляло внутри разливаться тепло, а не беспричинную тревогу, и далеко не то, чему он мог довериться, сложив не только оружие, но и свою голову. И абсолютно не то, что однажды он так безуспешно полюбил, попав этим самым решением в ситуацию, где бездна улыбалась ему всей своей полувыбитой полостью рта. Марк продолжал жить и после. После того, как наконец дверь за плечами захлопнулась уже с осознанием, что ему это было нужно, да и после того неловкого «неужели все еще носишь?», на которое безразлично отчеканили «давно снял» и стряхнули пепел прямиком с балкона, хоть по ощущениям вместо того самого дотлевающего куска угасал сам Назар с каждой фразой этого бесполезного для них обоих диалога, который добили мимолетным «знаешь, в самом деле ты мне нравился только пару месяцев, пока не стал собой». И уже там, на пороге Фединого дома в тот же день, он наконец будто скинул груз, который отчаянно тащил за собой грудой воспоминаний о былом — наконец понял, что если Марк продолжает жить, то и ему нужно продолжать тоже, даже если казалось, что дни его сочтены еще там, на пороге их общего дома, ныне несуществующего вовсе.***
— Погоди, я не знаю, с чего мне больше ахуеть, — Федор с самым сложным своим лицом мешает чай, пока под ногами резко вьется белоснежное безобразие, впервые за долгую бесконечность вызывающее у его собеседника неподдельную улыбку. — У меня теперь очень много времени, — отмахивается, согревая ладони об обжигающую керамику. Теперь тепло без него, теперь все по своим местам и наконец тоже продолжает жить. — Я не буду лезть никуда, — и вновь начинает этим своим заговорческим тоном, мимолетно шикнув на бедного Крипи, почти изображающего под ногами хозяина голодный обморок, лишь бы быть замеченным, — Но тебе правда стало легче? — Когда ты лицо сделаешь проще, то станет легче, — кивает даже весьма сознательно, молча потупив взгляд сначала на пар из кружки, а уже после на собственные ладони. Теперь там не было ничего лишнего. — Да че ты начинаешь, я же серьезно, просто… — сбивается на полуслове, врезавшись в уголок стола под задорный лай под ногами, смешавшийся с отборным иркутским матом, — Думал, бля, как можно было сделать столько ошибок в слове Обладает, хорошо хоть ты снял эту хуйню. — Вот именно, что просто, — жмет плечами, заливаясь смехом без уклона в истерику, пока Логвинов делает столь страдальческий вид, будто это он тут жил полгода с осколочными остатками от чувств под кожей, — Все проще, чем мы думали. Федор буднично рассказывал про новое увлечение Ники и какой-то проект на сведении, Крипи все крутился вокруг чужих ног и выпрашивал свое законное внимание, кольцо теперь было не более чем грузом воспоминаний, наконец отсутствующим даже близко, а голова стремительно пустела прямо на чужой кухне, которая теперь, как и все пространство на протяжении долгого времени после хлопка двери, наконец не ощущалась далекой. Он был здесь, нужен кому-то ещё и самому себе, не согласный ныне на серебро и единолично стремящийся к золоту, зрел в себе новое безусловное и беззаветное. И наконец сделал вывод, что даже если он является обладателем чувств и их последствий, то его самого никак не определяет то, как с этими чувствами поступят, ведь это определяет прежде всего тех, кто обладать ничем иным, кроме двойного дна, не может вовсе. Он обладает истиной, а непреложная истина равноценна самой жизни.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.