Parfumeur

Bungou Stray Dogs
Слэш
Завершён
NC-17
Parfumeur
автор
Описание
Сладкий аромат любимого занятия сменился на более приторный смрад лжи. Как долго тайна одного знаменитого парфюмера будет держаться на дне, зарывшись в золотистый песок роскоши и не всплывая? Правда ли, что только человек, испачкавший свои руки чужой кровью, не имеет собственного запаха?
Примечания
AU без способностей и даров на тему парфюмерии. Основная масса действий происходит в Японии нынешнего века. Вдохновение пошло после прочтения книги Зюскинда Патрика «Парфюмер. История одного убийцы», однако спешу подметить, что данный фик является не плагиатом этой прозы и даже не переделкой. Задумка собственная, в которой перевёрнуто по сравнению с оригинальным романом абсолютно всё за исключением мельчайшего количества моментов. ——————————————— Телеграм-канал со спойлерами к работе и прочими новостями, касающимися данного фика, а также иным творчеством: https://t.me/ananemoia Телеграм-канал с плейлистом к данной работе: https://t.me/parfumeurff Великолепный арт от Изечки к последней главе: https://t.me/berrytyunn/672
Посвящение
Моим ценным читателям.
Отзывы
Содержание

Часть 19

— Сигма, я тебя задерживать не буду. Уговаривать, заставлять, давить на жалость, манипулировать, решать за тебя — тоже. Лишь дам тебе право выбора, от которого наверняка будет зависеть дальнейший ход нашей жизни.       Когда Сыромятников, тихонько всхлипнув и незаметно смахнув указательным пальцем подступившую слезинку, обернулся, Фёдор уже протянул ему свою ладонь, демонстрируя своё ожидание. — Ты можешь уехать со мной, а можешь остаться здесь и забыть обо мне. Не торопись и не делай поспешных выводов, обдумай всё хорошенько. В любом случае я тебя пойму и не осужу. Выбор за тобой.       Сигма аж воздухом поперхнулся, а в горле встал ком от слов, сказанных Достоевским. Он уже давно всё твёрдо решил, но это право выбора, данное ему прямо в лицо, выбило из колеи, внушило неуверенность в правильности собственного суждения.       «Я совсем не знаю, правильно ли делаю… это? Разрушить, оборвать всё то, что было между нами…».       Младший хлопает ресницами, прогоняя прочь мигом подобравшиеся к глазам слёзы, отдавшиеся новой тяжестью в глотке.              «Я его боюсь, я его ненавижу за то, что он сделал…».       Делает сиплый, обрывистый вздох. Кусает нижнюю губу, уже истерзанную за последние четыре месяца. В голову неприятно, болезненно ударило горькое осознание того, что прошёл ровно год с того самого заветного дня.       Тот мерзкий подарок, послуживший мостом, связавшим этих юношей. Такие хрупкие, такие изящные белые лилии, с невообразимым трепетом поставленные в самую дорогую и самую красивую в квартире вазу, разглядываемые с таким восторгом и сладостным чувством приятной ностальгии прямо до последнего их вдоха, до последнего упавшего на стойку отмершего лепестка.       Засохла эпоха невинности и приятных, манящих масок. Ложь всегда слаще правды, иллюзия привлекает больше настоящей картины. В выдумку, в обман всегда хочется слепо верить больше правды.       Выветрилось, словно цветочный аромат или нежный парфюм, полюбившееся обоим амбре атмосферы первой беззаботной влюблённости. Горькая, впитавшая в себя множественные страдания прагма имеет совсем другой вкус и несёт за собой совсем другие последствия, заковывает возлюбленных в обязанности и более узкие, подневольные рамки.       «Сохранить то, что мы построили с таким трудом такими жертвами…».       Сигма не смог сдержаться. Сверкнули на его щеке слезинка и её след. Наконец-то удалось тяжело сглотнуть, избавившись от неприятного ощущения в горле. Взгляд его, напуганный, растерянный, неуверенный, вновь поднимается на ранее излюбленное личико.       Оно больше не было таким утончённым в глазах студента. Изящные, аристократичные черты лица стали слишком острыми, маньячными. Аккуратная бледность казалась признаком безжизненности, бездушия. Глаза, ранее лиловые, манящие, глубокие, необычные, казались Сигме налившимися кровью, жестокостью, алчностью и чрезмерной, грешной гордыней.       Великолепный портрет изуродовался не быстротечным временем, а грехами, такими подлыми, гадкими. Каждый мерзкий поступок марал полотно и оставался на нём, заставляя гнить без возможности хоть какого-то восстановления. Публика бы не заметила перемены и даже не догадалась о настоящей причине полного ухода Достоевского из парфюмерии, но Сигма разглядел каждый сантиметр, каждую мельчайшую деталь. Всё было прямо перед ним, в паре метров от него. Словно на его ладонях.       Оставались всего лишь несколько минут на прощание…       Или прощение?       «Люблю…». — Феденька…       Слеза бесшумно разбилась о пол. Разлетелись вдребезги общие мечты, сломались под циничным напором ювелирных рук так охотно данные самые великолепные и романтичные обещания, брошенные елейным голосом на ветер.       Сигма встряхивает головой, хватается обеими руками за свои волосы, сжимает их выше висков. Очевидно, что он находится на грани, казалось, что он вот-вот не выдержит и разрыдается прямо в аэропорту, кишащем людьми. Но все они для студента, бывшего парфюмера и детектива растворились. Их словно не существовало и вовсе. Совсем никого. Были только горькая, глубокая обида, разочарование и страх полноценного выбора. — Хорошо, я всё понял, — Фёдор громко вздыхает и опускает дрожащую ладонь, ей же обхватив ручку чемодана. Он не подойдёт ближе, не сократит расстояние ни на сантиметр и тем более не коснётся гладкой, нежной кожи своего возлюбленного, с которым, похоже, всё уже было кончено. Так спонтанно оборвались алые нити, совершенно случайно и неожиданно связавшие двух парней. — Извиняться перед тобой будет глупо. Я не заслуживаю прощения и понимаю, что ты меня не простишь за всё то, что я сделал.       Фёдор старался говорить максимально твёрдо и уверенно, однако голос его заметно дрожал, а с каждым новым словом всё ближе становились предательские слёзы. Невообразимо трудно было сохранять сейчас самообладание и не поддаваться воле инстинкта, который уже проложил несколько дорог.       Разрыдаться. Отчаянно схватить Сигму за ладони. Упасть на колени перед ним прямо в публичном месте, намеренно унижаться, полностью закрыв глаза на происходящее вокруг. Срывающимся голосом умолять пойти с ним.       Обозвать. Бросить не благое слово. Проклясть Дадзая.       Сыромятников же не смог не поддаться эмоциям. Наплевав на абсолютно всё, он сделал несколько быстрых шагов, едва ли не переходящих на бег, ухватился обеими руками за чужую тёмную рубашку.       Потянул на себя, сомкнув их губы в поцелуе. В голодном, жадном, но в то же время отдавшемся горестью отчаяния и страха. Фёдор опешил, слышимо ахнул; глаза его распахнулись, а пальцы выпустили обратно серебряные ручки чемоданов. Ему не верилось. В голове не укладывалось происходящее. Ему казалось, что всё происходящее — всего лишь сладостная дрёма.       Ему было непомерно стыдно. Сигма проходит сейчас через звериный страх, через обиду и безжалостное топтание своей гордости.       Ему было непомерно блаженно. Спустя столько времени ощутить излюбленные губы на своих, тепло рук этого юноши, перебравшихся теперь же на щёки и сжавшие их в немой просьбе не разрывать этот поцелуй, такой долгожданный и желанный, очевидно, обоими. Он казался слаще их первого поцелуя, послужившего началом новой истории. Такой очаровательной и болезненной для обоих, такой пленительной и колкой.       Фёдор охотно поддаётся приятному соблазну и смыкает веки, позволив Сигме руководить этим поцелуем. Приоткрывает свой рот, сразу же после чего младший с ярым желанием смял нижнюю губу того. Дрожащие от сильного, так и не прекращавшегося волнения руки сжимают талию, пропускают между пальцами приятную ткань водолазки кофейного цвета.       Дадзай застыл в искреннем удивлении, предугадав совсем другой исход, но мешать двоим не стал, лишь ради приличий отвернулся. Оба уже даже не думали о нём и только полностью расплылись в губах, руках, такой долгожданной, давно позабытой ласке друг друга, тепле тесно прижавшихся тел.       Детектив совсем не понимал, что именно испытывает. В голову лезли обида, невольное унижение, предательство. Сколько он трепетал с пострадавшим, сколько заботы и искренней ласки ему оказывал, уже чётко зная, что всё между Фёдором и Сигмой кончено. В мысль даже забрела…       Некая ревность?       Осаму тут же выбросил из головы эту гадость. Не он возлюбленный Сыромятникова. Не он был с ним с самого начала. Не он дал ему столько положительных эмоций, столько бурных чувств, интимных прикосновений, тёплых поцелуев, сладостного шёпота на ушко перед сном и с раннего утра.       Не он признавался ему в самой настоящей любви, не он подарил ему первый робкий, но столь желанный поцелуй в парке, тем самым великолепно завершив последний летний вечер. Не он дал ему столько обещаний, таких сказочных и красноречивых.       Сигма всё никак не отпускал лицо своего возлюбленного. Он чувствовал, что тонет в его губах и руках. Этот поцелуй, такой желанный и голодный, но никак не пошлый, казалось, подействовал на него сильнее, чем самый первый. Сердце его сейчас колотилось сильнее, чем тогда, приятно кружилась голова, все звуки мешались и размывались во что-то неясное, неразборчивое и ненужное, а из-под ног уходила земля.       Воздух, окружающий их, пылал, приятно обжигал, как и каждое даже мимолётное, мигом улетучивающееся прикосновение. Фёдор не мог поверить в то, что клятвы, раннее данные им и грозящие прямо сейчас разбиться о горькую, морозящую душу обиду, сбудутся. Всё будет хорошо.       Так, как он хотел. Так, как хотели они. — Сигма… — когда студент медленно и явно неохотно прерывает поцелуй, Достоевский покорно принимает это. Касается чуточку вспотевшим лбом чужого лба, едва заглядывая в почти полностью закрытые глаза, в которых так и продолжали скапливаться слёзы, — ох, я так рад… Я поверить не могу, что ты… — Уходи.       Из Фёдора вырвался удивлённый вздох одновременно с тем, как изящные руки легонько пихнули его в грудь, тем самым заставив сделать пару мелких шагов назад и полностью разорвать физический контакт, такой долгожданный, но теперь холодный.       Осаму и сам, услышав слово, неуверенно брошенное на русском языке, оборачивается, поняв, что интимный момент наконец-то сгорел в руках и губах юношей. После этого спонтанного поцелуя он ожидал объятия, слёзные клятвы в вечной любви, мольбы взять с собой, но… — Серёж…       Фёдор совсем ничего не понимает. Он знал, что его отвергнут, он прекрасно понимал это и был морально готов к этому самому нежелательному концу, но такая неожиданная ласка сбила его с толку, тут же позволила расслабиться и поверить в возможность наступления счастливого исхода.       Этот маленький шанс был отторгнут дрогнувшими руками студента. Так неохотно, неуверенно, но в то же время заплаканное, напуганное лицо так и говорило, что Сигма уже давно твёрдо всё решил. Ничто не заставит его отречься от сделанного ранее выбора.       Он давно устал отказываться от своего здорового сна, с детства привычного комфорта, развесёлой и в то же время мирной без каких-либо проблем студенческой жизни. Он просто устал отказываться от самого себя ради человека, так жестоко поступившего с невинными девушками. Ради человека, когда-то поднявшего на него руку и выбившего из него одним ударом по лицу всякое желание близости вместе с каплями брызнувшей крови.       Хотелось уже опустить руки. Перестать бороться за чувства, за размеренную и прежнюю жизнь обоих, которой уже никогда не будет. Просто сдаться.       Сигма мечтал вернуться в то лето, но прекрасно понимал, что это уже невозможно после всего того, что сделал Фёдор. Дикий, звериный страх, колкое чувство беспощадного предательства и обмана, полная потеря какого-либо доверия. Глубокое разочарование в человеке, которого журналист когда-то считал своим идеалом. И внешним, и нравственным.       Тот нежный шёпот слов самой настоящей любви, будоражащие кожу прикосновения к участкам чувствительной кожи, ранее неизведанным никем и не доверенным никому. Всё это было лживо, фальшиво.       Только аромат. Вот, что связывало их, и, ох, боже, Сигму просто выворачивало, бросало в мерзкую дрожь от одной лишь мысли о том, что Фёдор мог сделать с его запахом и телом. Ему хотелось рыдать. Каким же униженным, каким же одиноким и брошенным единственным оставшимся ему поистине дорогим человеком он себя ощущал.       Именно этого он и боялся больше всего — остаться без близких. В чужой стране среди чужих людей. — Ничего больше, прошу тебя, не говори, Фёдор Михайлович. Просто уходи.       Однако глаза так и не двинувшегося с места Сигмы, покрасневшие, мокрые, сверкающие слезами, были так и уставлены на визави. Достоевскому даже на миг показалось, что тот до сих пор умоляет его о защите, безвозмездной любви, так давно и пьяно обещанной ему. Просит не уходить. Просто закрыть глаза на произошедшее, позабыть обо всём, взять за руку и повести за собой.       Но это было невозможно. Проглотив накопившиеся слёзы вместе с обидой и нерешимостью, Сыромятников всё-таки разворачивается. Стоит на месте ещё пару секунд, делает глубокий вдох, после него — шаг. Второй, третий. Такие медленные, вялые, но всё-таки они были направлены на отдаление от Достоевского и приближение к Дадзаю.       У Фёдора дыхание спёрло. Неожиданно данная и так же мигом разбитая надежда ощущается гораздо больнее прямого и резкого признания в лоб. Он чувствовал, как что-то давит на его горло, сжимает тонкую кожу, нагоняя приступ спонтанной асфиксии, с которой ничего нельзя было сделать. Оставалось лишь, обречённо и вслепую подцепив пальцами ручки чемоданов, смотреть вслед юноше, обессилено застывшему на месте плечом к плечу с Осаму, который бережно взял его под локоть. Сигма разочарованно наклонил голову вперёд и, вздрогнув всем телом во время слышимого всхлипа, позволил детективу повести его в сторону выхода из аэропорта.

***

      Фёдор отказался от всего, что связывало его с прошлой жизнью. Не хотел вспоминать о той поре, доведшей его до пика популярности и блаженства и тут же рухнувшей по собственной же ошибке. Нельзя, нельзя было поддаваться тому ужасному соблазну убить. Всё было в его руках: молодость, красота, изящность, деньги, слава. Однако он выбрал совсем другой путь для завоевания сердца полюбившегося ему человека. Но правда ли полюбившегося, или действительно дело заключалось только в неповторимом аромате?       Квартира Достоевского была обычна, скудна, пуста. Никаких изюминок, никакой роскоши. В ней невозможно не чувствовать себя одиноко. Ни одного цветка, так как приятный, утончённый запах мог навить ностальгию по использованию эфирных масел. Ни одной упаковки чая — только кофе. Недорогое, чуть ли не дешёвое вино на случай пятницы, хотя деньги ещё как были и жаба вовсе не душила. Душило совсем другое — болезненные воспоминания, сильно ударяющие в спину и отдающиеся влагой на щеках.       Не только с парфюмерией, но и в целом с естественными науками было покончено. Фёдор вспомнил те времена, когда родители всячески пытались склонить вдохновлённого ароматами ребёнка к литературе, и поступил в университет на филологическую специальность, даже понятия не имея, чем будет заниматься в будущем. Получение другого образования казалось просто жизненной необходимостью. Нагрузить себя на ближайшие четыре года учёбой в совсем другом направлении — вот и способ забыться.       Рукопись романа «Преступление и наказание» у бывшего парфюмера всё-таки сохранилась, но лежала в ящике стола. Никто более об этом произведении не слыхал, а напечатан в текстовом документе и тем более передан в типографию он не был. Этот роман слишком интимен, слишком откровенен — он способен обнажить всё то, что было на уме, через что прошёл автор и о чём мечтал. Он поведает об ужасной ошибке. Достоевский вообще порывался разорвать рукопись, сжечь, избавившись от последней нити, связывавшей его с тем ужасным прошлым, которое всячески пытался выбросить из головы, но всё-таки сохранил, сам не ведая, зачем. Порой брал ключик от ящика, в котором от самого себя же запирал ужасающую автобиографию, переданную через Родиона Романовича, доставал толстую папку листов, каждый из которых был аккуратно сложен в файл в правильной последовательности. Раскрывал, решив пробежаться глазами лишь по одному всплывшему в голове моменту, в итоге заканчивал тем, что, заворожённый, присаживался на кровать и неотрывно читал прямо до конца, позабыв обо всём: о не подготовленной к предстоящему семинару информации, о жажде, неприятно коловшей горло, о том, что уже давно за окном расстилалась глубокая ночь.       Случалось так, что он даже пускал одну-другую слезу над этим романом. Он по-настоящему скучал по тому беззаботному лету, хотел вернуться назад. Испытать всё утёкшее от него хотя бы ещё разок.       С Агатой и тем более с Полем он не общался, даже заблокировал их везде и удалил их номера, хотя на всякий случай записал их на листочек, небрежно скомканный и брошенный в ящик к роману, о котором никто более не слыхал.       Несмотря на полный отказ от роскоши, Фёдор порой всё-таки мог забыться и потратить огромные деньги на место в люксовой ложе в театре, провести там целый вечер, вникая в шикарную постановку по давно прочитанному им классическому произведению.       Достоевский, кстати, нашёл себе новое увлечение — коллекционирование книг, а именно проверенных временем романов: и психологических, и философских, и исторических, и приключенческих, и военных. Но никак не семейных и любовных, которые могли стать очередным напоминанием о давно минувшей поре. Не секрет, что он покупал книги быстрее, чем успевал их читать, но собственная библиотека, с каждой неделей становившаяся всё обширнее, внушала Фёдору некую гордость. Прямо как когда-то парфюмерия.       Никакой связи он ни с кем, тем более с девушками, не поддерживал. Да, некоторые однокурсницы и студентки с других курсов и потоков поначалу нередко липли к нему, но со временем такой шквал женского внимания стал утихать. То ли холод, то ли добровольный отказ от славы и уважения, то ли эти два фактора вместе оказали такое положительное для бывшего парфюмера воздействие. Ему эти интриги, тем более когда ветреные дамы интересуются лишь деньгами и уже растворяющейся известностью, не нужны.       Он больше не интересуется любовью.       Фёдор постепенно мирился, отпускал то, что произошло в Йокогаме, но в какой-то неожиданный момент воспоминания могли резко стукнуть в голову. И он не был способен контролировать себя. Хлестали слёзы, слетали с обкусанных и засохших губ громкие всхлипы и несдержанные рыдания, порой заглушённые руками или промокшей чуть ли не насквозь подушкой.       Он винил себя. Знал, что виноват сам. Что задушил не только девушек, привлёкших его своим запахом, но и доверие бывшего возлюбленного. Что уничтожил всю ласку и заботу, передаваемую трепетными прикосновениями, красноречивыми комплиментами и пылкими словами самой настоящей любви, которую Фёдор и убил. Вышиб её прочь, развеял ароматную, пышную дымку самых прекрасных мечт.       Что сам же погубил не только себя, но и Сигму, который когда-то слепо и безуспешно вкладывал всего себя в благосостояние обоих, нередко жертвуя самим собой.       Фёдор с головой погрузился в учёбу и чтение, что помогало ему закрыться от всех проблем и мерзких, болезненных воспоминаний. Учёба в университете на направлении, никак не связанном с парфюмерией, высасывала немалое количество сил, так как Достоевский добросовестно готовился к каждому предмету, даже к тем, которые были неинтересны ему и казались лишними в программе. Даже шёл на красный диплом, хотя вуз престижный, а программа в нём считается сложной.       Уже на четвёртом курсе он понял, что надо искать себе работу к окончанию университета. Учиться далее бессмысленно — только время канет, а не заниматься ничем Фёдор тоже не сможет — сойдёт с ума без дела. Стукнула мысль попробовать преподавать литературу в школе.       Устроился он на неполный рабочий день посреди обучения на последнем курсе, на удивление, безо всякого труда, хотя ожидал, что будет очень много мороки с документами, что декан не позволит ему совмещать учёбу с работой, а нанимать молодого студента без какой-либо практики никто не захочет, тем более что человек этот когда-то занимался совсем другим делом. Вдруг решил так со скуки.       Но всё прошло как нельзя благополучно. Как раз в школе ужасно не хватало учителя литературы для старших классов, а заменять никто уже не был в состоянии — и без того своих забот хватает.       Чего не ожидал Достоевский — так это того, что ученицы тоже начнут заигрывать. Кто-то из них даже пахнул его парфюмами, а от тела кого-то и вовсе исходил аромат из ограниченной коллекции. Точно не подделка, в чём Фёдор смог убедиться по уникальному запаху. Неужели кто-то хранил, берёг эти духи? Возможно, были люди, когда-то скупившие не один флакон, специально сохранившие их и теперь же продающие их не за бешеные, а за просто дичайшие деньги?       Бывали случаи, когда разодетые не по школьному дресс-коду старшеклассницы, никогда ничего не делавшие по литературе, в конце четверти приходили к нему с просьбой исправить оценку кое-каким способом. Какое же отвращение испытывал Достоевский, когда только слышал предложения о таком. Сразу же, без лишних раздумий холодно отказывался, говоря лишь: — Ваша проблема, — он всегда обращался к своим ученикам на Вы, как бы полностью отрезая себя от более близких отношений с ними, кроме как исключительно учитель и ученики. Даже ни единого намёка на то, что хоть кто-то мог стать его любимчиком, к которому можно будет относиться хотя бы немного лояльнее. — Надо было работать на протяжении четверти и в случае чего просить дополнительные задания. Будет Вам уроком. Быть может, в следующей четверти сможете лучше. К слову, о дополнительных заданиях. Можете выучить несколько стихотворений и рассказать их, написать пару-тройку сочинений, решить какие-нибудь тесты — что угодно на Ваш выбор. Есть желание?       Сразу же следовал огорчённый отказ. Тогда Фёдор точно убеждался в том, что волновали учениц, шедших к нему с такими запросами, не оценки, а упущенная возможность. И он просто ужасно ненавидел себя за то, что становился объектом такого внимания. Ненавидел своё привлекательное и всё так же молодое лицо, ненавидел свои изящные, утончённые руки, на которые нередко посреди уроков заглядывались старшеклассницы, воображая в своих грязных мечтах самые откровенные и интимные прикосновения. Ненавидел своё парфюмерное мастерство, которого добивался на протяжении всей своей жизни, ненавидел ту славу, приобретённую им кипящей кровью, упорным трудом и великолепными ароматами, способными очаровать девушек и парней, молодых людей и пожилых.       Хотелось вымыть прочь с себя всю эту дрянь. Он мечтал о начале жизни с чистого листа, к чему так упорно шёл, но не мог осуществить желанное. За ним было по пятам это узорчатое клеймо, о котором, опьянённый тягой к ароматному искусству, с таким воодушевлением твердил шестилетний мальчик, только-только поступивший в первый класс. О котором он когда-то мечтал.       Мечтал оставить свой след в парфюмерном искусстве, да такой, что и при жизни, и через годы после его смерти будут с самым настоящим упоением и восторгом говорить о нём и его мастерстве. Он это и получил, но совсем не так, как хотел.       По окончании учёбы в университете, как и ожидалось, с красным дипломом и переводе уже на полный рабочий день Фёдор не выдержал такого отношения к себе, такого уничижительно похотливого. Да и мусолить эти любовные романы было просто невозможно. Всё напоминало о том, что было раньше. Внимание девушек, их ароматы, напечатанные на страницах слова любви и несчастливые концы, казалось бы, прекрасных пар или, наоборот, дразнящие своей слащавостью великолепные исходы. Терпеть больше было невозможно, и он попросил своего коллегу, Гончарова Ивана, тоже преподававшего литературу, только у средней школы, поменяться.       Фёдор не общался ни с кем из других преподавателей, кроме исключительно делового тона, в столовую практически никогда не ходил — лишний раз показываться на глаза коллегам и ученикам не хотелось, аппетита в школе совсем не было, а кофе там был, на его взгляд, просто отвратительный. Заваривал он его себе сам в учительской кухне, не отказавшись от люкса только в этом напитке. Кофе должен быть хорошим, иначе всякое удовольствие пропадёт, как и его полезные свойства.       Единственным человеком, с которым Достоевский был готов разделить не только обязанности по работе, был Иван. Нашли они общий язык почти сразу, Фёдору даже показалось, что только этот преподаватель способен понять его. К слову, учитель средних классов был весьма добродушным по отношению к новому коллеге: как только тот устроился на работу в школе, помогал ему, подсказывал, что и как делать, к кому из учеников какой подход нужен — учил ведь их когда-то.       Фёдор чувствовал, что Иван — тот самый человек, которому можно открыться, если того потребуют обстоятельства. Не секрет, что учителю с необычайно длинными и выкрашенными в пепельный цвет волосами, заколотыми крабиком, было интересно, что же такого случилось в жизни этого парфюмера, что он на самом пике славы бросил всё и уехал в другую страну заниматься совсем другим делом. Но Гончаров ни о чём не спрашивал. Очевидно, что в жизни его случился перелом. Он раскусил, что такое неожиданное никем действие было совершено в попытках убежать от прошлого себя, но даже не догадывался, что именно послужило причиной тому. И всё-таки как-то раз, когда оба на перемене сидели в учительской кухне и перед продолжением очередного рабочего дня мирно попивали кофе за дружеской беседой, Иван спонтанно, но весьма приветливо проговорил: — Фёдор, если потребуется ты можешь мне доверить то, что пожелаешь. Ты же знаешь, что я пойму тебя и попытаюсь поддержать. Думаю, мы уже оба готовы открыться друг другу.       Иван действительно сказал правду — ещё до этих слов он поведал Достоевскому любопытную историю. Он не всё время с момента выпуска из университета работал учителем. Ещё в студенческие годы Гончаров был писателем, к слову, довольно известным в России. Читателей привлекал невообразимый талант, несвойственный такому юному парню. Щедрые гонорары, чистая слава, роскошь светских вечеров, проводимых с другими писателями, более опытными, но всё так же пребывавшими в восторге, — всё это сыпалось прямо в его не изуродованные морщинами руки.       Он пробовал себя во всём: в стихах и прозе, в мелких очерках, публикуемых в литературных журналах, и огромных романах, издаваемых большим тиражом. Огромную, пышную известность ему принёс роман «Обломов», доведший эту резкую вспышку славы до апогея, когда этот парень всего лишь только-только выпустился из университета. Какие чистосердечные почести ему оказывали, на какие великолепные мероприятия его приглашали, с каким нетерпением ждали новостей о его произведениях в журналах, которые публика порой скупала исключительно ради очерков Ивана и интервью с ним.       Он купался в роскоши, всеобщем уважении и признании, неожиданно заполученных всего лишь в двадцать два года, тем более когда такой прорыв был проделан в литературной сфере, угасающей из-за множества новаторских идей. Литература в двадцать первом веке стала совсем не той. Она практически перестала быть российским достоянием, как это было в девятнадцатом веке, но народу казалось, что Иван был способен вернуть это. Он писал так, как писали величайшие авторы два столетия назад.       Он писал даже лучше, хотя был так молод. В том числе этим он и завоевал глубочайший и рьяный восторг.       История их повторилась практически от и до. Фёдора погубило собственное желание и голод по отношению к всеобщему признанию, Ивана же — само это признание.       Третий роман его, над которым он работал сутками напролёт, ради которого более углублённо изучал быт граждан, живших в девятнадцатом веке, стал предметом острейших высказываний и неожиданной критики. Такие долгие и упорные старания вылились в нелепые эвфемизмы, вертевшиеся на устах у огорчённой публики и мелькавшие на страницах чуть ли не всех до единого русских литературных журналов.       Сначала взгляды читателей, наткнувшихся на отрывки из нового будущего романа Гончарова, разнились: кто-то увидел в нём лишь любовный роман, кто-то — быт народа, кто-то же — пропаганду недовольства новаторскими нигилистическими идеями, однако ждали все выхода этого романа в свет даже с большим волнением, чем раньше. Каждому читателю было интересно, сможет ли герой отказаться от своих идей, изменится ли.       После долгожданной публикации романа Иван, предвкушающий новый шквал уважения и ликования публики, смиренно, но нетерпеливо ждал их. Он чувствовал, он точно знал, что «Обрыв» — его лучшая работа. «Обрывом» он и сам восторгался до упоения. Ни к какой своей работе он не относился так, как к новому роману. Иван считал его своей визитной карточкой, ради которой не жаль исписаться и утерять творческий потенциал, присущий ему раннее.       Он считал его своим детищем. Только не ожидал он, что детище его подвергнется такой колкой, такой гадкой критике.       «Обрыв» был назван «барроккальным беспорядком». Считалось, что вся его психология канула. Роман не то чтобы не получил хоть какого-то признания. Он получил слишком, слишком много негатива, тем более когда он следовал со стороны даже самых уважаемых литературных критиков.       Каждое подобное высказывание болезненно било по глубоко задетому, оскорблённому Гончарову. Он чувствовал себя таким униженным. Преданным, брошенным публикой, которая когда-то готова была руки его с жадностью расцеловывать.       Файл с оригинальным черновиком романа был безвозвратно удалён, печатный экземпляр, занимающий почётное место в библиотеке молодого писателя — брошен в камин. Он больше не хотел видеть то, во что вкладывал всего себя, за что получил столько критики и, как ему казалось, ненависти в свою сторону.       С ним после избавления от собственного «детища» случилось что-то неясное, неладное. Он слёг с высокой температурой, полным отсутствием сил, бредом и паранойей. Ему всё казалось, что кто-то следит за ним, преследует — он ощущал это каждой кипящей клеточкой своего пылающего тела. В кошмарах и наяву мерещилось, как чьи-то холодные, бледные руки душат его, а голос, глубокий, хриплый, упрекает, оскорбляет автора и поливает его роман самой паскудной грязью.       Рядом с Иваном не было совсем никого, кто мог его поддержать. Он боролся с таким ужасным состоянием совсем один. — Тогда мне казалось, что меня преследуют, хотят мне зла, — рассказывал Гончаров своему коллеге. — Я от всех прятался, всех боялся и никому не доверял. Ужасное было время, всё же, но справляться с этим самому мне казалось легче, чем если бы мне помогал кто-то. Такой дикий страх в сторону людей проснулся во мне, будто мизантропия, что словами не передать…       Тогда два других романа настигла та же участь, что и последний. Он бросил писательство полностью и устроился в школу учить детей любимой литературе, от которой, всё же, не смог отказаться. Она казалась ему его лучом, его светом, а со временем он всё-таки признался самому себе и в то же время усмирил недавнюю обиду: «Быть может, из меня и правда не совсем хороший писатель вышел. Я тогда толком ребёнком был. Может, критики правы были, что я дурак».       Фёдор же действительно заинтересовался этим романом, но совсем нигде не мог найти печатных экземпляров — скорее всего, сняли с продажи после массовой критики, — поэтому прибегнул к чтению по интернету, чем заниматься не любил. Сказать честно, пришёл он в самый настоящий восторг, которого так жаждал Гончаров, но признаваться ему в прочтении «Обрыва» не стал. Боялся расстроить.       И всё-таки автор этого романа догадался, чем именно Фёдор занимался по вечерам и на некоторых переменах, когда выдавалась свободная минутка. Всё читалось по его лицу и искрящимся глазам, стоило ему взглянуть на бывшего писателя. — Да не скрывай ты, что прочитал, Фёдор Михайлович, — несмотря на довольно тесную дружбу, оба так и называли друг друга полным именем, порой даже с добавлением отчества. — Ладно, раскусил, — невольно улыбнувшийся от вмиг испытанной неловкости Фёдор ставит свою кружку ароматного кофе на стол, — но это было великолепно. Я в настоящем восхищении. — Да брось, — Иван махнул рукой, задумчиво заглянув в окно. — Сам перечитывал на днях и понял, что ерунда та ещё, на самом-то деле. Как и всё остальное. Полная банальщина про любовь да про жёлтые цветы. — Да что ты! — ладони удивлённого Фёдора аж слышимо стукнули, приземлившись на край стола. — Я так не считаю, правда. «Обломова» и «Обыкновенную историю» я тоже читал, но, понимаешь, в «Обрыве» есть своя изюминка. Это действительно уникальный роман, стоящий гораздо большего, чем он получил на самом-то деле. Если не сейчас, то через век-другой его оценят, клянусь. — Если литература в данном понятии не исчезнет окончательно… — Гончаров грустно вздохнул, постучав пальцами по столу на протяжении нескольких секунд.       После этой беседы, столь откровенной и интимной для Ивана, Фёдор позволил раскрыться и себе, доверившись этому учителю литературы. Он поведал ему о том, что когда-то сошёл с ума, что в итоге лежал в психиатрической больнице, где занимался написанием своего романа, так и не вышедшего в свет. Иван сразу понял причину такого — наверняка он обнажал то, о чём чужим знать не стоило.       Но Достоевский сам же предложил, если будут желание и время, прочитать его роман, на что коллега сразу же согласился. На следующий день он безоговорочно принёс папку с целым множеством листов бумаги, исписанных карандашом вручную, тут же извинившись за множественные исправления, зачёркивания и кривой почерк — были тяжёлые времена, да и доступа к любой технике не было совсем. Иван успокаивающе сказал, что он всё понял, и обещал прочитать роман до конца к следующей неделе.       Так и случилось: в понедельник на очередной уединённой посиделке он пододвинул к своему «ученику» сравнительно недавно выданную папку, тем самым возвращая её. Ох, надо было слышать, как Гончаров хвалил Фёдора, как он в точности озвучивал запавшие обоим в душу цитаты, заученные наизусть, как он произносил весь так старательно вкладываемый больным автором в эту рукопись замысел, как он раскрывал тогдашнее мировоззрение бывшего парфюмера. И тогда, уже чуть ли не раскрасневшись от такого обилия искренних похвал, старший тихонечко, неуверенно выдавил: — Иван Александрович, можно с тобой поменяться классами? Если тебе не составит труда.       Иван всё понял и без лишних раздумий кивнул. Ему-то всё равно, кого учить — признаться, взрослая литература его привлекает гораздо больше подростковой, ведь там столько жизненных проблем поднимается, столько неожиданных поворотов и уникальных исходов, красочной речи. Один простор для размышлений и интересных дискуссий. А вот Фёдору было очень тяжело с таким-то вниманием — бывший писатель и сам это видел, да и про себя он уже отметил, что на любовные романы, которых в старшей школе было несметное множество, реагировал тот с щепетильностью.       Не понял Иван только одного — причины такого явления, такого отвращения к любви, запахам и парфюмерии, но спрашивать об этом не смел. Чувствовал, что такая тема является не только полным запретом, но и причиной начала новой жизни на родине.       Достоевскому стало гораздо легче, стоило ему перестать вести уроки у старших классов и заняться только параллелями пятой, шестой и седьмой параллелями. Вот он — переходный возраст, с которым бывший парфюмер и хотел работать. Он всю жизнь познавал людей, теперь же захотел познать и переходную, «промежуточную» психологию. Именно тогда начинают появляться отголоски собственного мировоззрения и ценностей, вбитых не семьёй, а развивающимся, познающим мир сознанием. Именно тогда детям хочется пробовать всё: добрые дела и шалости, целое множество разнообразных увлечений и бездельную хандру. Дети, когда становятся подростками, ищут себя в разных занятиях, компаниях, имиджах, быть может, даже в курении и употреблении алкоголя.       Глуповатой молодости простительно всё, если это не несёт ужасных последствий и не становится эксцессом, а сам человек, повзрослев, встаёт на путь истины. Но вот Фёдор себе свою молодость, вернее, юность, когда он и стал пробовать всё, не простил и уже никогда не простит.       Огородив себя буквально от всего, что могло напоминать о парфюмерном прошлом, он смог уже полностью окунуться в обучение детей и интересовавшую его литературу, не способную выбросить в прожитый в прошлом гротеск вновь. Он умело и мастерски отстранил от себя всё то, что беспокоило, тревожило его, когда-то на ровном месте вызывало слёзы и ком в горле.       Он забыл Сигму. Смог разлюбить его и его запах, который когда-то являлся смыслом жизни парфюмера, не нашедшего в этом деле счастья, о чём мечтал он ещё с самого раннего детства. Просто взял — и выбросил из головы этот чайный аромат со своим приятным, сладковатым, неповторимым привкусом, великолепно сочетавшийся с изготовленным им другим уникальным запахом листьев чёрной смородины с постепенно раскрывающейся медовой ноткой.

***

— Ну, рассказывай, — Иван бережно ставит две кружки чая на стол и после присаживается напротив своего коллеги, — как эта четверть прошла. Уже привык к детям помладше?       Фёдор охотно принимает напиток. Чая у него дома так и не водилось, но вот чай своего друга он обожал и просто не мог позволить себе отказаться от него. До чего умело и великолепно он его заваривал. Всё хотелось спросить, где был приобретён данный сорт заварки, но такого не происходило. Знал, что ни за что не купит уже по прижившейся воле инстинкта, даже не вспоминая о всех ужасах, произошедших чуть больше четырёх лет назад. — Всё чудесно. Хоть и есть разгильдяи среди них, но это же дети. Подрастут и поймут. Такие душки, на самом-то деле, скажу честно, даже если и доводилось застукивать их с одноразками и прочей дрянью в уборной. Их просто заинтересовать надо, и тогда они, как бы ни гоняли балду, всё прочитают и охотно побеседуют. До сих пор сердечно благодарен тебе за то, что принял то предложение поменяться классами. Как у тебя с твоими, к слову? Не совсем «горюют»? — Сказать честно, поначалу ещё как тосковали, особенно… некоторые девочки, — очевидно, что Иван прекрасно понимает всю ситуацию и ему разжёвывать всё лишний раз не стоит, — но со временем тоже наладили отношения. Вёл ведь когда-то у них, привыкли друг к другу вновь. Их просто в узде держать надо, а с тобой они… ну… отвлекались. — Моя вина, быть может. — Нет-нет, что ты! — верещит более опытный преподаватель, едва успев проглотить немного отпитого чая. — С таким-то учителем, сказать честно, некоторые и правда отвлекутся, как их ни организовывай и ни тирань, так что даже не бери в голову. Рад, что у тебя всё пошло вверх.       Фёдор невольно улыбается, тоже глотнув уже излюбленный напиток, столь трепетно приготовленный Иваном, у которого бывший парфюмер нередко гостил, и посиделки у них были долгими и очень приятными для обоих. Сначала — обсуждение банальных школьных дел, будь то организация будущего мероприятия или простое участие в нём, решения, принятые на совещании, или же всего лишь забавные ситуации на уроках. Затем — или литературные, или философские беседы о психологии определённых персонажей, их целях и мотивах, судьбах, мировоззрении различных авторов или устройстве мира, его перспективах во всех подряд сферах.       Они были великолепными собеседниками со сразу же найденным общим языком и настоящими друзьями, которые всегда друг друга поймут, поддержат и сделают всё, что в их силах. Достоевский, к счастью, всё-таки не остался совсем один в чужом городе с совершенно новым образом жизни, и это гоняло приятное тепло по всему телу, но ни единой лишней мысли в голову не вселяло.       Исключительно очень, очень близкие друзья. Порой друзья способны доверить друг другу нечто более интимное, чем то, что готовы доверить своим возлюбленным, и такими Фёдор и Иван были. Молодыми, холостыми преподавателями литературы, отбросившими всякие мысли о собственном творчестве, не только коллегами друг для друга, но и прекрасными, буквально идеальными друзьями.       Так и полилась у них очередная беседа о произведении, спонтанно всплывшем в памяти у обоих и ранее не бывавшем предметом их долгих и бурных, глубоких обсуждений во многих аспектах, но неожиданно раздавшийся звонок на телефон Ивана заставил обоих ненадолго прерваться. — Извини, пожалуйста… Алло?.. Ох, господи, что же ты мне сразу не сказал! Конечно, приезжай! Буду рад тебя видеть, очень жду. Хорошей вам дороги. — Что-то срочное? — обеспокоено, но в то же время с явным пониманием спрашивает Достоевский, держащий в обеих руках кружку постепенно остывающего чая. — Да так, друг моего детства наконец-то смог в Россию вернуться, правда, ненадолго. Поздороваться, обняться, сувениры завести, все дела. Ты ведь не против, если он к нам забежит ненадолго примерно через часик? — Вообще без проблем. Быть может, познакомимся даже.       Иван почувствовал некий холодок. Понятия не имеет, как бы заявить о том, о чём стоило бы сообщить ради избежания какой-либо неприятной ситуации, тем более в России в нынешнее время. — Фёдор Михайлович, я, право, не знаю, как ты к подобному относишься, но он… замужем. Именно замужем, и придёт сюда, скорее всего, со своим мужем. По крайней мере, прилетели они вместе. И муж его японец, но вроде как с некоторых пор знает русский, пусть и немного, но поговорить на простые темы может. — Ванька, — Фёдор вообще впервые обратился к нему подобным образом. Случайно ли, намеренно ли — уж точно не Ивану знать, но волновало его сейчас другое, — я во Франции учился год и в Японии жил с того момента, когда мне девятнадцати не было. Там такого направо и налево, я уже давно привык к подобному и уж точно негативного отношения к этому не имею. Таких людей тоже в чём-то можно понять. — Вот и славно. На чём мы остановились?       Продолжилась беседа всё так же непринуждённо и яро, словно их никто не прерывал вовсе. И всё-таки Фёдора почему-то неприятно кольнуло плохое предчувствие, но он тут же отогнал эту мысль — как показал ему опыт, всегда нужно полагаться исключительно на собственный рассудок.       Пятничный вечер после последнего учебного дня в четверти. В школу, конечно, ещё придётся ходить на каникулах, но только чтобы поработать с отчётами. Это гораздо проще, чем практически беспрерывно работать с детьми, вселяющими пусть и несколько приятную, но усталость, проверять их домашние задания и самостоятельные работы, готовить для них очередной урок.       Социальная энергия истощается в такой обстановке довольно легко и быстро, но для таких душевных посиделок с Иваном её хватит всегда.       Оба даже не заметили того, как обещанный час пролетел практически по щелчку пальцев. Раздался мелодичный звонок в дверь, и Иван чуть ли не подскочил. — Пойдёшь встречать? — Конечно, что ты.       Оба поднимаются из-за стола, уже давно позабыв об остывшем, пусть и до сих пор очень вкусном чае. Фёдор ради приличий получше заправляет чёрную рубашку, совсем немного выбившуюся из его брюк из-за долгого пребывания в сидячем положении, проходит вслед за хозяином пусть и не богатой, но очень даже уютной квартиры, который уже с явным нетерпением поворачивал замок, отпирая и сразу же открывая дверь. Достоевский замечает и узнаёт двух пришедших лишь через несколько секунд, так как Иван ещё как копошился и чуть ли не затаскивал гостей к себе, не желая обниматься прямо через порог, хотя руки уже сами по себе тянулись.       Двое приехавших только-только из аэропорта смотрят распахнутыми глазами на Фёдора, как и он на них. Ком подобрался к горлу, а тело оцепенело; юноша сначала даже не ощутил, как Иван с явным трепетом помогал ему снять с себя промокший от так и хлеставшего на улице ноябрьского дождя плащ, а после, осознав это, лишь растерянно и покорно расслабил руки. — Ну что вы стоите все, как не родные, даже не здороваетесь! — верещит тот, очевидно, соскучившись по другу своего детства. — Серёж, Осаму, прошу, это Фёдор, Фёдор, это… — Не нужно, Иван Александрович, — коротко отрезает Достоевский, глубоко и с явной болью вздохнув, — мы знакомы.       Сигма быстро моргает, места себе не находя и явно напуганно прижавшись спиной к груди Дадзая, тихонько шепнувшего ему что-то успокаивающее на японском. Юноша, повзрослевший, но не возмужавший, а, казалось, наоборот, только завядший, потухший за последние годы, протягивает пару пакетов, хотя руки его тряслись и могли вот-вот выронить привезённые сувениры. Фёдор же вперёд Ивана принял подарки из когда-то с трепетом расцелованных его губами рук с былой нежностью — на безымянном пальце левой руки Сигмы сверкнуло золотое обручальное кольцо, как и у Дадзая, — но всё-таки, не желая лишний раз находиться в такой угнетающей обстановке, поспешил на кухню, уже разглядев немало упаковок чая. Так вот откуда они брались у Гончарова, наверное.       Пожалуй, его поразила такая неожиданная перемена в Сигме. Глаза, ранее серебристые, сейчас были наполнены густым, мрачным туманом испытанного горя. Щёки и кисти, во время последней их встречи заметно похудевшие, сейчас казались чуть ли не впалыми, обнажавшими острые скулы и костяшки. Волосы его пусть и были окрашены так же, как и четыре года назад, но уже не достигали такой роскошной длины, а были отстрижены под пышное каре. Неужели он хотел таким образом отрезать себя от воспоминаний о произошедшем, отказаться от них?       Только сейчас Фёдор осознал, что именно он наделал.       Иван удивлённо смотрел на происходящее. Перевёл непонимающий взгляд на бывшего одноклассника, так и спрашивающий, что же такое произошло. Но по тому, что у него чуть ноги не подкосились, а в серых глазах стремительно скапливались слёзы, понял, что тема их знакомства наверняка болезненная. Но не может же он никого выгнать. — Может, чаю хотя бы?.. — неловко спрашивает преподаватель и делает пару шагов назад, тем самым приглашая посетителей пройти. — Нет-нет, спасибо, — Сигма тут же заверещал, отрицательно замотав головой и обратно потянувшись за уже повешенным на вешалку плащом, — мы пойдём. Только-только прилетели. Давай в другой день повидаемся? Например, завтра, если ты не занят…       Осаму аккуратно, но довольно неожиданно взял Сигму за локоть, что тот аж вздрогнул и ахнул одновременно, напуганно и огорчённо взглянув на своего мужа. Ни ласки, ни нежности не было в его опустевших, помрачневших глазах. Только страх, горечь, печаль. Этот парень наверняка был сломлен, погублен. — Я останусь, — всё так же на японском чуть ли не шепчет шатен, смотря на любимого человека с искренним сочувствием и переживанием. — Если хочешь, сядь в машину и предупреди таксиста, что я задержусь. Хочу кое-что прояснить.       Сигма тут же почувствовал опасность, но явно не в свою сторону. Он чётко знает, что именно хочет прояснить детектив, и он просто не может позволить этому произойти как минимум в его неведении. По-настоящему беспокойно хватается пальцами за воротник мокрого пиджака мужа прямо на глазах друга, чуть ли не захныкав: — Осаму, прошу тебя, давай без этого. Давай просто уедем, пожалуйста… — Я не могу. Так нужно. — Тогда я никуда не пойду. Посидим вместе.       Осаму одаривает чужую макушку медленным, греющим, успокаивающим поцелуем, взявшись ладонями за голову мужа в районе висков и легонечко массажируя нежную кожу. Зарывается кончиком носа в светлые пряди, взглянув Ивана; тот без единых лишних слов из вежливости отвернулся, но никуда не ушёл — остался дожидаться гостей, пока Фёдор на кухне нервно шуршал пакетами и задумчиво раскладывал чай по своим местам. Догадка его подтвердилась — в шкафу нашлись те же упаковки, что и привезённые его бывшим возлюбленным из Йокогамы. — Не думаю, что тебе стоит оставаться здесь.       Старший Дадзай нашёптывает ему эти слова, словно колыбельную, с самой настоящей лаской и беспокойством, ещё раз невесомо коснувшись губами приятно пахнущей кожей. Доверие к Фёдору, прежние отношения с ним и любовь к тому самому единственному во всём мире парфюму утратить можно, но тот самый чайный запах — нет. Как минимум, не в полной мере.       Именно это и ударило Достоевскому в голову сейчас — он спустя столько лет оказался сбит с толку такой неожиданной встречей, а не тем самым ароматом. Он… исчез? Растворился в горечи, страхе, разочаровании, обиде, осознании предательства? — Осаму, я не уйду, ты же знаешь…       Осаму легонько, совсем немного покачивал Сигму, не желая отпускать и уж тем более не желая того, чтобы он вмешивался в конфликт и из-за этого страдал ещё больше. Но всё-таки понимал, знал, что журналист от него уже сам никогда и никуда не уйдёт, как бы ни тянуло на волю.       Воля для него теперь — не свобода. Воля для него — тотальное, устрашающее одиночество, пугающее буквально больше смерти. — Хорошо, — Осаму всё-таки сдаётся, так как понимает страх одиночества любимого. Совсем легонько тянет чужую голову назад, прося немного откинуть её и взглянуть на собеседника. Когда удаётся установить зрительный контакт, детектив продолжает, — только будь очень, очень осторожен. Ты ведь… помнишь всё. Договорились?       Сигма несколько секунд моргает, прогоняя прочь слёзы, так и не потёкшие по его щекам, но вот-вот грозящие показаться уже на ресницах. Покорно кивает, почти прошептав: «Да, договорились…». — Вань, ты не против, — неловко спрашивает журналист, плавно отстранившись от мужа, — если мы пройдём? — Конечно-конечно, — Иван тут же чуть ли не побежал на кухню и сразу же захлопотал, подливая себе и коллеге кипятка и делая чай новым гостям, — проходите, садитесь. Сам ведь позвал.       И всё-таки Гончаров всем телом чувствовал, что обстановка в его квартире уже начинала накаляться, хоть он и не понимал, что именно послужило яблоком такого, кажись, серьёзного раздора.       В голове четверых не укладывалось одно: как, как могло всё так совпасть? Это же один случай на миллион, на миллиард. Как так вышло? Прямо в точку. Возникает ощущение, что судьба решила сыграть злую шутку над и без того измученными людьми, вот и послала им такой подлый подарок, приплетя сюда ещё и ни в чём не виноватого и даже не знавшего всей ситуации Гончарова.       На кухне было совсем тихо, только за окном шумели машины и всё никак не утихающий дождь барабанил по наружнему подоконнику. Звенящая тишина чуть ли не долбила по ушам, нервным окончаниям, глухим отголоскам сознания. Все постепенно выходили из себя, хоть и сохраняли полную внешнюю невозмутимость.       Фёдор сидел рядом с Иваном, Сигма — с Осаму, взгляды троих знакомых были опущены на стол. Они боялись встретиться ими даже на миг, а Иван так и продолжал нервно настукивать пяткой по полу, даже не зная, что предпринять, как разговорить их.       На когда-то повздоривших людей воздух, впитавший в себя аромат чая, давил до жути сильно. Единственное, что хотелось им сейчас — разлучиться и более никогда не встречаться, лишь бы не терпеть эту невыносимую пытку и больше не вспоминать о ней. Хотя бы не в этой жизни.       Но всё-таки в голове бывших возлюбленных так и всплывали самые тёплые, самые интимные моменты их жизни. Такое долгожданное вручение парфюма, вспыхнувшие искры первой влюблённости, первое свидание. Неоднократные совместные прогулки, нескончаемая и искренняя ласка в комнате для персонала, первый поцелуй вечером в парке. Походы в театр, более глубокое познание друг друга, душевные излияния. Нежности у камина, ловкий и трепетный вальс, первое занятие любовью.       Ложь, ругань, крики, боль, удар, разлука в полном неведении о состоянии друг друга. Та пощёчина поставила точку в этой сентиментальной истории, заставлявшей обоих жить. Закончился их общий любовный роман, авторами которого были исключительно они вдвоём. Потухло былое с каждым днём всё разгорающееся пламя.       Иван чётко знал, что ситуацию нужно хоть как-то разбавить, отвлечь гостей от чего-то болезненного, ужасного, но он совсем не понимал, как это осуществить так, чтобы никого не задеть за живое. Он понимал, что ходит по тонкому льду, но, всё же, в данной ситуации рациональнее было рискнуть, чем оставить всё так, как есть. — Серёж, как у тебя дела с работой? — Всё хорошо, — тихонечко отвечает тот, подперев щёку ладонью и другой рукой медленно, задумчиво помешивая ложечкой чай в своей кружке, хотя сахара в слегка горячем напитке даже не было. — Недавно премию получил, на той неделе вернулся из командировки, чреда которых наконец-то закончилась. Накаляется всё нынче, сам понимаешь… — Да, понимаю… — Иван вздыхает, нервно настукивает пальцами по столу, совсем не понимая, как занять троих. Кто же знал, что всё обернётся… так. — У тебя-то как дела? Дети не вымотали? — Я с этого года со старшими классами работать стал, коллега попросил поменяться по… некоторым обстоятельствам. — Ясно…       Диалог никак не клеится, зато в голове журналиста уже сложилась вся картинка. Похоже, именно об этом коллеге Гончаров рассказывал своему близкому другу, но имя нарочно не упоминал — знал, что Фёдор хотел наконец-то скрыться от света софитов и жить спокойно, тихо. Как все.       Рассказывал о том, как человек, спонтанно бросивший своё прошлое дело и ушедший в филологическую сферу, пришёл к ним в школу. Шугался, сторонился абсолютно всех, даже коллег, ни с кем не поддерживал близкую связь, но после неожиданно смог найти общий язык с Иваном и оказался под его крылом на время привыкания к новой жизни. Рассказывал о том, как прекрасно они понимают друг друга и имеют схожее прошлое. Даже писали романы, от которых в итоге отказались, только один — публично, второй — психологически.       Сигма бы никогда, никогда даже подумать не мог о том, что этим молодым учителем мог оказаться именно Фёдор, также он до этих пор не знал о написании романа его рукой. Ох, если бы всё было так, как раньше, он бы попросил прочитать этот роман вслух, пока сам будет лежать на его груди, и Достоевский, несомненно, согласился бы.       Старший ласково, бережно перебирал бы его волосы, бархатным и тёплым голосом повествуя необычную историю героев и порой одаривая фарфоровую кожу мелкими поцелуями, не отрываясь от текста. А со временем действительно, как и обещал когда-то, разделил бы с ним не только свою квартиру и любовь, но и свою невероятно красивую и роскошную фамилию.       Ах, если бы всё было так, как тем летом, когда всё было хорошо и Сыромятников был в неведении. Но такого бы не случилось и уже не случится. Сигма до сих пор до жути боится Фёдора, сторонится его и будет сторониться до конца своих дней, а сам он навеки отдан уже другому человеку. Не сердцем, а эмоциями, безвыходным, отчаянным положением и самой преданной привязанностью.       Но всё-таки чувства говорят сами за себя. До сих пор любит.       Или просто влюблён во всю заботу, оказанную ему, во всё время, уделённое ему, во все слова, нежным голосом нашёптанные ему на ушко, во все прикосновения, подаренные его чувствительному телу? — Какие у вас планы на ваш совместный отпуск, кстати? — очевидно, что Иван всячески старается развеять всю неприятную атмосферу, пусть и понимает, что выглядит сам ужасно неловко. — Да на несколько дней здесь останемся, потом в Питер надо бы съездить. Я… давно у родителей не был… — Сигма резко поднимает взгляд наверх, быстро моргает на протяжении нескольких секунд, прогоняя прочь слёзы. — И потом обратно в Йокогаму. Мы здесь ненадолго, работа нынче не ждёт, да и у Осаму своих дел много очень. Криминогенная обстановка нынче везде накаляется…       Иван старался разговорить своего бывшего одноклассника, в то время как Дадзай и Достоевский пилили друг друга взглядом. Обжигающим лютой ненавистью, давящим. Очевидно, что они сцепились бы прямо здесь и сейчас, если бы не Гончаров, так и не понимавший совсем ничего, и Сигма, за которого волнуются сейчас оба соперника.       В Фёдоре при первом за долгие годы взгляде на него вспыхнуло что-то вновь. Он вспомнил всё. Каждое слово, каждую секунду, проведённую вместе, каждое интимное прикосновение.       Каждый вдох дурманящего аромата нежного тела. — Фёдор, скажи мне, — Осаму впервые обратился к убийце не по фамилии, а по имени. Более того, говорил он на чистом японском языке. Даже если он знал бы русский в совершенстве, всё равно не использовал бы его в данной ситуации. Не хотел бы, чтобы Иван понял всё от и до, но в то же время отлучаться сейчас было до жути невежливо, — чего ты добивался тогда? — Осаму, — Фёдор отвечает ему тем же, пусть и с ломаным акцентом, так как на японском не говорил полностью уже несколько лет, — мы уже всё обсудили и решили на допросе и суде. Думаю, того довольно. Мы в гостях, прояви уважение.       Сигма напуганно схватился за локоть мужа, этим прикосновением так и спрашивая, зачем же он решил начать эту тему; Иван перевёл взгляд на старших, непонимающе прохлопав ресницами. Очевидно, что у этих двоих свои счёты и что вмешиваться не стоит. Как минимум, сейчас. — Как оказалось, не всё, — Осаму, вопреки приличиям, продолжает начатое и кладёт локти на стол, сцепив пальцы между собой и не сводя взгляд с собеседника. — Ты действительно верил в возможность другого исхода? — Не веди себя на глазах у других, словно ребёнок со своими обидками. Выглядит очень низко, поверь мне. — Да какие детские обиды, когда дело касается человеческих жизней!       Голос Дадзая был резко поднят, но он так и обнажал разочарование и самое настоящее сожаление о том, что детектив так медлил, страх за жизнь своего мужа, который, очарованный красивым, вежливым, знаменитым и богатейшим парфюмером, не замечал того, что происходит вокруг него на самом деле, и не мог предчувствовать самую настоящую угрозу. Одно только осознание этого внушало жуткую дрожь всего тела. Хотелось спрятать сломленного Сигму, укрыть его от всего мира, который тогда, в заветный момент признания Достоевского, стал ему чужд, дрянен, омерзителен. — Данная тема была полностью закрыта, когда меня департировали, — Фёдор исполняет тот же жест, что и Осаму, демонстрируя свою стойкость и полный отказ проигрывать в этом словесном поединке. — Прошу заметить, что решение было принято и судом, и правительством, и тобой в том числе, хотя я сам напрямую говорил, что наказание уж слишком смягчено. Я осознавал и принимал всю свою вину ровно в той мере, в которой она существовала на самом деле, и высшие силы самовольно избавили меня от смертной казни или пожизненного заключения в тюрьме. Для того ли, чтобы я выслушивал твои нотации спустя почти четыре с половиной года разлуки? Не думаю. Никто не мог предугадать эту встречу. Так веди себя адекватно и тихо хотя бы из минимального уважения к Ивану. — Осаму, Фёдор прав, не нужно, — Сигма бережно скользит пальцами по локтю мужа вверх к плечу и обратно вниз, пытаясь успокоить его, — пожалуйста… — Защищать его — вот, что не нужно, — Дадзая совершенно не волнуют несоблюдение приличий, беспокойство любимого и полное непонимание со стороны Ивана, совсем не знавшего, как бы дипломатически вмешаться в спор, постепенно перераставший в самый настоящий конфликт. — Фёдор, меня все эти годы волновал лишь один вопрос.       Сердце у троих в один миг пропустило удар. Выступали капельки пота на лбах, начинали взволнованно дрожать руки. Оппоненты так и не отводили взгляд друг от друга, будто такое могло означать тотальный проигрыш. — Любил ли ты Сигму на самом деле?       Это послужило последней каплей. Фёдор и без того ощущал себя не в своей тарелке, но сейчас из него этими словами, словно пинком в живот, выбили весь воздух и на несколько секунд способность к дыханию. Тот, шокированный, громко ахнул; он даже не помнил того, как, полностью выйдя из себя, подскочил, тут же до побелевших костяшек уперевшись ладонями в стол. — Любил, и он это знает! — Похоже, ты путаешь понятия «любить человека» и «любить что-то в человеке», в твоём случае — его аромат. — Ты мне задал вопрос — я на него ответил. Ты же знаешь, я не лгу.       У Сигмы кольнуло сердце. Сколько было дано обещаний, слетевших с манящих уст любимого — и все они были нарушены, разбиты, сломаны. Так же, как и он сам. Но слова, сказанные Достоевским сейчас, почему-то застряли, осели на самом-самом дне сознания и никуда не уходили, ничем не затмевались. Он хотел верить ему хотя бы сейчас.       Он верил, вспомнив ту самую заветную ночь, когда разгорячённые тела наконец-то смогли познать друг друга, подарить столь желанную и трепетную ласку и тепло, жар. И из-за осознания того, что действительно верит, из глаз мигом хлынули несдержанные слёзы. Сигма едва успел стыдливо закрыть обеими руками лицо и подскочить, ринувшись в ванную комнату, как следы тихого плача всё-таки были замечены всеми присутствующими на кухне. Если бы Осаму опомнился раньше, точно ласково схватил бы того за мелькнувшую перед глазами ткань свободных брюк, прося остаться. Но сейчас он даже не пошёл за ним, дабы успокоить, а остался здесь, чтобы наконец-то закончить начатое.       Но ему этого не позволяют. Дадзай только-только поднялся из-за стола, чтобы кинуть очередную колкость, как вдруг подскочил и Гончаров, огородив своей рукой коллегу от японца. — Извиняюсь, мы покурим, — коротко и настойчиво бросает бывший писатель, положив руку на чужое плечо. — Пойдём, Фёдор. Осаму, проведай Серёжу, пожалуйста.       Рука Ивана так и лежала между лопаток друга, пока те уходили на балкон, оставляя Осаму, недавно вспыхнувшего от одной только обстановки, воцарившейся на кухне, наедине с собственными мыслями и так и не тронутым чаем. Быть может, хоть напиток поможет успокоиться, прийти в чувства и осознать свою неправоту по отношению ко всем.       Он и сам правда не знал, что же такое нашло на него. Точно руководил им кто-то. Похоже, виной тому — так и не прекратившаяся злость на бывшего парфюмера за то, что он сделал и с несчастными девушками, и с Сигмой, потерявшим всякое влечение к жизни. И всё-таки, опомнившись, покорно бросился в уборную, где его муж старательно заглушал свои рыдания обеими ладонями. — Будешь? — Иван достаёт из упаковки сигарету и протягивает коллеге. — Не знал, что ты куришь. Мне казалось, что ты таким образом хочешь конфликт предотвратить, — отвечает Фёдор, попутно неуверенно вытягивая свою ладонь. — Давай. — Это в том числе, — Гончаров вручает сигарету и достаёт из своего наспех накинутого плаща зажигалку. — Давай сюда.       Достоевский зажимает сигарету между указательным и средним пальцами и губами, свободной рукой заправляет мешавшуюся прядь за ухо, а сам немного наклоняется, позволяя коллеге, чиркнув колёсиком, зажечь бумажную часть. Почти сразу же дым с терпко-вишнёвым ароматом растворился в наполненном свежестью дождя воздухе и оказался унесён прочь вместе с холодными каплями, так и хлеставшими с неба. Фёдор делает лёгкую затяжку и почти сразу же давится, неприлично громко и тяжело выкашливает дым. — Впервые куришь? — Иван удивлённо смотрит на коллегу, попутно зажигая и свою сигарету. — Да в школе пробовал из интереса, — Фёдор облокачивается на перила и вновь вдыхает табаку, только гораздо осторожнее. Теперь он кашлянул легонько и коротко, почти неслышимо, — но не курю. — Извини тогда, что предложил. Пепельница на столике. — Не нужно, спасибо.       Фёдор свешивает свои кисти вниз, пока локти располагались на прохладном металле. Бессильно смотрит вдаль, на так и горящую жизнью, но тем не менее печальную Москву. Дождь всё никак не хочет идти на спад, температура с каждой пройденной минутой опускается всё ниже. Где-то внизу и вдали машины грубо рассекают лужи, заливая грязной водой уже опустевший асфальт, который ещё совсем недавно кишел преимущественно подростками.       От такой окружающей обстановки становится только тоскливее. — Федь, ты меня извини, конечно, — Иван встаёт рядом с другом, приняв то же положение, что и он, и взглянув на него с явным любопытством, — о чём вы говорили? При каких обстоятельствах вы познакомились, что у вас произошло? Если ты посчитаешь нужным поведать, конечно. — Да без проблем, мне не составит труда рассказать.       Фёдор едва делает третью совсем мелкую затяжку, почти сразу же выпустив на волю ароматный дым и так и не посмотрев на Ивана. Глубоко, тяжело, громко вдыхает — звук этот был как будто чем-то похож на сиплый всхлип. История, которую он готовился вот-вот рассказать, была показателем высшей степени доверия его единственному и лучшему другу. Примет ли он его таким, какой он есть? — Если коротко, был я когда-то с Серёжей в отношениях, но… заповедь Божью нарушил… — именно в этот раз раскаиваться почему-то было в разы сложнее. Быть может, из-за того, что своё наказание за это он уже получил, а страх его вновь напомнил о себе? — Честно сказать, даже не одну… Немалую долю… — Фёдор Михайлович… — Иван аж воздухом поперхнулся, чуть ли не выронив сигарету, табак из которой жадно втянул сразу же. — Как же ты… так… Ты ведь… — Знаю я, что глубоко верующий, — Фёдор даже вынимает из-под рубашки дорогой серебряный крест на ювелирной цепочке, сверкнувший на свете, пробивающемся через окно квартиры. — Соль вся в том, что неверующий делает лишь то, что ему нужно, а верующий подлому соблазну поддаётся. — Позволь спросить, что же ты… нарушил? — Иван тут же цокнул и мысленно упрекнул себя за излишнее любопытство. — Извини, поторопился. Можешь не говорить. Понимаю, тема эта для тебя ужасно интимна. — И поэтому я готов поведать её тебе, Иван Александрович, — Фёдор наконец-то одаривает собеседника взглядом. Опустевшим, но явно доверчивым, искавшим понимание, оправдание и успокоение. — Ты позволил себе открыться мне, и я не могу не сделать то же самое. — Фёдор Михайлович… — Понимаешь… — Достоевский вновь смотрит вдаль и, уже войдя во вкус, вновь балует себя едким привкусом на губах, — Серёжа обладал великолепным, уникальным запахом. Он был моим кумиром, я у ног его лежал в восхищении и унижающем меня почёте, хотя он, как считал сам, ничего стоящего такой награды не сделал. Ещё как сделал. Меня вдохновил, стал смыслом моей пустой жизни, когда-то омрачённой уже забытыми мной родителями. Он сделал так, чтобы я сам захотел отказаться от пьяного гранжанра.       Иван слушал не перебивая. Ему признавались, открывались.       При нём раскаивались, и он это по-настоящему ценил. — Но я обманул его… убил… — он на миг легонько прикусил кончик языка. Вот в этом его точно не поймут, за это его не простят, так что он мигом дополняет предложение, — всё то, что мы так долго строили… погряз в разврате и в то же время по вечерам и ночам нашёптывал ему на ухо слова самой настоящей любви, круговыми движениями поглаживая подставленное мне нагое плечо… Ох, господи, он был так хрупок, так нежен…       Фёдор ощущает неприятное давление на горло, а к глазам подкатывают слёзы. Он смотрит вдаль, фокусирует свой взгляд на определённой точке, тем самым стараясь предотвратить невольно подступивший плач. — Так изящен и невинен, словно белая лилия. Именно из них букет я подарил ему на первом свидании, с которого всё началось…       Достоевский уже не может сдерживаться, и он это понимает. Поворачивает голову в сторону так, чтобы Иван в таком положении не смог увидеть его слёзы, и всё-таки даёт волю эмоциям. Щёки его засверкали, обнажив тонкие дорожки. — Я… такой дурак, такая сволочь… — одним движением он тушит сигарету, вытянувшись в сторону маленького стеклянного столика, оставляет её в пепельнице и сразу после этого проводит обеими ладонями снизу вверх по своему лицу, всего лишь на несколько мгновений избавляясь от выдававших его слёз. — Я пальца его не стоил, я такой подонок, я… я… — Иди сюда, Федь…       Иван и сам наскоро избавляется от своей сигареты и тут же касается рукой лопатки Достоевского, неуверенно развернувшегося и, не дав взглянуть на его вмиг покрасневшее от слёз лицо, покорно ткнувшегося носом в чужое плечо. Никогда, никогда у них не было более интимных прикосновений, чем простое рукопожатие. Они даже мимолётно не обнимались.       Но сейчас Иван дарил ему всю свою одинокую заботу, позволял уже чуть ли не рыдать прямо в его плащ от такого отчаяния и ужасного чувства своей вины во всём произошедшем. Фёдор знал, что это исключительно его вина. Он, субъект светского общества и объект всеобщего обожания, привык, что всё можно купить, вот и пытался купить любовь парфюмом, затащившим его в эту дрянь.       И потом он осознал. Вспомнил, что другого выхода не было. Он, сколько бы ни сопротивлялся, сделал всё по чужой воле, а не по своей. Он даже не помнил тот момент, когда убил впервые. Им словно руководил кто-то, а во время остальных убийств и извлечения аромата из умерщвлённого тела рассудок его был словно затуманен.       Исход был предопределён самой первой встречей Фёдора и Сигмы. — Ванька… — Ч-ш-ш… — Гончаров бережно гладит коллегу по макушке, ощущая каждый приступ сильной дрожи при очередном невольном и громком всхлипывании, пусть и заглушённом плечом. — Почему ты не уходишь от меня… — Феденька, — пальцы Ивана перебегают со спины бывшего парфюмера и нежно берутся за подбородок, прося поднять голову и заглянуть чётко в глаза. Когда Фёдор выполняет эту просьбу, он продолжает, — потому что ты человек. Ты, как и все, имеешь право на ошибку.       Гончаров медленно скользит слегка замёрзшими, но всё-таки согревающими кожу пальцами, заботливо вытирает одну за другой слёзы, тепло и с явной эмпатией смотря на визави, чуть ли не жмурившегося от такого жуткого стыда. — Мне очень жаль, что цена твоей ошибки была так велика, но… что есть, то есть. Исправить уже не удастся. Только жить с этим дальше, увы, но я как твой самый настоящий друг готов разделить с тобой это ужасное бремя.       Фёдор всхлипывает ещё раз, чувствуя, как слёзы сами по себе текут по его коже. Он хочет прекратить плакать, пытается остановиться, но ничего не выходит. Он не чувствовал ни неприятного давления на глаза изнутри, ни подбирающейся влаги — только крупные капли, часто скатывающиеся с его щёк на подбородок. Взгляд его опускается вниз. Он чувствует себя так подло, так низко. Позволять себе плакать он мог только перед Сигмой, и то с ужасным чувством собственной слабости. — Вань… — Достоевский касается дрожащими пальцами чужих запястий, легонько, словно боясь навредить, — спасибо тебе…       И всё-таки он аккуратно обхватывает предоставившиеся ему участки рук и медленно, явно неуверенно отводит их от себя, стыдливо глядя куда-то вниз. Иван покорно отстраняет свои кисти от лица коллеги, и Достоевский теперь же сам наскоро вытирает свои слёзы правой ладонью, пропахшей табаком. Отходит в сторону, чуть ли не без сил садится в кресло. — Оставь меня ненадолго наедине, пожалуйста. И… если можно… ещё одну сигарету. — Без проблем.       Иван полностью исполняет просьбу Фёдора, оставив его вместе только со слегка дымящейся сигаретой. Глянул на балкон сквозь застеклённые двери и, огорчённо вздохнув, вышел из кухни, всё-таки решив проверить, как обстоят дела у других. До жути неловко получилось.       Достоевский, сидя на стуле и не двигаясь, смотрел вдаль на мрачный город, где приглушённо сквозь тучи и крупные капли дождя сверкали окна высоток. Он уже не плакал, хотя ком в горле всё ещё стоял. Лишь задумчиво зажимал между указательным и средним пальцами вторую вручённую ему сигарету, кнопку на которой решил лопнуть не сразу. Хотелось докурить с большим наслаждением, чем в первый раз.       Фёдор откинул голову назад, положив затылок на спинку стула. Пальцы подрагивали не только от испытуемой горечи, но и от предночной прохлады. Неторопливо плыли по тёмному небу густые тучи, всё не прекращавшие ронять на Москву ноябрьский дождь.       Вдруг бывший парфюмер, казалось, почувствовал на спине чей-то пристальный взгляд. Наскоро выдохнул очередную порцию ароматного дыма, обернулся, тут же замерев. Пальцы Сигмы касались стекла, разделявшего сейчас двух бывших возлюбленных, едва очерчивали на нём какие-то замысловатые узоры. Взгляд его, огорчённый, болезненный, не отводится с Фёдора, смотревшего на него в ответ. Левая рука старшего сама по себе потянулась навстречу и накрыла ладонь Сигмы — они бы соприкоснулись, если бы панорамное окно не разлучало их.       Где-то вдали, в самой глуби квартиры шумели Иван и Осаму, для удобства обоих выясняющие отношения на английском языке. Похоже, Дадзая ужасно огорчил когда-то совершённый Достоевским поступок, а Гончарова — такая невоспитанная бестактность.       Фёдор видел, как сверкали глаза Сигмы; он даже не моргал, стараясь хоть как-то сдержать предательски подобравшиеся к очам слёзы. Медленно, неуверенно опускает ладонь, тем самым разрывая дистанционный контакт. Достоевский тяжело сглотнул и всё-таки едва уловимо кивнул в качестве полного понимания, почти сразу же тоже отстранив от стекла и свою кисть. Он уже знал, что сейчас ему придётся со слезами на глазах смотреть вслед журналисту, развернувшемуся и на дрожащих ногах уходившему прочь.       Но этого не случилось. Пальцы его надавили на дверцу, выводившую на балкон. Фёдор посмотрел на юношу с самым настоящим удивлением; тот явно неуверенно и всё ещё с испугом прошёл вперёд, уперевшись локтями в перила и встав напротив Достоевского. — Здравствуй, Феденька… — Здравствуй, — Фёдор наскоро, вслепую потушил сигарету и оставил её там; факт курения явно огорчил его бывшего возлюбленного, — Серёж…       Они на протяжении пары десятков секунд смотрели друг на друга молча. Прерывал тишину только неугомонный дождь, хлеставший по крышам, деревьям и асфальту. Ни единого лишнего телодвижения или взгляда в сторону; их внимание было заключено только на глазах друг друга. — Федь… — Сигма делает лёгкий, мелкий, нерешительный шаг вперёд, вобрав в лёгкие побольше свежего воздуха, — я… скучал.       Они угадали намерения друг друга. Фёдор смог ухватиться пальцами за чужой тёмный галстук и совсем немного потянуть на себя; Сигма в ответ явно охотно приближается и тут же соприкасается своими губами с чужими, с позволения старшего усаживаясь на его коленях. Упирается своими коленями в креслице, крепко сжимает плечи преподавателя. Губы их, безумно желанные на протяжении стольких лет, дарили друг другу жар, ублажали долгожданным поцелуем, о котором оба только мечтали.       Щёки их вспыхнули, словно целовались парни в первый раз. В первый раз с момента до жути долгой разлуки, успевшей переменить всё. Поцелуй же сам по себе был пылким, чувственным, горячим, голодным. Руки Фёдора блуждали по ещё более стройной талии, сжимая её сквозь рубашку и жилетку, а губы, казалось, вот-вот переберутся на так и манившую его своей изящностью и когда-то сладковатым ароматом шейку. Сигма же то так и удерживал плечи партнёра в едином положении, то скользил кистями по шее, щекам старшего.       Уносились лёгким ветерком, на пару мгновений занёсшим на балкон капли дождя, звуки пылких поцелуев и тихонько брошенных сквозь них быстрых, мимолётных слов любви. Они шептали их вместе прямо в губы, балуя друг друга всё новыми и новыми алчными прикосновениями.       Одновременно отстраняются, глядя в глаза вновь. Фёдор сглатывает, бережно и медленно поглаживая левый бок бывшего Сыромятникова вверх и вниз. — Я тоже очень скучал, Серёж…       Сигма сразу после этих слов вжался носом в шею Достоевского, крепко обвив обеими руками его тело. Тот ахнул и не смог воздержаться от соблазна прижать младшего поближе к себе и зарыться носом в его вкусно пахнущие волосы. Левая кисть его располагается между подрагивавших лопаток, совсем немного давит, не желая отпускать. Биение их сердец и дыхание сливаются воедино, раздаются одновременно и гармонично, словно приятная слуху мелодия.       Вдруг он вспомнил былую, мимолётно пролетевшую крохотную слащавую молодость. Пальцы его правой руки аккуратно заправляют короткие лиловые пряди за ушко, а тёплое дыхание приятно и легонько щекочет тонкую и чувствительную кожу шейки. — Извини, но ты не против, если я… — Не против.       Фёдор ушам своим поверить не мог. Шокированный, распахивает глаза, смотрит на бывшего возлюбленного, пока губы его едва различимо шепчут: — Если вдруг тебе неприятно или страшно, ты можешь сказать «нет», я всё прекрасно пойму… — Но я сейчас осознанно не говорю «нет», Федь, — в качестве лишнего подтверждения своих слов он даже откидывает голову немного набок, ещё больше обнажая желанный другим участок тела. — Я разрешаю. — Ох, Серёж…       Достоевский жадно вжимается носом в покорно предоставленную ему зону, глубоко в себя вбирает её аромат. Прежний. Такой же, который он вдыхал более пяти лет назад. Точь-в-точь. Всё так же в меру сладкий, роскошный, неповторимый. Сейчас он звучал даже ярче, чем тогда.       Фёдору казалось, что вспыхнул он сейчас исключительно ради него. Будто этот чайный запах специально ждал именно этот миг, чтобы раскрыться в самый подходящий момент полностью. По всему его телу, по каждому кровеносному сосуду стремительно пробегал, разливался этот согревающий поток, вселяющий жизнь. — Ты… ох… — он не может сдержать слёзы, отпечатавшиеся на излюбленном участке тела журналиста, — ты пахнешь просто великолепно…       Сигма тоже плачет, роняя одну за другой хрустальные капли, почти бесшумно всхлипывает. Он уже чётко знал, чем закончится эта встреча, но сейчас ему просто хотелось забыться в ласке Фёдора, как это было раньше. Ему хотелось погрузиться в ту беззаботную, великолепную пору и не вспоминать о настоящем, даже если совсем скоро это будет стоить дорого. Сейчас ему было так хорошо, и из-за осознания того, что происходящее — лишь недолговечное чудо, которое вот-вот развеется, растворится в горечи реалии, слёзы хлестали только сильнее. — Серёж, господи… — Фёдор явно нехотя отпрянул от так и манившей его шеи, обхватил обеими ладонями мокрые щёки. На лице его была горькая улыбка мимолётной радости, пока к уголкам губ скатывались тонкие дорожки слёз, — не плачь, ну что ты… — Да я не могу… — Сигма смахивает указательным пальцем солёные капли, хотя новые так и продолжали невольно литься, — извини…       Достоевский не сдерживается и оставляет невесомый, но достаточно долгий поцелуй на уже замёрзшем кончике носа. Оба, казалось, уже давно позабыли о произошедшей недавно ругани, о том, что находились на балконе, а вокруг нещадно хлестал дождь и дул холодный осенний ветер, о том, что Сигма был обручён с другим.       Они любили друг друга здесь и сейчас, и ничто другое не волновало, не могло им помешать именно в эти счастливые минуты.       Они могли стать любовниками, но мысль эта была отброшена тут же. Они ими не станут. Сигма боится до сих пор — даже сейчас слегка, но довольно ощутимо в столь интимных прикосновениях трясся. Он не простил Фёдору то, что тот сделал, и вряд ли уже когда-либо простит. Эта последняя и столь блаженная, долгожданная встреча была лишь разовой усладой. Больше такого не случится, оба знают это точно.       Единственное, о чём они не знали — это то, что всё это время на них был направлен взгляд Дадзая. Пристальный, изнурённый, но никак не огорчённый или даже озлобленный. Он прекрасно знал, что любят не его, и как-то даже не думал страдать из-за этого. Он не устроит никаких сцен, не будет таить глубокую обиду на мужа, обжимавшегося сейчас на балконе с тем, кто когда-то предал, обманул, ударил его и поставил перед ужасным, самым трудным выбором.       Хотя Сигма и без того на тот момент уже давно решил всё сам, и Осаму это понимает. Он спокойно простит ему даже самый настоящий адюльтер. А сейчас, совсем скоро лишь молча, бережно положит ладонь между его лопаток и уведёт прочь из этой квартиры, ставшей местом новой болезненной и, очевидно, последней встречи.       Осаму нервно прокрутил обручальное кольцо и прикусил нижнюю губу, но взгляд так и не отвёл. Смотрел он на всю эту нежность со стороны лишь с одной целью — чтобы знать точно, что Достоевский не навредит. Да, Фёдор теперь совсем другой человек, да, он излечен полностью, но всё-таки тревога, возникавшая из-за воспоминаний о когда-то совершённых им убийствах и весьма жестоких издевательствах над телами бедных жертв, покалывала и заставляла с неприятным замиранием сердца перестраховываться.       Он хотел, он пытался сохранить того, кто был столь легко, но ужасно сломлен окровавленными руками того, кто даже сейчас щедро обсыпал лицо пострадавшего пылкими поцелуями и словами самой настоящей любви.       Но всё было тщетно. Сигму уже было не спасти. Или дать ему завять окончательно, погибнуть, словно упавшему на землю ранее пышному и великолепному лепестку белой лилии, или стеречь его, растягивая эти пустые, одинокие мучения до конца его бессмысленной, омрачённой жизни, позволяя ему увядать медленно, но верно.       Осаму сглотнул застрявший где-то в глотке колкий ком и быстро ушёл обратно в коридор, дабы не смущать своего мужа, который, уже не в силах выдерживать такую приятную пытку, лишь добивавшую своей иллюзорностью, поднявшись с чужих колен, шепнул одними губами: «Прощай».       Фёдор не сказал ничего лишнего. Лишь понимающе кивнул и оставил последний, действительно прощальный поцелуй на его исхудавшей и порумянившей из-за прохлады кисти, сквозь вновь подобравшиеся к глазам слёзы тихо и обрывисто выдавив из себя: — Прощай, любовь моя.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать