
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мефистофель сурово наказывает своего нерадивого сына за непослушание: сперва пытками, а потом — долей смертного. Отныне Рафаил вынужден скитаться по Торилу, ночевать в дешевых тавернах и зарабатывать себе на жизнь игрой на лютне, пока ищет для отца все три артефакта Карсуса. Но Мефистофель не только суров, но и милосерден. Чтобы Рафаила не прирезали в первой же подворотне, он отправляет с ним свою колдунью и шпионку по имени Пандора.
Примечания
Текст состоит из трёх частей, не включая пролога. В первой части Рафаила пытают. Ему не нравится. Во второй части Рафаил путешествует по миру смертных в компании несносной колдуньи Пандоры и поет посетителям таверн баллады, чтобы поужинать. Это ему нравится, пожалуй, даже меньше, чем пытки. И только в третьей части происходит нечто, что, кхм, приносит ему удовольствие. :3
Смотрите теги. Рафаил канонично снизу (never on top; never).
И еще:
Хочу сотворить с тобою то, что весна сотворяет
с дикой вишней в лесу.
Пабло Неруда
«Двадцать поэм любви и одна песнь отчаянья»
Часть первая, в которой Рафаила подвергают чудовищным пыткам, а Дора танцует на балу
26 мая 2024, 10:46
Когда падение прекратилось, а темнота рассеялась, Рафаил понял, что стоит на коленях перед троном своего отца.
— О, Рафаил, — с горечью сказал Мефистофель, и с каждым словом с губ его срывалось облако белого пара.
Кания, где он властвовал, была местом контрастов. На ее бескрайних пустошах беспрестанно выли снежные штормы, пробирая до самых костей даже баатезу, согретых изнутри адским пламенем. Огромные лавины погребали под собой неосторожных путников, белоснежные сугробы скрывали бездонные черные трещины во льду, а ледники и айсберги сходились с таким хрустом и треском, что, казалось, содрогался весь Баатор.
На самом большом из ледников и возвышалась цитадель под названием Мефистар.
Но как холодные манеры Мефистофеля скрывали горячую кровь и страстную, вспыльчивую натуру, так и ледяные стены Мефистара прятали жарко натопленные залы и апартаменты, дарованные приближенным из эргцерцогской свиты. В каминах и полных масла жаровнях глубоко в подземельях плясал веселый огонь, раскаляя докрасна щипцы и клещи. Над бассейнами поднимался густой ароматный пар.
Впрочем, в тронном зале, где оказался Рафаил, было холодней, чем в Долине Ледяного ветра, когда усталое солнце опускается за горизонт и наступает зимняя темная ночь, длящаяся половину года. Виной тому был сам трон: эта сверкающая глыба из межзвездного льда, в которой не было ни капли магии, упала на пустоши Кании в незапамятные времена и до сих пор не уменьшилась на йоту, хотя лед на подлокотниках обуглился и потек там, где Мефистофель клал на него раскаленные руки.
— Отец, — выдохнул Рафаил, поднимаясь с колен. Он старался держать спину ровно, а голову — очень прямо. Мороз вонзал в его плоть тысячу злобных иголок. — Ты все-таки сжалился над своим сыном...
Рафаил осекся. Он и сам не верил в свои слова. Он знал, что сердце Мефистофеля тверже адамантина, чернее мира, который видит слепец, и меньше бобового зернышка, которое однажды использовала матрона-мать дроу, чтобы призвать владыку Баатора из ледяных чертогов ада в свою опочивальню. В этом сердце не было места ни для жалости, ни для сострадания, ни для любви к своему отпрыску-полукровке.
Какое счастье, что Рафаил сам был дьяволом и ничего из этого не было ему нужно.
— Я слишком долго пренебрегал своими обязанностями твоего верноподданного, — сказал он, склоняя голову. — Мне не следовало так надолго покидать Канию. Но теперь, отец, я вернулся... и готов быть твоим слугой и выполнить любой твой приказ.
— Не прибедняйся, мой возлюбленный сын, — с укором сказал Мефистофель, прикрывая глаза. — Ты знаешь, что был рожден, чтобы править, а не служить. Давай-ка приведем тебя в подобающий принцу вид.
В отличие от Рафаила, любившего красивые и эффектные жесты, Мефистофель не утруждал себя ни щелчком пальцев, ни магическим словом, ни легким ударом трезубца о смерзшийся под ногами лед. Он просто закончил говорить, и Рафаил обнаружил, что стоит перед ним в своем дьявольском обличье и роскошном дублете, по-царски расшитом золотом; что раны его, невыносимо зудевшие от уколов благословленного Селуне копья, затянулись; что в руке у него — золотой бокал с пряным красным вином.
И пахло от него больше не потом и серой, а мускусом и розовой вишней, что распускается в мире смертных весной.
Полукровка Антилия, любимая певичка Мефистофеля, нащипывала на лире короткую и трогательную мелодию. Больше, кроме них троих, в огромном пустынном зале никого не было.
— Какая занимательная песня, — пробормотал Рафаил, который предпочитал более сложную, одухотворенную органную музыку и плач скрипок, сделанных из красного дерева.
— О, — улыбнулся Мефистофель, — я рад, что музыка тебе по душе. Ведь Антилия репетирует перед приемом в честь твоего возвращения, который я устраиваю этой ночью. Почему ты не пьешь? Ты не рад?
Рафаил с опаской отхлебнул.
Бес знает, чего он ждал в кубке — уксуса? Скисшего молока черной безрогой козы, которую подоили в ночь, следующую за полнолунием? Серной кислоты? Но нет, это было на редкость неплохое, даже изысканное вино с ароматами спелых яблок, медовых груш и цедры солнечных лимонов. Пожалуй, слишком приторное на искушенный вкус Рафаила, но, делая второй, а после и третий глоток, он подумал, что переслащенное вино и унылый прием, на котором придется кланяться и расточать комплименты дьяволам, смеющимся за его спиной, — не самая ужасная плата за провал и уж точно не самая чудовищная на свете пытка.
— Это хорошее вино, — сказал Рафаил из вежливости. — Хотя, если позволишь, я бы посоветовал тебе достать для погреба несколько бочек хереса из Амна года, скажем, тысяча двести тридцать пятого...
— Я так и сделаю, сын мой, — Мефистофель улыбнулся, но глаза его остались холодными, как две далекие колючие звезды. — Ты мне еще послужишь: и советом, и словом, и делом. А пока что молчи и пей.
От кубка пыхнуло жаром. Вино подернулось серебром и тягуче дрогнуло в ослабевшей руке Рафаила: уже не напиток из мира смертных, но расплавленный металл.
Антилия невозмутимо щипнула парочку струн, мурлыкнув себе под нос.
— За твое здоровье, — с издевкой сказал Мефистофель. — За возвращение домой. За то, что тебя, принца Кании, чуть не прикончила горстка смертных в твоем собственном доме! Пей, Рафаил, что дают. — И равнодушно бросил в пространство: — Помогите ему.
— Сжалься, — прохрипел Рафаил, но воздух уже наполнился громким шелестом крыльев. Корнугоны взяли его под руки, и хватка их была твердой, как кандалы из адамантина. Какой-то бесенок выхватил кубок из его ослабевших пальцев — и не пролил ни капли.
О, никогда еще так сильно, как в эту минуту, Рафаилу не хотелось быть человеком! Пускай старым, больным и жалким, но главное — хрупким и смертным; слабый человеческий разум и беззащитное тело могли вынести лишь малую толику боли из всего арсенала пыток, придуманных баатезу. Но здесь, по ту сторону смерти, не было спасительного забвения, и сердце жертвы продолжало биться до тех пор, пока палачу не надоедало издеваться над ней (то есть — вечно), и Рафаил знал, что он все вынесет и все стерпит — и будет в сознании каждую секунду каждой минуты этого бесконечного дня.
Он был в сознании, когда корнугоны, поставив его на колени, залили ему в глотку чашу расплавленного серебра и вместо крика из его рта вырвался только пар.
Он был в сознании, когда зубья тупой пилы кромсали его рога, а спинагон, орудуя ей, расписывал Рафаилу, какие славные да золоченые выйдут из них кубки для вина.
Он был в сознании, когда тифлинги украшали зал, готовясь к торжественному приему в честь возвращения принца Рафаила в Мефистар, и вспороли ему живот, и развесили по хрустальным колоннам, ледяным постаментам и бриллиантовым аркам его кровоточащие потроха.
О, Мефистофель и правда решил отпраздновать с невиданным размахом! Его тронный зал украшали грешники, которых обливали водой на пустошах Кании, пока они не превратились в ледяные скульптуры. На балконах настраивали инструменты самые лучшие музыканты, игравшие при жизни для герцогов и королей. Столы ломились от лучших яств из мира смертных и самых дорогих вин, среди которых Рафаил непременно заметил бы пару бутылок хереса из Амна тридцать пятого года, если бы корнугон не свежевал его спину.
— Отец, — прохрипел Рафаил, когда Мефистофель, как раз проходивший мимо, остановился дать пару-тройку советов начинающему палачу и пожурить его за то, что испортил большой лоскут кожи. — Отец, чем я заслужил?..
— Не прибедняйся, — с холодной, как нож, улыбкой сказал ему Мефистофель. — Неужели ты думал, что я не узнаю о твоих жалких попытках украсть короной Карсуса? О том, как ты называл меня дураком за то, что я позволил этой безделушке валяться в моей сокровищнице? О том, как ты нарушил мой приказ даже думать о ней?
— Я хотел…
— Да, сын мой?
— Я хотел вернуть ее тебе, — выдохнул Рафаил.
Увы, это все, на что он был способен сейчас: на жалкую, бесполезную ложь, которая (о, он знал!) отнюдь не спасла бы его, а принесла бы лишь больше унижений и боли. Дни и недели пыток — если отец был великодушен. Года и даже столетия — если был сильно зол.
Мефистофель медлил. Прижимаясь щекой к замерзшему пятну крови, Рафаил успел рассмотреть подол его мантии, на котором грешники, вышитые золотыми нитями, корчились на сапфировых кольях и поджаривались на рубиновых вертелах.
— Сделай мне коврик из его кожи, — сказал Мефистофель задумчиво. — Красивый, большой, не халтурь. Но не возись слишком долго: скоро прибудут первые гости.
— Отец, — прошептал Рафаил.
Мефистофель дал последний совет корнугону, вернул Рафаилу кожу на спину, чтобы незадачливый мучитель мог начать работу с начала, и ушел, высекая копытами крошку из ледяного паркета.
Рафаил плакал, глядя грешникам вслед.
Здесь, в аду, по мановению руки срастались раздробленные в труху кости; здесь исцелялись самые страшные раны; здесь вновь прозревали вытекшие из глазницы глаза; здесь на освежеванном мясе опять появлялась гладкая, как у младенца, без царапин и ссадин кожа; здесь возвращался здоровый цвет в обугленную, изъязвленную плоть. Здесь к тем, кто сошел от пыток с ума, вновь возвращался рассудок; у тех, кто был изнурен, опять возникали силы вопить и кричать, плакать и покрывать поцелуями ноги своего палача; здесь в сердцах тех, кто уже ничего не ждал, воскресала надежда на то, что чудо — возможно, страдания — конечны, а дьяволам надоедает истязать своих жертв.
Но любая улыбка палача была в аду издевкой, любая передышка — обманом, любой перерыв — лишь обещанием новых, более страшных мук.
Рафаил знал об этом, но все равно был почти счастлив те недолгие полминуты, что корнугон медлил, примериваясь ножом то к лопаткам, то к пояснице, то к его обнаженным бокам.
Он был старателен и талантлив, этот маленький дьявол, и очень хотел отточить свое ремесло скорняка. К той минуте, когда на порог ступила первая гостья в легком доспехе из человеческой кожи, перед ней уже лежала не очень широкая — но ах! до чего прелестная! — дорожка багрового цвета с россыпью черных родинок.
— Драгоценная Зариэль! — Мефистофель склонился над костлявой рукой в учтивом поцелуе. — Польщен, что вы нашли время на скромную вечеринку в честь моего блудного сына.
Зариэль равнодушно скользнула взглядом по распластанной фигуре Рафаила, которого прямо сейчас пристегивали к дыбе, возведенной посреди тронного зала. Все ее мысли и силы занимала бесконечная Война крови, и махинации Рафаила волновали эрцгерцогиню Аверно не больше, чем детские игры с куклами из тряпья и соломы.
— Ты обещал мне легион своих лучших гелугонов за то, что мои шпионы присмотрят за твоим сыном, — прямо сказала Зариэль. — Я пришла стребовать долг.
Мефистофель широко ухмыльнулся.
— Клянусь на семи тысячах проклятых душ, что легион будет в Аверно к концу этого бала. А сейчас окажи мне честь, дорогая.
Зариэль пожала плечами, но, потакая прихоти хозяина дома, крутанула рычаг на дыбе.
Рафаил стиснул зубы. Это пока что была не пытка — лишь ее обещание. Он знал, что ждет его дальше: хруст суставов, как будто объятых огнем, и боль, раздирающая его тело на части, и жалкие стоны на потеху гостям, и бессвязные крики.
А гости все прибывали. В вихре серы и искр возникали на пороге старшие дьяволы, которые родились в аду бесформенными лемурами и тысячелетиями карабкались по карьерной лестнице через служение и пытки. Десятками заходили в зал младшие баатезу, и многих он, Рафаил, хитростью или обманом склонял подписывать кабальные сделки с примечаниями мелким шрифтом на сорока страницах. Сотнями прибывали парии камбионы, однаково отверженные как миром смертных, так и Баатором. Им, в отличие от Рафаила, не так повезло с отцами.
— Что за чудесная встреча, старый друг! — улыбались они.
Или:
— Бедный, как ты, должно быть, страдаешь! Дыба — это же прошлый век. Сейчас в моде калимшанский сапожок.
Или:
— Ну ничего, потерпи, скоро тебя сварят в котле.
Сперва Рафаил пытался запоминать их имена, голоса и лица и отвлекал себя мыслями о том, как отыграется, когда настанет его время. Хорошо смеется лишь тот, кто смеется последним. О, как они пожалеют, что издевались над ним! Как сладко запоют, умоляя о пощаде! А какие чудесные наказания, какие восхитительные пытки придумает для них Рафаил, когда ему надоест слушать их просьбы, мольбы и лицемерные уверения в преданности!
Но боль — о, эта боль! Она возвращала Рафаила из сладких мечтаний о мести на дыбу, где он не мог пошевелить даже пальцем, и растекалась по его связкам и жилам, как раскаленное масло. А гости все прибывали, и вскоре их лица, рожи и морды слились для Рафаила в одно чудовищный, ненавистный лик. С каким удовольствием они проворачивали рычаг! Как острозубы были их ухмылки, полные злорадства, когда им удавалось извлечь из Рафаила еще один слабый крик!
— Что-то ты кричишь? Я не расслышал, пожалуйста, повтори, – ёрничали они.
Или:
— Не мог бы ты, пожалуйста, вопить немного погромче?
Зашуршали пышные юбки. Повеяло запахом розы с ванилью. Свет заслонила статная фигура в синем, в которой Рафаил мог бы признать камбионку Антилью, любимую певичку Мефистофеля, если бы ему уже не было наплевать.
— Скоро начнутся танцы, — сказала Антилия, оттопырив губу. — И, если ты не постараешься кричать чуть-чуть погромче, тебя будет совершенно не слышно во время кадрили, не говоря уж про вальс. Братец, ты слышишь меня?
Рафаил слышал, но не понимал. У всего есть свой предел. Как влажный соленый платок больше не может впитывать новые слезы, так разум и тело Рафаила — даже в пучинах ада, даже во дворце самого Мефистофеля — уже не могли вместить в себя больше унижений и боли. Казалось, еще немного — и с очередным скрипом дыбы он соскользнет, наконец, в благословенное небытие.
Поняв, что от Рафаила ничего не добиться, Антилья поджала губы, подобрала шлейф юбки и пропала. Через пару мгновений — а может быть, через целую вечность, — прилетела стайка спинагонов. Они сняли Рафаила с дыбы, дали ему отдышаться немного, а потом, когда телу вернулось здоровье, а разуму — ясность, взялись за клещи и сорвали с его пальцев когти, начиная с мизинцев.
А вокруг него гремела музыка, звенел смех и взрывались фейерверки. Эриньи безупречной ангельской красоты игриво переглядывались с инкубами, надевшими лица обычных смертных мужчин. Паэлирионки, сгрудившись вокруг столов, набивали свои отвисшие, как бюрдюки, животы и ворковали о заговорах, предательствах, революциях и мятежах. Тощие гелугоны, похожие на богомолов с серебряной чешуей, склоняли друг к другу жучиные морды и, потирая жвальца, обсуждали последние новости с бесконечной кровавой войны. Трое высоких, поджарых барбазу с зеленой, как плесень, кожей сцепились прямо в толпе, когда один случайно задел других резным древком своей глефы. Младшие баатезу, которым еще не разрешено было выбрать пол, плясали все вместе, беспорядочно вскидывая к потолку то костлявые руки, то ноги, то звериные морды.
Были на вечеринке и лучшие палачи Баатора. Экскруциархи, одетые лишь в передники, заляпанные гноем и кровью, сгрудились вокруг Рафаила, а кочраконы стояли поодаль, сложив на спине стрекозиные крылья и снисходительно отпуская советы. Кочраконы предпочитали утонченные пытки вроде гниения заживо или поедания крысами, в то время как простым, бесхитростным экскруциархам довольно было хруста костей, запаха обугленной плоти и отчаянных воплей.
И Рафаил выл; и хрипел; и плакал; и срывал голос, и разгрызал губы до кровавого мяса, и обламывал когти, царапая мерзлый лед, и разбивал себе лоб; и, кажется, один раз даже сломал себе шею, дернувшись что было силы, когда зубья тупой пилы с крапинками ржи кромсали его поникшие крылья, и три долгих райских секунды он не чувствовал ничего, совсем, совсем ничего в теле ниже ключиц, но потом Мефистофель вспомнил о своем блудном сыне, и все началось по новой.
И опять.
И еще.
И снова.
Рафаил умолял о пощаде, но баатезу, привыкшие биться до последней капли крови и выполнять приказы до последней буквы, не знали пощады.
Рафаил просил о жалости, но баатезу не испытывали жалости ни к себе, ни к своим сородичам: вся их жизнь в Бааторе, начиная с перерождения лемуром в полной опарышей яме, была полна страданий. Они подвергались чудовищным мукам, когда совершали ошибки; они с удовольствием терзали вчерашних товарищей, посмевших оступиться; они шли в объятия палачей с гордо поднятой головой, ибо ни одно повышение по службе, по правилам баатезу, не обходилось без длительных пыток.
Рафаил уверял Мефистофеля в своей бесконечной преданности, обещал выполнить любой его приказ — достать корону Карсуса со дна морского или месяц с небес, — но потом приходил огромный ортон и вырывал ему язык.
Два раза? Три? Десять раз?
Он потерял счет часам, пыткам, экскруциархам, танцам, фейрверкам, лицам и мордам — которые, впрочем, он едва мог рассмотреть, даже когда ему не выкалывали глаза. Бал длился и длился без конца, и в тот момент, когда Рафаил слабовольно подумал, что прощения не будет, а все, что его ждет, — это вечность унижений и боли, он вдруг обнаружил, что стоит посреди бальной залы, одетый в новый, с иголочки, дублет, и пахнет от него снова мускусом и корицей, и музыка стихла, и гости устали, и экскруциархи толпятся вдали — глаза кровожадно горят, дрожат в руках плетки, ножи и клещи, — но не осмеливаются подойти.
— Благодарю, что сегодня почтили присутствием меня и моего сына, — сказал Мефистофель, степенно вставая с трона. — Надеюсь, вы все хорошо развлеклись…
Раздались крики: «О да!» и «Да здравствует владыка Кании!» — и смех безликой толпы. Мефистофель вскинул руку, призывая к молчанию, и в зале тут же установилась мертвая тишина.
— А ты выучил свой урок, сын? — вкрадчиво спросил он.
— Да, мой лорд, — прошептал Рафаил.
Во рту как будто был пепел. В глазах — песок и пыль.
— Отлично, — кивнул Мефистофель. Нежно звякнули колокольчики из чистого серебра, вплетенные в его длинные иссиня-черные косы. — Время для последнего испытания, мой сын.
Он обернулся на трон. Он протянул к трону руку.
— Ты хотел править. Вот трон. Садись на него, Рафаил.
О, как давно Рафаил мечтал об этой минуте! Он грезил о том, как взойдет по этим ступеням под завистливыми взглядами, сядет на трон, который тысячелетиями был символом могущества его бессердечного отца, и заставит челядь склонить свои рогатые головы перед ним, владыкой Баатора, а вскоре — и всего мира.
Рафаил выдохнул; он стиснул зубы; он сказал:
— Я недостоин, мой лорд.
— Сядь, — повторил Мефистофель.
Он все еще был учтив, но за его улыбкой уже чудился кровожадный оскал.
— Это ваш трон, я не смею…
— Садись! — взревел Мефистофель, выбив хвостом мелкую крошку из ледяного паркета.
Гнев его был страшен: дрогнули ледяные стены Мефистара и бесплодные пустоши Кании за его пределами. Бесы пугливо прижались друг к другу. Кто-то из младших баатезу выронил из лапы золоченый бокал, облив себя и соседей хересом из Амна тридцать пятого года, а у Рафаила все заледенело внутри.
Он думал, что приглашение на трон — это тест, мышеловка, ловушка, и нужно лишь показать, что ты, как послушный мальчик, больше не посягаешь на отцовский престол.
Но раз Мефистофель настаивал…
— Как прикажете, мой лорд.
Раз Мефистофель настаивал, на троне его ждала очередная пытка. Еще одно унижение. Может быть, даже смертная казнь?
Нет, сказал себе Рафаил, через силу делая шаг. Ну конечно же нет. Ему, Рафаилу, исполнилось больше двух тысячелетий; за это время он не раз оступался и гневил своего отца, хотя в последнее время это случалось все реже, чем в молодые годы, а в последние пять сотен лет не случалось вовсе. Гнев Мефистофеля был неизменно ужасен — от него сдвигались ледники Кании, ходили ходуном снежные хребты и просыпались замерзшие вулканы, — но зато быстротечен. Как следует потрепав Рафаила, он всегда отпускал сына восвояси: исправлять ошибки и доставать для Кании много свежих проклятых душ.
Да, в черством сердце Мефистофеля не было ни жалости, ни сострадания, ни любви… Но семя привязанности к непутевому отпрыску все же каким-то чудом пустило в нем слабенькие ростки.
Значит, надо сжать зубы, перетерпеть, вынести последнюю пытку — и мучениям настанет конец.
Трон даже издалека казался большим, а вблизи был и вовсе огромным, ведь Мефистофель возвышался над большинством смертных и баатезу на несколько голов. Рядом с троном Рафаил показался себе мальчиком, который без спроса залез в отцовский платяной шкаф и примеряет взрослые сапоги. Ступени были излишне широкими для него, сидение — слишком высоким; он замешкался, не зная, как сесть.
Под аплодисменты и хохот большой синий гелугон выскочил из толпы, чтобы с поклоном предложить Рафаилу бархатную банкетку.
Рафаил сел.
Не произошло ничего, ровным счетом ничего. Рафаил успел понадеяться, что унижение на глазах половины ада и было последним развлечением этой проклятой вечеринки, но мгновением спустя в глазах его потемнело, а вдох замерз в груди. Боль была чудовищная, невыносимая — казалось, что саму его суть разрывали напополам и перемалывали в жерновах, — и в сравнении с этим истязания плоти казались детской игрой. Дыба? Иглы под ногти? Сожжение заживо? Ха!
Рафаил хотел кричать — но вдох замерз в его груди. Хотел вскочить — но не мог пошевелить даже пальцем. Все причиняло боль, все было ей, только ей: и трон, и Мефистар, и отец, и проклятая корона, и упрямство Надежды, и примечания в контрактах, что он добавлял мелким шрифтом, и поцелуи Хаарлепа, и выводки бесполезных котят, и строки лучших поэтов, и шахматы, и камины, и души смертных, и планы. Все было болью, и боль была — бесконечна.
А гости тем временем откланивались. Ушел Юргир, призвав к ноге свою призрачную пантеру. Уехала Зариэль на огненной колеснице. Исчезли эриньи и паэлирионки, инкубы и гелугоны, барбазу и камбионы, и под конец в огромном холодном зале остались всего лишь четверо. Рафаил, Мефистофель, Антилия, задумчиво бренькавшая на лире, и какая-то высокая девица.
— Это был замечательный бал, — благодушно сказал Мефистофель. — Рафаил, сын мой, я вижу, что он пришелся тебе не нраву, но поверь: если ты не вернешь мне корону, следующий прием в Мефистаре понравится тебе еще меньше.
Он взял со стола свиной окорок и закинул его к себе в рот, не потрудившись разрезать мясо на части. Прожевал, широко улыбнулся, показав очень белые, очень острые зубы.
— Но одной короны будет недостаточно, нет. Ты достанешь мне не только ее, но и скипетр, и чудесную сферу, которые создал Карсус, прежде чем обречь свою страну на погибель. Да, это будет непросто… Тебе придется как следует потрудиться, если ты хочешь вернуться домой в Баатор, а не остаться в мире смертных. Там ты состаришься, одряхлеешь, заразишься бубонной чумой, умрешь под забором в канаве, — Мефистофель повертел рукой в воздухе. — Сомневаюсь, что это придется тебе по нраву.
Состаришься? Одряхлеешь? Умрешь? Рафаил слышал, но не понимал: каждая клеточка его тела горела сейчас от боли.
— Но! — продолжил Мефистофель, воздевая палец к потолку. — Я не жесток. Я не хочу отправлять тебя на верную смерть. Ты будешь не один. Позволь представить тебе мою колдунью Пандору. Она уже провела кое-какую работу по поиску артефактов. Слушайся ее, сын.
— Он будет, — пообещала Пандора.
Рафаил не видел ее лица — только размытое белое пятно; и не различал ее слов — потому что все они слились воедино и звенели в его голове; но почувствовал, как нежные пальцы взяли его за подбородок и погладили морщину возле впалой щеки.
— Мы отлично поладим, — сказала Пандора, целуя Рафаила в лоб.
Антилия наиграла несколько музыкальных фраз из старой доброй баллады об изгнанном из королевства принце, который влюбился в плутовку.
— Все будет хорошо, — уверила Пандора, целуя Рафаила в переносицу так, как никто еще не целовал: ни Хаарлеп, ни десятки забытых любовников до него.
А после Пандора поцеловала принца в сухие бескровные губы, и он невольно потянулся к ней, и стало темно, и мир ушел у него из-под ног.