Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Ты просишь у меня руки Люцериса? — Брови Рейниры быстро взметнулись, тут же опустившись к переносице, и Эймонд повержено опустил подбородок.
Примечания
работа из серии: https://ficbook.net/readfic/13706594
https://ficbook.net/readfic/018a21b4-6483-7e1d-963d-651af9578be4
теперь ты видишь солнце, возьми - это твое!
09 июня 2024, 01:07
Все катилось в дешевый, проплешинами даже стыдный фарс. Что бульварный роман, завалявшийся на полке глянцевого книжного – уж такой очевидный. Одни глупцы бы повелись на светлую концовку жестокой эпопеи.
Не так повстанцы Франции, провозглашенные героями, брали штурмом Бастилию. Не так горел от полых красных звезд Берлин. Их же побоище было несравнимым. Куда более долгим и личным.
Войны требовали крови, их исходы – трупов, это веками твердила история. Земля сырела человеческим горючим, целыми цистернами, и столько же еще ее ждало. Эймонд больше не требовал. Навсегда обжегся. Но он не верил в гладкий, этим скользкий мир, который выдвигала Рейнира.
Их с мужем белое пальто ничуть не жало в общих независимых плечах. Слова о перемирии послушно бы глотнули ее чумазые ублюдки, но не Эймонд. В них было много о героях, еще больше – о бессмертной чести.
Пустой шлюхин треп.
Он уставал сражаться в угоду иллюзиям деда с той же юной остервенелостью. Приходилось замедлять себя напоминанием – да, тебя используют, но ведь и любят. Любят. Как сына и, наверное, внука.
Мириться же с гнилым семейством – исход похуже кровопролития. Подвох всегда таился между строчками.
Эймонд путался в кругах, которые чертил шагами, и не определял, где в нем оканчивался вой чутья, оберегающего мать, и начинался страх капитулировать. Он не представлял себя отдельно от войны. От грез о мести.
Эйгон балагурил больше обычного, но больше же и пил. Алисента выглядела менее несчастной, чем могла бы быть, и драла пальцы по отточеной привычке. Их вели к чему-то неизбежно новому. К жизни после, без стрельбы и чернобоких пушек.
Но по-другому Эймонд не умел. Его готовили к передовой с таким усердием, что позабыли научить справляться без нее.
Поэтому он должен был сам. Сам. Снова окрепнуть и снова защитить себя, того слабого, высмеянного братом подростка. Может, наравне с детьми, придется заново учиться ходить. Может, ему, как взрослому, будет сложнее.
Черный отторгал зеленый – и наоборот, они не слились бы в одно, как не мешались в целое цвета капризной акварели. Но никто не видел, как криво были шиты обещания сестрицы. Ничей слух не резало безнадежное
мир.
Мы заключим союз между нашими семьями и положим конец вражде. Мы сбережем наследие отца, дело его жизни, ведь он желал бы нам любви.
Оставим же боль – нашу общую – в прошлом.
Лохматые болванчики заходились в шустрых кивках матери, не понимая ни смысл, ни цену такого действия.
С каким величием оно гремело – в прошлом. Оставить позади заштопанные косо-криво раны и слезы мамы горькими ноябрьскими вечерами. Забыть все. Так хрустели журналы, чьи обложки прятали желтую прессу.
Эта боль по-прежнему уродовала Эймонду лицо. Он носил ее, как смертный приговор или корону, ведь глаз вернуть ему не зарекались. К этому должку Рейнира ослепла.
Их мать-героиня чего-то не могла.
Эймонд ни на миг не позволял себе лишиться злости в клетке с тиграми. Он впился ногтями в нежную кожу ладоней, последним глазом – в сестру. Придушить ее было бы мало за спокойствие, которое она крала у Алисенты.
Рейнира подбиралась к победе – если победой, конечно, можно было считать руины дружбы детства. Эймонд видел, слышал, допускал столько, что не знал уже, чье имя отец вписал в завещание. Дед его прятал. Бесчестно прятал.
Рейнирино – их сразу вышвырнут на улицу. Любимчиков Визерис не имел, одну опальную любимицу, которая задрала планку высоко над головами младших братьев. Отец и не глядел на их ничтожные попытки дотянуться.
Будто они никогда не смогли бы. Будто их мама была никем, жалкой заменой Эймме.
О грядущем мире Эймонд выведал заранее и хитростью – но просто жизнь была такой. А он держался ее правил, с отрочества неумолимых. Хватило одной бутылки и пяти лет выдержки.
Под ромом Эйгон вещал о первых школьных пассиях в подробностях. Но стоило терпеть – ведь после был черед военных тайн. Он сидел тут же, по левую руку, прозрачный на фоне темной рубашки. Черной. На мятеж мозгов ему бы не достало, но Эймонд и здесь искал предательство.
Эйгон пах худшим за десяток лет похмельем. Болезненный, он не был четой преемнику их сестрицы-шлюхи, сейчас так трогательно пламенеющему спором. Темноволосый, прямой для хитросплетений интриг, он ничем не удался в холодных маминых братьев.
Джекейрис мнил, что этим был лучше.
И он действительно был хорошим. Тошнотворно хорошим. Эймонда мутило, но на месте матери он бы тоже не переживал.
Черные хотели брак – союз грызущихся семей. Зеленые лишились положения для долгих размышлений. Эймонд не знал, насколько все плохо. Даже мама не знала. Их глотки набивались вязкой тиной, но дед ничуть не торопился.
Все, что им оставалось – предполагать и бояться. Сбегать от града из камней, которые Отто швырял в Рейниру и которые отскакивали в его растерзанную дочь и внуков.
На стуле справа сгорбилась Хелейна. По локтям, которыми она уперлась в стол, тек серебристый водопад волос. Порой казалось, Хелейна чересчур глупа для их извечных баталий. Порой – чересчур умна.
Она одна не ненавидела, не пререкалась, не язвила, не строила годами мысленно коварную вендетту – и только этим была выше. Но и ее коснулась эта боль. Долг стать женой врагу.
Сын и дочь. Монтекки и Капулетти. Эймонда бесило то, как же красиво все хотела обставить Рейнира. Словно никогда не играла грязно. Словно складывала сказку по кирпичикам, которую будет перечитывать своим детям и внукам.
Я буду ненавидеть вас за нас двоих, поклялся Эймонд и обвел их яростным взглядом – ее безмозглых детей и такого же мужа. Но ему зудело выдать это вслух, наравне с тонной других признаний.
Насколько хватит моего сердца.
Желать им смерти было милосердием за тот азарт, с которым они ломали. Теперь и тех, кто не хотел им зла.
Смиреннее, чем Деймон и Рейнира, сейчас склонившихся друг к другу, были только святые. Меч и глас. Их головы уже венчали лавры. Они были разными и схожими, как грани общей фигуры. Всегда спорили, но и всегда сражались за одно.
Рейнира улыбалась Отто, с которым оговаривала последние детали, но взгляд ее был хмурым. Она задумчиво держала вспыльчивого первенца, еще одного мученика, за руку.
Джекейрис щурился, но явно ощущал себя героем вечера. Его решимость громыхала, как ночное небо, которое кромсал июньский ливень. Никому не нужное самопожертвование, но ублюдок упивался положением – спаситель семьи.
Наверняка Рейнира проговорила с ним полночи, прежде чем прийти к согласию, и наверняка в конце тем, кто с пылом настаивал, был сам жених. Их бумажное благородство.
Эймонд стрельнул глазом в притихшего Люцериса. Растерянней обычного, тот плавал мыслями вдали от беспокойных диспутов. И столько детского смятения в губах. Мамаша чем-то с вами не делилась?
Эймонд не устоял – и с жадностью продолжил изучать его. Он ограничивал интерес на людях и ни за что бы не подставил так свою любовь – неосторожным взглядом – но теперь никому не было дела.
Союзники они теперь? Более заядлые враги? Каждый был озадачен, и тем же взволнован.
Наивные глаза метались к матери от брата и обратно, избитый маятник – туда-сюда. Люцерис был ошарашен. В его вселенную вторглось страшное. Женитьба, жертва, ответственность за целую семью, создание своей – в семнадцать это сложно. Даже слишком.
И Эймонд удивился бы на уровне, предложи они помолвку Эйгону. Он видел в брате ребенка. Как и Люцерис не замечал взрослого в своем. Чем дольше Эймонд вглядывался в его лицо, единственное, чье не хотел разбить, тем больше в нем скреблось тревоги.
Каким непостижимо слабым он себе казался.
И смутным воздухом дышалось бы, как самым в мире чистым, сиди Люцерис рядом. Касайся он его колена под столом ладонями. И пока думаешь, как воспротивиться, улыбка мягко спрячется в твоей щеке – одна бесстыжая тактильность.
Его любимая бесстыжая тактильность.
Эймонд поднялся из-за стола, не дожидаясь, пока Люцерис взглянет на него, не отыскав в родных ответов. Потому что не выдержал бы сейчас его любви. Воины не любили.
Трагичный, он возвышался над своими родственниками, вскоре – даже слишком близкими.
Они – его семья и та, чужая – шептались и принюхивались, как стаи хищников, которые столкнулись в незнакомой части леса. Дед спорил с Деймоном. Эйгон грызся со старшим из выводка, чуть менее тупым, чем он сам.
А Эймонд стоял. И ждал.
Свинцовым пальцам не доставало бокала с вином, их хозяину – торжественного тоста. В спине копилось напряжение, все сильней напоминая их последний ужин. День смерти отца.
Эймонд прекрасно помнил, с какой грацией шагал через приличные границы в своей речи, какие злобные оскалы изуродовали лица. Лучше помнил только руки Эйгона, вплетенные в манящие кудри, и как Люцериса топили лбом в столе.
Он проигрывал это в уме, как сцену из припавшей к сердцу киноленты, когда считал, что презирает брата недостаточно. Попробовал бы Эйгон коснуться так Люцериса еще раз.
Не то, чтобы он, однажды уже наткнувшийся на их ночные поцелуи в коридоре, не угрожал, что попытается.
Но Люцерис забывал о кротости ребенка, изнеженного мальчика, не смеющего дать сдачи. Он взрослел – теперь был юношей. Все меньше приходилось наклоняться в поцелуе. Все крепче были его плечи, все ядовитее – подколки, и этим ростом Эймонд любовался.
Их единило чувство глубокое и неделимое. Над его именем веками мучались поэты. Разорвись оно – их неизбежно догнала бы ненависть, куда острее привитой прежде семьями.
Так странно было осознавать это. Что бы ни ждало их в будущем, они никогда не станут друг другу никем. Наверное, поэтому другие люди и женятся. Чтобы не терять и не теряться.
Кого-то ткнули в ребра локтем, другие обернулись сами – но по итогу все умолкли. Эймонд был уверен, что готов к их недовольству, но, коснись его сейчас встревоженная мама, он без раздумий сел бы.
К счастью или к сожалению, их разделял Эйгон.
— Моего племянника не радует, как тесно мы с ним скоро породнимся? — Эймонд любопытствовал с ехидством.
Его губы кривились, и чем насыщенней была насмешка, тем ярче возгорался Джекейрис.
Это было нехорошее, неуправляемое пламя, которое сжирало руку вслед за спичкой. Он чудом дожил до совершеннолетия – с таким-то характером. Эймонд нередко жалел, что в детстве не догнал его висок камнем.
Он наслаждался мыслью, что из всех беспородных щенков его глаз унес не Джекейрис. Тщетны бы были попытки стерпеть пороховую бочку за плечом. Мальчишка раскраснелся в гневе – и лишь нежнее Эймонд от того любил Люцериса.
— Моей сестре сулит с тобой не много счастья, — лишь взгляд на отрешенную Хелейну стирал пространство для язвительных подначек.
Эймонд грозно выпрямился. Он был щитом, единственным, кто подпирал плечами небо над сестрой и матерью.
Последний луч Хайтауэров ломали, что не прощалось. Рейнира и Деймон это понимали. Сами тряслись над охапкой – целым солнцем своих, от старшего с его припадками и до сопливых чистокровок. Эймонд посвятил бы остаток жизни этому – сберечь их страх.
Джекейрис мило пробурчал банальность сродни «но это ведь наш долг», что даже не тянуло на ответ – одну довольную ухмылку. И где их только штопали, таких одинаковых. Одержимых честью, взращенных во лжи.
Хелейна пропускала пряди через растопыренные пальцы и выглядела так, словно вот-вот – и смирится с судьбой. Она не боролась. Ее столько раз одергивали, что гордость в ней лишилась голоса.
Ее суженый буянил глубоко внутри себя, по закуткам души – ведь клуша целый вечер не спускала с него глаз – но и он бы в итоге унялся.
Повиновение. За глупость взрослых вечно отдувались дети.
— Есть другое предложение, — Эймонд начал тихо, исподлобья глядя на одну лишь Рейниру.
Эйгон смотрел на него снизу-вверх в тупом раздражении. Ему хотелось курить. Дышать последними минутами свободной жизни до того, как дед с матерью впрягут его в бумажки. Плевал он на другие предложения.
Плевали и остальные. Все были вымотаны. В конце концов, они всего лишь грызлись за больший кусок работы.
У Рейниры были добрые глаза. Это плохо вязалось с чудовищным портретом маминого авторства, но, как и в природе не бывает стопроцентно черного и белого, так и в монстрах порой проступал чистый свет.
— Мы все уже решили, Эймонд, — в ее голос, прежде сдержанный, совсем безликий, стучались ласковые нотки. Эймонд вмиг потупил взгляд.
Он с храбростью встречал огнем огонь в глазах у Деймона, такого же солдата, что привык не к семье – к окопам, – но незаслуженно обрел ее. Он защищал жену, детей, чужих, их общих, и видел в Эймонде угрозу.
Но мягкость напрочь сбивала с толку. Эймонд предавал мать, когда не противился ей. Когда не брызгал в Рейниру ядом, не оскорблял ее треклятых выродков, которым, случалось, и завидовал.
Непреднамеренно, но Эймонд дал разбиться ее сыну. Почти убил его, за много лет до этого – избил до полусмерти его брата. Он жил возмездием и, даже полюбив, желал родным Люцериса наихудшего.
А Рейнира все равно говорила с ним, как с обиженным ребенком, чье мороженое упало в пыль. И Эймонд ощущал себя таким же перед ней – одним из своры ее неопрятных мальчишек. Бесталанных, но самых любимых.
И это не было противно.
— Брак — лучший финал для наших семей, — Рейнира гладила наследника по грозовым плечам, но Эймонду казалось, она касалась его самого. — И лучший старт.
Все, о чем мечтала Рейнира – заграбастать предприятие отца и выбить сыновей из грязи, в которую сама и загнала своей беспечностью. Эймонд заставлял себя верить в это. Брак станет последней издевкой над Алисентой, ее лучшей подругой. Почти сестрой.
О, они с Деймоном будут долго смеяться.
Эймонд уперся в стол ладонями. Он нуждался в опоре, но вокруг не было никого, кто поддержал бы, вероятно, фатальную ошибку его жизни.
— Принципиально женить первенца?
Если Рейнира и удивилась вопросу, не вопросу даже – окрику, – то не подала виду. Моргнув, она качнула головой.
— Нет, но…
— Выдай за меня Люцериса, — перебил Эймонд, не дожидаясь басен о наследии.
Оказалось, это так просто. Так просто. Признаться вслух в мучительном секрете – их общей нежности и общем вероломстве – и не спикировать спиной в последствия.
Нога скользнула в бездну, и Эймонд, окунувшись, смиренно пялился в ее гниющее нутро. Оно казалось безобразным. Куда чернее и безжизненнее пустоты, что прятала его повязка.
Все рухнуло. Эймонд боялся, и в этом страхе он был одинок.
Вспоротой, щекотной от торчащих ниток тайной отныне любовались все. Их родители. Братья. Прохожие, гадливо заглянувшие в окно – экий срам! На Эймонда смотрели с лоджий, теплых кухонь, самолетов, над ним смеялись с офисов и знойных пляжей.
А он не чувствовал ничего.
Ни стыда за свою любовь. Ни злости на себя и их с Люцерисом жестокий рок, ни даже трепета, с которым опускались на колени в темноте и в темноте же целовали пальцы.
У Эймонда было пустое сердце и пустые мысли. Впервые за всегда их не терзали крайности – добро и зло, лед и пламя. Любовь и ненависть – и тех в нем не осталось, и он безумно дернул воротник рубашки.
Эймонд хотел их обратно. Он в них нуждался.
Рывок обжег безжалостной пощечиной, и Эймонд обернулся к Отто, ничуть не потрясенному перестановкой игровых фигур. Он равнодушно бы пожал гранитными плечами и на пришествие Христа-спасителя.
Это было первое и последнее, чем Эймонд в нем восхищался.
— Технически, — вступился дед спокойным тоном, бросавшим его жертв в покорное оцепенение, — условий сделки это не меняет.
Меняет. Люцерис метил в куклы постабильней вспыльчивого братца и был на редкость лакомым кусочком – как нехотя бы не возился в политической песочнице. Несправедливо, незаслуженно, его ждали Веларионы и их верфи.
Отто не посмел выдать, каким вкусным был им этот брак. Его лицо застыло, но Эймонд знал: он торопится.
— И если обе стороны согласны…
Ночь, семь часов, растянутых неспешной стрелкой в семь же вечностей, сбежала на смекнуть, в чем цинник Отто углядел бы выгоду. Он выгрыз дочери дверь в люди болью – ее, ее детей. И по сей день его амбиции клубились в милях от предела, имейся таковой в принципе.
На это Эймонд и давил, на власть, на честолюбие семьи Хайтауэр. Своей семьи. Истово любимой. Он так же целился в луну и попадал по звездам, цветущим над тернистыми тропинками. Как дед и мать, перед лицом расчета, толкал свою любовь на задний план.
Но лишь она стояла у штурвала.
Джекейриса мать уболтала проглотить кирпич – другим сравнениям его лицо не поддавалось. Не ты, значит, никто. Как он гордился быть им – старшим. Ключевым. Та привилегия, изъян природной жеребьевки, которой тяготились первенцы.
Проклятием страшнее было жить на скамье запасных.
Как он бесился, когда братья, навечно младшие и непутевые, высвобождались от режима. Меняли завтраки на лишние минуты сна. Не убирали за собой свой хлам, дурачились и огрызались. Влюблялись в злых и до смерти опасных. В кого контроль не разрешал.
Но детская горячка и вровень бы не встала с яростью, с которой стиснул зубы Деймон.
Отказа нарочитее вселенной не встречалось – до сегодня. Это был не страйк. Король на троне мировых протестов. Решай Деймон, Эймонд бы уже доставал нож из уцелевшей глазницы.
Так объявляли войны, пузатые от смерти и бесчинств, кровавее любых их предшественниц, и Эймонд этого ждал. Желал, как заветное сейчас «да» от мальчишки, что трусил допускать даже в фантазиях – с жаром сотен драконьих глоток.
Пусть разговоры шли о мире, он был готов сравнять здесь все с землей. Всех.
Злость придала храбрости, и Эймонд, отважившись, задел краем глаза мать – ту, чьи слезы и были его гибелью. И ужаснулся. Холодный пот пробрался в щели штопаных доспехов и теперь жалил в самое нежное.
На крае стула юбками шелестел скелет. Фарфоровая кукла, уроненная с полки столько раз, что новым сколам просто перестали удивляться – и как только, целая, держится.
Алисента была еще хрупче.
Она любила Эймонда – как любит городскую лужу погибающий в пустыне. Она за Эймонда страдала. Смотрела с жаждой в глаз и в глубь, чернеющую под повязкой. Его судьбоносным клеймом.
И даже если бы он смирился – Алисента бы не развидела, как ни одну отмученную над сыном ночь. Тем более не простила.
Руки спрятались под стол, никто не понимал, как много боли в них сейчас першит. Никто и хотел. Эймонд чуть не рванул прижать к губам ее надорванные пальцы.
«Что происходит?» гремело слишком долго, как для ничтожной горстки букв. Так же долго Эймонд собирал себя обратно по осколкам. Алисента не поняла. Пока. Не замечала никого, кроме Эймонда – к другим давно ослепла.
Все, что импульс, было, отобрал, вдруг в нем умножилось.
Солдат должен помнить поражения – он потерял бы смысл в победе. Эймонд всегда держал свои рядом. Ближе к сердцу чем тех, кого любил. Годами грязь извне наслаивалась на броню. Ее ошметки отшелушивались пеплом, пока он не наполнился по стенки ненавистью
вновь.
Вновь – жизнь бросила его на перепутье и вынудила выбирать. Эймонд вечно выбирал, впиваясь в собственный змеиный хвост: мать или Люцерис, священная семья или его любовь.
Ненавидеть их или себя.
Ржавеющий под черепом штырь не поддался и со второй попытки. Он все же отвернулся, пусть и единственный, кого хотелось бы развидеть, таращился с ухмылкой на него из зеркала. Комбайн в груди молол в одно вину и стыд, и каждая мечта, его и их, теперь казалась сущей глупостью.
С Эймондом чуть не случилось то, что было под запретом лет с двенадцати. В носу защипало.
Он задыхался в море, которое их окружило, хлестнув водой по нежным щиколоткам. Шатало стол, безудержно несущийся в бездну. Все пуще вились волны, встревоженные, как те, кого они валили с ног, и в этом вязком солью воздухе поднялась Рейнира.
Пару мгновений, за которые впредь презирал себя до конца жизни, Эймонд хотел броситься к ней – таким спокойствием она сквозила.
Он отыскал то же в кудрях Люцериса – там, где в последнюю очередь стал бы искать спасение, – и теперь с робостью берег свою мягкую, свою самую смелую хрупкость. Веру в то, что вселенная не рухнет через момент.
Оказывается, так тоже было можно.
— Ты просишь у меня руки Люцериса? — Брови Рейниры быстро взметнулись, тут же опустившись к переносице, и Эймонд повержено опустил подбородок.
Ни за что – как перед будущей преемницей компании отца, и толикой ее не заслуживающей. Но – как перед матерью своей любви и ненависти. Первой и последней.
Она понимала, и лишь это вгоняло Эймонда в бешенство. Он не желал ни ее жалости, ни принятия. Не хотел в принципе, чтобы Рейнира знала, как отчаянно любят ее сына. Невыносимой была ласка, хуже всего – искренняя. Фальшивую стерпеть было бы куда проще.
Эймонд кивнул рывком. Подумал – и продублировал вслух то, что никак бы уже не перечеркнул надрыв матери.
И это было другое «да», не та отрава, которой он запачкал Джекейриса. Не та, что рассекала неуемные мысли. Прямое, взвешенное, Рейнирино.
В них было больше легкости, чем в повелителях ветров, бризом треплющих прибрежные флюгеры. Взгляд Рейниры не позволял ему упасть. Держал затылок призрачными пальцами, попутно выворачивая голову из позвонков.
Его укрывали от пропасти, разверзшейся под шатким тросом, ведь если Эймонд бы сейчас, после матери, увидел Люцериса, то, мертвый, больше бы не поднялся с колен.
Серьезная, немногословная, Рейнира баловалась дипломатией – тем, в чем так бездарны были ее дети. И человечная. До щек дотронулась улыбка, и Эймонд вдруг решил, на двадцать третьем году жизни, что полоумие в конце концов его догнало.
Сколько раз могла она ослабить путы, в которые так добровольно угодило сердце Деймона, и дать ему воспользоваться тайной, свидетелем которой ненароком стал – их терзала вражда. Не место для морали.
Эймонд был далек от благодарности за медвежьи услуги, но смятение его лишь крепло. Он не понимал, отчего Рейнира так к нему добра.
— Я думаю, мой сын достаточно взрослый, чтобы решать самому, — и здесь она, не прячась и совершенно его не щадя, усмехнулась.
Эймонд истошно искал в ней издевку, жгучую, неповторимо Эйгонову, и раз за разом промахивался.
— Я поддержу любое.
Они были согласны. Обе стороны. Одна – из корысти, другая – просто потому что. Где-то был подвох, Эймонд знал это, как первую из истин, которую усвоил раньше, чем научился складывать из звуков предложения. Он ошалело молчал. Затаенная часть души металась по инерции.
Десяток световых лет отделял его от Люцериса, который дернулся от обернувшейся к нему толпы зевак. Эймонд все еще не двигался. Нагой от всех щитов и лат перед лицом врага – чего похуже он не представлял.
Его боль и сокровенная мечта стали посмешищем – и больше не кололись так, как только мысль об этом раньше. Эймонд видел штиль. Короткий, короче озарения миг, ему казалось, что ничего плохого не случится.
Внимания большего Люцерису не доставалось. Любимому маминому мальчику. Принцу поцелуя в лоб, которым его провожали утром, в колледж, и встречали же – он не знал жизни без любви. Вечно прятался за братом, Деймоном, потом и Эймондом, мурлыкал ласково из-за плеча свое, детское, важное в своей неважности. Его хотелось защищать.
Наравне с ненавистью матери Эймонда могло ждать «нет», и он бы пережил его. Он столько уже пережил, что жизнь без препятствий не ощущалась настоящей, но был ли в этом хоть какой-то смысл.
Люцерис время не моргал, по крайней мере, Эймонд так решил – его глаза блестели. Теперь все знали, какое грешное и с тем же чистое их связывает, и ни одно слово не стерло бы этот факт. Это было частью их – значит, их семей. Их виной и может быть даже спасением.
Люцериса сверлил колкими глазами Отто, буравил Эйгон, Джекейрис, отчим, мать, теперь и Эймонд, и он вскочил, ударившись об стол коленями, но даже не поморщился.
Алисента смотрела иначе. Люцерис смотрел на Эймонда так, словно он был звездой, только что рассыпавшейся в его пальцах.
Стакан швырнуло в сторону, водой залило стол и папки с бесчисленными бумагами. Любой другой бы на месте Эймонда задумался, но он все еще хотел только его. Только Люцериса – себе, под боком, навечно. Ненавидеть и беречь. Колоть и бесконечно любить. И быть его.
Не увернуться от ножа, а напороться на него теперь и правым глазом.
Взгляд всполошенный. Рот приоткрыт, как в ожидании подсказки, но Эймонд был нем. Он жаждал непредвзятого вердикта – выбрали бы его из других. Из лучших. Мягких, несуществующих пока вариантов, точно ждущих Люцериса впереди. Но их было много, а Эймонд, сломленный, один.
Люцериса могли бы полюбить и сильнее. Люка. Он мог бы полюбить сильнее, чего Эймонд себе больше бы не позволил. Это чувство стало его концом и началом. Он любил лишь однажды – и знал, что останется верен всегда.
— Я не… — Люцерис недоверчиво цеплялся взглядом за мать, как недавно Эймонд, впервые не ощутивший и легкого укола раздражения от беспомощности. Ничем он был не лучше.
— Я не умею говорить красиво.
Рейнира улыбнулась шире, как на глупость ребенка, который приволок домой живность из сада в спичечном коробке.
— Просто да или нет, милый, — повела она мягко рукой.
Эймонд сам не ожидал, как быстро Люцерис вспыхнет.
Он был спокойнейшим из всей порочной троицы. Самым добрым, мирным, послушным, покладистым – самым. Его огонь теплился в тех отсеках, которые давно истлели в братьях, матери и дядях.
Зардевшись до корней волос, Люцерис дернул подбородком, как будто его снова ткнули носом в незаконное происхождение. Его грудь вздымалась на вдохах, бессильных обуздать пожар, и Эймонд мог поклясться, что красивее, чем сейчас, Люцериса он не видел.
И соблазнительнее. Эймонд спрятал руки за спину и ухватился за острые локти, обдатый жаром, которым пламенели только Таргариены.
— Конечно да, мама, — глаза Люцериса темнели в возмущении, что в его выборе усомнились, и который раз Эймонд поразился, как незаметно тот созрел в сына своих родителей.
Люцерис обвел взглядом собравшихся, сыпля «да», как своим главным обвинением. Он заносил его, как меч над головами гидры, кишащих глубоко внизу, под ним. Им было не дотянуться. Никому – до него.
Эймонд не помнил, существует ли кто-нибудь кроме. В затхлой ненависти, во млечной дымке нежности, которой все еще в себе стеснялся, героем его грез и путанных кошмаров оставался Люцерис.
То обещание, пусть трепетное – твердое, катилось в тишь для их родных, их вытянутые лица, такие безобразные в своем неведении. Когда Люцерис обернулся, вдруг робкий проблеском юности, все в Эймонде дрожало.
Он понял Деймона. Вояку с черствым сердцем, вонзенным в выемку заместо нежной мышцы, как пазл в ложную ячейку. Понял не как стратега, годами изводившего их с матерью, но как влюбленного, который шел наперекор не лишь семье – своему ветреному пылу.
Как Деймон, птица пепелищ, пустынь, прожженных инеем, нашел уют. Как принял каждого ребенка Рейниры с их нравом и сомнительным происхождением. Это было не важно, ничего не имело значения – война, мир, ложь, правда, твой, мой ребенок – он полюбил. Ее и их.
Никто не мог этого отрицать. Они все понимали – и тем злее насмехались, ведь не представляли этого чувства. Даже Алисента.
Если бы их женили сегодня же, Эймонд знал, что произнесет в клятве.
Он упирался бедром в стол, Люцерис своим – в него же, что-то вечно встревало между, но Эймонд никогда не ощущал его так близко. Глубже, чем просто внутри. Как их мысли, взгляды, выдохи еще не переплетались.
Они однажды дотронутся друг до друга на людях – возможно. Возможно, Эймонд бы решился, не придушив себя на месте за такую смелость. Не сгорев от стыда.
Он силился представить, как первой вещью утром касается Люцериса, и на прощание, и вечером, и даже в томной темени постели – и все вокруг это знают.
Их это ждало.
Его любили. Его вознесли до первой важности, заметили и защитили, как никогда он сам не смог бы. Подхватили, заштопали, возжелали, как лучшее – и бросили обратно в бой. Большей интимности не существовало.
Эймонд был горд, как все Таргариены – величав, и не спешил хватать любовь за локти, все тыча обручальным в мокрую ладонь. Это и так было самым на свете личным – согласие того, без чьего лица не засыпаешь с далекого зимнего детства.
Люцерис, как и Люцерис-из-под-век, улыбался, так влажно и лихо, что губы Эймонда дерзнули дернуться. Его просили выдохнуть.
Они были влюбленными безумцами. Единственными во всем мире.
Эймонд стоял бы и дольше, тем более то, что будет после, не поддавалось его власти. Но он моргнул – и Рейнира целовала сына в темную макушку. Эймонд знал, что целовали бы его, прижав к груди, как маленького, при любом ответе. Неправильных не было.
От ласковых рук Алисенты его отделяло чересчур много «если». Он ссутулил на миг плечи, жалкий и необозримый, когда в груди кольнуло льдом. Мир состоял из Рейниры и Люцериса. Эймонд терялся, кому из них сейчас завидует сильнее.
Мама упрямо смотрела вперед, перед собой, держалась тверже снежной королевы. Стольких уже перетерпела, перестояла, перевынесла – не счесть. Стойкая, острая, как гора – и такая же одинокая в своем несчастье.
Эймонд слышал ее слезы, дымящиеся на сугробах, и как зудело в онемевших пальцах. Он больше не смел до нее дотронуться.
Там-здесь пожимались руки, и Рейнира скалилась, словно одной ей они были сегодня обязаны. Эймонда хлопнули по спине, и он в последнюю секунду не дал себе заехать локтем смельчаку по роже.
Будущее нависло троеточием. Он поиграл в опасные гляделки с Деймоном, кислым и явно недовольным случившимся, что не могло не радовать, а когда обернулся – Люцериса обнимала уже Хелейна.
Эймонд обязательно бы удивился, останься в нем хоть капля веры в невозможное.
Метеорит несся по дырявым звездным авеню предвестником конца света.
Он женился.
Он убил свою мать.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.