Метки
Описание
Торчащий гвоздь забивают. Всегда. Обычно в крышку гроба, но куда страшнее когда рядом - в землю. В искривлённой позе прощающегося командира с склонённой нагой головой и фуражкой, зажатой в белой перчатке. Рядом с похоронной процессией, оркестром, голодным почётным караулом и епископом с худой свитой. Кривой гвоздь у нового памятника как центральная фигура всеобщего внимания. Штабной стервятник, насмехающийся над остатками фронтовиков.
Примечания
Дебют Ариадны Трабер в временном отрезке, где Кёниг уже оберст, в империи уже война, а в их семье уже трещина. Традиция у Траберов такая - ссориться на кладбищах...
Посвящение
Ester_Lin с днём рождения и спасибо за веру в Траберовские злоключения!
Торчащий гвоздь забивают. Всегда.
25 мая 2024, 01:58
Торчащий гвоздь забивают. Всегда. Обычно в крышку гроба, но куда страшнее когда рядом — в землю. В искривлённой позе прощающегося командира с склонённой нагой головой и фуражкой, зажатой в белой перчатке. Рядом с похоронной процессией, оркестром, голодным почётным караулом и епископом с худой свитой. Кривой гвоздь у нового памятника, как центральная фигура всеобщего внимания. Штабной стервятник, насмехающийся над остатками фронтовиков. Да, карьеристы, выскочки и прочие высоко забравшиеся по военной вертикали хуже паразитов, но даже им в сложном организме находится достойное место. Место у гробницы целого фронта раскинувшейся на многие мили во все стороны. Военное кладбище упирается уродливым боком в столичные предместья Штейнберга, а другой уходит до горизонта в лес. Знамёнам, крестам и надгробиям нет числа, и это только тех кого вывезли и опознали, тех чья родня заплатила дорогую цену за место в товарном вагоне, чтобы их сын или отец лежал в родной земле, а не в хладной Помирании или Польцинских болотах. Красноречиво что их так много, но это значит лишь одно — тех кто лежит на отвоёванной чужбине ещё больше, не сотни или тысячи, уже, спустя почти десятилетие, миллионы. И они не вернуться в Штейнебрг. Никогда.
Новая широкая могила для офицеров Помиранского фронта кровавой жатвы лета семьдесят третьего зияет чёрной инфернальной сырой осенней пастью, сжирающей гробы покрытые имперскими флагами. Чёрный лак по плохо отёсанной пахучей древесине. Ели срубленные при расчистке участка для могил пошли на гробы. Имперская педантичность. Война — безотходное производство и даже покойники на ней продолжают свой неравный бой с врагом. Превращаются в цифры потерь и посмертно награждённых героев, чьему примеру должен следовать каждый сознательный гражданин, всё ещё не отправившийся освобождать исконные территории Первого Рейха от оккупации проклятых республиканцев-гешпанцев. Да и само кладбище тоже становится полем боя. Полем боя за душу человека… Человека ли? Чёртова карьера и безответственный фельдмаршал...
Вколоченный на краю обрыва в могилу оберст из генштаба провожает взглядом гробы один за другим. На его месте должен был стоять другой человек. Выше, толще и не в проклятой серой фуражке грифа-падальщика, а в чёрной каске с златым пикообразным навершием. Фельдмаршальским копьём Архангела Микаэля. Но его нет. Почему? Потому что полководец должен командовать доверенной Богом и императором живой армией, а хоронить её — карьеристы и выжившие офицеры. Реквием и погребение созданы для родственников погибших, а не для высоких чинов. Последние не верят ни в Бога ни в дьявола, только в войну. Этим двум категориям вообще лучше не пересекаться, потому что накопившиеся вопросы могут выбраться из уголков человеческого сознания. Когда же она, долгожданная победа, или хотя бы неравный мир? И как тогда прикажете смотреть им в глаза? Так вот для чего у офицерской фуражки такой удобный козырёк… Но увы, он в плену у пальцев, скованных белыми перчатками и приходится смотреть. Смотреть как они уходят один за другим…
— Простите, мальчики… — тихо шепчет оберст Кёниг Трабер. Кажется лакированный козырёк вот-вот переломится в тисках сжатой руки, но долг требует хладнокровия. Он уже сбился сколько их опустили на канатах, сколько проглотила могилища под суровый грохочущих похоронный марш, похожий на перестук сотен сапог. Благо список в планшете адъютанта, всегда можно узнать число, когда-то живых, этих молодых выпускников юнкерского офицерского училища, того самого, где учился и он. Жаль что в этот раз не пришёл даже директор, не оценил их жертвы. Бесценная жертва ради… А ради чего? Но разве это важно? Политика и арифметика должны гореть в аду, рядом с теми кто их изобрёл. Важно другое: в каждом свежевыкрашенном гробу — когда-то живой человек. Человек! Не цифра в отсчёте о выплаченных компенсациях, не имя-фамилия в наградном листе или приказе о, нет, Человек с большой буквы…
Алые бархатные подушечки с медалями, крестами и орденами на кайзерских лентах, как насмешка над погибшими. Они рядами стоят на столике, подле с развёрнутым походным алтарём у которого склонился в хриплой прощальной молитве епископ. Скривлённая фигура на кресте по центру. Галгофа и семисвечник, символы нового и ветхого завета, среди этих красных маков украшенных блестящими наградами, смотрятся чужеродно, даже пошло. Наградами которые никогда не повесят на юношескую грудь. Наградами не для мёртвых — подачками для живых. Вот такой он вечный завет человечества — война надгробий с блестящей жестью, слёз от утраты с улыбками о великой чести принадлежать к ордунгу… Даже ирония обрядилась в траур и похоронная процессия молчаливо проводила ещё одно поколение офицеров, положивших душу свою, не за други своя, но за свою империю.
Как жаль что нельзя просто вот так застыть на краю могилы и ничего не делать. Всё равно придётся когда-нибудь обернуться и посмотреть в глаза им — ещё живым матерям, жёнам и сёстрам этих мальчиков. Сегодня они молчат, нет ни громких воплей, ни обмороков, ни истерик, они привыкли, они очерствели, они просто хотят услышать хоть что-то. И что он им скажет? Слава Богу, первое слово всегда за слугами Божьими, так что можно пока не оборачиваться…
— Мы будем помнить их жертву, как помним жертву Христа, Аминь! — заканчивает дежурную проповедь епископ и благословляет заполненную гробами могилу. Пресвитер в белой мантии вкладывает в его дрожащую руку комок липкой земли и, тот не глядя, роняет его в пахнущую елью и краской черноту. Испачканную десницу тут же протирают белоснежным платком с узорной вышивкой, странно что не омывают прямо на глазах у родственников, но обряженная в траур ирония пока что не способна на такое…
Как это не печально, но второе слово всегда за властями земными, а раз уж ни император, ни министр, ни маршал, ни бургомистр, ни другие представители империи не соблаговолили явиться, отвечать ему — штабс-советнику фельдмаршала Фридриха оберсту Кёнигу Траберу. Помнится в прошлом на похоронах была хоть какая-то поддержка из городского управления, рейхстага, патриотичных комитетов теперь же…
Глубокие карие глаза из-под чёрной вуали. Он любил их и ненавидел, и она знала это. Знала и гордо стояла впереди комитета офицерских жён и матерей, вызывающе выпятив острый подбородок и сжигая высохшим бесслёзным взглядом скривлённого штабного офицера. Будто это он лично расправился с каждым из обитателей тёмных грубых гробов. Будто это он приспустил имперское знамя и выдал винтовки в руки бледному почётному караулу. Будто это он написал этот проклятый унылый похоронный марш. Будто это он развязал эту войну. Кажется только епископа он не приглашал, тот явился сам и явно находясь под её вниманием однако обходился более мягким взором. От её глаз было не спрятаться, даже если бы Кёниг спрыгнул вниз — в могилу, вслед за этими мальчиками, она бы преследовала его, даже в чистилище, даже в аду. Кто мог подумать что именно сегодня супруга будет обвинять мужа во всех бедах человечества, как народ свою армию. Рыцарский крест покойного брата, украшавший её грудь был последней точкой в этом судебном акте. «А ведь Данмарк был не таким уж и плохим парнем!» — подумал Кёниг, вспоминая юного улыбчивого капитана имперских драгун. Единственный из Шиндлеров кто не бросил её после брака с жалким юнкером. Чтобы он сказал сейчас, зная чего достиг этот безродный помиранец с лошадиной фамилией? Стал бы он смотреть таким же как у сестры взглядом? Вряд ли…
— Их жертва не была напрасной, победа будет за нами! — более банального начала нельзя было придумать, но ему уже всё равно. Врать другим всегда проще чем самому себе, врать ей теперь уже совершенно не стыдно. Ведь она всё равно не поверит, как он не поверил ей тогда, — Верность, вот высшая добродетель для офицера, и эти мальчики… нет! Настоящие мужчины — до последнего стояли за Империю, за свою великую Родину. Погибли как герои, не запятнав свою честь трусостью и изменой! — это уже вызов, кажется в собственном хриплом низком голосе возникает азарт. Её глаза становятся смертоносно глубокими. Утопить в ненависти. «Прости Дина, но не получится!» — усмехается про себя оберст и продолжает, не сводя взгляда с этой траурной стены белоснежного плача, — Они вписали свои имена в историю навечно и не только в архивы Помиранского фронта и анналы нашей Империи, но и в наши сердца! — опять банальность из уст человека постоянно втихомолку уничтожающего архивные записи, но какой результат! Данмарк бы наверное застрелил его будь он здесь, но он проиграл в дуэли чести сестры и тогда — шестнадцать лет назад, и сейчас, — Мы должны быть достойны таких героев, мы должны сделать всё чтобы не только сохранилась их память, но и была достигнута их мечта — победа Первого Рейха и освобождение Помирании! — ложь и пошлость, никто до него так ловко не маскировал слово «приказ», но да и чёрт с ним, банальностей ещё целый состав гуманитарной помощи поставляемой из Верлины с их же двухглавым орлиным пафосом и обезглавленными распятыми религиозными штампами. Матери, жёны, сёстры, слушают в усталом восхищении от такого хрустящего красноречием прощального слова. И в её глазах тоже возникает подобие уважения, хотя разумеется полюбила его не за это и возненавидела тем более. Дела иногда куда страшнее слов… «Язык мой — враг мой!» — проясняется в голове у Трабера, но он уже не может остановится, внезапно из-за спины жены выглядывает лицо дочери. В её взгляде столько любви и жалости. Похоже она единственная кто осознаёт какого ему, вернее нет, есть ещё один человек, но её единственный глаз сейчас закрыт. Никто и не заметил этой склонённой у деревянного креста фигуры с погонами обер-лейтенанта, а она не заметила их… «Даже демоны умеют молиться!» — вспомнились её слова с фронта и почему-то в силу её прошений верится куда больше чем в просьбы тылового епископа. Молчание лучше бормотания, а что же громкие речи? Нет ничего хуже и похоже эту следует завершить достойно:
— И мы не имеем права предать их, их мечту и их веру! Их победу! Они как и завещано распялись за наши грехи, мы же должны помнить это и чтить. Всякий предавший их повинен дважды! Лучше бы ему было не рождаться! А они родились не зря и погибли не зря! За наше Отечество, за Великую Империю! Победа будет за нами! Слава Императору!
— Слава! — откликается почётный караул. Фуражки наконец взлетают на головы. Козырёк закрывает глаза, рука машинально касается его в прощальном салюте. Почему-то вспоминается цезарь приветствующий свои легионы. Какая ирония, даже в трауре она жестока. Жестока так же, как и он. Зачем было завершать так? В её взгляде никогда не будет прощения и уже давно не стыдно, но отчего-то в груди всё равно становится тесно. Слёзы давно кончились, у них обоих, осталась только ярость и бесконечные взаимные обвинения. «Ну что же, хреновый из меня Цезарь!» — думает Кёниг и захватывает белоснежной перчаткой горсть красно-чёрной глины. Она долетает до крышки гроба раньше чем ложа карабинов прощаются с плечами караула и раздаются последние выстрелы которые дано услышать этим мальчикам. Выстрелы холостыми.
Трабер отходит в сторону и вновь застывает словно гвоздь с искривлённой шляпкой. Прощающиеся проходят бесконечным потоком мимо, земля барабанит по крышкам гробов. Оркестр надрывается имперским гимном. Епископ благословляет присутствующих. Солдаты начинают быстро засыпать очередную огромную могилу, размахивая похожими на вёсла Харона лопатами, но Кёниг не смотрит на них, нет, его взгляд устремлён на деревянный крест у подножия которого больше нет обер-лейтенанта, но на осенней слякоти явственно сохранились отпечатки её коленей. Да, лучше было промолчать — так же просто пасть на колени перед этими мальчиками и их роднёй, пасть и бесконечно просить прощения. За то что выжил. За то что не погиб тогда вместе с ними…
— Ваша рука, герр оберст… — её голос вытаскивает из бредовой фантазии о последней атаке, где-нибудь под Бергерштерном. Трабер оборачивается и криво усмехается:
— Запачкался, ума снять не хватило…
— Для этого и нужна парадная форма. — рассудительно замечает обер-лейтенант в её взгляде нет ни грамма сожалений, но этим он и прекрасен. Она не просто привыкла, она приняла это как часть своей жизни. Сколько у неё было вот таких торжественных похорон? Кто знает…
— Поменяйте, герр оберст, — в голосе адъютанта нет просьбы, это скорее приказ от нижестоящего по званию. Этическая субординация. Ни церковь, ни армия не могут стоять у могилы своего народа с грязными руками… Возникший рядом денщик решительно протянул чистую пару перчаток. Ну что же…
— Прекрасная речь, герр фон Трабер, как жаль что Юлия здесь нет! — ударила в спину незаметно подошедшая жена, её голосом можно порезаться, её тоном можно убивать. Какая прекрасная привычка — начинать разговоры с нападения, с обвинения, а ведь её отец Виктор фон Шиндлер был графом, а не прокуратором… Выбитая на подкорке фронтовая привычка заставила не уходить в глубокую оборону, но контратаковать с хладнокровием и металлическими интонациями.
— Благодарю, фрау фон Трабер, и вправду жаль, думаю если бы он услышал это, он бы по другому посмотрел на мир… — произнося это Трабер чувствовал как медленно теряет всё человеческое, на глазах у погибших мальчиков, на глазах у родной дочери…
— Возможно и так, хотя мне всегда казалось что плохое зрение освобождает не только от службы своей стране! — говоря это, она чётко подтверждает старую формулу — жестокость за жестокость. В эпоху нового завета, жить по старому, империя всегда славилась как оплот консерватизма. Неужели они оба всё-таки забыли, что такое любовь?
— Имеющий уши — да услышит, имеющий глаза — да увидит, — уклоняется оберст и, обжёгшись взглядом о оторопевшую фигуру адъютанта, возвращает глаза в акваторию семьи. Дочь всё ещё смотрит с любовью и тоже без сожаления. Это наверное самый его великий грех — что она приняла всё это.
— Имеющий разум — да осознает? Прекрасно, значит я буду надеяться на это! — красивое лицо супруги облечённое в ранние едва заметные морщины искривляется. Да. Она не могла придумать обвинения лучше. Чем ещё может попрекать вторая жена, как не чужим ребёнком — его сыном? А к чёрту! Офицер империи не имеет права подставлять правую щёку на глазах у живых подчинённых и мёртвых мальчиков, отдавших свои жизни чтобы его худое тело могло носить мундир с золотыми погонами.
— Надежда умирает последней, фрау Трабер! — холодно чеканит оберст, краем глаза замечая как на гору из венков и лент воздвигают тот самый деревянный крест. Он кажется ему живым, как будто из него пробивается зелень. Как будто сейчас не осень, а весна, нет даже лето, где-то за сотни миль в Помиранском Тотенбурге и у него молча склонилась унтер-лейтенант и взгляд её не испуганный, а спокойный, что может смерть против демонов…
— Вы ошибаетесь, герр Трабер, надежда никогда не умирает! — победоносно улыбается Ариадна. Боль. Изобретательность женщин страшная штука и надежда — вершина этого гения. Возможность искупления, возможность прощения и одновременно недосягаемость этого из-за гордости и достоинства. Что может быть злее и ненавистнее? На лицо Трабера забирается холодное безразличие. Нет. Здесь давно всё закончено и она знает это. Знает, но надеется и самое поганое что он тоже…
— Я прикажу Курту отвести вас домой… — вот и все слова на которые способен проигравший муж. Взгляд уходит куда-то в сторону. Где со столика убирают походный алтарь с Галгофой и семисвечником, а гауптманн Ллойд Нойманн возвращает награды погибших мальчиков в их семьи. Маковое поле красного бархата тает на глазах, а плачущие вдовы и сироты никуда не уходят. Сжимая в покрасневших от холода руках награды они молча стоят у закопанной могилы, словно любуясь красоте искусственных цветов на огромных увитых лентами венках с имперскими орлами и лозунгами ордунга — всё на что способна великая страна для своих героев. «С нами Бог!» — как по траурному иронично. Свита епископа покидает кладбище вслед за оркестром. Где-то за спиной взволнованно застыла адъютант. Она когда-нибудь видела его таким жалким?
— Можете не утруждать себя, герр Трабер, нас дожидается такси, — с победоносной брезгливостью заявляет фрау Ариадна фон Трабер и, разворачиваясь, жёстко замечает: — Пойдём Августа, поговорите с отцом когда он соизволит появиться дома!
Это уже не издевательство. Это уже плевок. Но Кёниг лишь смиренно кивает вслед дочери. Бедняжка. В её глазах уже не жалость, но страх. Роковой выбор. Врагу не пожелаешь рвать на куски собственных детей. Трабер с отвращением стягивает липкую грязную перчатку и прежде чем денщик успевает подхватить её — бросает на землю. «Я проиграл Данмарк! Я проиграл…» — мысль оккупирует сознание, застилая пороховым дымом от старинных пистолетов. Оберст надевает новые перчатки и покровительственно салютует почётному караулу. Им предстоит простоять в этой осенней слякоти ещё несколько часов, пока все не разойдутся. Ему же здесь делать больше нечего. Он сказал всё что мог и при этом ничего не сказал. Застывшие на губах мольбы извинения последовали вслед за грязными перчатками. Нельзя молчать. Молчат мёртвые. Живые же должны хоть что-то говорить. Слова. Нужны какие-то слова. Слова оправдания. Спасти. Спасти свой авторитет. Свою человечность… Она не должна была видеть его таким…
— Герр оберст, Его Преосвященство епископ Пауль к сожалению не дождался вас, просил передать поклон и пожелание встречи в любое воскресенье! — щёлкнув каблуками и салютовав трёхпалой кистью, произнёс гауптманн и тут же спас Кёнига от помешательства неизвестности своей запростетской манерой вести себя с начальством: — Дочурка ваша, просто золото, пока мать не видела всё про вас расспрашивала, я сказал что вы держитесь и ждёте!
Кёниг встал как вкопанный и с тяжёлой подозрительностью заглянул в глаза подчинённого. Но Гауптманн-десятка сверкал печальной искренностью. Незамутнённостью вида и бодростью духа он вдохновлял окружающих на борьбу. Вдовы, сироты и матери солдат, глядя на него оживали, забирали награды и шли жить дальше. Потому что если уж такой заросший повидавший войну инвалид всё ещё в строю, значит надо жить. Жить, даже если ты жалок. И тебя увидели слабым. Траберу чертовски захотелось обнять его, но он ограничился лёгкой грустной улыбкой.
— Держусь, — согласился оберст и соединившись в единое с траурной чёрной иронией в последний раз обернулся в сторону могилы и неслышно шепнул:
— Простите, мальчики…
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.