Лепестки роз у твоих ног

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
Лепестки роз у твоих ног
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Что делать, когда девушка, в которую ты был влюблен два года, уходит к другому — к однокласснику, что теперь предлагает сделку, от которой не отвертеться? Разбить ему лицо было бы честнее, но приходится выбирать не сердцем, а неизбежностью. «Мне предъявил её пацан (бла-бла-бла), Чтоб я не смел за ней ходить никуда. Бабок очень много у его отца (как и связей) - А, а сам он, в общем-то, мудак (да).»
Примечания
Жду комментарии
Отзывы
Содержание Вперед

Часть 16

И, возможно, всё было бы и дальше хорошо. На какое-то время Антон почти поверил, что эта московская золотая молодёжь — такие же дети, как и он. Да, они втягивали дорожки белого порошка, пили слишком много, смеялись громко и безудержно, но в этом было что-то знакомое. Разве не так же безрассудно могли вести себя его собственные друзья на Урале? Разве можно винить их только в том, что они родились в других семьях, с другими возможностями и привычками? У каждого своя жизнь, своё мировоззрение. Их мир для него казался чужим и непонятным, но и его жизнь, наверное, для них выглядела бы такой же странной. Вицин выдохнул. После игры в бильярд напряжение спало, плечи будто расправились, дыхание стало легче. Он даже поймал себя на мысли, что впервые за весь вечер смотрит на этих людей без ненависти и страха. Они просто подростки — со своими странностями, но подростки. — А теперь главный подарок имениннику! — вдруг выкрикнул высокий парень с собранным хвостиком. Толпа тут же оживилась, зашумела, кто-то захлопал, кто-то свистнул. Атмосфера накалилась, ожидание нарастало. Вицин приподнял голову, стараясь рассмотреть, что же там происходит. Через толпу пронеслись двое — они тащили что-то, нет, кого-то. Народ загудел ещё громче, словно в зал внесли диковину, цирковую зверушку или, как подумал Антон с мимолётной горечью, настоящего живого слона. Подростки расступились, открывая центр круга. И только тогда он увидел. Мальчишка. Худой, почти прозрачный, с синяками на лице и тёмными пятнами на груди. На голове — клочьями выбитые волосы, местами обритые, как будто кто-то нарочно издевался. Одежды почти не было — только рваные штаны, висящие на костлявых бёдрах. Вицин почувствовал, как холодный, липкий пот побежал по позвоночнику. Руки задрожали сами, сердце забилось так сильно, будто хотело пробить рёбра и вырваться наружу. Перед глазами вдруг вспыхнуло: это он. Это не чужой парень, это он сам. Вицин сидит на коленях, униженный, лишённый права даже закрыться руками. А вокруг — толпа, лица, глаза, зубы, ухмылки. Те самые, что жадно ищут зрелища. Он хотел отвернуться, но не смог. Взгляд будто приклеили к этому телу. Хотелось закричать, кинуться вперёд, сбить с ног каждого, кто ухмыляется и тычет пальцем. Но ноги не слушались. Макс, именинник, вальяжно вышел вперёд. Подошёл к этому парнишке, ухватил его за подбородок, приподнял лицо — и плюнул. Плюнул медленно, нарочито, так, что слюна стекала по щеке. Толпа взревела от восторга. А дальше начался ад. Пятеро. Они выволокли его в центр, повалили. Не били — нет, это было бы слишком просто. Они ломали его молчание, ломали крик, превращая человеческое тело в зрелище. Шум, смех, выкрики — и в этом всём где-то сбоку слышался тонкий, захлёбывающийся звук. Жалобный. Антон стоял, вцепившись пальцами в собственные ладони, и ощущал, как внутри что-то рвётся. Его дыхание стало рваным, как у человека, который тонет. «Это я. Это снова я. Это я там лежу. Это я с кляпом боли в горле. Это я — и я ничего не могу сделать.» Он чувствовал, как каждое движение тех пятерых проходит по его собственному телу, словно нож по коже. Внутри всё выворачивало. Хотелось выть, но горло свело. Хотелось выбежать, но ноги приросли. Он вдруг понял: насилие — это не только то, что делают с телом. Это то, что делают с душой свидетеля. Оно заставляет тебя чувствовать себя виновным, даже если ты ничего не сделал. Оно делает тебя соучастником, потому что ты стоишь и смотришь, и у тебя нет сил закрыть глаза. Толпа веселилась. Толпа требовала шоу. Толпа жадно глотала чужую боль, словно алкоголь, словно наркотик. Для них это было развлечение. Для него — пытка. Антон ощутил, как глаза наполнились слезами. Он не хотел плакать. Он запретил себе, но ком подступил к горлу, дыхание стало коротким. Это было хуже, чем в Хэллоуин, хуже, чем всё, что было. Потому что там хотя бы всё было лично, напрямую. А здесь — публично, коллективно, с весельем, под аплодисменты. «Люди — хуже зверей», — подумал он. «Звери убивают, чтобы есть, эти — ради зрелища». И вдруг ему показалось, что весь этот зал — это ад. Настоящий. Ад без огня и котлов, но с лицами молодых, красивых, сытых людей. И никто из них не собирался остановиться. И Антон понял: он снова потерял часть себя — ту часть, что верила в то, что подростки — это просто дети. Она умерла здесь, вместе с этим мальчишкой в центре круга. Бедного парня пускали по кругу — и уже не пятеро, а почти все, кто находился в комнате. Толпа гудела, смеялась, словно участвовала в каком-то празднике, хотя происходящее больше напоминало пытку. Вицин не мог поверить, что это всё — всерьёз, что это реальность, а не какой-то чудовищный сон. Но сон не мог быть таким осязаемо мерзким. Его взгляд вдруг упал на Алесю. Она стояла неподалёку, спокойно, даже с лёгкой улыбкой на лице, наблюдая за происходящим. Улыбка её не была жестокой, скорее безучастной — как у зрителя на спектакле, который заранее знает сюжет. Но именно эта улыбка заставила сердце Антона сжаться: подростки так не должны себя вести. В них должно быть что-то живое, человеческое, способность хотя бы вздрогнуть от чужой боли. А здесь — ничего. Ни искры. Ни намёка на сострадание. Тело того парня уже почти перестало сопротивляться. Оно казалось безжизненным, как тряпичная кукла. И всё же он моргал. Моргал и дышал, значит, был жив. А мутные, затуманенные глаза смотрели прямо в Антона — смотрели так, будто видели его насквозь. И в этих глазах, в их пустоте и отчаянии, Вицин вдруг узнал самого себя. Словно зеркало, в котором отражался он — растерянный, беспомощный, сломленный. Внутри всё оборвалось. Вицин понял: этот парень никогда уже не станет прежним. Его жизнь сломана, его душа растоптана, и даже если тело выживет, то дух, скорее всего, не выдержит. Возможно, он решит уйти из этой жизни, как Питрачук… И, может быть, это будет даже лучшим исходом, чем жить дальше с таким грузом. От этой мысли Антону стало дурно. Горло сжало, в груди застрял комок, дыхание перехватило. Руки задрожали так, что казалось, они вот-вот откажут. Он вырвал взгляд от страдающего лица и — будто в поисках спасения — встретился глазами с Енисеем. Серые, холодные, слишком спокойные глаза смотрели прямо на него. «Ты же можешь…» — молча взывал Антон. Он ведь знал: Енисей здесь имел вес, его слушали. Одного его слова хватило бы, чтобы всё остановить, одного движения. Но Абрамов едва заметно покачал головой. Этот жест был словно приговор — не только тому несчастному мальчику, но и самому Антону. Отказ помочь был не просто равнодушием — это был отказ в самом главном: в человечности. И Вицин почувствовал, как что-то внутри него окончательно ломается. Он не понял, как оказался у двери, как пробивался через толпу, стараясь не касаться этих людей. Каждое прикосновение к ним казалось осквернением, словно кожа сгорала от одного лишь контакта. И вот он уже на улице. Ветер ударил в лицо ледяным кулаком, но облегчения не принёс. Дышать всё равно было тяжело, в голове гудело, будто внутри завёлся рой ос. Куртку он не надел, но это уже не имело значения. В следующую секунду его скрутило, и всё внутри вышло наружу. Тело сотрясалось от рвоты, слёзы сами катились по щекам, смешиваясь с горечью. Хреново. До дрожи. До ломоты в костях. Так хреново, что хотелось исчезнуть. И вдруг — горячая ладонь легла на его спину. Словно чужая, но настойчивая — будто хотела успокоить. Но какое там «успокоить»? Успокаивать было нечего. Ни прикосновения, ни слова не могли вытащить его из этого кошмара. Антон резко выпрямился и посмотрел в глаза Енисею. Тот был спокоен, словно ничего страшного не произошло. И тогда в голове прозвучала мысль — чёткая, холодная: «Насильника разве может удивить насилие?» — Вы все ублюдки! — закричал он, сам пугаясь силы своего голоса. — Ты ублюдок! — Прекрати, — тихо сказал Енисей, нахмурив брови. Его серые глаза потемнели, словно он не хотел этого слышать, не хотел принимать. — Нет! Нет! — голос Антона сорвался на крик. Он отступал назад, каждый шаг давался с усилием. — Ты мог! Мог их остановить! Ты такой ебнутый извращенец, что тебе это нравится?! Чтоб ты сдох, гнида! Чтоб ты, сука, сдох! — Заткнись, — рявкнул Абрамов. И этого было достаточно, чтобы Антон понял: слова попали. Но остановиться он не мог. Слова летели изнутри, как раскалённые ножи. — Нет, слушай! Слушай и вникай! Я желаю тебе мучительной смерти! Я хочу, чтобы ты сдох, сука! Я ненавижу тебя! Едва он успел договорить, как Абрамов оказался рядом. Удар по щеке был резким, обжигающим. Антона швырнуло на землю, и в глазах потемнело. В кино такие удары казались «воспитательными», но в жизни они сотрясали мозг, ломали внутренности. — Успокоился? — наклонившись, глухо спросил Енисей. Антон не мог поднять голову. Слёзы сами текли по лицу, он не мог их остановить. Нет, это не слёзы боли от удара. Это были слёзы ужаса и безысходности. Где-то глубоко внутри треснуло что-то важное, и трещина пошла по всей душе. Его ломали наркотиками, ломали телом, но окончательно его сломало чужое насилие — то, что он увидел. Чужая судьба, чужая боль оказались для него не чужими. Потому что, окажись он на месте того мальчишки, он бы так же молил о помощи. И он верил, что Енисей мог бы спасти, он надеялся на него. Но друга больше не было. Тот Енисей, с которым они смеялись, катались на коньках и делились мыслями, был похоронен. И мёртвые не встают: они остаются в земле, разлагаются в тишине. Так чего он ждал? Зачем надеялся? Наверное, вера. Ослепительная, нелепая вера в то, что где-то внутри Енисей всё ещё человек. Но сейчас Антон понял: он ошибался. Этот был хуже самого дьявола. И от этой мысли стало так тошно, что Антон готов был кричать снова. Тошно от того, чем он занимался с ним всю эту неделю. Тошно от того, что не молил Бога убрать Абрамова из его жизни. Нужно было молить, нужно было умолять до хрипоты. Парень сам не заметил, как его тихие, прерывистые всхлипы сорвались в надрывный рёв. Это был не просто плач — это был тот первобытный, беззащитный крик, который рвётся из груди ребёнка, когда мир рушится и боль оказывается слишком тяжёлой для маленького сердца. Антон рыдал, рыдал в голос, словно потерянный мальчик, который получил удар, не свойственный детям, — ту самую рану, которую не должен нести никто в таком возрасте. Он не понял, как оказался на ногах. Сознание путалось, терялось в собственной боли. Только в какой-то момент до него дошло: он не стоял сам. Его держал Абрамов. Крепко, сильно, почти грубо — тряс, будто бесчувственную куклу, будто пытаясь встряхнуть жизнь в сломанное тело. «За что он так со мной?» — отчаянные мысли били в голову, сбивая дыхание. «За что? Почему? Не должно так быть… не должно…» Антон задыхался от этих мыслей. Сил не осталось, только слёзы и глухая пустота. Хотелось упасть прямо здесь, на снег, и больше никогда не подниматься. Всё внутри кричало, что смысл потерян, что нет выхода. Неужели именно так и выглядит безысходность? Неужели так теряется сама суть жизни, растворяясь в боли и несправедливости? Где-то рядом звучал голос Енисея — громкий, надрывный. Он кричал, говорил что-то, но слова будто проходили мимо. Антон слышал только звук, резкий и чужой, а смысла не понимал, будто они были сказаны на непонятном языке. И вдруг его собственный голос прорезал гул, будто разодрав тишину изнутри: — ЗА ЧТО? ЗА ЧТО ТЫ ТАК СО МНОЙ? ЗА ЧТО ШАНТАЖИРУЕШЬ? ЗА ЧТО НАСИЛУЕШЬ?! ОТВЕТЬ! ОТВЕТЬ! ПОЧЕМУ?! Он сам не понял, как это произошло. Слёзы вдруг сменились огнём злости, и эта злость вырвалась наружу. Она требовала ответов, жгла изнутри, толкая его кричать до боли в горле, до хрипоты. — ЗА ЧТО?! ПОЧЕМУ?! — закричал в ответ Абрамов. «Дождь стучится в окно, он будто просит войти Он будто просит меня его за что-то простить» И всё оборвалось. Слова, которые вырвались из его уст дальше, заставили Антона замереть, будто в него ударила молния. Сердце сжалось, дыхание перехватило. Он даже пожалел, что спросил: лучше бы молчал, лучше бы никогда не услышал этого ответа. То, что сказал Енисей, не походило на правду. Это казалось чем-то нелепым, диким, неправильным. Сознание отказывалось принимать. Всё это звучало как дурной сон, тот самый, в котором ты понимаешь, что спишь, отчаянно хочешь проснуться, но проснуться невозможно. Потому что это — реальность. И эта реальность больна, искажена, но от этого не менее настоящая. «И его слёзы стекают по стеклянной щеке Ну а я забиваю свой последний штакет» Антону показалось, что лицо Енисея изменилось. В нём проступило что-то страшное, искреннее — словно он вобрал в себя всю боль мира. И на миг Абрамов перестал быть хищником, жестоким и холодным. Он вдруг стал похож на потерянного мальчишку, который слишком долго носил в себе тяжесть, непосильную для сердца. И тогда вырвалось это: — ПОТОМУ ЧТО Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, СУКА!!! «И свой последний стакан я сегодня допил Я забыл, что когда-то кого-то ЛЮБИЛ» Этот крик не был похож на обычные слова. Это был вой — звериный, мучительный, словно его раздирали изнутри, ломали на части, и единственный способ выдержать — выть. В этом крике не было ни силы, ни власти, а только отчаяние — такое, что трудно вынести. Антон оцепенел. Его дыхание сбилось, а слова замерли на губах. — Я в тебя влюбился в восьмом классе, когда перешёл к вам в школу, — вдруг тише добавил он, словно у него не осталось сил, словно он пуст. Как будто всё выпустили из него. Эти слова обрушились на Антона, как ледяной душ. Он слышал, но не мог поверить. Енисей продолжал, и каждая фраза резала воздух, разрушая привычный мир. — Ты всего добивался сам… За меня всегда всё делали другие. Иногда людям свойственно повелевать другими людьми. Вот я это умею, а сам по себе ничего не представляю. А ты другой… «И я убил в себе всё, теперь дело за малым Убить себя вовсе мне только осталось» Енисей прикусил губу и горько улыбнулся. Серые глаза блеснули слезами, а Антон и слова сказать не мог, словно кто-то держал его за горло. «Ну а дождь будет также стучатся в окно Оставаясь за тонкой стеклянной стеной Я пройду вместе с ним, оставив лужи и слякоть Слёзы людей, которые будут плакать» — …ты бы знал, как меня бесило твоё вечное противостояние, сколько раз я хотел тебя прибить, — горько хмыкнул Абрамов. — А ты меня даже не замечал.... просто не понимал. Я ведь столько раз пытался, Антон. Я со счёту сбился, сколько раз я хотел подружиться с тобой, сблизиться. Но тебе от меня ничего не было нужно — всё было нужно другим, а тебе — нет. Если людям дать то, что им нужно, можно манипулировать ими… а тобой я не мог. Ты всегда меня отталкивал, не давал подойти ближе, держал дистанцию… Тогда я устал любить тебя, понимаешь? Он слегка тряхнул его за плечи, словно ожидая ответа, но его не было. Тогда Абрамов кивнул, словно соглашаясь с собственными мыслями. «И, постучавшись в окно на втором этаже Дождь расскажет тебе, что меня нет уже И, может быть, тогда ты наконец всё поймёшь Но я-то уже пройду. Пройду, как этот дождь» — Я просто устал бояться даже тронуть тебя… Я же, блядь, молился на тебя, возносил, ты был идолом для меня, — чуть громче сказал Енисей, сжимая сильнее плечи Антона. — А потом… потом ты начал сближаться с Ламасовой… я не мог допустить и мысли, что к тебе кто-то притронется, что она тебя коснётся… ревность ослепила меня так, что я просто не знал, что делать. Зидан вообще уже отцу звонил, потому что я такое творил… Слова падали, оставляя после себя густой запах железа и дрожащего воздуха. Мир сузился до одной точки — точки, где снова и снова ударялись друг о друга два образа: образ того, кого он когда-то звал другом, и образ существа, которое теперь стояло напротив и говорило с таким натиском, будто пыталось объяснить всю свою неправду голосом правды. В ушах застучало: каждое слово — как камень, брошенный в тёмную воду: круги расходились далеко, но не возвращались. «Стучу по твоей крыше, но ты не услышишь Ты, как всегда, ничего не поймёшь Но не стану я тише, мои капли напишут на твоём окне "Это был дождь" "Это был дождь"» «Как можно любить и ломать одним и тем же жестом?» Если это любовь, то за неё можно попасть в ад. Потому что с любовью не играют. С ней так не поступают. — Тогда решил, что хотя бы так отвадить тебя от неё, сам, блядь, решил с ней встречаться, — хмыкнул Енисей. — Но и это не помогло… Я сам не знаю, о чём я думал, когда это делал. Идиот. Потом идея сама в голову пришла — жестокая и глупая, но, знаешь, я не жалею об этом. Не жалею. Если нужен шантаж, чтобы ты был рядом, значит, будет шантаж. Понимаешь? «И я буду стучаться и проситься к тебе Я буду шуметь в водосточной трубе И, заплакав от невыносимой тоски На грязной воде я оставлю круги» «Не понимаю», — прошептал он, и это было чистейшее отречение: от объяснений, от оправданий, даже от надежды понять мотивы того, кто разбил его мир. Он сжался, как человек, у которого отобрали сон. — Ты сам спросил причину, и я ответил, — резко отозвался Енисей. Антон почувствовал, как под ним уходит земля, и вместе с ней уходят все сценарии будущего, которые он когда-то мог себе представить: смех с друзьями, обыденные вечера, тихие разговоры. — Делай со своей любовью что хочешь! Не нужна она мне! — сорвался он, стараясь вырваться из рук. — Отпусти! Можешь выкладывать видео! Можешь всем его показать! Мне плевать! «Я буду стекать с крыш высоких домов Сотни раз умирая за большую любовь И каждый раз разбиваясь о мокрый асфальт Но вряд ли кому-то меня будет жаль» — Плевать? А мне не плевать! Мне никогда не было плевать на тебя! СУКА! КОГДА-ТО, ЕЩЁ РАНЬШЕ, Я УЗНАЛ, ЧТО ТЕБЕ НРАВИТСЯ ЭТА ШЛЮХА, КОГДА ТЫ ПУСКАЛ НА НЕЁ СЛЮНИ И ТИХО ВЗДЫХАЛ ПО НЕЙ, ЖИВЯ СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ. Я СЕБЕ ВЕНЫ, СУКА, ЗУБАМИ ГРЫЗ! Рука Антона дернулась инстинктивно — он подумал, что сейчас последует удар. Но вместо этого Енисей закатал рукав и показал шрамы: длинные линии, впитанные в кожу**,** как швы памяти. В них — шорохи старых пыток, которые тот хранил внутри: доказательство того, что и сам причинял себе боль, что любовная ревность у него давно превратилась в самоистязание. «Ведь никто не узнает лица моего И во влажных глазах не прочтёт ничего Цвета которых ты так не любила Ну а теперь уже вовсе забыла» Увидеть эти шрамы было как прочитать чужую исповедь, написанную ножом. Прилив жалости и ужаса был таким сильным, что глаза слиплись, а в носу плеснул вкус железа. Ради чего была эта правда? Чтобы оправдать неправду? Чтобы просить прощения? Чтобы позволить себе оставаться живым, разрушая других? Ответа не было. В этот миг мир разделился на два слоя: верхний — где ещё мерцали привычные вещи: снег, дом, уличный свет; и нижний — бездна, где разложились и испарились всё доверие. Два слоя не пересекались: он видел, как Енисей плачет и «поёт» свою боль, и видел одновременно, как тот сжимает его плечи, удерживая. Двухъярусный мир давил до боли в груди. «Ты не слышишь меня, когда я говорю И даже если я несколько раз повторю Ты всё равно не услышишь и, как всегда, не поймёшь Ещё бы, я ведь теперь просто дождь» Слёзы на щеках Енисея размывали острые линии лица, настоящие, солёные струи, что текли по шрамам и смешивались с кровью старых ран. Антон дрожал: от злости, от бессилия, от сострадания — всей той вереницей чувств, которые можно описать как внутренний шторм. Желание ударить, желание убежать, желание понять — всё это было здесь, и всё это давило. «НЕ ДОЛЖНО ТАК БЫТЬ!» — Енисей… — только и смог прошептать Антон одними губами. Они пересохли, трескались, но он этого даже не замечал. Ветер бил в лицо, хлестал, словно пытался привести его в чувство, но и ветер был неощутим. Всё вокруг будто отошло на второй план. Он чувствовал только одно — боль. Не свою. Чужую. Чужую боль, которая разрывала его изнутри так, словно это была его собственная плоть, его сердце. Боль, боль, боль, боль… — Вот, Антон, — тихо сказал Абрамов, и голос его звучал глухо, как будто из-под земли. — И перед тем, как бросать такие слова, подумай о том, что если тебе плевать, это не значит, что мне... «Стучу по твоей крыше, но ты не услышишь Ты, как всегда, ничего не поймёшь Но не стану я тише, мои капли напишут на твоём окне "Это был дождь" "Это был дождь"» Вицин не понял, когда рука сама поднялась, будто жила отдельной жизнью. Он и не собирался касаться, не думал, не планировал — просто в какой-то миг пальцы легли на чужую щёку. Он стёр слёзы, но вместе с ними будто пытался стереть годы чужой боли. — Не надо меня жалеть, — отмахнулся Абрамов, но руку не отстранил. Его взгляд вцепился в Антона так, словно искал там что-то последнее, самое нужное. «Расскажи ты мне всё раньше… было бы намного проще. Я бы понял… но принял ли?» «Любовь не должна ломать, — мелькнуло в голове, — с любовью так не играют…» — Почему ты не рассказал мне раньше? — тихо спросил Антон, убирая руку. Словно прикоснулся к огню и обжёгся. — Потому что ты бы не принял, — горько сказал Енисей, и взгляд его упал на руку Антона, будто именно она и была тем холодным, отвергнутым мостом. — Для меня самого это был шок… Я ведь был ребёнком, не понимал, что со мной происходит, не осознавал, почему меня к тебе так тянет. Потом понял: это не желание дружить. Это большее. Я, блядь, влюбился в тебя, в первый раз в жизни влюбился… я не знал, что делать. Пришёл к мачехе, решил рассказать… а она рассказала отцу. Тот избил меня, хотел выбить дурь из головы. Но ты не в голове, ты в сердце. Тогда я сам решил тебя забыть. Таскал шлюх домой, даже с парнями начал спать, но всё не то… и только когда у меня хоть чуть-чуть получалось отвлечься, ты врывался в мою жизнь и разбивал стены… «Весной, в день нашей первой встречи Я тихо заплачу на твои плечи» Каждое его слово падало в сердце Антона, как осколок. Они были горькими, тяжёлыми, с привкусом железа, и Антон словно сам почувствовал их на языке. Жалость пришла внезапно — острая, настоящая. Он никогда и подумать не мог, что был для кого-то не светом, а болью, что его существование стало для другого постоянной пыткой, любовью — такой больной, первой и безответной. — А потом, потом я не выдержал… не смог, — голос Енисея сорвался, стал тише, будто это признание было стыднее всех остальных. — В школе пустили слух, что тебе нравится Вероника… ты же в курилке сам на стене написал: «Вероника, 9А, я тебя люблю. Антон Вицин», но ещё и не признавался, что это ты. «Ну а ты снова спрячешь себя под зонтом О да, я жалею, что я стал дождём» Антон моргнул. В памяти всплыл тот момент — дурацкий, детский, полный юношеской смелости и глупости. Тогда ему казалось, что это подвиг. А потом было жгуче стыдно, так стыдно, что он отрёкся от собственного поступка. «Да, было… Господи, я ведь и правда это написал…» — мысленно сдавил себя Антон. — Тогда я пришёл домой, разбитый, — продолжил Абрамов, делая шаг ближе. Его голос дрожал, но он говорил упрямо, не прячась. — Ни с кем не говорил, ушёл в комнату… А ночью пошёл в ванную и вскрыл вены. Инна, мачеха моя, ночью проснулась и нашла меня. Спасла меня. Меня отвезли в больницу… и знаешь, какое моё удивление было, когда я очнулся и увидел твою маму? Она лично меня зашивала. Слова ударили, как кулак в грудь. Антон вскинул голову, его глаза распахнулись. «Мама… ничего не говорила…» — пронеслось в голове. Сердце упало куда-то вниз, и застряло там камнем. «И я превращусь в злой сильный ливень ОТ МЫСЛИ, ЧТО Я ТЕБЕ НАСТОЛЬКО ПРОТИВЕН» — Она и поговорила со мной… карты разложила, сказала, что я буду со своей первой любовью… что всё впереди, и не нужно уходить из жизни. Ведь не могу я оставить того, кого люблю, — горько улыбнулся Енисей. — Вот только она не знала, что это ты… отец после этого случая хотел поговорить с твоей матерью, предложить денег, чтобы вы уехали. Я запретил. Пригрозил, что если он это сделает, то я точно уйду из жизни. Только в этот раз план свой досконально обдумаю. Эти слова резали. Они резали глубже, чем могли бы резать ножи. У Антона загудела голова, мир пошёл кругами. Ком встал в горле, не давал дышать. Казалось, их связывает одна боль, одна общая рана, из которой течёт кровь на двоих. Они стояли напротив друг друга и захлёбывались в этом — одинаково сломанные, одинаково потерянные. И вдруг руки Енисея, всегда казавшиеся колючими, жёсткими, теперь грели. Антон позволил ему обнять себя. Прижался, уткнулся носом в его грудь — широкую, тёплую. — Поехали отсюда, — тихо сказал Енисей. Его слова накрыли Антона, как одеяло: мягко, осторожно, но так плотно, что стало легче дышать. Словно в этих словах заключалась защита. Почему-то именно сейчас Антон поверил. Поверил, что это — щит, что его укрыли, что его защитили — от самого себя. «Ну а ты в который раз ничего не поймёшь НУ СМОТРИ, Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! Я ДОЖДЬ!» Вицин будто впервые увидел перед собой не непобедимого титана, а живого, хрупкого человека — того же возраста, с такими же шрамами на душе и таким же робким пульсом под кожей. Енисей — не безликий враг, не олицетворение силы, а подросток, заблудившийся в собственных чувствах; лишь те чувства, как старая рана, переросли в яд, который пожирал его день за днём. Это осознание пришло как тихий удар: все эти годы Антон смотрел на Абрамова взглядом ребёнка, ищущего защиту у взрослого. Но взрослого там не было — был ребёнок, облёкшийся маской властности и мщения, ребёнок, чья любовь превратилась в тюрьму для него самого. В груди Антона сжалось от той пустоты, что он увидел в ответном взгляде: не жестокость, а измождённость; не победа, а поражение; не триумф, а пепел надежд. Боль, охватывающая и сжигающая, отчаяние, которое душит и не даёт вдохнуть — всё это было в нём. И тогда, пугающе ясно, Антон понял: он не был мучителем так, как думал. Он был тем, кто дрожащими руками держал зажжённую спичку у чужого сердца, и эта спичка сжигала обоих. Он хотел — по-настоящему, с детской прямотой и взрослой обязанностью — уберечь Енисея от самого себя. Как будто мог забрать назад свои шаги, снять ту тяжесть, что лежала на плечах другого. В те минуты ему казалось странным и горьким, что в его представлении Енисей был убийцей, тогда как на самом деле Енисей давно был убит — убит любовью, обидами, ожиданием. И он лежал теперь израненный в тёмной комнате собственной души, и ждал, чтобы кто-то пришёл и вынес его оттуда. Словно Вицин был принцем, а Енисей — принцессой, которая долгие годы ждёт своего прекрасного принца. Принцесса не стала уповать на героя в доспехах. Она пришла за ним сама — с резкостью, с холодной решимостью, с мечом, который был её собственным выбором. Она убила дракона, но не ради славы, а ради того, чтобы разбудить того, кого любила. И в этом действии, одновременно спасительном и разрушительном, она зацепила принца — не потому, что хотела ему зла, а потому, что не знала другого языка, чтобы выразить: «Я больше не могу ждать». — За что, принцесса? Почему ты так со мной? — Я устала любить тебя, я устала ждать. — Уйди, дай умереть. — Нет, принц, я хочу, чтобы последнее, что ты видел перед смертью — это я. «Стучу по твоей крыше, но ты не услышишь Ты, как всегда, ничего не поймёшь Но не стану я тише, мои капли напишут на твоём окне…»
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать