Ангелы не летают

Ориджиналы
Смешанная
В процессе
NC-17
Ангелы не летают
автор
Описание
Даня и его мама — беженцы из Украины. Даня болен раком легких, он готов раз и навсегда стать ангелом. Его мама не хочет, чтобы он становился ангелом, и потому соглашается на страшную сделку с дьяволом. Даня не знает одного — в обмен на вознесение одного ангела часто необходима жертва ценой в падшего ангела, ценой в грех, но это знают семь его лучших друзей.
Примечания
никакого фэнтези!!! «ангелы» здесь имеют исключительно религиозный и фигуральный смысл
Посвящение
автору идеи дарине ш моему покойному дедушке, умершему от рака родственникам на украине а благодарности всем, кто прочитает
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

12

12. Анастасия идёт по грязному тротуару, тщетно пытаясь согреть руки в карманах плаща. Пальцы краснеют и немеют от холода, становится тяжело ими двигать и даже чувствовать. Изо рта при каждом вдохе и выдохе вылетает пар. Царько не обращает на очередные заморозки никакого внимания. У неё попросту нет ни сил, ни желания на то, чтобы радоваться или разочаровываться в погоде. Гораздо более важные и выматывающие поводы для нервов и эмоций крутятся у неё в голове, не отпуская, не давая расслабиться ни на единую секунду. Она не в состоянии обращать внимание на окружающие её предметы, вещи и смыслы, на погоду и на дома, на людей и на небо. Ей бы найти силы на то, чтобы жить — уже маленькая победа...  Она входит в ресторан, стягивая с шеи шаль. Гали нет, но почему-то администратор СанСаныч всё ещё здесь, что-то проверяет, стоя рядом со столиками. — Здравствуйте, — вежливо кивает она. СанСаныч вскидывается, рассеянно моргает: — Что?....ах, да, здрасьте-здрасьте.  Царько скидывает плащ, перебрасывает его через согнутую в локте руку. Она остаётся в застиранных джинсах и свитере с динозавриками. Свитер этот когда-то принадлежал Тимуру, но однажды он одолжил его замерзшему Дане, и теперь не хотелось возвращать. Он давно уже пропах дымом от электронных сигарет, хорошим кофе, чёрным чаем, одесской сиренью, сухой бумагой, питерским морозом и яблочными булочками, и из этой безумной смеси Анастасии хотелось бы изготовить парфюм. Ей хотелось бы, чтобы запах Дани всегда был с ней. На её блузках и платьях, на её одежде, всегда близко. Чтобы его присутствие в её жизни можно было ощущать, а не только знать о нём, как о факте. Чтобы их любовь была хоть сколько-нибудь осязаемой, чувствительной. Чтобы её янгол не растворился в небе, а оставил ей флакон духов, пахнущих им... — А дэ таки Галя? От этого вопроса СанСаныч теряется окончательно, даже поражается. Он вскидывает на Анастасию изумлённый, даже ошалелый взгляд, тихо бормочет: — Как... дэ... Вы не знаете?... — А що я дОлжная знати? — Галя... Она самоубийство совершила, Анастасия Ефимовна, — со вздохом сообщает ей СанСаныч. Царько сглатывает, медленными шагами приближаясь к нему. — Она... що? — Снотворного приняла смертельную дозу. В новостях об этом ещё не говорили, все судачат только о киностудии Звегинцева.. — Що киностудии? — Анастасия не успевает за потоком информации. Новости она принципиально никогда не смотрит. — Вы и об этом не слышали?! Киностудия «Бриллиантовый змей» уже три часа как полыхает вовсю, потушить никак не могут, все в шоке. В некоторых тг-каналах называют число жертв, от двадцати до тридцати, кучу народу госпитализировали, сам Звегинцев, говорят, рвёт и мечет... — Щому Галя убилась? — Не знаю точно. Кажется, рассказывали что-то про её парня, что с ним там случилось что-то. Жалко девочку, конечно. Я подыщу ей замену, не бойтесь, одна работать не будете. Но сегодня придётся. — А... а когда она? — Тело нашли сегодня, — вдруг отзывается официантка, выскальзывая из кухни. Она выглядит заплаканной и измученной, на плечах уже курточка, волосы растрёпаны, ноль макияжа. Анастасия подходит к ней, пристально вглядывается в красные глаза — Говорят, где-то дня четыре там лежала. Соседка её, Вика, уехала, никого в квартире не было. Не знаю я, почему, она если кому что и сказала, то только Ане... — Езжай домой, — тихо шепчет ей Анастасия, крепко взяв её за плечо и притягивая к себе. Девушка позволяет себя обнять и нервно вздыхает: — Как я... — Езжай. Успокойся.  Официантка благодарно и несчастно кивает, отпуская Царько. Вместе с ней начинает суетиться и СанСаныч: — Ну, что ж, Анастасия Ефимовна, работайте... Она отправляется в кладовку. Бедная, бедная девочка, с ужасом думает она. В таком возрасте — суицид?! Ей?! Почему?! Зачем?! Что она оценила, как высшую ценность, чем её жизнь? Что она поставила выше? Что было важнее? Отчего нельзя забрать утраченные, пустые, не нужные Гале годы и отдать Данечке... Но бедная, бедная девочка! Красавица, думает Анастасия, набирая ведро воды, несчастный ребёнок. Как же жаль такой нежной жизни! Как же жаль такой нелепой смерти, такой незаслуженной жертвы на алтарь её потустороннего величества. Самое страшное, что жертву эту не оценит никто. Кроме, разве что, самой Анастасии. Интересно, о чём думала Галя, заглатывая вторую, пятую, восьмую, десятую таблетку. Царько засучивает рукава свитера, увидев завалы посуды, с которыми ей предстояло развлекаться. Что творилось в красивой голове, желающей смерти? Это ужасно, не стоит о таком размышлять. Едва ли она вообще думала хоть чем-то в тот момент, едва ли её беспокоило что-то, кроме порыва к идиотскому, иллюзорному «освобождению». Как объяснить, что смерть — пустота? Как объяснить, что смерть не решит проблем и не спасёт? Почему никто не сказал ей этого в тот вечер? Бедная Галя. Как же она измучилась, как она, должно быть, устала. Как болело в глубине бледной груди, чтобы боль стала сильнее желания жить. Анастасия замирает, заметив стоящую ровно посередине стола тарелку с лепёшками, парой огурцов и конфетами. Рядом — записка грубым, размашистым подчерком: «Поешь пожалуйста Анвар» Царько растерянно берёт лепёшку.  Интересно, как Галя поняла, что это конец? Как она смотрела на таблетки, которые должны были навсегда разорвать её контакт с жизнью? Как можно есть, если там девочка 20 лет от роду приняла смертельную дозу снотворного и уснула навсегда? Как можно спокойно есть чёртовы самые лучшие лепёшки в Петербурге, наслаждаться насыщенным вкусом, мягким тестом, когда человек, которого ты видел каждый день, который каждый день с тобой разговаривал, улыбался, смеялся и был таким живым, таким искренним, что скулить хочется, умер? Анастасия откусывает. Она через это всё проходила. Она давно знает, какой ужас следует испытывать, как успокоиться, как не сойти с ума от боли в такой ситуации. И она переживёт. Очень жаль Галю, но хочется есть. А Звегинцева не жаль. Раз ему такое наказание свалилось, значит, её молитвы были не напрасны. Значит, бог его покарал. Ибо он заслужил. Анастасия быстро крестится, а затем продолжает есть. Так и должно быть.   Даня судорожно набирает номер и подносит телефон к уху, начиная от неосознанного волнения грызть ногти. Ему отвечает сонный и усталый голос: — Да, Данёк? — Слава богу! — вскрикивает Царько с облегчением — С тобой всё нормально?! — Ты уже в курсе про киностудию, да? — Да... но ты-то так? Ты в тот момент там находился? — Нет, я на «базу» мотался за жижей. Сейчас поеду на киностудию.  — Зачем? Ты ведь можешь пострадать... — Там отец, — откликается Тимур таким тоном, что у Царько подкатывает ком к горлу. Он слышит, как по ту сторону трубки что-то шумит и грохочет. Видимо, парень уже едет в метро — Он в порядке, но я не могу так, хочу быть рядом с ним, что бы он там не думал по этому поводу.  — Вы созванивались? — Да. Он в шоке, мне кажется, вообще разбит в щепки... Ты как там? Как себя чувствуешь? — Нормально, честно. Ничего не болит. У Дани и вправду ничего не болит, хотя он бы радовался, если бы ноги заболели, чтобы их можно было хотя бы почувствовать, ощутить их существование, их принадлежность к телу Дани. У него ничего не болит даже в районе груди, как будто там и нет ничего плохого, как будто последние несколько лет были всего лишь страшным сном, который вот так раз — и прошёл, исчез, рассеялся. Не было ада, не было боли, не было болезни и не было слёз. Он просто мальчик-подросток, который сидит, пьёт чай с сахаром, разговаривает с другом по телефону, и ему даже в каком-то смысле почти хорошо. Во всяком случае, ему точно не плохо, не больно и не грустно. Страх за Тимура проходит, и на смену ему приходит усталое облегчение и сочувствие. Да, сгоревшая киностудия — это звучит ужасно, это крах всего бизнеса Елисея Андреевича, но что она значит в сравнении с жизнями обоих Звегинцевых, в сравнении со страхом смерти?... — Тим, всё в порядке будет, — неуверенно подбадривает парня Царько. Тим отзывается смешком: — Конечно. Выплывем. Всё это херня, откровенно говоря, и хуже бывало. Ты, главное, тоже держись там, я мысленно рядом с тобой был, есть и буду.  — Позвони мне потом, пожалуйста...  — Пф, ясен хер, — уже смеётся Тимур — Лады, моя станция, я пошёл. — Давай... Елисея Андреевича поддержи от меня. — Да, конечно. И прекращай называть его «Елисей Андреевич», ему и «дяди Ели» с головой хватит. Даня с улыбкой сбрасывает. Затем откладывает телефон, залпом опрокидывая в себя давно остывший чай, замирает, уставившись на холодный город за окном. Серые панельки, окружившие со всех сторон, как будто смыкаются сплошной стеной ветряного, пугающего пристанища. Но божественное петербургское небо, заволоченное тучами, с едва-едва пробивающимися лучами солнца, косо падающими куда-то в сторону Исаакия, отчаянно стремится спасти пейзаж, не догадываясь о том, насколько больно видеть такое небо маленькому ангелу, сидящему на кухне одной из таких панелек. Он с трудом, неумело разворачивает инвалидную коляску к проходу в другую комнату, затем толкает колёса, скользящие по кафелю, выезжая. Там он неуверенно, осторожно передвигается на балкон, где приходится преодолеть порожек (ради этого Даня наполовину вылезает из коляски). Этот балкон когда-то был застеклён, но сейчас здесь всё завалено старыми вещами, а окна и вовсе разбились, поэтому Царько оказывается на сквозняке. Он опирается руками на подоконник, растерянно оглядывая сквозь мутные стёкла двор под домом, детскую площадку, нагромождённые друг на друга пятиэтажки, десятки припаркованных вплотную машин. Ему странно даже думать о жизни внизу, о нормальной жизни, о мальчиках, которые радостно хохочут, бегая, прыгая, радуясь. Даня всегда завидовал здоровым детям, но теперь он завидует всем, кто может ходить. Он не хочет плакать. Он устал плакать, рыдать, бояться, чего-то просить и на что-то рассчитывать. Он прекрасно понимает, что, раз уж метастазы пошли настолько глубоко в костный мозг, его жизнь идёт на недели, возможно, на дни. Его эта мысль почти не тревожит, хотя и очень пугает. Даня совершенно не хочет смерти и вдвойне не хочет болезненной смерти, он этого страшно боится. Но этот страх уже настолько привычен и обыденен для него, что и вполовину не настолько ужасает, как ужасал первые два рецидива. Со временем вообще привыкаешь абсолютно ко всему, включая боль, страх, временами даже к смерти. Даня давно уже к смерти привык, к её постоянной тени в своей жизни, к этому усталому, туманному, вечно согнувшемуся силуэту, с шарканьем бродящему по коридору больничных палат, по его собственной комнате. Со временем он перестал бояться её до дрожи, даже в какие-то моменты жалел. Однажды во время операции, когда киевские врачи сотворили чудо, удалив ему одно из материнских новообразований, которое бы убило его за считанные дни, ему под наркозом приснился очень странный сон, хотя потом ему говорили, что под наркозом снов не бывает, и всё это бред. Тогда он лежал на своей кушетке, как и обычно, едва живой, смотрел в потолок. Он мало что слышал и ни о чём не думал. Даня не боялся и не плакал. Он просто молчал. Он просто пялился в никуда, как будто ничего важнее этой точки на белом потолке в его жизни не было и не будет. Словно весь смысл Вселенной, словно смысл каждой отдельно горящей звёздочки был в этой точке и только в ней заключался.  Вдруг в палату без стука, молча открыв дверь, вошла очень высокая, но ссутулившая тонкие плечи, тощая, бледная женщина в странном чёрном костюме, похожем на офисный, но каком-то слишком старом и просторном. Просто зашла, негромко цокнула каблуками, прокашлялась, улыбнулась гнилыми зубами: — Привет, малыш. Давно не виделись. Но ты меня, наверное, не помнишь, я к тебе полгода назад на две с половиной минуты заглянула и ушла. — Здрасьте, — без какого-либо удивления кивнул Даня — А сейчас Вы надолго? — Да, на семь минут и три секунды.  — Ого. А меня откачают? — Да, конечно, не бойся. Насовсем тебя рано забирать, не нужен ты мне ещё. Даня неуверенно глянул на неё, уставшую, всю измученную, с обтянутым кожей лицом, огромными синяками под глазами, похожими на чёрные дыры, сел и указал на табуретку: — Ну Вы... присядьте. Семи минут и три секунды — это много. — О, спасибо, — улыбнулась ему та, садясь, осторожно поправляя свой чёрный засаленный плащ — Не будешь против, если я закурю? — Я не люблю дым, конечно... Но закурите, если хотите. Она поблагодарила его, выуживая из внутреннего кармана пачку «Винстона», рассеянно закурила от внезапно возникнувшей в её руке спички, затянулась и глянула на Даню: — Хороший ты мальчик. Обычно при виде меня люди в истерику впадают, а ты такой спокойный... — Да я привык просто... В первый раз, что ли? Тем более, если не насовсем, вообще хорошо. — Ну да, — со вздохом согласилась она, неловко ёрзая. С интересом пригляделась к лежащему на тумбочке томику Гёте — Ого... Нравится тема всего загробного? — Не очень, но «Фауст» интересный. — А кто тебе ближе, Мефистофель или Бог? Даня задумался, затем пожал плечами: — Скорее сам Фауст. Он настоящий. — И порочный, — согласилась женщина. Они помолчали. Комната перед глазами у Дани слегка плыла, стены отчего-то казались серыми, ходили волнами. Потолок качался из стороны в сторону, при этом отливая мутной синевой. Палата странно перетекала и струилась вялыми полосами жидкого света, изредка возникая отчётливыми образами стула, шкафа или ножки кушетки, но стоило повернуть голову, и видение рассеивалось. Впрочем, Даню это не удивляло, как и тихо звучащая из-за стены музыка — женщина заунывно и как-то наигранно тоскливо мурлыкала долгую колыбельную так, что он слышал каждое слово, но если бы его попросили сказать, что это за язык, он бы не нашёлся.  — А когда Вы насовсем меня заберёте? — осторожно спросил ангел. Смерть вскинулась, с лёгким удивлением глянула на него: — Э, брат, так не пойдёт. Я тебе такого сказать не могу, прости.  — Ладно... Это Вы меня простите, но я же не знал... — Да без проблем. Но тебе самому легче будет, если не знать, поверь. Не бойся. — Я в основном живых боюсь, а Вас — вообще нет. Що бояться-то? Никакого толку. — Правда, — согласилась та, туша сигарету о свой каблук и выкидывая окурок в окно. Затем глянула на карманные часы и поднялась — Меньше двух минут осталось нам с тобой. Может, вопросы какие-то остались? Про то, когда я тебя заберу, сказать не могу, но что-нибудь другое... Например, самоубился ли Есенин? Или почему всё-таки умерла Монро?  — А я могу спросить про мою маму? — тихо и робко позвал Даня. Смерть замерла, нахмурила тонкие чёрные брови: — Про маму?... А что именно ты хочешь знать? — Когда Вы за ней придёте? Смерть наклонила голову к плечу, несколько долгих секунд рассматривая Даню. Затем развернулась, лёгкой, осторожной походкой двинулась к двери, стуча каблуками поразительно тихо, практически беззвучно, но отчётливо прошептала: — После тебя. И выскользнула из палаты, оставив Даню с ощущением странного холода в грудной клетке и невыносимой сонной тяжести в голове... ...Ангел очень хорошо помнит этот сон. Он помнит его, потому что ему до одури важно это знать, быть уверенным в том, что мама уйдёт не раньше его. Потому что он бы не пережил её потери, он бы не смог, он бы не простил себе того, что он будет доживать свои отбитые, отвоёванные ею дни без неё самой. Даня знает, что он не заслуживает боли и тем более не заслуживает смерти, но понятия не имеет, есть ли у этой валюты курс и где обменник, чтобы можно было хоть как-то выкупить лишние вдохи и выдохи, хоть как-то взять то, что ему никогда не принадлежало. На простые деньги этого не купишь, хотя они очень пытались. Горе и боль тоже в оплату не годятся.  Что ещё я могу подарить тебе, Смерть, думает, глотая ком в горле, Даня, слезящимися глазами обводя мрачный, тонущий в усталой вечерней неге двор. Чем поделиться с тобой, что отдать, оторвать от сердца, души, лёгких, в конце концов? Какое жертвоприношение ты примешь? Может, пачку «Винстона»? Или всю любовь и радость мира? Чего бы тебе хотелось, Смерть? Как отбиться от тебя, можно ли победить в этом сражении? Конечно, нельзя, сам себе напоминает Даня. Понятия «победить смерть» нет, его выдумали люди, никогда с ней не встречавшиеся и не смотревшие в её бездонные, пустые глаза. Если бы они хоть раз ощутили прикосновение её ледяных рук к своим плечам, они бы поняли, что победить её — задача непосильная, невозможная, практически несуществующая. Она — просто иллюзия. Она невыполнима. Смерть нельзя победить, да и начинать борьбу не стоит, всё равно она одержит однозначную и неоспоримую победу. Поэтому Даня не пытается и не борется, Даня готов принять Смерть такой, какая она есть. Он не против умереть, он готов к этому уже очень давно. Но если бы Смерть забрала маму, он бы не пережил.   Арина устало проворачивает ключ в замке, резким движением распахивая дверь и проскальзывая в особняк, впуская за собой дуновение сквозняка. Освещённая прихожая встречает теплом и отблесками золочёных и зеркальных поверхностей, над которыми ломали головы все лучшие дизайнеры Москвы, и при виде которых Леонидова всегда слегка морщится с мыслью о том, что большую безвкусицу встречала только на показах мод. — Здравствуйте, Арина Денисовна, — тихо шелестит домработница, возникая с лестницы и помогая ей снять пальто. Женщина встряхивает тёмной копной волос и, не глядя на горничную, коротко просит: — Вика, сделай мне кофе. Чёрный. И в холодильнике готовый салат, принеси. Домработница в ответ молча кивает. Арина скидывает с ног высокие сапоги, вымотанно поднимается на второй этаж в кабинет Елисея, тут же падая в его роскошное кресло, поворачиваясь на нём и уставившись на живописные виды небольшого городка Ленинградской области. Всё тело гудит, мышцы болезненно тянет после восьмичасовой репетиции, в ходе которой она успела побыть и вторым хореографом, и примой. Зато голова работает с привычной машинной чёткостью и рациональностью, сухой логикой и прямолинейной настойчивостью. Звонок Ани она приняла уже на полпути домой, и теперь, обзвонив пару знакомых и ежеминутно получая информацию о пожаре, она не испытывает ни малейшего намёка на тревогу или беспокойство относительно собственного благополучия. А ущерб и потери самого Звегинцева её не беспокоят абсолютно, хотя она прекрасно понимает, что к утру он потеряет статус одного из самых богатых людей в российском шоу-бизнесе, если уже не потерял. И её это ничуть не трогает. Телефон женщины неожиданно заливается партией из балета Чайковского, на что она закатывает глаза: — Да? — Арина, только честно. Это ты? Леонидова фыркает: — Однако! Как все норовят обвинить меня бог весть в чём. — Так это не ты? — настойчиво переспрашивает Легашов с чувствующейся нервозностью в голосе. Арина усмехается: — Нет, не я. Это слишком вульгарно для меня. — Слава богу... — А ты больше всех тревожился? — Ну можно и так сказать, — слегка ворчливо откликается Панкрат — Просто он ведь мог пострадать... — Твой милый Елечка? До чего же ты падаешь, Панкраш, поклоняясь ему. — Я не поклоняюсь. Оно и видно, думает с насмешливым презрением Арина, оборачиваясь на вошедшую с подносом горничную, но обращаясь вновь к мужчине на том конце провода: — Что-то ещё? — Догадки? — Сui bono, дорогой. Ищи, кому выгодно. — Арина, ей-богу, это уже не игра. Двадцать погибших, ещё человек двадцать пять в больнице — это не смешно! Конкретных людей назвать можешь? — Его врагов ты и сам знаешь. Она догадывается, что Панкрат сейчас мечтает послать её куда подальше, но сдерживается, коротко поблагодарив и положив трубку. Леонидова вяло улыбается, подумав о том, какой красивый будет скандал и как славно намучаются с этой красотой следователи, которых, вне всякого сомнения, будут жестоко пинать, особенно сверху, требуя сверхчеловеческих результатов, которых те, естественно, дать не смогут. Арина пододвигает к себе пластиковый контейнер с салатом, принимаясь за овощи, при этом рассеянно глядя куда-то вверх, явно продолжая какие-то мысленные расчёты и построение планов. Закончив с ужином, она поднимается, подходит к окну, замирая в сантиметре от стекла, рассматривая тьму города, скорее напоминающего посёлок. Это не северная столица, тут в полдвенадцатого ночи по улицам шастают только бродячие собаки и бомжи, никакого шума, гулянок, парочек. Тишина и благодать. Спокойно аж до паники, аж до тревожного ужаса. Слишком спокойно. Явно проведя сама с собой какие-то крайне убедительные и логичные умозаключения, Леонидова разворачивается, подходя к высокому дубовому шкафу, чёткими, знающими движениями убирает с поли десять книг, обнаруживая за ними небольшой несгораемый сейф. Код она вводит, не задумываясь (дата рождения Тимура, помноженная на два), затем достаёт из стола Елисея белую карточку, похожую на пропуск, прикладывает к дверце сейфа, дожидаясь, пока не загорится зелёный свет. После этого наконец открывает его. Она абсолютно игнорирует драгоценные украшения (наследство ещё бабушки Елисея) и несколько плотных пачек купюр, на автомате протягивая руку к нижней полке, доставая оттуда две папки бумаг и флешки. Арина вытаскивает всё это, раскладывая перед собой, бегло пролистывая документы, и так ей известные, лишь пару раз остановившись, вчитываясь в конкретные строки. С бумажной волокитой Леонидова заканчивает быстро, тут же её убирая, решив перелистать электронные материалы только с одной флешки, обратно падая в кресло Звегинцева и, предусмотрительно взяв свой ноутбук, женщина утомлённо принимается за изучение незнакомых ей файлов. Как и обычно, девяносто процентов занимает исключительно работа киностудии, конкретно — договора, проекты, наброски, идеи, заметки, финансы... Арина особо не вчитывается, мысленно отмечая для себя важные детали, на которые следует чуть позже обратить внимание. Она уже планирует завершить «досмотр», но тут цепляется взглядом за незнакомую папку «Царько», заинтригованно щурится. Быть не может, чтобы Елисея действительно, искренне беспокоила судьба этого больного мальчика. Единственная причина ему помогать — это его собственный, елисеев, маленький принц, Тимур, его свет и солнце, ради неизбалованной улыбки которого Звегинцев купил бы весь мир, а может, и больше. Даню он воспринимает скорее как живую игрушку сына, как щеночка, на которого ему самому плевать, но ребёнок просит, поэтому поможем. Из чистого, скорее праздного, чем рабочего любопытства, Арина нажимает на папку. Затем замирает, не веря собственным глазам, медленно листая вниз, ошалело проглядывая изображения и видео, хранящиеся здесь... Жуткие, омерзительные кадры, будто вырванные из извращенческого порно. Бесчисленное количество фотографий обнажённого женского тела, изуродованного, избитого до синяков и шрамов, всё в ссадинах, с рассечённой кожей, где-то в гематомах, где-то в уродливых следах от шлепков и ударов. Снимки эти сделаны на разных кроватях и диванах, некоторые — на полу, где-то на женщине остались чулки или шарфик, а ещё Елисей ни разу не потрудился снять с неё крестик. Женщина лежит или сидит, спящая, в неестественных позах, то прикрываясь, то будучи связанной, то сжавшись, свернувшись калачиком. Несколько видео, видимо, снятых на скрытую камеру, судя по ракурсу и обстановке, где-то в отелях, только один раз — в квартире самого Звегинцева. Но к своему ужасу в этой женщине Арина узнаёт... Ту маму онкобольного мальчика, Анастасию, кажется. Худую, измождённую, в своём роде красивую женщину, в растерянности пожимавшую ей руку, тихую и забитую. Там, в его кабинете — несчастнейшая мать на свете, здесь, на фото — жертва сверхчеловеческой мужской жестокости. На ней нет ни одного живого места, она вся уничтожена, избита. Арина неосознанно нервно сглатывает при виде этого ужаса, рассматривая каждый снимок с отвращением, но всё же не отводя взгляда. Желание пойти и вымыть руки вызывал не сам вид изуродованного тела, а мысль о том, что Елисей, сотворив с ней это, нашёл в себе силы ещё и встать, отойти и приняться фотографировать её, запечатлеть подтверждение собственной низости. Леонидова несколько секунд сидит, ничего не делая, просто пялясь на экран и силясь понять, принять, что за отвратительный секрет только что сам приплыл ей в руки. Затем она нажимает-таки на воспроизведение одного из роликов. У неё не дрогает ни один мускул на лице, наоборот, она сохраняет каменную маску уникального спокойствия, даже равнодушия, пока следит за процессом изнасилования и избиения. Обычно люди смотрят с таким лицом рекламу или скучный фильм, включенный на фоне. Впрочем, в какой-то момент у неё странно дёргается голова, но затем Арина листает видео дальше — кровать, барная стойка, пол, снова кровать, диван, кровать, стол. Дойдя до записи месячной давности, Леонидова вдруг усмехается, со свойственной ей хищностью впиваясь глазами в экран.  Там со слабой, несчастной и обессиленной женщиной развлекаются аж двое мужчин. Один — конечно, Елисей — ведёт себя, как хозяин или почти Господь Бог, а во втором Арина мгновенно узнаёт нежного красавца Панкрашу. Правда, в мужчине на видео мало схожеств с её ласковым любовником, из которого можно верёвки вить — там он жесток, суров и беспощаден, творя с Анастасией омерзительные вещи наравне с Елисеем. Леонидова невольно приглядывается к нему и его эмоциям, выражению лица — для неё крайне странно видеть, что он бывает неоправданно жесток, не говоря о том, что теперь всё это становилось компроматом не только на Звегинцева, но и на Панкрата. Женщина досматривает запись до конца, только после этого вытаскивая флешку и убирая обратно, к остальным драгоценностям и секретам Елисея, сама уже быстро размышляя и строя в голове планы. Как и когда более грамотно использовать такое оружие? Сливать ли Панкрата вместе с ним? Идти через прессу? Шантажировать Елю или просто нанести удар? Как поступить с самой Анастасией?  Арина выходит из кабинета жениха и, оказавшись в спальне, набирает телефонный номер. Подносит гаджет к уху: — Мистер Эйнкор, добрый вечер. Есть разговор.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать