Интимки.

Клуб Романтики: Разбитое сердце Астреи
Гет
В процессе
NC-17
Интимки.
Описание
Одри Сейнт - и без того не самая прилежная студентка с кучей проблем, но жизнь девушки рушится окончательно, когда бывший сливает в сеть ее интимки. Теперь на скандальную "фотомодель" ополчилась учебная часть, ее выгоняют из спортивной команды и грозят отчислением. Хорошо, что есть профессор Синнер, неожиданно предложивший свою помощь. Только, что он потребует взамен? И причем тут разлетевшиеся по всему интернету фотографии?
Примечания
Вдохновлено песней Мейби Бейби - "интимки".
Посвящение
Всем моим любимым читателям, которые уже как родные!
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Сар.10. Don't f**k with cats!

«— Выходит, сегодня ты пожаловал не для себя, — мурлыкала дез Эссэнту мадам Лора. — Но у какого черта ты подцепил этого младенца? — выспрашивала она, когда Огюст исчез в сопровождении Прекрасной Еврейки.

— На улице, дорогая.

— Вроде бы ты и не пьян, — бормотала старушка. Потом, поразмыслив, добавила с материнской улыбкой, — Понятно, ах ты, кобель! тебе захотелось молоденьких!

Дез Эссэнт пожал плечами:

«Не угадала; абсолютно нет. Просто-напросто я стараюсь подготовить убийцу».

      

— Ж.К. Гюисманс. «Наоборот».

      

෴✰෴

      — М-м, о здоровье? Во-от, значит, как? Хорошо, договорились. Я вместо очередной дорожки пойду к сомнологу. Сразу после того, как ты перестанешь дрочить своими очаровательными пальчиками свое не менее очаровательное горлышко, и по окончании очередного приступа обжорства побежишь не к унитазу, а на прием к психотерапевту-нутрициологу.              Воцарилась тишина. Такая немая и полая, что по ушам тут же ударил влажный шум, будто морской прибой. Сердце билось все стремительней, и кровь с силой ударялась в артерии — Малек мог это слышать. В полумраке комнаты с блеском подрагивали большие черные-черные глаза. По такому взгляду нетрудно сделать вывод: мысли носились без умолку, скакали, едва ли поддавались остановке. Хотелось сказать что-либо, ответить хоть чем-то, он и сказал. Сказал, не подумав — такое с Малеком редко случалось. Да никогда не случалось, быть откровенным. Но стоило лишь немного расслабиться, едва отпустить контроль, от которого он так устал! Непомерно устал. Блядство.              — Я… — залепетала, словно маленькая девочка, пойманная за непристойностью. — Я не… Вы несете полнейшую чушь, профессор, — Одри отчаянно пыталась выдать профессору его же слова. Но для этого ей бы хоть толику его настойчивости! Сейчас же она выглядела загнанной в уголочек мышью, такая растерянная!              А еще занятная. Оправдывается, будто он отчитывающий ее папочка. Снова вот перешла на «Вы».              — Ты фарисейка, Одри. А на твое чревоугодие мне плевать. Хочешь блевать — блюй на здоровье, мне то что, — Малек задумчиво повел плечами. Даже в объебанном состоянии, даже с руками под юбкой своей студентки, Малек умудрялся выглядеть интеллигентно. Просто повел плечами, но Одри тут же себя поймала: так умел только Малек. Даже удивительно, сколько характера можно вложить в одно пустое движение.              Только теперь он убрал руки из-под ее юбки. Сел было на край стола — не смог усидеть. Секунд десять — все, на что он сейчас был способен.              — Я только раньше, — едва собрала звуки в слова. — Сейчас уже — нет.              — Господи, Одри, — притворно-театральный жест, взмах руками. Накокаиненному Малеку теперь хотелось внимания и сцены. Шоу. Рядом — разве что Одри. Значит, ей и смотреть. — Я, в отличие от некоторых, — он нежно провел по ручке кресла, словно та — самая чуткая из любовниц, а затем оттолкнул от себя. Офисное кресло, на котором сидела Одри, провернулось. Сама же Одри еще сильней вжалась в спинку — инфантильная кукла. Проворот намекнул, кого именно Малек имеет в виду под «некоторыми». — Я, в отличие от некоторых, мир на «хорошо» и «плохо» не делю. Зачем мне врешь? Мне просто любопытно. Как специалисту. Вдруг сменю ориентацию… переориентируюсь в смысле: променяю своих любимых зэков на нежных блюющих девиц. Они, конечно, не такие интересные, но хотя бы красивенькие.              — Я не…              Внимание, до того рассекающее пространство мыслеформ со скоростью света, сейчас зацепилось за одну-единственную — наконец! — идею. Ужасно вдруг захотелось доказать свою правоту! Может потому, что до конца и сам не уверен — все, чем он располагает — всего лишь догадки. Правдоподобные, но догадки.              — Блевала. Нещадно. Лет пять-восемь назад. У тебя шрамы на костяшках — интересно, пройдут? Помажь репаратором — гепарин натрия, может быть? Посмотрим, что из этого выйдет. И сейчас тоже блюешь, раз в месяц примерно. Может, два. Уже другой рукой — у тебя царапины от зубов, — Малек вдруг взял ее прижатую к груди руку, аккуратно провел подушечкой большого пальца по уже побелевшим полосочкам. Доказал свою правоту. Молодец, блять.              Девчонка теперь отчаянно впивается ногтями в собственное запястье, практически снимает верхний слой кожи. Проделывает то же самое и с нижней губой, но этому мешает помада. Помада, часть которой до сих пор на его губах. Малек умный, Малек M.D., Малек знает, ноцицепция, неоспинобугорный путь, околоводопроводное серое вещество гормонально сигнализирует ядрам шва ретикулярной формации о необходимости выработки серотонина. Девчонка бессознательно пытается себя успокоить. Под нижним веком залегла прослойка воды: еще немного, и польются слезы. Подступает истерика, а он тому виной. Стоило так доводить бедняжку? Видит Бог (кем бы Он ни был), Малек того не хотел.              — Ладно. Хорошо. Блюю. Доволен? Набиваю свой желудок едой, самой калорийной, самой жирной и вкусной! Пирожные с заварным кремом, жареная картошка, чипсы и еда из мака. И когда я смотрю на эту еду, меня трясет от предвкушения! Столько бесподобных глютоматно-жирно-сахарных блюд, и все на меня одну! И я пихаю их в себя до рези во внутренних органах. А потом спускаю все в унитаз. И мне не стыдно! Хотя бы не наркоманка, слышишь?! — голос ее дрожал от обиды.              — Хочешь экспертное мнение практикующего психиатра?              — Нет.              Малек хохотнул. Он, разумеется, не ждал, что упрямая до чертиков в глазах Одри ответит согласием, что бросится на колени, умоляя принять ее как пациентку, помочь вылечить пережитки спортивного прошлого. Но на настолько твердое «нет» не рассчитывал тоже.       По комнате разлилось пугающее молчание, только часы инфернально дрожали своими тик-так. Но Одри вдруг продолжила:              — И так знаю, что скажешь: шесть раз в день, маленькими порциями и занятия спортом. Спасибо, по горло уже сыта.              — Нет, Одри, — Малек устало вздохнул. Концентрироваться становилось проще, Одри теперь представала более явной, реальной. Уставшей, непонимающей, заебанной даже. Вжалась, как воробышек, в грядушку. А еще она злится. Злится потому, что не хочет казаться проблемой, не хочет выглядеть жалко — все для этого делала. Домашку вон решила — худо-бедно, но ведь решила же! Сама! Проверять пришла. Опять не получилось, опять все ее постоянные злоключения выплыли наружу — видит Бог, а она так пыталась их скрыть! И слезы почти застилают глаза. — Нет, Одри, я так не скажу. Как по мне, копаться в своем прошлом, землю носом ковырять — куда сложней и гораздо травматичней. Оставь, как есть. Воспринимай в качестве интересной особенности. И не клей на себя вину. Ты же до сих пор себя виноватой чувствуешь.              — Спасибо. Спасибо за помощь и совет, профессор Синнер. До завтра тогда? — завтра снова лекция по судебной психиатрии.              Ответа дожидаться не стала, выскочила из кабинета, с силой хлопнула дверью. Глухому удару вторили пробившие очередной час часы. Малек опустился в кресло, раздербанил очередную пачку, закурил. Сам не заметил, а сигарета уже обжигает нос. Одри так быстро вылетела прочь, в кабинете теперь слишком пусто. Вся комната заставлена всяческой ерундистикой, но, несмотря на это, звон часов все равно гуляет эхом — слишком, слишком пусто. К чему перформанс? Зачем завел подобный диалог с Сейнт? Ну и поделом ей: пусть не думает, что знает больше всех. Если он наркоман, она — булимичка: сыграли по ее правилам.              — Тьфу, к черту все, к чертовой матери! — Малек развернулся на кресле, запрокидывая на стол ноги. Зашерудил кругляшком телефона:              — Профессор Синнер. Мне нужно переговорить с Микаэлем. Да, по поводу перевода студентки.              Визгливый голосок в трубке сообщил, де пока Микаэля нет — но отошел он буквально на пару минут. Как в старой шутке: «Извините, мне нужно отойти на пару минут. Перезвоните через 12 часов». Стоило подождать, сколько — неясно. Малек принялся просматривать записульки Одри.              Оформлены они славно: декоративным скотчем выделены основные тезисы, блестящими ручками помечены цитаты. Кое-где небольшие зарисовки, и даже вырезка из анатомического атласа — разрез мозга, где красным маркером раскрашены определенные области. Ох, девчонка постаралась — довести до ума, так и публиковáть можно. Но Малека интересовало другое: раздел видений, то, что пришло к Фоме в последние дни его жизни. Так интересно, что скажет религиозная Одри на это! Станет ли оправдывать бога?              У Фомы философии, как выразился однажды Бейзерман, «жопой жуй» — две огромных суммы, кучи работ на заказ, собственные размышления и комментарии. Есть на что опереться, чтобы сдать ничем не примечательное простенькое университетское эссе. Но дело ведь далеко не в философии: кому нужны эти старые деды, размышляющие «о важном»? Но житие Аквината Малека задевало: разумеется, как такóй истории и не задевать? Но вот задело ли Одри? Глупо, конечно… Ничего толкового в этих разноцветных каракулях он не найдет — Малек уверен. Но почему-то все равно заскользил по строчкам.              Почерк у Сейнт отменный — врачебный. Красиво, конечно, но хуй поймешь. Малек даже повел уголком рта — у самого такой же точно. С завитушками, резкими рывками, огромными расстояниями промеж строк. Почти нечитаемый. Интересно, сможет ли Малек, даже после того, как потратил изрядное количество времени на распознание чертовых каракуль, и дальше себя убеждать: опусы Одри он читает лишь от скуки?              Диагноз Одри так и не поставила — во всяком случае, обнаружить что-либо конкретное в куче черновиков Малеку не удалось. Но это не так важно, куда интересней предположения, верно? Основываясь на биографии Фомы, Одри старалась выписать какие-никакие, симптомы: замкнутость, погруженность в себя, мистические переживания…              — Так, а вот это что-то новенькое… — он даже не смог удержать свои мысли при себе, они вырвались наружу словами. — Что еще за «попытка рационализаторства»?              Он читал, и с каждой строчкой, с каждым новым завитком буквы «р» его все больше и больше обдавало пугающе искристым холодком. «Может, отхода», — заметил бы некто внимательный, кокаин профессора уже почти попустил, но Малеку не до этого. Он все читал и читал, не до конца понимая: то ли Одри обвела его вокруг пальца, и вместо Фомы нарочно писала что-то о нем, то ли он сам сходит с ума, и видит двойные смыслы там, где их нет.              Заметки Одри хаотичны, но общая нить повествования угадывалась легко:              «Рационализация — это защитный механизм (защита эго), в котором даются очевидные логические причины для оправдания поведения, мотивированного бессознательными инстинктивными импульсами. — Американская ассоциация психологов», — последнее предложение — очевидно, источник определения — было выделено курсивным шрифтом, с утолщением.              Одри напрасно считает себя дурочкой. Знаний в ней, конечно, кот наплакал, но есть необходимые для ученого качества: она придирчива к определениям и всему ищет подтверждение. Но Малеку сейчас не до успехов ученицы: он полностью погружен в написанное.              «Комбинация интуитивных и противоинтуитивных свойств имеет большое значение в религиозном представлении, — Д.Баррет              Невозможность принять противоинтуитивные тезисы ???              Религия — как источник страдания для некоторых подконтрольных групп, исследование С.Мор»              Схемы от красивых и выведенных цветными ручками плавно переходили к размашистой неряшливости и пометкам химическим карандашом поверх написанного. Кое-где карандаш даже плыл, смешиваясь с еще невысохшими чернилами. Сами же схемы, вместе с написанным, постепенно перестали представлять собою выписки определений, симптомов и критериев, и теперь походили больше на эссе.              Глаза скользнули дальше. Ага, вот, здесь:              «…и словно что-то поломалось внутри: видимое противоречие. Колесо Сансары из ссанины и говна (слова были перечеркнуты на славу, а поверх еще и стерты слоем корректора. Но Малек не поленился — посмотрел на оттиск с противоположной стороны листа. И не пожалел, фразочка его повеселила) непрекращающихся взаимопорождающих страданий. Выходит, невозможность преуспеть в делах духовных порождает несчастье. В целях справиться с ним психика запускает механизм рационализации, который, в свою очередь, делает невозможным принятие контринтуитивных тезисов. Подобное принятие же, как пишут теологи, необходимо, чтобы достигнуть каких бы то ни было успехов в духовной жизни. И снова неудачи, и снова — новые страдания…», — затем шло уже что-то вроде выписок из статей, дальше читать не стал. Вот, значит, как, Сейнт…              — В любом случае, ничего толком о Фоме, ничего о его видениях. В этом же был весь смысл… — и красными чернилами по скрепленной стопке бумажек поплыл жирный неуд. — Считай, с домашкой ты не справилась, Сейнт.              — Ладно, — он отмахнулся рукой, словно прогонял особенно назойливую муху. — Ты это брось. По-детски платить попавшей в точку девчонке неудом. Но все же домашку ей придется переделать, написать чуть больше информации по существу.              Старинный аппарат — Малек бы не был самим собой, не будь у него и трубка с выебоном. Старая, как само слово «выебон», — заклокотал, чем прервал зарождение абстрактного и, признаться, странноватого диалога Малека самого с собой.              — Да? — он ответил так быстро, даже полный сигнал пройти не успел — так сильно не хотел цепляться за свои мысли. Точнее, хотел. Этого и опасался: сейчас, на отходах, стоит ему зациклиться на определенной мысли, будет жевать ментальную жвачку, пока не вырубится без сознания. Он это понимал и подобного развития ситуации старался избежать.              — Да. Да, Рут Бергман. Пару документов нужно переподать, да. Хлопочу о ее переводе лично. Мне нужна рекомендация научного отдела.              Микаэль пообещал оформить рекомендацию, но для этого ему нужно разрулить всю бюрократическую волокиту: выпросить печать научного отдела, поставить гербовую у секретаря ректора, найти нужную форму и проч., и проч. Нужно подождать. Малек вздохнул и крутанулся в кресле. Что ж, если надо — подождет. Лишь бы Рут поскорее перевели, уже не терпится посадить ее на энцефалограф! Впрочем, если Сейнт согласится на затею с каннибализмом, этого и не понадобится — появится тема для исследований куда интересней. А Одри сверстает статью: она аккуратная и слова подбирать умеет. В отличие от него, наговорил ей всякого…              Господи-Боже, и опять эта Сейнт! А вместе с ней черепной коробок оккупировало и чувство вины, хотя казалось бы: сама виновата! Первой затеяла перетягивание каната, решила помериться членами, да куда ей: так или иначе, его-то опыт психиатрической диагностики куда больше. Булимичек-то он видит издалека. Да и потом, уж очень хотелось узнать наверняка, блюет она или нет. Блюет. Значит, и сама со своим прошлым разобраться не может, а еще морщила свой очаровательный носик, ему́ говорила: «Вы бежите от него, профессор!» Н-да, ты сама-то легкоатлет что надо!              По темной, умброво-жженой глади расплылись два серых озерца-глаза, Малек заглянул в чашку. Кофе давно остыл, совсем про него забыл! А ведь хотел выпить вначале — знает же, кофеин потенцирует кокс. Может, вставило бы сильней и держалось чуть дольше. Кофе пах отвратительно — дешевый, растворимый, горький, с противным ароматизатором, невесть каким. Не то печенье, не то горелая карамель. Еще теперь и ледяной — содержимое чашки с жадностью впиталось в сухую землю цветочного горшка.              А Микаэль все не звонил. Малек хотел отложить проверку домашек на вечер, но заняться нечем — на столе распласталась гора студенческих листочков. Что там он задал простым смертным (тем, кто не Сейнт)? Один абзац, другой, третий — никчемные ошибки, неправильная трактовка прав. Работа за работой, в кабинете ужасно душно. Так мало кислорода, но открывать окно совершенно не хочется — черта с два он расстанется с этим креслом. За недостатком воздуха один за одним следуют зевки, веки закрываются сами. Всего на несколько секунд — эти бесконечные строчки так режут глаза, проморгаться бы. Нет, надо отсюда уходить.              И сам не понял, как оказался на улице: под ногами шуршала листва; он так давно не ходил по листве! Обычно ее сразу же сгребает коммунальная техника. Обычно, но не сегодня. Может, бастуют? Впрочем, неважно. От листвы пахло прелостью и солнцем, а еще почему-то веяло ладаном. Наверное, уже совсем с катушек съехал, прочь надо валить от этого университета. Пойти в Sacra Terra, разобраться с какими-нибудь поставками. Может, туда сегодня придет из коллекционеров кто: кажется, на днях свою встречу планировали нумизматы. До отеля добираться он решился пешком — совсем чуть-чуть ведь дойти. Или всему виною погода, и при ней расстояние кажется меньше? Солнце яркое — даже слишком. Как в картинках с полуденным ужасом. По бокам улицы плотными гроздьями занималась сирень. Совсем как та, которую в детстве он украдкой рвал для мамы, писаные крупные набухшие соцветия, лучащиеся жизнью. Он и сейчас подумал, а не сорвать ли несколько веточек? Поставит в кабинете или на лекционной трибуне. Но рвать не стал, времени — в обрез, ему нужно спешить в Sacra Terra.              Видимо, коммунальные службы об этой улочке позабыли давно. Вряд ли забастовка. Черт с ней, с опавшей листвой, это мелочь, по сравнению с россыпью колдобин и выбоин в асфальте. Некоторые — совсем крошки, с гранитной щепой на донце. Другие же — гиганты, не переплыть — настоящие разломы дорожного полотна, почти доверху наполненные мутной водой. Из ямок побольше — тех, что с водой — жадно пили голуби и галки. Еще бы, такой жаркий день! Малек даже пожалел, что вместо очков без диоптрий не взял солнечные — слишком уж било в глаза полуденное солнце.              — Ха-ха-ха, мама, мамочка, перестань! Пойдем лучше в парк! Запустим воздушного змея? И я хочу мороженое! Мороженое! Знаешь, какое я люблю? Фисташечное! — из-за угла раздался звонкий детский смех.              Даже странно: улицы пустуют, а тут вдруг мама с ребенком. Малек заглянул за толстую колонну из красного кирпича. Кирпич старый и сыпался, стоило опереться всего на секундочку, как белая рубашка замызгана кроваво-красными пятнами. Ничего, отдаст в химчистку отеля. Сейчас куда важней утолить любопытство, узнать, что за мама с ребенком? Откуда они здесь взялись — на старой необхоженной улице?              Навстречу золотым объятиям солнца вылезла белобрысая детская голова. Не понять: то ли короткостриженная девочка, то ли длинноволосый пацан. Лет пяти, может. Ну уж точно не больше семи. Дите настойчиво пыталось выбраться из дорожной выбоины — тоже залитой водой. Уровень доходил примерно до груди: утонуть — не утонет, но и вылезти не может. Детские пальчики отчаянно цеплялись за асфальтную корку, но та тут же обламывалась и летела ко дну «водоема». Подойти и протянуть руку? Где же мама? Кажется, малыш с ней говорил, но в округе не видать никого — куда подевалась?              — Ты чего здесь? — идти по раскуроченному покрытию сложно: каждый шаг дается с трудом, и Малек понимает: добраться до малыша быстро не получится. Потому и окликает издалека — их так учили оказывать экстренную психиатрическую помощь. Отвлечь, заинтересовать беседой. Он и пытается это сделать, пробираясь через отлетевшие от стен кирпичи, растресканные цементные тротуары и прочие прелести невероятно гостеприимной улочки.              — Мама запрещает с незнакомцами разговаривать! — дите по-еврейски тянуло «р» и чеканило межзубные звуки. — Говорит, они меня украдут и зарежут.              — Хорошо. Может, и правильно, что так говорит. Хотя, с такими установками — бьюсь об заклад, мы с тобой встретимся лет через пятнадцать у меня на приеме. Слушаешься маму и не ведешь бесед с незнакомцами? Похвально. Тогда давай знакóмиться. Тебя как зовут?              Но ребенок, присев, на несколько секунд исчез под водой — будто спрятаться хотел. Дыхания хватило ненадолго — пришлось вынырнуть. Белые волосы промокли — напитанные водой и грязью, теперь они и вовсе сделались карамельными, жадно разливаясь по крохотной головке. Разговаривать беспризорник не хотел, все игнорировал. Игнорировал, да… Но как-то странно — будто вовсе Малека не опасался, будто видел его уже до того три тысячи раз. Дите даже взглядом не повело в его сторону — спокойно отвернулось, обнажив сутулую спину, и принялось плескаться в дорожной луже.              В лужу прилетело вдруг что-то белое и пушистое, прилетело и бельмом повисло на поверхности. Что-то куда ощутимей щелкнуло Малека по лбу. Потирая ушиб, оглядел врезавшуюся в него штуковину: три в одном. Шампунь, гель, пенна для ванны. Что за срань?              К ребенку вдруг подошла мама: молодая, румяная и невероятно красивая. Мама. Но только не ребенка — его собственная. Она, казалось, тоже его не замечала: схватила мочалку и ударивший Малека бутылек и принялась отчаянно тереть ребенка.              — Мама, пойдем пускать змея! Не хочу тут торчать!              — Ты же знаешь, любовь моя, всю нечистоту стоит очистить и омыть.              Малек не припоминал, чтобы у него была сестра или брат. Кажется, у матери детей больше не было. Но, может, родила, пока он пропадал в разъездах? Выспрашивать у мамы, что за ребенок и почему она вдруг моет его в луже, Малек не решился. Убедившись, что дите не одно, он побрел дальше. Хотел развернуться, еще немного посмотреть на мать — да толку? Он давно себе сказал: стоит поставить на попытках заговорить с ней крест. Ничего, кроме разочарования, это еще не приносило ни разу.              Дорога до Sacra Terra пролегала через небольшую деревеньку. Когда-то, может быть, и село — но церквушку давно разобрали по кирпичам, служб в ней все равно ведь не вели. Никто Богу здесь не молился — для чего? Деревенька застыла в полуденном мраке, с реки поднимался туман. Так она и стояла — год, десять лет, или сто. Здесь никогда ничего не менялось, потому и Бога просить не о чем.              Вот перейти через мосток — считай, пришел. Там до Sacra Terra — рукой подать.              — Малек! Ма-а-алек! — рыжая девчонка врезалась в его грудь, повисла на шее. — Я так рада тебя видеть, родной! Соскучилась! А ты? Ты — скучал?              — Я? Нет, — признался он. И даже взгляда не отвел — смотрел в пронзительные карие глаза.              — Как же это… — она отступила, хотела было кокетливо обидеться, потребовать нужного ей ответа, но тут же вновь повисла на шее — времени у нее немного. — Забери меня отсюда, Малек! Забери с собой!              — Не могу. Я в отель иду, я здесь проездом. Точнее — проходом.              — Придумай что-нибудь! Ты ведь такой умный, Малек! Придумай что-то, прошу! — она хныкала и льнула к нему, цеплялась за в кровавых разводах рубашку, падала и, уже в пыли, хваталась за щиколотки. — Я ведь тебя любила!              — Ну и дура.              — Любила и верила! А теперь вот тут торчу! Из-за тебя, подлец! А тебе меня ни капельки не жаль!              — Ни капельки, — он пытался пройти дальше, но дорогу преградил поджарый паренечек. Делать нечего — придется разговаривать. Давно пора завести привычку всюду таскать с собою нож. А еще лучше — огнестрел: хвала второй поправке!              — А ты чего здесь? Тебя только к воскресенью ждали, — рыжая вдруг сама пихнула паренька, стараясь вытолкать из деревни прочь.              — Я — так. Гощу пока. А в воскресенье — да. Совсем перееду, наверное. Если до дома не доберусь, — паренек повернулся теперь к Малеку, хотя до того, казалось, совсем его не замечал. — Профессор Синнер, и меня возьмите! Я же здесь благодаря Вам!              — Чушь. Здесь только по своей вине оказаться можно. Пусти! — Малек рванулся, устало и вяло — сил почти не было, кокаин и дорога заметно его утомили. А паренек явно не из слабых: врежет — костей не соберешь.              — Своей? Да ладно, не валяйте дурака, профессор, — парень отступил и вздохнул: глубоко-глубоко, надрывно и жалобно. — Думаете, я не знаю-то? Почему я заболел — не знаю, что ли?              — Летучие мыши много кого кусают. Укусит в походе — ты и не заметишь, — Малек повел плечами. Так, как умел только он.              — Да бросьте… Давайте, Вы же сами рассказать хотите. А? — и грустная-грустная улыбка. — Исповедуйтесь. В глубине-то души Вам жа-аль.              — Времени нет.              — Автобус от деревни все равно через полтора часа. Успеете. А пешком — и не старайтесь, не выйдет ничего, — парень кивнул в сторону кирпичной коробки. Она стояла в отдалении, покореженная и разбитая, с проломленной крышей и покосившемся фундаментом. Видимо, та самая разъебанная церквушка.              И вроде все по делу: Малек и сам вдруг понял, ему и впрямь на своих двоих отсюда не выбраться. Не зря же та, рыженькая, просила с собой ее забрать. Могла бы уйти — давно бы ушла. Видимо, уйти не получится. Малек вздохнул: остается лишь принять правила игры. Вздохнул и направился к костелу.              А это всенепременно костел — хоть от церкви и осталась лишь коробка, Малек его узнаёт. Центральный неф ярко выступает, витражи — все давно побиты, но, несмотря на это, даже и оконные проемы отражают былое величие. Внутри — ничего не осталось. Росписи покрыты граффити и копотью — видно, жгли костры подростки, лавки растасканы на дрова, деревянный крест посреди стены, правда, взять не посмели, но и он весь растрескался и покрылся плесенью и мхами.              Исповедальня тоже ушла в сельские (или уже деревенские?) топки, ну да Малек и не собирался вставать на колени перед Ним. Садиться некуда. Он долго смотрел на иконы Петра и Павла, но усесться на них так и не решился. Похуй, все равно рубашку уже всю измарал — попортит и штаны, и Малек взгромоздился на кирпичную кладку и замотал ногами — как маленький ребенок.              — А ты чего сюда приперся?              — Послушаю, — паренек повел плечами — постарался повторить жест Малека, но у него не вышло. Жест казался инородным и чуждым. — Мне же тоже интересно. Не все спортсмены тупые. Я вот тоже любопытный.                     — Ты не любопытный, ты как раз-таки тупой. К черту, оставайся. Хотел — вон, — профессор кивнул на Павла, — образу исповедоваться. Ты все приятней, чем «апостол язычников». Хочешь слушать? Слушай.              У Сейнт достаточно милая мордашка, и мордашка эта была такой расстроенной, когда рассказывала мне про слитые фотки. Хочешь знать, почему ты умираешь? Потому, что мне было скучно. Потому, что я хотел клином выбить клин. Сестра Мэри — теперь твоя подружка, а?                     — Это та, рыженькая, которая перед Вами на коленях ползала и в любви признавалась? Тут никаких сестер нет. И Марий.              — Рыженькая, да. Она самая. В миру, наверное, по-другому звали. Она же пове-е-есилась. Лет двадцать назад. Может, пятнадцать.              — Отчего? Неразделенная любовь?              — Нет. Не-ет, нет. Совсем нет. Я вообще не знал, что она какие-то чувства испытывала. Точнее, знать не хотел. Замечать — замечал, должно быть, какими-то клочками бессознательного чувствовал, конечно… Но осознавать — куда сложней, это себе признаваться надо. Тем более, мне едва ли было шестнадцать, она — куда старше. Сколько ей — поди, спроси. Двадцать пять?              — Теперь уже — нисколько, — паренек расхохотался, и хохот его сорочьей трещеткой пролетелся по сводам церкви. — Так чего она… этого… того самого-то? — его правая рука припала к горлу, левая — кулаком взвилась над головой. Парниша высунул язык, изображая повешение.              — М-м, знаешь, а похож я на Бога, а-а? — Малек с ужасом смотрел на себя самого. Не понимал, почему вообще рассказывает этому парнишке все? Какого черта перед ним распинается? Но причудливый калейдоскоп событий походил на кино от первого лица, на видеоигру: он говорил, говорил, и никак не мог пропустить эту кат-сцену. — Я только выпустился из семинарии, и от приторно-сладостной доброты всепрощающего боженьки невероятно устал. Мне хотелось попробовать себя, узнать: смогу ли я быть похожим на Него? Смогу ли я быть лучше? Я долго просидел за ученической скамьей, читал тонны всяческой дряни. Гюйсманса там… Пóшло, конечно, ну да все грехи молодости. А еще говорил: много говорил с людьми. В нашем монастыре гнили какие-то древние кости, и порой к ним стекались верующие: приложиться, поцеловать, хотя бы посмотреть. Едва ли трухлявые осанки святых могли помочь им хоть чем-то, но они искали утешения, выговаривались. Порой ловили за пуговку и меня, выливая помои своих никчемных жизней. Так странно: большинство волочит такое жалкое существование, и даже при этом они не в обиде на Бога. Они с Ним говорят, просят о чем-то, раболепно глазеют на образа. Они Его любят. Почему? Ведь Он ни-че-го для них не сделал. Только морали, как лапши на уши, навешал. Я считал себя куда милосердней. Я мог бы дать им хотя бы и разговор. Бог и того не давал — молчит, Он бесконечно молчит. Мне хотелось проверить: как много людей готовы умереть за веру в меня́? История знает столько великомучеников! Готовы ли люди жертвовать собой потому, что так сказал им я́? Смогу ли я́ убедить их на столь решительный шаг? У меня и библия была — потрепанная, старая библия, еще мамкина. Я в ней на промокашке черточки рисовал — как в фильмах. Одна, вторая, третья, четвертая… Перечеркнуть.              Носком туфли он завозил по засыпанному песком и грязью полу: |||| .              — Нахуя? Молитвы считали? — паренек гоготнул.              — Почти, — по лицу Малека расползлась обворожительная улыбка. — Считал количество доведенных до самоубийства. Мэри, или как там ее, вот первой была, она чаще всего снится.              — И что, много их было? И Вам не жаль?              Теперь уже смеялся Малек: бархатно и серебристо. Хоть от церкви ничего, кроме названия, и не осталось, акустика, какая-никакая, но все еще была.              — А то ты не знаешь. Нет, мне ничуть не жаль. Но что-то ведь заставляет трепаться с тобой в Богом забытом костеле. Выходит, я сам себе беспардонно пизжу.              — Пиздите, профессор Синнер. Пизди-ите. И мне ужасно приятно это слышать, знаете ли. Я теперь, значит, как рыжулечка буду? По типу привидения, да? Думаете, жизнь после смерти все-таки есть?              — Нет. Нету после смерти никакой жизни. Только гроб и некрофаги. Впрочем, тебе и этого не светит. Узнаешь, каково это — быть жертвой инженеров окончательного решения. Оставишь червей голодными!              — Да хва-атит Вам! Можете говорить об этом сколько угодно, меня, вероятно, обмануть и сможете. Меня. Но не себя самих. Ее — жизни после смерти, конечно, нет. Никакой-никакой нет. И Вы хотите в это верить. Хотите, но не способны. До сих пор не в силах отделаться от собственной детской наивности, от придурошной веры в Бога…              — Я не назвал бы себя атеистом и от веры отделываться, как ты выразился, не собираюсь. Вопрос лишь в том, что считать своим богом.              — Ага, и сейчас, конечно, Вы начнете заливать, что на это место возвели себя. Но это же неправда. Мы здесь, в церкви, а не в Вашей спальне. А, значит, где-то там, глубоко внутри, вера в небесного папочку все еще недобита. Это смешно! Смешно и никчемно!              — Может, ты и прав. Может быть… — теперь Малек помрачнел совершенно. Он глубже уселся на перекладину оконного проема и интенсивнее, будто отгоняя мысли прочь, зателепал ногами. Как девчонка на качели.              — Тут страшно, сыро и холодно. Расскажете, почему я тут, а? Я не обвиняю, лишь интересуюсь. Обвинять сами себя будете. Знаю, что будете.              — Шел бы ты…              — Как грубо! Что Вам, жалко что ли? Язык отсохнет, если расскажете? До автобуса еще есть время. Да и от меня по-другому Вам не отделаться. Сегодня, я имею в виду. На постоянке так-то Вам вообще никак не отделаться.              Руки тоже обвалялись в кирпичной крошке — Малек на них опирался, чтобы взгромоздиться на подоконник. Совсем позабыв об этом, он рефлекторно прижал ладони к глазам — закрылся от всего: от удручающего зрелища в виде разрушенного храма, от умирающего паренька, от дурацких вопросов. Он так от всего устал… Глаза защипало от попавшей в них пыли. Не хватало еще разреветься тут, при пацане. Впрочем, а почему нет? Поебать, глаза болят невероятно, и по щекам наконец скатываются полные взвешенных частиц капли.              — Потому что меня заебала Мария. Потому, что заебали все остальные! «Возьми меня обратно, умоляю!», «прошу, помоги/спаси/защити/вытащи» — нужное подчеркнуть. Я́ заебался! Они ведь сами… Сами все решили, сами все закончили, я никому не протягивал револьвер или веревку самолично! Моя вина не больше господней — тот Сам дал им свободу воли, пускай пожинает ее плоды! А слова — всего лишь слова. Те люди меня слушали лишь потому, что я говорил им, что они хотели слышать. Они слушали меня́ потому, что с ними не соизволил поговорить их Бог. Они решили от жизни отказаться, а, значит, не достойны были жить.              — Прекратите придумывать оправдания! Сами же говорите, как Вас заебали их… м-м, скажем, духи.              Паренечек бил не в бровь, а в глаз. Под его прицельным, хитрющим и липким взглядом тошно было даже находиться. Малек поежился, но держать ответ все же нужно. Плевать на пацана — для себя. Держать ответ перед самим собой.              — Это не оправдания. Это холодная логика — я, действительно, так думаю. Но почему-то идиотский мозг понимает это лишь одной своей частью. Другая — выдает мне их покореженные трупы, распухшие тела, бездонные могилы на отшибе, стоит только глаза закрыть. Такой вот парадокс… Они в мои убеждения верили, а я сам — нет. Интересно, а?              — Решили доказать, что способны быть человекобогом? И оплошали. Вернее, доказать-то вышло, но сами Вы убедились в обратном. Человекобогу чужда вина.              — Верно.              — А за мою смерть? За мою смерть Вы испытываете вину?              — Вину? Ты стоишь не больше блохи на собачьей шкуре.              — Может быть. Но Вы все еще не верите, что имели право решить.              — Правá — дело десятое. Прáва, может быть, у меня и не было. А вот возможность… Возможность была.              — То есть, я умираю лишь потому, что у какого-то самодовольного выблядка была возможность? А Вы говорите, Мэри Вас заебла! Куда там! Она и вовсе тут не при чем! Вы, Вы сами себя заебли! Дайте-ка угадать, ставлю час своей жизни — буду прав: Вы хотели в очередной раз с собой потягаться за право называться человекобогом. Вам перед самим собой стыдно стало, невыносимо стыдно, что у Вас, у такого, ептить, попрателя морали, не получилось с собственной совестью договориться. «Давай, голубушка-совесть, не будем себя в их самоубийствах винить, они же сами решали!» Это жалко. И Вы решили замахнуться выше. Сыграть в убийцу. Именно, что сыграть. Руки прочь от котиков, а-а? Вы ведь никакого отношения к собственной «философии» не имеете. Понаныкали из разных «умных» книжек куски и склепали во Франкенштейна-себя. Получились мерзким уродцем: ни морали, ни аморальности. Еще и Одри учили: откажись, девочка, от своих устаревших рамок! А Вы? Вы, когда Вы откажетесь? Вы ее — мораль в смысле — не попираете, Вы ковры настилаете на лужу ссанины. Хотели один грех другим перекрыть? Сочли, что убийство — куда серъезней доведения до суицида, и они Вас наконец-таки оставят? Но из-под ковра все-равно то несет! Глу-упо. Господи, боже мой, как же глупо! Но, даже если б так и вышло, и они, они бы пропали — возник бы я! И бесил наверняка бы не меньше (у Вас еще будет время в этом убедиться. Много-много времени!)              

Руки прочь от котиков! (англ. Don't F**k With Cats: Hunting An Internet Killer ) — документальный мини-сериал, снятый режиссёром Марком Льюисом. Мини-сериал был выпущен на Netflix 18 декабря 2019 года.

      

Сериал повествует об истории убийцы Луки Маньотты, который 25 мая 2012 года пригласил к себе домой 33-летнего студента факультета инженерии и информатики по обмену из Китая Цзюнь Линя. Усыпив и убив жертву, включил камеру и записал следующие действия: нанёс множество колюще-режущих ранений заточенной отвёрткой перекрашенной в серый цвет (чтобы та походила на топор для колки льда) в грудь. Потом Лука смонтировал свои действия с трупом в 10-минутный видеоролик, наложил музыку из фильма «Американский психопат» и выложил на сайт bestgore.com.

      

Было определено, что псевдоним Маньотты «Трамелл» (на это имя он оформил фальшивые документы во Франции) вдохновлен вымышленным персонажем Шэрон Стоун Кэтрин Трамелл из фильма «Основной инстинкт». Прокуроры также предположили, что черная отвертка, используемая Маньоттой для нанесения удара Линю, была окрашена в серебряный цвет, чтобы напоминать молоток для колки льда, используемый в сцене убийства из фильма.

      

Лука хотел стать актером, но на этом поприще не преуспел. Ввиду чего решил прославиться другим способом. Он не просто отыгрывал сцены из фильмов — о нет! Он буквально вживался в роль, он хотел доказать всем: я смог отыграть не просто в каком-то фильме! Я сумел прославиться, воспроизведя эти сцены в реальной жизни! Каждое его движение, каждая просьба (во время допроса Лука специально попросил закурить, с целью воспроизвести сцену допроса героини Шерон Стоун), каждое действие буквально кричали о том, кем он себя видел. Некоторым психиатрам (хоть большинство и утверждали обратное) позже казалось, что он и впрямь считал себя героем фильма и не осознавал, что делает. Большинство же специалистов сошлись на том, что Лука полностью отдавал отчет своим действиям. Он вел себя как главный герой фильма, которым ему так и не довелось стать.

             — Все приятней чем опостылевшие рожи. Меня тошнит от любого монашеского наряда — наизнанку выворачивает. Ночь от ночи потому что эта чертова Мэри ноет и давит на больное. Уже и не болит ничего, а она все равно находит, на что надавить.              Паренек плюхнулся на разбомбленный пол, стараясь, видимо, осознать. Малек же с удивлением обнаружил в кармане штанов пачку сигарет. Закурил. Повисло молчание, но не тишина. С заваленной крыши струилась вода, противно капая на храмовую плитку. Невыносимо громко курлыкали голуби и горлицы, обосновавшиеся в настиле. Верещали их птенцы. Большие жуки с силой бились в чудом уцелевшую розу, все клокотало и бурлило жизнью. Но жизнью неправильной, похоронной. Словно все в этой церкви уже было мертво, просто еще не знало об этом.              Разбавить какофонию звуков своим голосом решился парень:              — Каково это, кстати, мою девушку трахать, а?              — И почему вы, мертвые, такие… Такие… — не найдя слов, Малек спрыгнул с подоконника. — Жалко нельзя умереть дважды. Я бы с радостью еще разок тебя…              — А потом, как чихуахуа, тряслись бы от чувства вины.              Как мог, Малек отряхнул руки и штаны — не помогло, конечно. Выглядел он так, будто искупался в бассейне с известкой. К черту, к черту — главное, быстрее отсюда убраться. Скоро должен прийти автобус — подождет его на остановке. Лишь бы не здесь, не в этой идиотской церкви!              А паренек все смеялся, смеялся. Господи, как же мерзко! От парня, от всего, что вокруг. Но больше всего — от себя самого.              Остановка располагалась в отдалении от деревушки, на другой стороне блеклой луговины. Тропинок никто не протоптал: видно, в этой деревушке редко кто пользовался автобусом. К черту! И рубаха, и штаны и без того испачканы в кирпиче, известке и ржавчине, заляпаны грязью и разводами. Вряд ли трава способна сделать сильно хуже. И он потащился вдоль поля. Н-да, вот уж точно: жизнь прожить — не поле перейти. А оно и поле-то перейти не просто нихуя.              Стоило только ступить на луговину, Малек тут же увяз: луг оказался заболоченным, а белые вкрапления, которые издали он принял за ромашки или звездчатку, оказались на деле болотным белозором. По мху стелилась клюква — еще недозревшая. Ее надо собирать под снегом, тогда она приобретает какой-то особенный привкус, сладость. Или так всего лишь казалось сквозь призму воспоминаний? Он отчаянно наступал на ягоды и хлюпал к остановке. Ноги вязли, а в туфли просочилась ледяная вода. Тут же бросило в холод, по телу прокатилась дрожь. И сам дьявол не разберет, от холода ли или от всего навалившегося. От блядской повешенной Мэри (ей что, даже пострижное имя оставить не разрешили?), от мерзкого залезшего в душу спортсмена. Больше всего — от себя самого. Хотел доказать себе, что ему не жаль: ни себя, ни своего ближнего. Евангелие от Малека, блять. А что по итогу? Ему жаль, еще как жаль. Ему стыдно, а на плечи грузом легла невероятная вина. Мама мало чему успела его научить, но «возлюби ближнего своего, как самого себя» в этом списке наличествовало. Блядство, блядство, БЛЯДСТВО!              Небо вдруг резко обернулось титановым, обрушилось на болотце всей тяжестью метафорично-металлического груза. Хлопок. Еще один. И еще. Что-то звякнуло по носу, затем — по лбу. Вскоре волосы промокли насквозь, и вода по прядям стекала за рубашку.              Наконец-то остановка! На ржавой скамеечке сидел белобрысый ребенок, он приветливо помахал Малеку ручкой. Скучал, очевидно. А тут хоть кто-то живой.              — Все еще не говоришь с незнакомцами?              — Почему ты вдруг решил, что я не разговариваю с незнакомцами? Мама это делать запрещает. Но я ее не слушаю. Поговорим?              Карикатурная «р» Малека веселила. Как и хитрый прищур, как и развязное поведение крохи.              — Маму надо слушать. Она добра тебе желает.              Дите повело плечами, сначала правым, а затем — резко вздернуло левое, накренив голову чуть вбок. Совсем как Малек! Наверное, быстро училось: моментально перенимало повадки собеседника.              — Я люблю маму.              — А не слушаешься почему?              — А ты почему свою не слушаешь?              Дождь забарабанил сильней, над полем сверкнуло несколько вспышек. А потом гром — так сильно ударил по ушам. Шум сводил с ума, громкий, очень громкий! Будто упало что-то! Упало и грохотало теперь размеренно и степенно: бом-бом-бом!              Ветер выбил незатворенное окно, рама с силой врезалась в угол книжного шкафа. Посыпались осколки, и их рассыпчатому хору вторили отмерившие очередной час часы. От наведенного сна раскалывалась голова, а под руками расплылись чернила студенческих работ. Капли дождя заливались через разбитое окно. Всё: книги в шкафу, листочки с домашками, собственные записи Малека, все тяжелело и мокло.              Надо вставать и разбираться со всем образовавшимся дерьмом: звонить завхозу и жаловаться на вылетевшее стекло, подмести осколки, натянуть хоть что-нибудь на раму, иначе ливень затопит все бумаги и мебель. Разобраться с проблемами насущными: кажется, он занимался переводом Рут, Микаэль обещал перезвонить. Почему не звонил? На этот вопрос красноречиво отвечает слегка сдвинутая с подложки трубка телефона. Сил нет ни на что: даже чтоб ее поправить, что уж говорить о том, чтобы с кресла подняться! От холода, попусков и неразвеянных остатков кошмара трясет: опять этот пиздец. Повешенная монашка, подыхающий паренечек, мать. Мать, которую он так ненавидит. Мать, которую он так любит.              

***

             Беззаботность Давида Фел доводила до исступления. Не сдал очередной колок, на что всего-навсего повел плечами.              — И вообще, Фел, чего раззуделась то? Я уже пригласил всех в руфтоп — отмечать сдачу. Что ж, теперь все отменять потому только, что не сдал? — так он сказал.              И почему этот кучерявый все никак не поймет: папочкины деньги и авторитет не будут держать его в универе вечно? Рано или поздно найдется кто-то достаточно принципиальный, чтобы влепить неуд несмотря ни на что. Например, тот же Синнер. Фел еще зеленая, как говорят ее будущие коллеги «пороху не нюхала», но в остроте чуйки, которую в тру-крайм роликах обычно называют следственной, ей не откажешь. И чуйка эта подсказывала: Синнеру плевать, и если Давида не отчислят из-за гражданского права, то уж точно попрут из-за судебки. И как она без него? Не судебка, конечно: Фелония. Ей так сложно сходиться с людьми…              Но все заботы вылетели из головы мигом, стоило Фел переступить порог. Комната приветствовала ее стойким винным запахом, зашторенными окнами и ревущей Одри с ведром мороженого в руках. Тушь потекла, растянутый свитер едва прикрывает ноги — вся его длина ушла на обмотку банки, иначе ту было б холодно держать в руках, и есть прямо из ведра не получилось бы. Размазанная косметика вполне гармонично соседствовала с «молочными усами» от мороженого. Что дело пахнет писюнами, Фел поняла, когда заметила на ноутбуке мордашку Рене Зеллвегер.              — Что стряслось? Одри? Ты чего?              Одри правда хотела соврать, отмахнуться. Вечно попадает в переплеты по своей собственной вине, а потом ноет, ноет, ноет! Она уже взрослая девочка, стоит научиться держать язык за зубами, решать проблемы самой. Перестать быть слабой наконец! Но едва ли она сейчас в состоянии себя контролировать. Все напоминает кинокартинку от первого лица, слова будто произносятся сами собой:              — Синнер узнал, что я блюю.              — Что?! — Фел залезла на кровать.              Одри все пялилась в ведро, выскребая с краев мороженое, что уже успело подтаять. Красноречивое «что?!» от соседки ею было проигнорированно.              — Будешь? Фисташковое, — Одри всхлипнула. — Видишь, какая я неудачница? В магазине не было другого — только фисташковое. Ненавижу фисташковое.              Но Фел не даром будущая следачка, ей зубы просто так не заговорить. Взяв у Одри десертную ложку, она бойко полезла в ведро.              — Не переводи тему. Синнер узнал что?!              — Что я блюю, — последний рубеж обороны сломлен, и Одри лепечет свои признания, едва собирая слова. — Я бу-ли-мич-ка.              — Мне… жаль. — Фел никогда не была хороша в утешении. Гладить по головке и утирать платочком слезы — не ее. Она скорее набьет морду обидчику или расквитается с тем, кто заставил ее близких плакать. Сейчас же она не совсем понимала, как следует поступить. Что сказать? «Мне жаль» — все, что сейчас она могла выдать.              — Пофиг, по этому поводу я свое уже отревела. Куда хуже — Синнер об этом узнал. Он и так меня за дуру считает, что подумает теперь?              — Ты из-за Синнера что ли ревешь? Э-эй, ну ты чего? Он уж точно такого не стоит. Реветь из-за препода по судебке! Не стоит Грешник твоих слез!              — Он не просто препод по судебке, Фел, — Одри всхлипнула, наконец отодвинув от себя ведро, и теперь обнимала свои колени. — Он мой научник. А мне… Мне, кажется, впервые интересно. Я даже домашку его индивидуальную сделала. Сама! Всю ночь не спала, и знаешь? Ни о чем не жалею. Это интересно.              — Не хочешь быть для него проблемой?              — Угу. Он выкинет меня из-под научного руководства, я уверена. Для чего ему такой клубок проблем? Слитые в сеть фотки, куча грозящих незачетов, проблемы с научкой. С чего это вдруг ему со мной возиться?              Фел ухмыльнулась:              — Это ты мне скажи. Ты же психиатр. Но по нему видно, возиться он любит. Одни его домашки чего стоят! Никакой препод в универе их не проверяет с такой тщательностью. Максимум — ответы на совпадения проглядеть. Никакой! Кроме Синнера. Топит себя в работе, трудоголик. Почему — уже по твоему профилю.              — В любом случае, для того, чтобы возиться, у него теперь другая студентка есть. И я клянусь тебе, Фел, она окажется лучше меня во всем!              — С чего это вдруг?              Одри пробежалась взглядом по окну. Даже сквозь узкую щель меж занавесок легко проглядывались рябые крапинки дождевых капель. Да и теперь, когда девчонки молчали, можно было расслышать шум дождя.              — На улице так мерзко. Но я так хочу выпить! Выпьешь со мной? До ближайшего бара не особенно далеко.              Вторя словам Одри, занавески полыхнули, а следом за вспышкой небо разразилось пугающим рокотом. В такую погоду нос на улицу покажет разве что сумасшедший. Или тот, кто очень хочет поддержать друга, но совершенно не знает, как поддержку провернуть, кроме как за стойкой. Фел сочла идею выпить неплохой — боялась, иначе Одри проторчит в постели и, обливаясь слезами, заработает дерматит. А потому две девчонки, закутанные в плащевку (едва ли был смысл пользоваться зонтом — его тут же выворачивал ветер) сквозь шквал медленно направлялись в ближайший бар. Фел успела проклясть Одри, знающую «отличный шалманчик с ламповой атмосферой, и совсем неподалеку!», несколько раз, но в конце концов они добрались.              Небо, клокочущее в на удивление поздней осенней грозе, умудрилось устроить Одри неплохую промывку мозгов. Стоящий стеной ледяной дождь смыл первичную волну истерики. Теперь разум куда собранней, а потому благодарственно молится всем богам, что, пребывая в помешательстве, не успел разболтать, какие отношения связывали ее с Синнером на самом деле. Перепихоны с преподом за грант (на деньги с которого они, кстати, и будут сегодня пить) — не то, о чем стоит знать Фел. Сначала Одри не хотела ей рассказывать — боялась в очередной раз обжечься. Вдруг соседка тут же разнесет по всему университету? Сейчас же Одри боялась проболтаться совсем по другой причине. При более близком знакомстве стало ясно: понятия справедливости и морали у Фел немного… индивидуальные что ли? Да, в отличие от развращенной Синнеровской морали, принципы Фел более-менее вкладывались в привычную обществу картину. Но — и Одри уже давно поставила ментальную галочку, чтобы при случае обратить на это внимание — иногда принципы эти с общественными вступали в резонанс. Может, Фел считает всех, кто ноги перед преподами расставляет, самыми кончеными из людей? Если раньше Одри боялась обжечься, то теперь — потерять доверие Фел. Соседка стала ей подругой. Кто еще согласится мокнуть под проливным дождем ради некультяпистой неудачницы Сейнт?              Не успели девчонки завалиться в бар, Одри тут же вскинула руку, стараясь как можно выше поднять свою цифру четыре, и прокричала, еще не дойдя до стойки:              — Четыре белых русских.              А затем немного виновато обратилась к Фел:              — Ты же не против? Пьешь такое?              Фел ухмыльнулась. Знала бы Одри, как на посвяте она хлестала сивуху до тех пор, пока та не начинала проситься обратно, не стала бы спрашивать о белом русском. Фел пила все, что горело. Но предпочитала покрепче. И с водкой в составе.              — А что? Угощаешь?              — Да… Сегодня с тобою мы пьем за мой счет, — Одри едва сдержалась, чтобы не похвастаться, сказав «за счет Синнера». — В конце концов, это я хотела выпить.              — Тогда закажи мне Red Bull водку. Двумя белыми русскими я не напьюсь, — скромничать Фел не собиралась уж точно.              Чтобы напиться, дамам много времени не понадобилось. Одри имела обыкновение быстро пьянеть (трезвела она тоже весьма и весьма резко), а Фел, прямиком после первого коктейля, попросила бармена немного доработать (так сказать, кастомизировать) ее любимую RedBull водку и приготовить ее уже без RedBull. Совсем скоро девчонки пришли в умат. Одри, пока в ней еще присутствовала хоть толика трезвости, быстро изложила подруге суть ситуации, огибая «острые углы» в виде секса с Синнером. Рассказала, что не «страдает» от булимии уже давно, но хочет разок-другой в месяц позволять себе безумное количество сладкого или джанк-фуда. Ей все еще стыдно — самую малость, не особенно. Онá проблемой подобную особенность не считает уж точно. Вопрос в том, что по этому поводу думает Синнер. Он же психиатр, у него глаз на всех «лунатиков» наметан. Да и сама Одри тоже психиатр. Хоть и будущий.              — Что же это получается, сапожник без сапог? — всхлипнула Одри, завершая свой рассказ. Теперь она ленно полулежала на стойке и игралась граненым стаканом с последней оставшейся в нем каплей. Туда-а—сюда-а. Плавные движения расслабляли. Может, как студентка факультета лечебного дела, она и должна вещать о деструктивном воздействии алкоголя, но фарисейкой ей быть не хотелось. Иногда алкоголь действительно может помочь. И все об этом прекрасно знают. Dosis facit venenum.              — Зна-аешь, а я начинаю тебя понимать. Правда, — пьяными глазками Фел стреляла куда-то в сторону придверного столика. А сидящий за ним мужчина, кажется, улыбался ей в ответ, совсем позабыв о даме напротив.              — Так уж и понимать? Ты — не я… Ты — что-то та-а-акое… — улыбаясь, Одри растянула руки в странноватом жесте, который, судя по всему, задумывался как демонстрация величины личности Фелонии. — Ты та-а-акая… Вся гениальная, красивая, собранная. Будущий следователь. Ты самостоятельная и невъебенная. Как бы я хотела такой быть! С этим дьявольски умным разрезом глаз, стальным характером..              — Ох, смотри, Сейнт. Перехвалишь ведь меня. Вдруг я подумаю, что ты влюбилась?              — Я просто к чему… Не думала, что ты меня поймешь. Мы с тобой — ра-азные… — последняя капля граненого стакана наконец опрокинута, а Одри растерянно смотрит на стойку, не решаясь заказать еще.              — Разные. Но я тебя понимаю. Синнер — та еще мразота. Такой типаж — терпеть ненавижу, но… вот его, его лично, уважаю.              — Уважаешь? За что?              — Во-первых, за то, что пью сейчас с тобой: в кои-то веки на прошлой лекции нас без домашки отпустил. А во-вторых… Одри, не знаю, что там за тараканы в его башке, что заставляют к каждой палочке и точечке придираться, но… Мне почему-то кажется… Он не от вредности такой.              — А говоришь, я тут влюбилась, — Одри пьяно фыркнула, — Логично. Влюбилась я-я, а к Син-Неру, — на «н», язык споткнулся о зубы, отчеканив букву четко и грубо, — дышишь неровно ты.              — Нет, Одри. Дело в другом. Мне… в каком-то роде близок образ его мышления что ли.              — Не понимаю… Кстати,о Синнере. Как думаешь, какой у него любимый коктейль?              — Думаешь, он вообще пьет?              Одри прикусила язык. Хоть и была порядком пьяна, рассудок последними силами цеплялся за крошечное ядро сознательного, не давая выболтать, что алкоголь из пагубных пристрастий профессора — меньшее.              — Уверена.              — Он тот еще извращюга… Не удивлюсь, если под рубашкой с армбендами у него костюмчик из гачимучи. Думаю, что-то достаточно простое, чтобы не быть «нитакусей», но при этом извращенное; что-то, что знают все, но никогда не заказывают. Что-то вроде черного русского. О, нет, знаю! Грязный русский! Вот, вот что он пьет! При этом по Фрейду нежно обсасывая трубочку!              Одри захохотала. Так заливисто и нежно, что Фел — по обыкновению, если не сонная, то хмурая — не смогла не улыбнуться. Улыбнулся и бармен, но чему конкретно — понятно было не очень: то ли хорошему настроению девушки напротив, то ли тому, как насыпаемый им в олд-фешн лед, наконец сумел утрамбоваться и упасть всеми полупрозрачными кубами на дно — так сильно Одри, заливаясь смехом, несколько раз случайно огрела стойку ногами.              — То-очно! — теперь Одри обратилась уже к бармену, — Приготовите нам два грязных русских? — Тот неуверенно кивнул, но за работу взялся, попутно сверяясь с рецептом в телефоне. — Так что насчет Синнера? Когда ты успела изменить о нем мнение, а-а?              Фел пожала плечами.              — Наверное, когда ты сказала, чем он занимается. Раньше я считала, он бумажки в судах перекладывает и студентов кошмарит. А у него, оказывается, судебной практики и не так много. Но зато и проигранных дел нет… Все же мне есть чему у него поучиться, — Фел приняла свой бокал, и, ни секунды не медля, сделала глоток. — Есть чему поучиться, несмотря на то, что он не адвокат, а ученый. Статейки публикует. Они и цитируются весьма неплохо — я проверяла. Тебе в каком-то смысле повезло с научником.              — И почему род его деятельности заставил тебя взглянуть на него под другим углом?              Фел была уже достаточно пьяна. И сама не заметила, как от обсуждения вероятной оральной фиксации Синнера перешла к чему-то личному. «Личное — не публичное», — ей так всегда мама говорила. И суть фразы Фел впитала с грудным молоком. Над ней даже посмеивались (по-доброму, совершенно беззлобно): так часто любила она к месту и не очень вставлять «семья — это самое главное». Доминик Торетто в юбке, честное слово! По большей части холодная, ко всем равнодушная и ко всему безразличная, Фел оборачивалась фурией, рвала и метала, разносила в щепу, когда дело вдруг касалось своих. Под «своими» чаще всего понимались кровные родственники и пара-тройка особенно близких друзей. Но постепенно — и Фел начинала это чувствовать — туда пролезала и Одри. Пускай Сейнт говорит об их различиях сколько угодно, но что-то (возможно, та самая «следаческая чуйка») уверяло Фел: общего у них куда больше. Они могут разительно отличаться характером, привычками и отношением к учебе и жизни, но вот духовный базис, мировоззрение у них непременно похожи. Доверять Одри становилось все проще. Да, она еще немного — и «в хлам»: но даже будучи в сопли, Фел никогда бы не позволила себе высыпать хоть крохи личной информации перед тем, кому не доверяла.              — Он проводит исследования — один из немногих, кстати — ищет различия между шизофрениками и религиозными фанатиками. Последних вечно за душевнобольных считают. Но ведь это не так. Совсе-е-е-ем-совсе-е-ем не так… — коктейль медленно зашелестел по трубочке.              Одри лишь пожала плечами:              — М-м? Почему ты так считаешь? Я… за свою жизнь дохуя их повидала. Рели-гелиозны-х фанатиков. И, знаешь… Многие и впрямь сошли бы для красоваться в словаре напротив слова «ши-зо-фре-ни-я». Или психотический эпизод…              — Не-ет, Одри. Нет. Эти суки не больны, и они куда хуже расчетливых убивцев, скаредных киллеров, которые бесстыдно спускают курки за бабки, — голос Фел скакал, а пьяный язык начал гулять по заумным терминам, но переспросить Одри не отваживалась. Уже и думать забыла про своего грязного русского, она молча наблюдала, как трясутся руки и дрожат веки Фелонии, боясь спугнуть надвигающееся откровение. — Они самые настоящие черти, ражие, напитавшиеся предвкушением грядущих благ. Если дьявол и есть, то, как Бог являет собою совокупность всемирной любви, он, сатана, представляет собой тело, грани которого — фанатичные обожатели Господа.              Одри морщилась. Понимать хитросплетения однородных членов и подчинений, выдаваемые Фел, становилось все сложнее:              — Думаешь, все, что они вытворяют — лишь для награды там? — глаза резко прыгнули к потолку; явно намекая на сверхъестественную природу этого самого «там».              — Знаешь, Одри… Какими бы ни были родители, мы же все равно их любим. Аа? — язык вдруг перестал заплетаться; Фел спрашивала почти трезво, откровенно. Не пряталась за нагромождением архаизмов и жаргонных словечек.              Какими бы ни были родители, мы же все равно их любим? Одри вздохнула, пряча лицо в хайбол. Сейчас речь не о ней, но — пусть и всего лишь на мгновение! — не вспомнить своих родителей она не могла. Почти автоматично, ассоциативный ряд. Мозг самовольно подбрасывает их размытые временем портреты. Она так пьяна, огни стойки плывут в мареве, сливаясь с собственными отражениями в бокале. Но даже сквозь не усыпляющее — буквально рубящее — опьянение проступают очертания отца, его благочестивого вида за пасторской трибуной. А еще евангелия — и багряных, по детской наивности маленькой Одри сочтенных за кровь, буквиц. Она так боялась этих больших красных пятен на библии! Ей и в голову не приходило, что это может быть что-то отличное от крови. Так боялась она отца: воображение без участия рассудка рисовало ему утопленную в крови (и только Бог знает — в чьей именно!) книженцию в руках.              Да, так боялась она отца. Боялась…Больше ничего. Не зря же каждый божий день она начинала и заканчивала словами «отче наш», не зря же Бога, которого «не видел никто никогда» евангелисты сравнивают с самым доступным для человека образом — отцом. Отца надлежало любить. Но Одри не могла. Что вообще означает «любить»? Материя сложная — ну уж точно не мечтать, чтобы объект «любви» исчез с глаз долой и не появлялся больше ни-ког-да.              Однажды — дело было ранним сентябрем, и отсидка проповеди казалась невыносимой особенно. За окном бабье лето и отходящие одуванчики, сейчас бы плести венки или гулять около леса! — отец рассказал: одиннадцать лет назад он был «там» (где это — «там», Одри поняла не шибко), и «рука Божья буквально отвела его «оттуда»». Вечером Одри-таки решилась спросить (маму, конечно) — что в сущности имел в виду отец. Не то чтобы ей было интересно, но отец частенько проверял в середине недели (находя для этого совершенно неподходящий момент), как дочка усвоила воскресную проповедь. И мама рассказала про 9/11. Невероятный стыд, ненависть к собственному гнилому нутру и осознание: надо что-то менять — вот что охватило тогда Одри. Но только после сожаления — ей было невероятно жаль, что отца там все-таки не было.              Это не по-христиански. Да и — даже если отставить Христа в сторону — попросту бесчеловечно. Но так она чувствовала, и с чувствами поделать ничего не могла. Полюбить отца — невозможно. Но, по крайней мере, можно постараться любовь эту отыграть. Fake it till you make it, решила Одри. И стала вести себя, словно любит (и всегда любила) отца больше всего в жизни. Больше и без того небольшого числа друзей (той же Рут), больше старой теплицы, в которой ей так нравилось возиться, больше сказок на ночь от мамы и больше венков из одуванчиков. И, на удивление, в этом преуспела. Правда, поняла это слишком поздно — когда родителей, как суицидников, даже не похоронили толком. Когда ее, как «пережившую психологическое насилие», и на такие убогие похороны не пустили. Когда все, что осталось у нее от родителей — смутные воспоминания. Когда поняла, что уже начинает забывать их голоса. И когда, случайно услышав в толпе чем-то похожий на отцовский баритон, поймала себя не на страхе, нет. Это скорей походило на отблеск тоски по нечто несбыточному и теперь невозможному. На прогорклые ноты ностальгии, меланхолии и смутное веяние надежды. Вдруг она вот-вот очнется ото сна — разбудит мама: ведь сегодня воскресенье, пора на проповедь — отец всю неделю к ней готовился!? А спецназ, стаканчики с ядом и фостерный дом — лишь наведенный кошмар? Одри поняла: она больше не притворяется, когда в школе все стали над ней потешаться из-за пятнистого, как задница у гепарда, лица. И никто из смеявшихся не подозревал: лицо пошло дерматитом из-за слез, которые она каждую ночь проливает по маме с папой. Особенно — по последнему. Ведь в ее жизни только-только начали появляться приятные чувства, связанные с ним. Кто знает, приложи она усилия чуть раньше, может, и успела бы понять: каково это, любить живого отца?              — Какими бы ни были родители — мы все равно их любим, — повторила она за Фел, добивая последние капли растаявшего льда.              — Знаешь, мой отец убил человека. А я все равно его люблю.              — Пиздец. Погоди, Фел… Это… Это пиздец. Как это вышло? Расскажешь?              — Расскажу. Вот повторит нам бармен грязного русского и расскажу, — наполненный спиртом, колой и кофейным ликером бокал грузно упал на стойку. Фел продолжила. — Легко вышло. Он и сам не заметил: бухал в баре — прям как мы сейчас — только городок куда меньше и бар попроще, хоть и практически единственный шалман на все село. Вышел покурить, проветриться. Увидел, как подонок зажимает барышню. А подонок непростой — он оказался бывшим моей матери. Она мно-о-ого «лестных» словечек отцу в его адрес говорила. Из которых «абьюз» — самое мягкое. Городочек-то ма-а-аленький — все друг друга знают. Ничего удивительного, что подонок и батя повстречались около бара. Отец услышал ругань, высокий, срывающийся на крик женский голос. И мужской — его. Тот уебок после расставания до-олго маман доставал. Отец его голос наизусть выучил. Хоть в шоу — угадай по трем нотам. Его голос, переплетенный с женским криком: «не надо!», «не трогай!», «пусти!». Батя потом признавался: будто все перемешалось тогда, а на месте ее срывающегося голоса — мамин. Спокойный, тихий — почти шепот. И слова, которые она этим голосом произносила — про все, что тот подонок с ней вытворял. Отец и сам не заметил, как одарил его апперкотом в челюсть.              — Всего один удар?! — в пьяной голове Одри усердно крутились проржавевшие шестеренки, которые так старательно на протяжении семестра старался смазывать Синнер. — Это не может быть убийством! Он имел право на «смертоносную силу»! Или что, твой отец должен был свою сигарету докуривать, поглядывая, как в метре от него девушку насилуют?              Фел ухмыльнулась, потягивая коктейль. Спокойствие, с которым она говорила, поражало. «Это у нее, должно быть, в мать, — подметила тогда Одри. — Та ведь тоже самые жуткие вещи передавала ровно и холодно».              — Так в нашем штате, глупышка. Мы с семьей тогда жили в другом. Да и потом, отец с тем уебком был знаком, конфликтовал… А городок — три калеки, две чумы. Так что об этом все знали. Сама девушка, которая, вроде как «жертва», на суде заявила: никаких претензий к подонку у нее не было и нет, и вообще у них такие сексуальные игры. «Ну возбуждает меня грубость!» — она сказала. А, ну и я умолчала — отец бурную молодость пережил, много чего успел повидать, много чего натворить и получить. Получил он, в том числе, и серебряные перчатки, — Фел хохотнула. Пусть учеба — не сильная сторона Одри, но даже ее скудного посещения пар хватало, чтобы понять: смешок этот — больше нервный. Единственная слабость, которую себе могла позволить Фел, даже будучи вдрызг.              — Ему дали вторую степень?              — Ага. И отъехал мой батек на шконку.              — Это так несправедливо… Мне так жаль…              Фел отмахнулась:              — Я тоже считаю подобный приговор несправедливым. Но отец так не считал. Он мне признался как-то, что вложил в тот удар всю ненависть, всю боль, какие испытала в свое время мама. Сказал, повторил бы не задумываясь: разве что, может быть, позже — чтобы не получилось все… как получилось. Почти все мое детство он ведь в тюрьме провел.              — Сколько тебе тогда было?              — Семь. А отцу дали десять. И отсидел он их от звонка до звонка. Так радовался, что вышел — хотел успеть на мой выпускной. Представляешь? Сел, когда я еще пешком под стол ходила, а вышел под самый выпускной.              — Ты, наверное, гордилась, когда папа увидел тебя в выпускном платье и с аттестатом?              — Не-а. Он не увидел. В этом и вся загвоздка.              — Неужели не пришел?              — Не пришел. Не смог. Умер. Точнее, нет. Не так, Одри! В этом, в этом вся загвоздка! Его убили. Именно, что убили. Я бы даже сказала, заказали. Только с киллером расплатились не долларами, а обещанием лучшей жизни на небесах. От того все произошедшее смахивает на фантасмагорию, абсурдистский роман. Как думаешь, стоит жизнь моего отца семидесяти девственниц в раю, а-а? А потом того, кто сидел за рулем пикапа, размазавшего кишки моего папочки по асфальту, признали невменяемым. Конечно, он же нес чепуху про избавление мира от нечисти. В тачке у него нашли странные брошюрки исламистские, христианские… Даже дзен-буддизма немного, забавно, да? И отправили в условия санаторно-курортного типа-а. Мой отец вот за убийство человека отсидéл. А его убийца — нет. Разве это справедливо? Так и сказали в суде: обвиняемый не мог отличать добро от зла, думал, совершает благо. Но вот парадокс, «благо» не может существовать «просто так». У него непременно наличествует объект — направление, точка приложения. На кого направлено это «благо», Одри? Не скажешь? На него, на него, на ничтожного Дина Бара. Прочитал (даже не в общепринятой книге! В каких-то сектантских брошюрках!) обещания молока и меда, и решил: мол, его светлое будущее будущего других людей отчего-то дороже! Ненавижу. Сидит в своей закрытой психушке и в ус не дует.              Фел резко присекла уже начавшую клокотать в ней ярость. Сколько раз она уже себе говорила: «смирись, теперь уже ничего не вернуть, не исправить. А справедливость? У всех ее понимания разные. А даже если Бара и прикончили б на электрическом стуле, или хотя бы в тюрьму засадили, что бы это смогло изменить? Отца не воскресить, выпускной уже проведен на кладбище. Рвать за свою семью нужно, когда еще есть шанс помочь ее членам. Едва ли отцу станет лучше от того, что, столько лет спустя, его дочка все еще сходит с ума. Не могу быть спокойной — стоит хотя бы попытаться спокойствие отыграть. Ради отца». Прячась в раздумьях, она поспешила перевести тему, отшутиться. Нужно хоть что-то сказать:              — Что-то я распизделась… В общем, вот почему я твоего Синнера у-ва-жаю. Выпустит что толковое, может, засадят того уебка. Ответила я на твой вопрос, да-а? Так что, Одри, придется и тебе выложить тайну. Баш на баш! — полушутя промурчала Фел, поднимая бокал.              — А я… я выросла в секте.              
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать