От Матфея 27:28-29

Семнадцать мгновений весны Семёнов Юлиан «17 мгновений весны»
Смешанная
В процессе
NC-21
От Матфея 27:28-29
Описание
Помощь не пришла, канонада не раздавалась на улицах Берлина. Штирлиц понял, что остался один — наедине с машиной смерти Рейха. Таймлайн "Приказано выжить", но Рейх одержал победу во второй мировой войне. Штирлиц борется за свою жизнь в гестапо. Можно читать отдельно от второй работы.
Примечания
Jedem das Saine — https://ficbook.net/readfic/01972fbb-1b41-76e8-9df5-4010c4bd60d6 Тгк автора, где все выходит в первую очередь — t.me/cherkotnya
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Начало

А то, чего он ждал, приходит лишь через две совершенно пустых недели. Пустых, мерзких, страшных недели, за которые Штирлиц хоронит Дюрана — однажды его выводят из камеры, и он больше не возвращается — и Бема. Георг Бем умирает на его руках медленно и в мучениях, сжимая в руке собственный выбитый глаз, заливая пол кровью из носа и кашляя кровью из трахеи. Сломанное ребро надорвало легкое — и на этом все. А большего и не нужно для смерти. Зато Мертон выживает. Он достаточно быстро сознается в том, чего никогда не совершал, требуется всего четыре тяжелых и страшных допроса, всего пять дней — он говорит Штирлицу на прощание, что собирается со всем согласиться и что-нибудь придумать в ответ на вопросы, и его выводят через полчаса. И больше Мертон не возвращается. На их место приходят другие, семеро. Их по собственным словам уплотнили из соседних камер — Штирлиц догадывается, что свежеарестованных не хотят сажать с ним, ценя его жизнь. С ними он, как и с теми, кто был до них, коротает время, но не привязывается: это все же не тюрьма, слишком уж здесь большая текучка. Он ждет. И за ним приходят — спустя две недели, в которые Штирлиц отказывается чувствовать что либо, чтобы не сойти с ума рядом со страдающими людьми. За ним приходят. — Сто пятнадцать! Он поднимается с пола — удалось отвоевать себе место у стены, не в углу и не на койке, конечно, но хотя бы у стены — даже с облегчением. Он уже и не верил, что снова что-то начнется. Штирлиц лежал в комнате, обставленной со вкусом, если бы не горка, в которой сверкал хрусталь. Он выделялся, общий стиль спотыкался об него: было видно, что это не задумано теми, кто комнату планировал, это было привнесено тем, кто в ней обитал. Чрезмерно пузатый, слишком тяжелый, чтобы комфортно поднять одной рукой, графин стоял рядом с несколькими тонкими бокалами, рядом с ними теснится пяток маленьких толстых стопочек — чтобы не повредить, когда, выпив водки, резко бьешь стекляшкой о стол, с ними соседствовали обыкновенные граненые стаканы, еще два небольших графина и один очень смешной в этом окружении кофейник. И даже электрический яркий свет не плясал на гранях этого хрусталя, он о с е д а л на них тяжело и вязко. Штирлиц лежал на большой и такой же визуально тяжелой, как тот графин, тахте, руки его были схвачены плотными, тяжелыми наручниками, явно совсем новыми, еще пахнущими сладко и по-домашнему машинной смазкой, а правая нога — точно так же пристегнута к массивной перекладине этой тахты. Он про себя назвал запах смазки домашним — это казалось очень странным здесь и сейчас. Через Штирлица с упорством лезло что-то, оно стремилось наружу, оно хотелось бежать и по-живому страшно боялось сейчас, оно и вспомнило о запахе — это были гонки, это был первый мотоцикл, которым он красовался в университете, это был запах салона, где он иногда и ночевал, закапываясь при свете одной-двух тусклых лампочек в терпкие, пахнущие бензином и жаром механизмы машин. Оно цеплялось за этот запах, как за якорек, пытаясь в ы й т и. Штирлиц мягко, но настойчиво противился. Эта квартира не была тем местом, где он мог позволить себе страх. По уже устоявшейся привычке он повторял свою предысторию и спокойно, ласковым голосом мысленно говорил с собой на немецком. “Ты боишься? Не надо, не стоит сейчас бояться, ничего ведь еще не случилось. Страх бессмысленен до события, потому что еще ничего не было, во время события, потому что бойся или нет, оно уже происходит, и после, потому что все уже случилось. Тебя мучают твоим же собственным страхом и ожиданием — а это ведь совсем ничего. Что же ты, не умеешь себя успокоить?” “Ну-ка, посторонись” Исаев оглядел комнату, в которой находится. Да, Штирлиц действительно охарактеризовал ее достаточно точно — она была хорошей, но не интересной ничем, кроме этого бельма на глазу — хрусталя… Зачем он здесь? Ах да. Исаев осмотрел комнату снова, но уже иначе, н а п р е д м е т. Лежа он мог дотянуться лишь до тахты вокруг — какое идиотское слово “тахта”, старомодное и такое же бесполезное, как этот конкретный предмет — но он мог и сесть. Сидя, он снова дотягивался только до нее, но обзор становился больше, теперь он видел лежащее на двух столах. Ему бы сейчас крайне помог кусочек проволоки — скрепка или булавка, любая иголка, даже достаточно тонкая вилочка — ему бы помог обрывок бумаги или игральная карта, чем черт не шутит, в тот раз сработало — и в этот выйдет… Дальний стол — с блестящими, яркими инструментами для пыток и палачей — стоял у противоположной стены и не был в зоне досягаемости абсолютно никак, а вот на ближайшем лежала стопка бумаг. Исаев встал, неустойчиво балансируя на одной ноге, попытался дотянуться, чуть не упал — нет, не оно. Нужен инструмент, он сейчас как обезьянка из экспериментов старика Керела, ему нужна эта трехклятая “Ага-реакция”, нужен инсайт… Инструментов рядом не было, инсайта тоже. Он пошел по окружности, пробуя, что находится в том максимуме, до которого он мог дотянуться, потому что уж что-то должно было быть… Стена. Без гвоздей. Вычеркнуть. Тахта. Ебаная — какое прекрасное русское слово — даже злоебучая тахта без мелких деталей, в которых могла бы быть проволочная основа, пружины слишком глубоко, да и проволока была бы слишком толстой. Вычеркнуть. Ковер. Он повел пальцами по ковру, глупо надеясь на то, что в высоком ворсе окажется необходимое, приподнял край за небольшое колечко — их было вдоль края три, за такие вешают на стены… Стоп! Колечко. Исаев смотрит на металлическое кольцо у него в руке, понимая, что есть шанс. Шанса не оказалось: колечко было крепко сварено и не гнулось ни под пальцами, ни под подошвой ботинка. Исаев равнодушно пожал плечами. Теперь он сделал все, что мог, ну и бог с ним. Свое он отжил. Штирлиц сел, поджав под себя прикованную ногу: в комнату вошел Мюллер. — Хайль Гитлер, господин группенфюрер. — Штирлиц позволил себе эту шутку. — Вы, я вижу, не торопились. Мюллер поглядел на него с ненавистью. Подошел к хрусталю, налил себе стопку коньяку. Пригубил. Он за эти несколько недель, пока Штирлиц не видел его, с д а л: лицо его было припухшим и осунувшимся, с глубоким отпечатком усталости на нем, а вся поза была какой-то жутко согнутой. И нет, он не сутулится, но что-то было то ли в повороте плеч, то ли в наклоне шеи, что ч у в с т в о в а л о с ь невыносимо тяжелым и уставшим. — Я, как вы видите, был з а н я т. Мюллер налил себе коньяка — уже в один из стаканов — и с тяжелым вздохом сел на кресло напротив Штирлица. Прикрыл глаза, чуть ерзая по черной коже, а потом наконец расслабляясь, оседая в него. Сделал глоток коньяка. Медленно кивнул. — Вы, Штирлиц, не представляете себе, с какой невероятной силой я ненавижу вас сейчас. Мюллер действительно ненавидит его сейчас. Ненависть в нем густая, терпкая — то, что держало на ногах все это время, и теперь согревает изнутри лучше коньяка. Самое теплое чувство, которое может быть в человеке — эта его ненависть к своему другу-врагу, почти любовь, безусловно уважение. В ней сейчас убежище, комфорт и совершенное, прекрасное удовлетворение. Сколько он мечтал об этом: то, как наконец Штирлиц окажется в этой квартире, как будет смотреть — настороженно и внимательно, ожидая атаки, ожидая удара. Конечно, он не думал, что будет так: скорее, канонада русских грохотала бы на улицах, и у них были бы дни или часы, и это был бы последний для него, Мюллера, шанс сторговаться с Кремлем… Но он не против — право, так даже лучше. Потому что теперь он может не договариваться со Штирлицем и не рассчитывать свои шаги по минутам, не думать постоянно о том, что случится с ним, если он, о боже, не успеет. У него теперь есть время. Время! Самый ценный ресурс из всех, единственный, который нельзя заменить ничем. Мюллер хорошо как никогда понял это за эту последнюю ч и с т к у , ставшую гонкой на выживание… Он успел за это время пожалеть тысячу раз о том, что не прикончил Штирлица заранее, тот слишком много знал — ему нужно было не гестапо, а обыкновенная автомобильная катастрофа. Но потом убивать его стало опасно и бесполезно: цепная реакция была запущена, и нужно было спасаться самому. К тому же, как раз теперь, когда все закончилось, Штирлиц ему необходим. Потому что пришла победа, исчезла линия фронта, пропали все, кто хотел договариваться о сепаратном мире или бежать из страны… А подполье осталось. Мюллер не строил иллюзий: красное подполье существует, оно до сих пор цело и активно работает. Подобное не может быть уничтожено целиком: слишком глубоко уходят корни, ты сорвешь один стебель и вырастет три новых. И оно живо не только в Германии. Где был Штирлиц? Испания, Китай, Япония, Америка, Австралия, Польша, Украина, Швейцария… А в скольких из этих стран он р а б о т а л? В скольки — не только командировками от Шелленберга и не как праздный турист, а в роли того, кого засылали из России? В том, что Штирлиц так или иначе связан именно с русскими, сомнений не было: подслушка у Дагмар не давала иных трактований. Вопрос был в том, как долго он на самом деле работал на них, когда успел переметнуться. Генрих еще до Чистки проверял все контакты Штирлица, все поездки, все места, где у него была бы возможность тихо войти в контакт с русскими. И ничего не находил: тот, видимо, нарочно избегал любых встреч с ними, чтобы не попасть под подозрение. И остается лишь работать так, как завещал Шерлок Холмс: отмести все невозможное, и тогда останется настоящий ответ. Штирлиц работал с русскими еще до вступления в партию. Это по их указанию он вступил в нее, и именно под их чутким надзором работал эти долгие двенадцать лет… И Мюллер не брался оценивать ущерб, нанесенный им Рейху. — О чем думаете, господин группенфюрер? Мюллер открыл глаза и перевел взгляд на Штирлица. Вот он. Действительный, настоящий человек, который двенадцать лет — а может быть и дольше — накапливал информацию, суммировал и анализировал ее, раскладывал по полочкам, запоминал… И эта живая картотека сидит сейчас перед Мюллером. И никуда от него больше не денется. Это доставляет необычайное удовольствие: знать, что наконец-то Штирлиц лишен той власти, аура которой существовала вокруг него все эти годы. Все паутины, сплетенные им, разрушены, все каналы и связи ему не помогут. Штирлиц в его власти. — О вас, друг мой. — Мюллер хмыкнул, поудобнее устраиваясь в кресле, и закурил. — О вашей работе в последние… Двенадцать лет. — Думаете, я начал р а б о т а т ь еще до вступления в партию? — Штирлиц проводил взглядом сигарету между его пальцев, поморщился. — Разрешите закурить? Жуть как хочется. — Я не думаю, я знаю, Штирлиц. Я прошел через всю вашу историю, я знаю теперь намного больше, чем вы можете себе вообразить… Раз хочется, курите. — Мюллер протянул ему одну из своих сигарет, поджег спичку, давая прикурить из своих рук. Это пробудило в нем странное, но невероятно приятное ощущение удовлетворения: видеть, как Штирлиц нагибается и чуть вытягивает шею, одна рука держит сигарету, вторая — тоже поднята рядом, полурасслаблена в стальном браслете, и от движения тихо лязгает цепочка наручников. Его сейчас толкнуть — упадет, не удержит со скованными руками равновесия… — Благодарю. — Штирлиц отстранился и затянулся глубоко и сладко, прикусив сигарету ровными зубами. — И что же вы теперь знаете обо мне? — А в глазах улыбка, поза расслабленная и ж и в а я. А ведь на самом деле ему страшно — это донельзя очевидно. Но не хорохорится, не наглеет… Цивилизованный человек, чтоб его черти взяли. И от этого еще больше удовольствие: видеть то, как Штирлиц сохраняет чувство собственного достоинства, непринужденно и, кажется, без какого-либо усилия. Плюнь в него — отряхнется и дальше пойдет, только тебя за дурака считать будет. Только вот у Мюллера теперь были и время, и силы на то, чтобы увидеть, как постепенно любого достоинства и любой чести этот человек лишится. И это очень хорошо, что в начале он такой: тем дольше с ним можно работать… — Знаю, что вы уже очень давно работаете на русских… Вы из тех немцев, что выросли в России? Штирлиц затянулся, коротко хмыкнул. Когда поднял голову, выдыхая дым в потолок, на обнаженной шее чуть дернулся острый, явно ломаный кадык. — Скорее из тех русских, что выросли в Германии. — Вот как… — Мюллер задумчиво кивнул. К этому можно будет вернуться позже. — Кстати, как вас звать-то? По-настоящему? — Макс Отто фон Штирлиц. Это написано в моем досье. Мюллер только рассмеялся, качая головой. — Ладно, и к этому мы еще вернемся… И я даже не буду спрашивать, для чего вернулись в Берлин — я понимаю, ваш Центр просто не разрешил вам уйти… — А в этом вы ошибаетесь. Я сам захотел остаться. — Вот как? — Я знал, что еще сумею принести пользу. — Штирлиц пожал плечами, словно это пустяк. — Правда, не думал, что именно так, но жаловаться не приходится… Кстати, исходя из того, что вы не поправляете меня, когда я зову вас группенфюрером — кто встал на место Гиммлера? Никогда не поверю, что Шелленберг, он бы не позволил вам остаться вживых. — Да, вы нанесли пользу и причинили добро всем и каждому, это верно. Пришлось, конечно, покорячиться из-за вас… Но вы правы. Он не пощадил бы меня, как, впрочем, и я его. А приглядывает за тем, чтобы мы друг друга не укокошили, теперь Ханке… — Карл Ханке? — Штирлиц удивился, фыркнул по-собачьи недоумевающе. Чуть наклонил голову вбок, задумавшись. — Вот как… Нет, его на этом месте я, конечно, не ждал… А что с Кальтенбруннером, Борманом и Шпеером? Их я тоже слышал. — Штирлиц, когда вы столько слышите, полезнее бывает промолчать. А тот довольно улыбается — хитрая, все видевшая, слышавшая и вынюхавшая сволочь… — Если бы я слышал именно столько, господин группенфюрер, я бы назвал вам лишь два имени из четырех… — Идете в арифметической прогрессии? — В геометрической. — Врете? — А вы как думаете? “Нет, он не врет — либо почти не врет... Он знает слишком много для того, чтобы уметь выкладывать все разом, для него такого понятия как “разом” не существует вовсе. Либо это блеф, в таком случае — блеф правдоподобный, вот только не ясно, для чего нужный…” — Вы говорите загадками. — Открыт, как дитя. — И где семья пастора? — А вы ее еще не нашли? Я совершил достаточно ошибок, чтобы это не составило для вас труда… — Вам не идет лесть и вранье. Сколько людей занимались этим делом? — Видимо, достаточно для того, чтобы обдурить вас. — Штирлиц улыбнулся насмешливо и самодовольно — почти кокетливо. — Штирлиц, я серьезно. — Если вы серьезны, то должны понимать, что я знаю об их местоположении не больше вас. Я скажу вам больше: я даже не знаю местоположения того, кто увозил их. Не знаю ни настоящего имени, ни внешности, потому что она уже наверняка совсем иная, чем была в тот момент… Вы должны понимать, господин группенфюрер, такие дела делаются не через первые или вторые — через десятые руки… — Вы врете мне и не краснеете. А куда вы дали пастора? — Мюллер сделал еще одну затяжку, разом скуривая сигарету на треть. — В последний раз я его видел в Швейцарии, когда он переезжал через границу. Вы действительно думаете, что я позволяю себе знать такие подробности о моих агентах?... Кстати, о них: с Дагмар вы хорошо сработали, признаю. Я даже не сразу понял. Он знает? — Не сразу поняли что именно? — Мюллер осторожно поинтересовался. Если Штирлиц узнал об отравлении, это значит, что у него есть еще каналы, о котором Мюллер понятия не имеет — хотя он пока что не знает о многом. — Она была вашим агентом. — Штирлиц пожал плечами. Мюллер усмехнулся и сделал последнюю затяжку: до фильтра. Огляделся вокруг, пепельница оказалась на столе вне зоны досягаемости. Вставать было лень. — Сделайте одолжение, протяните мне руку. А Штирлиц действительно протянул — обе свои скованные руки. Рукава рубашки чуть задрались, приобнажая бледные запястья с синеватыми венами. Мюллер взял левую его ладонь в свою и второй рукой крепко вжал окурок в красивое, чистое запястье. Провернул, сминая окурок и втирая его в кожу, глядя на Штирлица. Тот громко, резко выдохнул и поморщился, не отрывая глаз от окурка, непроизвольно крепко, к а м е н н о сжал его ладонь. Мюллер выпустил его руку и только после этого, коротко хмыкнув, пошел принести пепельницу. — А мне что, на ковер бросить? — Пренебрежительный голос из-за спины. — До ваших рук я отсюда не дотянусь. Мюллер засмеялся. — Бросайте, обязательно бросайте. Спалите квартиру, сами умрете, меня заберете с собой, красота! — Сел обратно, протянул хрустальную пепельницу. Штирлиц мог бы заняться держащим ее большим пальцем, но послушно потушил окурок о чуть сбрызнутый водой и грязный от частого использования хрусталь. — Я удивляюсь вашей мелочности. — Штирлиц уселся поудобнее, облокотившись на спинку тахты. Попытался развести руки в стороны — закинуть на спинку — запнулся в словах, почти недоумевающе посмотрел на наручники. “Либо действительно забыл, либо хорошо играет”. — Я думал, такие детские выходки — не ваш стиль? — Дети не курят, а я не стыжусь, потому что вы никому не скажете об этой моей минутной слабости. — Мюллер улыбнулся. Ему п о н р а в и л о с ь. Он хотел еще. — А мое мнение что же, уже не котируется? — Нет, почему же. Ваше мнение для меня очень важно — вот и формируйте его, исходя из того, что видите. — Боюсь, вам не понравится. — Я не говорил делать это вслух. Они снова замолчали — небольшой перерыв в словесном совокуплении, происходившим сейчас между ними. Мюллер задумчиво закурил новую сигарету. Он зачем-то заметил, что ногти отрасли, и кое-где на них появились плоские белые пятнышки — такое, кажется, бывает от недостатка витамина С? Или кальция — он не помнил. Все равно, положил сигарету между безымянным и мизинцем, он свободной рукой чуть поддел ноготь указательного. Ногтевая пластинка уцепилась и послушно начала расходиться надвое — расслаиваться. — Мне уже подставлять вторую руку? — А вам так понравилось? Штирлиц не ответил. Их диалог словно бы вовсе не нарушили тишины вокруг: она заключалась в чем-то куда большим, чем слова. Она была штилем и выжиданием — с двух сторон. “А чего я, собственно, жду?, — неожиданно для себя подумал Мюллер. — Штирлиц — понятно, у него нет сейчас варианта сделать ход первым… Хотя нет, первый ход я у него уже отнял. Сигарета — первый бросок, проба сил. А он остается пассивным, потому что не может позволить себе двинуться, слишком много чести… “Вы меня сюда позвали, вам и разбираться” — такой принцип… Да и куда ему сейчас шевелиться? Он может взять активную роль только в двух случаях: если захочет выторговать себе жизнь информацией и если решится напасть. Для нападения он слишком сильно любит себя, а для торга — свою честь…” И тут он вдруг явственно понял, почему так медлит. Больше всего на свете он боялся, что в ту секунду, когда он ударит, Штирлиц падет. Исчезнет, превратившись в Арестанта Сто Пятнадцать, и не останется в нем ничего от Штирлица, кроме имени. Мюллер до дрожи хотел растянуть это мгновение так, как умные люди тянут перед тем, как коснуться обнажившейся перед ними впервые девушки. Еще мгновение, и пальцы врежутся в мягкую и упругую кожу, сомнут, сдавят, и окажется, что красавица шестнадцати лет сделана ровно из той же плоти и крови, что и торговки рыбой, которых Мюллер видел, когда навещал Испанию, и то, что от девчонки вместо рыбы воняет ванильными приторными духами, ситуацию больше исправить не сможет. Она станет точно такой же, как остальные до нее, не сотканной из невесомых паутинок детства и странной девичьей магии, а обыкновенной шлюхой, готовой скакать на тебе за колбасу… Мюллер до невыносимого боялся, что окажется, что Штирлиц не высечен из кремня и стали. К сожалению, тянуть всю оставшуюся вечность нельзя. К сожалению, нужно шевелиться. — Слушайте, раз вы все равно засыпаете, может и я вздремну? — Ворчливый голос вырвал его из мыслей. — Право слово, отоспитесь, а потом уже приходите сюда и будьте наконец собой. Мюллер не смог не улыбнуться. — А вы, я вижу, остаетесь собой даже здесь. Нет, я не уйду, не обессудьте, а вот кофе заказать можно, в этом вы правы. — Я этого не говорил. — На вашу долю не просить? — И этого я не говорил тоже. Мюллер засмеялся и вызвал кнопкой под одним из столов Вилли. Тот появился в дверях, как кролик из волшебной шляпы, такой же весь белый и от этого по-странному безбровый, почти альбинос. Мюллер попросил принести кофе, Вилли кивнул и скрылся. Через пятнадцать минут у них будет свежий, душистый кофе — одна их тех вещей, которыми наградила его Чистка. У Кальтенбруннера дома был запас отменного кофе, преступлением было бы просто оставить его там во время обыска. А Мюллер не преступник. — Так о чем же вы так думаете, господин группенфюрер? — Я боюсь… — Мюллер глубоко и сладко, подражая Штирлицу, затянулся. Посмаковал дым во рту перед тем, как вдохнуть. — Боюсь, что от первого же моего удара сдадитесь там, где так долго держались у Германа. Нет, все-таки он не понимает, как Штирлиц может так вкусно курить, табак к концу войны стал дрянным и кислым, как фанера. — В таком случае нас таких здесь двое. А Герман… — Лицо Штирлица непроизвольно скривилось. — Он не успел начать работать со мной по-настоящему, слишком уж быстро включился в игру… Кстати, не ожидал у вас встретить интеллигента, тем более такого, которого доверили бы мне. Это был занятный выбор с вашей стороны. — Это вас ему доверили, Штирлиц. Вас… Я понадеялся, что вы с ним найдете общий язык. Штирлиц рассмеялся. — Ну, этого не отнять, общий язык мы и впрямь нашли! Но не думаю, что вы теперь отважитесь снова отдать меня такому ш у с т р о м у человеку. Мюллер на секунду прикрыл глаза, смакуя свою следующую фразу, по спине побежали сладковатые мурашки. — Нет, Штирлиц. Я вас больше никому не отдам, это вы верно говорите. Вы теперь п р и н а д л е ж и т е исключительно мне. И что-то мучительно сахарное, чуть кисловатое свернулось в животе от собственных слов. Дернулось — и снова замерло, оставив только намек на себя. Но — намек никуда не исчез… — Дайте мне свою руку… Какая у вас ведущая? — Мне уже заранее больно. — Не выдумывайте, матушка учила меня читать по руке человеческую жизнь. Штирлиц усмехнулся, протягивая правую ладонь. — Помню, один колдун в Польше… Он резко и шумно вдохнул носом, лицо чуть дернулось и сжалось напряжением, когда Мюллер чуть придавил сигарету в его самый центр его ладони. — Матушка не учила меня, я соврал. — Мюллер затянулся, крепко сжимая запястье Штирлица свободной рукой, снова раскуривая сигарету, и опять опустил ее в чужую ладонь, на этот раз чуть пониже центра. — А почему же вы не сожмете кулак? — А мне интересно, когда… — Штирлиц подавился словами, замолкнул, пережидая боль в третий раз. Очень приятно, когда он так спотыкается о слова. — Когда же вам надоест. — Надоест? — Мюллер поднял глаза на Штирлица. Лицо у того было неподвижное, сосредоточенное — успел совладать с собой. Нет, ему не надоест. Ему не надоест еще очень, очень долго — тягучее и сладкое напряжение вдруг захлестнуло его целиком, п р о н з и л о насквозь одним единственным осознанием: он действительно в праве делать все, что захочет. Мюллер отпустил чужую руку и поднялся с кресла, Штирлиц напротив него тоже встал — сдаваться не хочет, какая же он девчонка нецелованная — только одной ногой опираясь на пол, а коленом второй, прикованной — на тахту. И одно наслаждение схватить рукой его шею и одной же этой рукой и повалить назад, так, что Штирлиц глухо бьется головой о стену, крепко сжать шею, чувствуя, как под пальцами бьется артерия, как замирает зажатый ладонью кадык, ощутить, как силятся оттолкнуть чужие скованные руки, ослабевшие на тюремной пайке — не слишком, но достаточно для того, чтобы не помешать по-настоящему. Мюллер отпустил на секунду руку и перехватил, крепко теперь сжимая чужой подбородок, быстро, одним вдохом, раскурил сигарету, жадно глядя в чужие сосредоточенные глаза. И к одному из этих глаз ее и поднес, с наслаждением разглядывая то, как Штирлиц зажмурился, попытался вырваться, отвернуться… Он сидел бы так вечность, продлевая это мгновение постоянно, этот чужой страх отлично известного и собственное предвкушение… Он приложил сигарету к чужой щеке под самым глазом, где кожица тонкая и нежная — и чуть вжал. Недостаточно для того, чтобы сразу затухла, в самый раз для того, чтобы зашипела на коже, а Штирлиц издал з в у к. Что-то между стоном и рыком, короткое и явно случайно вырвавшиеся из чужого горла. Что-то, что Мюллера будто свело с ума. Он сам неожиданно для себя вдруг с силой вжал сигарету в чужую кожу, растер с усилием, с э м о ц и е й… — Разрешите войти, господин группенфюрер. Мюллер словно очнулся ото сна. Глянул на Штирлица — у того слезились крепко зажмуренные глаза, блестели от слез ярко, лучше любого хрусталя. Он улыбнулся, несмотря на то, что его никто не видел, и отстранился. — Разрешаю. Вошел Вилли с подносом с кофейником и двумя чашечками на нем. Посмотрел на стоящего с сигаретой Мюллера, на облокотившегося на тахту Штирлица с черным угольным следом на лице и отпечатком ладони на шее, улыбнулся понимающе и с удовольствием. — Ваш кофе. — Он поставил поднос на столик и разлил кофе по чашечкам. Будучи профессионалом, он не попросил прощения за то, что потревожил. В его представлении, хоть это и напоминало интимность первой брачной ночи — забрать первый удар, первый ожог или вывих — но не было тем, чего могут устыдиться, как в продвинутых странах не стыдятся засосов и зацелованных красных губ. Это было причиной, если бы это делал его друг, показать палец вверх и уйти, точно зная, что парень хорошо проводит сейчас время. Но Мюллер его другом не был, а Вилли был профессионалом. Поэтому он профессионально и спокойно разлил кофе и все же не удержался от одного единственного кивка Мюллеру: “Черт, а как же вам все-таки повезло, господин группенфюрер”, после чего удалился и закрыл за собой дверь.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать