Lovers and partners

Отель Хазбин
Слэш
В процессе
NC-17
Lovers and partners
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
В Новом Орлеане хищник-радиоведущий Аластор и его преданный ученик Винсент делят опасные тайны и поцелуи. Желая помочь карьере любовника, Аластор попадает в ловушку к брату своей жертвы. Пока Аластора подвергают нечеловеческим истязаниям, Винсент празднует успех, не зная, что его счастье оплачено муками любимого человека.
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Игра с огнем

Студия звукозаписи приткнулась между похоронным бюро и закусочной, где готовили лучшие стейки с кровью в округе. Яркая вывеска над входом мигала, выхватывая из темноты мокрый асфальт и редкие лужи. Винсент стоял у дверей уже полчаса, втянув голову в плечи: ветер дул с реки, пробирая до костей даже сквозь новое пальто, которое он купил, стараясь подражать Аластору. Он пришёл рано. Специально. Чтобы не опоздать, чтобы быть на месте, когда тот появится. Чтобы показать: я надёжный, я жду, я никуда не денусь. В кармане дрожали пальцы, сжимая смятый листок с речью, которую он репетировал всю ночь. «Я хотел бы попросить вас... Нет, слишком официально. Аластор, можно задать вопрос? Слишком панибратски. Чёрт». Когда из-за угла показалась знакомая фигура — широкие плечи, размашистый шаг, дым сигареты, вьющийся над головой, — Винсент забыл всё, что репетировал. Он рванул с места, как собака, увидевшая хозяина. — З-здравствуйте! Голос сорвался, прозвучал слишком громко, слишком по-мальчишески. Винсент мысленно выругался. Аластор остановился, чуть склонив голову. Его лицо казалось вырезанным из камня — глубокие тени под скулами, блеск глаз, ленивая, расслабленная улыбка. Он сдержанно кивнул, не замедляя шага, только чуть повёл плечом, давая понять: идём, я слушаю. Винсент пристроился рядом, пытаясь попасть в ритм его шагов. Сердце колотилось где-то в горле. — Я хотел бы попросить вас... И осекся. Слова кончились. Исчезли. Испарились под этим спокойным, чуть насмешливым взглядом, которым Аластор обвёл его с головы до ног. Взглядом, который видел всё: и дрожащие руки, и заикание, и дурацкое пальто, и эту отчаянную, щенячью преданность, светящуюся из глаз. Аластор усмехнулся. Остановился. Положил руку Винсенту на плечо — тяжёлую, тёплую, властную. Наклонился к самому уху так, что горячее дыхание коснулось щеки, и прошептал, растягивая слова: — Тебе нужно больше тренироваться в ораторском искусстве, дорогой. Голос — бархатный, с хрипотцой, чуть насмешливый — прозвучал как музыка. Слово «дорогой» упало внутрь, обожгло, заставило сердце пропустить удар. Аластор легонько хлопнул его по плечу, будто ставил печать, и двинулся дальше, к двери студии. Даже не оглянулся. Винсент застыл на месте. В ушах шумело. Плечо горело там, где только что лежала ладонь Аластора. В груди сжалось — странно, сладко, тревожно. Это было незнакомое чувство, похожее на голод, на жажду, на страх упустить что-то бесконечно важное. Он стоял посреди тротуара, под мигающей неоновой вывеской, и смотрел, как Аластор толкает дверь студии, как на секунду освещается его фигура в проёме, как он исчезает внутри, оставляя после себя только запах табака и этот шёпот, застрявший в ушах. Винсент сжал кулаки. Ногти впились в ладони. «Я не могу так просто отступить. Я не могу упустить это!» Аластор приоткрыл перед ним дверь в свою жизнь. Впрочем, нет — ещё не впустил. Лишь позволил стоять на пороге и наблюдать, строго запретив прикасаться. Но для Винсента даже это молчаливое позволение означало шанс. — Я просто обязан воспользоваться этим шансом, — прошептал Винсент одними губами. — Я должен узнать его лучше. Во что бы то ни стало. Он глубоко вздохнул, поправил дурацкое пальто, одёрнул рукава — точь-в-точь как делал Аластор, — и толкнул дверь студии. Внутри играла музыка. Где-то в глубине коридора мелькнула тень. Винсент шагнул внутрь, чувствуя, как с каждым шагом в груди разгорается тот самый огонь, о котором говорил Аластор. Огонь, который сжигал всё лишнее, оставляя только одно: идти за ним. Смотреть на него. Быть рядом. Чего бы это ни стоило.

***

Он добился этого. Честно говоря, Винсент сам удивлялся, что ему удалось уговорить Аластора. Целую неделю он подбирал момент, репетировал слова, откладывал и снова набирался смелости. Просьба была простой: «Научите меня чему-нибудь. Чему угодно. Я хочу быть полезным. По-настоящему». Аластор тогда лишь хмыкнул, посмотрел своим тяжёлым, изучающим взглядом и коротко бросил: — Приходи в субботу. К ночи. Винсент пришёл засветло. Просидел на крыльце три часа, вглядываясь в темнеющий лес, прислушиваясь к каждому шороху и прокручивая в голове, чему же его будут учить. Он рисовал в воображении их ночные беседы: Аластор неспешно, ровным голосом посвящает его в законы шоу-бизнеса, рассуждает о теории музыки или смыслах старых книг... Реальность, как всегда, оказалась иной. Когда Аластор наконец появился — бесшумно, словно соткался из темноты, — он сразу прошёл к столу и развернул свёрток, который принёс с собой. На старой холщовой тряпице, тускло блеснув в свете лампы, лежал нож. Длинный, узкий, с тяжёлой наборной рукоятью из тёмного дерева и тускло поблёскивающего сплава. У основания, там, где сталь уходила в рукоять, Винсент разглядел тёмные разводы, не смываемые ни водой, ни временем. У Винсента пересохло во рту. Он просил научить его чему-нибудь. Он хотел быть ближе. Но он и понятия не имел, что сегодня, в этой прокуренной хижине, при свете дрожащей лампы, ему впервые в жизни доведётся убивать. Не на войне, не при самообороне — а хладнокровно, с расчётом, по заданию. И первый шаг к этому убийству начинался здесь и сейчас, с этого тусклого лезвия на грязной тряпице. Винсент сглотнул. Сердце пропустило удар, а потом забилось часто-часто, где-то в горле, мешая дышать. Но отступать было нельзя. Аластор поднял на него глаза — спокойные, холодные, чуть насмешливые. И Винсент понял: это проверка. Самая главная. Та, после которой либо станешь своим, либо исчезнешь навсегда из его поля зрения. — Садись, — голос Аластора разрезал тишину. — Урок первый. Сегодня ты узнаешь, как пахнет смерть. И как входит нож. Пламя лампы дрогнуло, тень на стене качнулась, и Винсент, сам не зная как, сделал шаг вперёд. К столу. К ножу. К новой жизни, из которой не будет возврата. Он уже не дрожал в его присутствии — по крайней мере, снаружи. Внутри же всё по-прежнему замирало, стоило Аластору оказаться слишком близко. — Смотри, — Аластор взял нож в руки. Движения его были точными, выверенными, экономными — ни одного лишнего жеста. Пальцы легли на черенок легко, но мертво. — Огнестрел — он для трусов. Шумно, грязно, ненадёжно. Патрон отсырел, курок щёлкнул впустую — и ты покойник. А это, — он чуть повернул лезвие, поймав блик, — всегда молчит. Он положил нож на раскрытую ладонь, демонстрируя баланс. — Нож — он как женщина. Требует уважения, ласки, но если обидишь — вцепится в глотку. — Аластор хмыкнул собственному сравнению. — Сначала научись его чувствовать. Вес, инерцию, то, как сталь входит в дерево, в мясо, в кость. Потом научишься в человека. Последние слова принесли мимолётное облегчение, но стоило Винсенту взглянуть на нож, как горло снова сдавило спазмом. В тусклом свете металл поблёскивал так хищно, словно был не предметом, а живым существом. — Дай руку. Винсент протянул ладонь, и Аластор вложил в неё нож. Тяжёлый. Гораздо тяжелее, чем казался со стороны. Черенок удобно лёг в пальцы, дерево чуть шершавило нежную кожу. — Не сжимай, как будто хочешь его задушить, — голос Аластора потеплел от едва заметной насмешки. — Расслабь кисть. Представь, что это не оружие, а инструмент. Кисть художника. Скальпель. И тут Винсент почувствовал прикосновение. Руки Аластора легли поверх его рук — твёрдые, тёплые, с длинными пальцами музыканта, которые могли быть и нежными, и безжалостными. Большие пальцы надавили на костяшки, заставляя ослабить хватку, ладони обхватили запястья, поправляя угол наклона. — Так, — выдохнул Аластор ему в затылок. — Чувствуешь? Нож должен стать частью руки. Продолжением кости. Винсент чувствовал. Он чувствовал слишком много — тепло ладоней Аластора, его дыхание, касавшееся волос, тяжесть его рук, направляющих, контролирующих каждое движение. Это было странно, почти непозволительно интимно — сидеть вот так, в полумраке хижины, ощущая всем телом присутствие другого человека, и учиться убивать. Аластор водил его рукой, показывая основные движения — укол, режущий удар снизу, короткий тычок под рёбра. Каждое движение было медленным, почти ритуальным. Запах старого металла смешивался с запахом дыма от камина, с запахом сухой травы, с запахом самого Аластора — терпким, мужским, чуть сладковатым. — Запомни это чувство, — голос Аластора звучал тихо, но в тишине хижины каждое слово отдавалось где-то глубоко внутри. — Руки должны помнить. Тело должно помнить. Чтобы, когда придёт время, ты не думал — ты просто делал. Аластор наконец убрал руки и откинулся на спинку стула, наблюдая, как Винсент продолжает двигать ножом уже самостоятельно — неуклюже, но старательно, пытаясь повторить каждое движение, каждую мелочь, которую только что показал учитель. — Неплохо, — проронил он наконец, и от этого короткого слова у Винсента потеплело в груди. Он уже хотел положить нож на тряпицу, но Аластор остановил его жестом. — Погоди. — Он поднялся, прошёл к двери, откуда-то из темноты достал небольшой свёрток. Вернувшись к столу, развернул его — внутри оказался грубо обвязанный бечёвкой бумажный пакет. Аластор разорвал бумагу, и на стол вывалилось нечто, заставившее Винсента отшатнуться. Свиное ребро. Свежее, с остатками мяса и жира, с хрящом на конце. Запах сырого мяса ударил в нос — тяжёлый, животный. — Урок второй, — Аластор пододвинул кость ближе к Винсенту. — Забудь про стрельбища и мишени. Мишени не дышат, не брызгают кровью и не визжат. А это, — он ткнул пальцем в ребро, — дышало сегодня утром. Ты должен понять, как входит нож. Как мясо сопротивляется лезвию, как хрустит хрящ, как кость не пускает. Винсент смотрел на ребро и чувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он брал в руки сырое мясо только на кухне, когда помогал матери разделывать курицу. Но это было другое. Это было большое, тяжёлое, ещё хранящее форму живого существа. — Давай, — голос Аластора был спокоен. — Удар снизу, как я показывал. Между рёбер. Винсент сжал нож. Рука дрогнула. Он занёс остриё над мясом — и замер. Аластор наблюдал. Он откинулся на спинку стула, чуть склонив голову, и смотрел на Винсента из полумрака. Пламя лампы металось, выхватывая то блеск глаз, то резкую тень скулы, то пальцы, сжимающие край стола. Сам Аластор оставался неподвижен — статуя, вырезанная из ночи, наблюдающая за суетой живых. Винсент стоял перед ним — напряжённый, взъерошенный, с этой своей отчаянной готовностью угодить, в которой было что-то трогательное и одновременно пугающее. Аластор видел, как дрожит его кадык, когда парень сглатывает. Видел, как пальцы теребят пуговицу на пальто — дёргано, нервно, почти судорожно. Видел расширенные зрачки, в которых плескался страх пополам с восторгом. Страх — это нормально. Аластор не доверял тем, кто не боится. Страх держит в тонусе, заставляет быть осторожным, не даёт совершать глупости. Но восторг... восторг был интереснее. Винсент смотрел на лезвие долго, очень долго. Аластор успел насчитать про себя пять ударов сердца, прежде чем парень перевёл дыхание и поднял глаза. В них больше не было восторга. Только решимость. Тяжёлая, липкая, почти осязаемая. — Я готов, — сказал Винсент. Голос чуть сел, но не дрогнул. И вот тогда, внутри Аластора, где-то глубоко, под слоями цинизма, усталости и многолетнего недоверия ко всем и вся, что-то шевельнулось. «Смотри-ка». Он ожидал чего угодно — слёз, истерики, попытки перевести всё в шутку, трусливого бегства под предлогом «мне нужно подумать». Он видел это сотни раз. Люди любят играть в опасность, пока опасность не смотрит им в глаза в упор. А когда смотрит — они бегут. Всегда бегут. Кроме редких, очень редких экземпляров. Винсент не бежал. Он стоял. Дрожал, бледнел, сжимал кулаки до белых костяшек, но стоял. И смотрел на нож не как на орудие смерти, а как на дверь. Дверь, в которую надо войти, чтобы остаться с Аластором. Это было... неожиданно. Аластор поймал себя на том, что вглядывается в мальчишку с новым интересом. Не как в забавного щенка, который смешно подражает его манерам и носится за ним хвостом. А как в... материал. Сырой, необработанный, неуклюжий, но материал. Который можно выточить. Направить. Использовать. Обычный мальчишка из хорошей семьи, с книжками в голове и мечтами о чём-то большем, — и он так запросто, так отчаянно соглашается перешагнуть черту. Ради чего? Ради него? Ради возможности быть рядом? «Глупо, — подумал Аластор. — Опасно глупо. Такие либо быстро сгорают, либо становятся тем, кого боится сам дьявол». И вдруг, помимо его воли, уголок рта чуть приподнялся. Не усмешка — так, тень усмешки, микродвижение, которое посторонний и не заметил бы. Но Аластор почувствовал, как губы дрогнули, и это удивило его самого. Он не был тронут. Нет. Сентиментальность давно выжгли из него обстоятельства, люди и время. Но он был заинтригован. Всё это... забавляло? Пожалуй. И где-то в глубине, там, где ещё теплились остатки того, кем он был когда-то, до всего, — там кольнуло что-то похожее на тепло. Он смотрел на Винсента — на этого долговязого, неуклюжего, обожающего его мальчишку, — и видел не просто очередного фаната, который поиграет и уйдёт. Видел того, кто готов пойти до конца. И это знание грело. Грело сильнее, чем виски, чем огонь в камине, чем любая женщина за последние годы. Аластор моргнул, пряча этот мимолётный блеск в глазах. Улыбка исчезла, лицо снова стало спокойным, непроницаемым. Но внутри, под рёбрами, осталось это странное, сладкое, почти забытое чувство. — Сейчас ты разделаешь кусок свинины, — сказал он тихо. — Или просто попробуешь потыкать его. Но запомни это чувство. Потому что через месяц, может, через два, тебе придётся сделать это с человеком. И если ты дрогнешь тогда — ты труп. Я тебя не прикрою. Я посмотрю, как ты будешь умирать, и уйду. Потому что мне не нужен балласт, который замирает в решающий момент. Винсент зажмурился на секунду, потом открыл глаза и ударил. Нож вошёл легко — гораздо легче, чем он ожидал. Мясо чавкнуло, лезвие скользнуло между рёбер, упёрлось в кость с другой стороны. Тёплая жидкость брызнула на пальцы — лимфа, не кровь, но Винсент всё равно вздрогнул. — Хорошо, — Аластор чуть склонил голову. — Ещё. С разных углов. Ты должен понять, как это чувствуется. Винсент бил снова и снова. Удар сверху, удар сбоку, режущий выдох снизу вверх. Мясо превращалось в месиво, нож скользил, пальцы стали липкими и скользкими. К горлу подкатывала тошнота, но он гнал её прочь, гнал страхом — страхом разочаровать Аластора, страхом быть брошенным, страхом оказаться тем самым трусом, на которого учитель даже не оглянется. Когда туша превратилась в бесформенное месиво из мяса, жира и осколков кости, Аластор удовлетворённо кивнул. — Довольно. — Он подобрал нож, неторопливо обтёр лезвие лоскутом ветоши, в который затем и завернул сталь, привычным жестом отправив свёрток в ящик. — Руки помой в ручье. И запомни: это была свинья. С людьми сложнее. Они кричат, плачут, просят пощады. Иногда гадят от страха. Ты должен быть готов ко всему. Винсент кивнул, чувствуя, как дрожат пальцы. Он поднялся, шатаясь, дошёл до ручья, как и сказал Аластор. Долго тёр руки ледяной водой, пытаясь отмыться от липкого ужаса, приставшего к коже. А когда вернулся в хижину, Аластор сидел за столом, наливая в две кружки обжигающе крепкий чай. Одну пододвинул Винсенту. — Держи. — В голосе его впервые за вечер мелькнуло что-то человеческое. — Ты справился. Винсент взял кружку дрожащими руками, обжёг губы и впервые за долгие месяцы почувствовал не просто восхищение — он почувствовал себя нужным. Принятым. Своим. Аластор смотрел на него поверх кружки и молчал. В его голове уже выстраивался следующий урок. И следующий. И тот день, когда мальчик перестанет резать мёртвое мясо и впервые увидит, как гаснут живые глаза. Он отхлебнул чай и спрятал усмешку в кружку.

***

Лес встретил их сыростью и запахом прелой листвы. Аластор шёл впереди, бесшумно ступая по мху; Винсент следовал за ним, стараясь копировать каждое движение — мягкий шаг с носка, замирание на каждом шорохе, пригибаясь под низкими ветвями. Они вышли к небольшой поляне, где Аластор остановился и жестом велел замереть. Винсент замер, вслушиваясь. Где-то справа треснула ветка, потом ещё одна — тяжело, грузно. И хрюканье. Низкое, угрожающее, звериное. — Вепрь, — одними губами произнёс Аластор. — Старый, злой. Людей не боится. — Он протянул Винсенту нож. Тот самый. — Твоё задание. Принеси мне его сердце. Винсент взял нож. Рука не дрожала — за последние дни он изрезал не одно ребро, перепачкался в свиной крови до локтей, и мясо перестало вызывать отвращение. Но это был не мёртвый кусок. Это была живая плоть, которая могла убить в ответ. — Я пойду с тобой, — добавил Аластор, — но вмешиваться не буду. Если побежишь — ты сам по себе. Если справишься — вернёшься со мной. Понял? Винсент кивнул. Горло пересохло, сердце колотилось где-то в висках, но отступать было нельзя. Он шагнул вперёд, раздвигая кусты, и увидел кабана. Зверь был огромен. Щетинистая холка, покрытая коркой грязи, маленькие злые глазки, мокрый пятачок, роющий землю в поисках кореньев. И клыки. Жёлтые, кривые, торчащие из нижней челюсти — такими можно вспороть брюхо лошади, не говоря о человеке. Кабан поднял голову и посмотрел прямо на Винсента. Мгновение они смотрели друг на друга — человек и зверь. Винсент видел в этих глазах древнюю, слепую ярость, готовность убивать просто за то, что ты вторгся. Зверь видел добычу. Кабан ринулся первым. Винсент едва успел отскочить в сторону — клыки прошли в сантиметре от бедра. Он покатился по земле, вскочил, сжимая нож. Зверь развернулся, ударил копытом землю и снова пошёл в атаку. Это была не свинья на столе. Это была смерть на четырёх ногах, быстрая, как молния, сильная, как удар поезда. Винсент уворачивался, прыгал, падал, чувствуя, как ветки хлещут по лицу, как кровь из рассечённой брови заливает глаз. Он не думал об Аласторе, не думал о том, что это проверка. Он думал только о том, чтобы выжить. И в какой-то момент, когда кабан пронёсся мимо, Винсент прыгнул ему на спину. Зверь взвизгнул, закрутился на месте, пытаясь сбросить седока. Винсент вцепился одной рукой в щетинистую холку, другой — нашаривая ножом место между рёбрами. Кабан брыкался, брызги слюны летели во все стороны, лес наполнился визгом и ревом. Винсент ударил. Раз, другой, третий, не глядя, не целясь, просто вгоняя лезвие в горячее, дёргающееся тело. Кровь хлынула потоком, заливая руку, лицо, грудь. Кабан дёрнулся в последний раз и рухнул на бок. Наступила тишина. Только хриплое дыхание и стук сердца, отдающийся в ушах. Винсент лежал рядом с тушей, не в силах пошевелиться, и смотрел в серое небо сквозь листву. Пальцы всё ещё сжимали нож, по руке текла горячая кровь — своя или звериная, он не понимал. Через минуту над ним склонился Аластор. В его глазах не было насмешки. Не было холодного расчёта. Только странное, почти гордое тепло. — Живой, — констатировал он. — Хорошо. Он протянул руку. Винсент схватился за неё — и впервые Аластор не просто помог подняться, а задержал его ладонь в своей на секунду дольше, чем требовалось. — Ты спрашивал, когда начнёшь убивать по-настоящему, — сказал Аластор, глядя на тушу. — Считай, что сегодня начал. С людьми будет почти так же. Только они смотрят в глаза и просят пощады. Он вытер окровавленную щёку Винсента рукавом своей куртки — жест настолько неожиданно нежный, что у Винсента перехватило дыхание. — А теперь, — Аластор усмехнулся, и в усмешке этой не было холода, — давай-ка выпотрошим эту тушу. Сердце ты должен вырезать сам. Обещал. Они стояли над поверженным зверем, и Винсент чувствовал, как кровь капает с его подбородка на землю, смешиваясь с кровью кабана. Он чувствовал запах смерти, свежее, ещё не остывшее тепло туши, тяжесть ножа в руке — и странное, пьянящее чувство победы. Он сделал это. Он не сбежал. Не струсил. Не умер. Аластор стоял рядом, плечом к плечу, и Винсент вдруг понял, что готов идти за ним куда угодно. Хоть на человека. Хоть на десятерых. Хоть в самое пекло. — Смотри, — Аластор ткнул пальцем в тушу, показывая, где делать надрез. — Режешь здесь, под рёбра, потом разводишь края и достаёшь рукой. Горячее, скользкое, но ты привыкнешь. Винсент наклонился, вонзил нож и начал резать, чувствуя, как Аластор наблюдает за ним с тем самым выражением, которое он ловил на его лице в хижине, в баре, в редкие минуты тишины. «Пусть смотрит, — подумал Винсент, вытаскивая скользкое, ещё тёплое сердце. — Пусть видит. Я сделаю всё, чтобы он гордился мной». Аластор принял сердце из его окровавленных рук, взвесил на ладони и кивнул. — Справился, Винсент. — Он спрятал сердце в мешок. — Пойдём. Дома зажарю. Ты заслужил.

***

Ночи в хижине обрели новый ритм, новую, невысказанную традицию. После того как отгремит эфир, после того как стихнут голоса из радиостудии, после всех разговоров и молчаливых уроков наступало время, которое Винсент про себя называл «временем чая». Аластор никогда не просил. Не говорил: «Принеси», «Сделай», «Покорми меня». Но Винсент замечал. Он научился замечать многое за этот месяц — тени под глазами Аластора, когда тот не спал несколько ночей, напряжение в плечах после тяжёлого дня, то, как он сжимал челюсть, если что-то шло не по плану. И ещё Винсент заметил, что Аластор почти никогда не ест. Вернее, ест, но урывками, на бегу, словно эта потребность тела была для него досадной помехой, недостойной внимания. Так и повелось. Винсент начал появляться в хижине не с пустыми руками. Сначала это был просто термос с крепким чаем — таким, как любил Аластор, чёрным, почти смоляным, с крошечной щепоткой соли на дне. Аластор принял термос молча, лишь кивнул, но Винсент успел заметить, как дрогнули уголки его губ — неуловимое движение, которое могло означать всё что угодно, но Винсент предпочёл считать это одобрением. Потом появились свёртки из закусочной на углу — той самой, где работал знакомый китаец и где подавали жирные рубленые бифштексы с жареной картошкой, завёрнутые в вощёную бумагу. Винсент приносил их ещё горячими, чувствуя сквозь бумагу жар, и запах жареного мяса смешивался с запахом сырости и дыма, наполняя хижину чем-то почти уютным. В этот вечер дождь барабанил по крыше особенно настойчиво, и ветер завывал в трубе, заставляя пламя лампы вздрагивать. Винсент сидел на корточках у камина, подкладывая дрова, когда за спиной скрипнуло кресло-качалка. Он обернулся — Аластор протягивал ему пустую кружку. Без слов. Винсент принял её, чувствуя, как глупое, щенячье тепло разливается в груди. Он заварил чай в закопчённом чайнике, заливая кипятком крупные тёмные листья, дал настояться ровно столько, сколько нужно — он выучил это время наизусть. Поставил кружку перед Аластором на широкий подлокотник кресла и развернул сегодняшнюю добычу — два свёртка с бифштексами, ещё тёплыми, источающими умопомрачительный запах. Аластор взял один, разорвал бумагу зубами и откусил огромный кусок. Винсент замер, глядя на него. Он видел это уже не в первый раз, но каждый раз это зрелище заставляло что-то сжиматься внутри. Аластор ел жадно. Не просто с аппетитом — с какой-то первобытной, почти пугающей жадностью, словно каждый кусок мог оказаться последним. Он не жевал тщательно, не смаковал, как делали люди в доме Винсента, где за столом полагалось вести светскую беседу и пользоваться ножом и вилкой по всем правилам этикета. Аластор впивался зубами в мясо, рвал его, глотал, почти не жуя, и пальцы его быстро жирнели, а на подбородке выступал сок. Винсент смотрел, как двигаются желваки на его скулах, как напрягается шея при каждом глотке, как тёмные глаза рассеянно блуждают по комнате, не фокусируясь ни на чём, полностью поглощённые процессом утоления голода. И вдруг его накрыло. Острое, почти физическое желание заботиться. Хотелось принести ещё еды. Ещё. Завернуть Аластора в одеяло, усадить поудобнее, следить, чтобы он пил горячий чай, чтобы ему было тепло, чтобы этот голод, въевшийся в кости, наконец отступил. Хотелось прикасаться к нему — поправить сползший воротник рубашки, стереть жирный след с подбородка, погладить по напряжённой спине, пока ест, чтобы расслабился. Винсент перехватил себя на этой мысли и испугался. Он резко отвернулся, уставился в огонь, делая вид, что поправляет угли кочергой. Сердце колотилось где-то в горле. Он слышал, как за спиной чавкает, жуёт, глотает Аластор — звуки такие простые, такие человеческие, но от них почему-то хотелось плакать. — Хорошее мясо, — донеслось из кресла. Голос Аластора был чуть приглушён едой, но в нём слышалось довольство сытого хищника. — Ты молодец, что догадался. Винсент промычал что-то невнятное в ответ, боясь, что голос выдаст его. Он продолжал смотреть на огонь, чувствуя, как жар от камина смешивается с жаром, идущим изнутри, и не знал, что делать с этим новым, пугающим открытием: он хочет заботиться об этом человеке. О человеке, который учит его убивать. О человеке, который сам ест так, будто всю жизнь голодал — и, возможно, так оно и было.

***

То, что начиналось как мелкая морось, стремительно превратилось в настоящий потоп — тяжёлые струи хлестали по крыше хижины с такой силой, что казалось, ещё немного — и прогнившие доски не выдержат. Ветер завывал в трубе, бросал горсти воды в единственное маленькое оконце, и даже сквозь щели в стенах внутрь просачивалась сырость, заставляя воздух делаться тяжёлым, промозглым. В городе, по слухам, началась облава. Полиция перекрыла несколько кварталов, искала кого-то — то ли сбежавшего каторжника, то ли участников недавней драки в порту, а может, просто решили показать, кто в городе хозяин. Винсент слышал обрывки разговоров в закусочной, видел, как патрульные прочёсывали улицы, и принял единственно верное решение — уйти в лес, к хижине. Там его никто не станет искать. Там Аластор. Аластор встретил его на пороге, окинул долгим, непроницаемым взглядом и молча посторонился, пропуская внутрь. Спросил только: — Хвоста не привёл? Винсент мотнул головой, стряхивая воду с волос. Он промок до нитки, рубашка прилипла к телу, зубы выбивали мелкую дробь. Но внутри разливалось странное тепло — оттого, что его впустили. Не прогнали. Не оставили под дождём. Винсент уже привык к тому, что лицо Аластора — это маска. Спокойная, непроницаемая, с хищным прищуром тёмных глаз, которые видели слишком много, чтобы чему-то удивляться. Он научился читать на этой маске малейшие оттенки — одобрение, насмешку, скрытое недовольство, редкую тень усталости. Но под маской всегда чувствовалось что-то ещё — туго сжатая пружина, готовый к прыжку мускул, зверь, который никогда не спит по-настоящему. В хижине было тихо, только дождь шелестел по крыше своим бесконечным шёпотом. Аластор сидел в кресле-качалке у камина, и Винсент, возившийся с заваркой чая, вдруг заметил, что в углу, на грубо сколоченной полке, стоит патефон. Старый, потрёпанный, с поцарапанным раструбом, похожий на огромный граммофонный цветок. Винсент видел его и раньше, но никогда не слышал, чтобы Аластор его включал. — Можно? — спросил Винсент, кивнув на патефон. Аластор поднял глаза от огня, посмотрел на патефон, потом на Винсента. Короткий кивок. Винсент подошёл к полке, опустил иглу на пластинку — старую, потрёпанную, с облезлой этикеткой. И через секунду хижину заполнил звук. Саксофон. Он ворвался в тишину не резко, а плавно, обволакивающе — низкий, бархатистый, чуть хрипловатый тембр, от которого, казалось, сам воздух начинал вибрировать в такт. Мелодия лилась медленно, тягуче, как патока, как поздний вечер в прокуренном клубе, как разговоры ни о чём под угасающий свет ламп. Это был не тот джаз, что играли на танцах, — это был джаз для себя, джаз для ночи, джаз для тех, кто знает, что такое одиночество. Винсент замер у патефона, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть эту магию. И тут он заметил. Аластор закрыл глаза. Просто закрыл, опустил веки, и лицо его... изменилось. Исчезло напряжение, которое Винсент привык видеть всегда — в линии скул, в изгибе губ, в том, как сведены брови. Исчезла хищная настороженность, готовая в любой момент превратиться в атаку. Исчезла маска. Под ней оказалось другое лицо. Усталое. Почти беззащитное. Лицо человека, который позволил себе на минуту забыть, где он и кто он, и просто отдаться музыке. Губы чуть приоткрылись, длинные пальцы, обычно сжимавшие что-то — нож, кочергу, подлокотник кресла, — расслабленно лежали на коленях. Грудь поднималась и опускалась ровно, в такт дыханию, которое вдруг стало глубоким и спокойным. Саксофон пел о чём-то своём — о потерянном доме, о море, которого эти двое никогда не видели, о женщинах с карими глазами, о детстве, которого у Аластора, наверное, никогда не было. Винсент стоял, забыв про чай, забыв про дождь за окном, забыв про всё на свете, и смотрел. Он смотрел, как свет от камина играет на лице Аластора, делая его мягче, теплее, человечнее. Как тени от ресниц ложатся на скулы. Как на лбу разглаживается вертикальная морщинка, которая, казалось, была вырезана там навсегда. Как пальцы на коленях чуть шевелятся, словно повторяя мелодию, словно играют на невидимом инструменте. И вдруг Винсента накрыло понимание — острое, почти болезненное, как удар под дых. Он видит настоящего Аластора. Не того, кто закапывает тела на болоте. Не того, кто учит убивать кабанов и смотрит холодным взглядом хищника. Не того, кто читает лекции о том, что внешность — маска, и учит не верить глазам своим. А того, кто прячется за всем этим. Того, кто любит музыку так сильно, что позволяет ей снять с себя броню. Того, кто, может быть, глубоко внутри всё ещё способен чувствовать что-то, кроме горечи и ненависти. Винсент смотрел на это лицо — расслабленное, открытое, прекрасное в своей уязвимости — и чувствовал, как в груди разрастается что-то огромное, тёплое, пугающее. Желание защищать? Заботиться? Просто быть рядом, когда музыка делает своё дело, и видеть это снова и снова? Пластинка кончилась. Игла зашуршала по пустому кругу, и тишина вернулась в хижину, нарушаемая только шипением дождя. Аластор открыл глаза. На одно мгновение — всего на одно короткое мгновение — в них ещё жило то, что Винсент только что видел: тепло, покой, почти детская беззащитность. А потом маска вернулась. Щёлкнула на место, как затвор револьвера. Взгляд стал прежним — внимательным, оценивающим, чуть насмешливым. Недавняя мягкость бесследно испарилась: его улыбка вновь застыла натянутой струной, вернув лицу привычное напряжение. — Что? — спросил Аластор, заметив, что Винсент на него смотрит. — Ничего, — Винсент покачал головой и отвернулся к чайнику, чтобы скрыть лицо. — Просто... хорошая музыка. — Армстронг, — сказал Аластор коротко. Винсент кивнул, хотя имя ему ничего не сказало. Он наливал чай в кружки, и руки его чуть дрожали. Потому что он только что видел то, что, возможно, не имел права видеть. То, что Аластор никому не показывает. То, что делает его не учителем, не убийцей, не хищником, а просто человеком. Человеком, который умеет закрывать глаза под музыку. А дождь всё не стихал. Хижина наполнилась его шумом — ровным, монотонным, усыпляющим гомоном, в котором тонули все остальные звуки. Камин давно прогорел, остались лишь багровые угли, тлеющие под слоем пепла. Аластор сидел в своём кресле-качалке, глядя на них, и лицо его в полумраке казалось высеченным из тёмного камня. — Оставайся, — бросил он наконец. И больше ничего не добавил. Винсент кивнул, хотя понимал, что в темноте этот жест не виден. Он ждал, притулившись у стены, боясь занять место, которое ему не принадлежит. Аластор поднялся, прошёл в угол, где на грубо сколоченных полках хранилось его нехитрое имущество, и вытащил оттуда одеяло — старое, солдатское, из грубой шерсти, с вытертыми краями и парой дыр, которые кто-то когда-то неумело заштопал. Он бросил его на пол. Небрежно, словно собаке бросают старую подстилку. Одеяло упало у самого камина, на том месте, где Винсент обычно сидел, грея руки у огня. — Спи, — голос Аластора прозвучал глухо. Он вернулся в кресло, и старое дерево жалобно скрипнуло под его весом. Винсент постоял ещё мгновение, глядя на тёмный прямоугольник на полу. Потом опустился на колени, расстелил одеяло и лёг, свернувшись клубком, подтянув колени к груди. Шерсть кололась даже сквозь одежду, пахла псиной, дымом и ещё чем-то неуловимо знакомым — запахом самого Аластора, который въелся в каждую вещь в этой хижине. Тишина наступила не сразу. Сначала был только дождь — барабанная дробь по крыше, шелест по стенам, всхлипывания воды, стекающей по стеклу. Потом, когда глаза привыкли к темноте и слух приноровился к этому шуму, стали слышны другие звуки: потрескивание остывающих углей, вздохи ветра в трубе, мышиная возня где-то под полом. И дыхание. Два дыхания в одной комнате. Одно — ровное, спокойное, размеренное, словно человек давно научился контролировать каждый свой вдох. Второе — прерывистое, тихое, сбивающееся, словно его обладатель боялся дышать слишком громко. Винсент не спал. Он лежал на жёстком полу, чувствуя спиной каждую неровность досок, и смотрел в потолок, которого не мог разглядеть в темноте. Слушал дождь. Слушал тишину. Слушал, как скрипит кресло-качалка — чуть-чуть, едва уловимо, в такт дыханию Аластора. О чём он думал? О том, что впервые в жизни спит в одной комнате с другим человеком не в родительском доме, где коридоры разделяли спальни, как континенты. О том, что этот человек, спящий в трёх шагах от него, за одну ночь изменил в его жизни больше, чем все пресные годы благополучия. О том, что он, Винсент, добровольно выбрал эту долю — спать на полу у камина, под колючим одеялом, рядом с убийцей. И о том, что именно здесь, в этой сырой, пропахшей дымом хижине, он впервые почувствовал себя... дома. Он думал о руках Аластора, которые направляли его руки, когда он тренировал удары. О том, как тепло было от этих прикосновений. О том, что сейчас, в темноте, ему отчаянно хочется, чтобы эти руки снова легли поверх его — просто так, без причины, просто чтобы чувствовать. Винсент зажмурился, прогоняя эту мысль, и прикусил губу, чтобы не издать ни звука. Аластор не спал. Он сидел в кресле, откинув голову на спинку и прикрыв глаза, но сон не шёл. Он слушал дождь — старого знакомого, верного спутника всех его ночёвок в лесу. Слушал, как потрескивают угли. Слушал дыхание мальчишки на полу. Мальчишка. Хотя какой он мальчишка — двадцать три года, почти мужчина. Но для Аластора, прошедшего голодное детство, бесконечную череду городов, где его никто не ждал, жестокую реальность, что всегда поворачивалась к нему спиной, Винсент всё ещё казался ребёнком. О чём думал Аластор? О том, правильно ли он сделал, что впустил этого мальчишку в свою жизнь. О том, не станет ли Винсент обузой, слабым звеном, которое погубит их обоих. О том, что мальчишка смотрит на него с таким обожанием, что это становится почти невыносимым — слишком много света для человека, привыкшего к темноте. Он думал о том, как Винсент приносит ему еду. Как заваривает чай именно так, как он любит. Как замирает, когда Аластор подходит слишком близко, и как в такие моменты у него расширяются зрачки — даже в полумраке хижины это заметно. Аластор не был слеп. Он видел это новое, пугающее самого Винсента чувство — желание заботиться. И не знал, что с этим делать. Слишком опасно привязываться. Слишком опасно позволять привязываться к себе. Он учил Винсента быть тенью, а тени не чувствуют. Тени не хотят согреть, накормить, защитить. Но дыхание мальчишки сбивалось, и Аластор слышал, что тот не спит. Слышал, как он ворочается на жёстком полу, стараясь делать это бесшумно. Слышал, как замирает, боясь выдать себя. — Спи, — сказал Аластор в темноту. Голос его прозвучал неожиданно мягко — мягче, чем он сам ожидал. Дыхание Винсента на миг остановилось вовсе, потом возобновилось — чуть ровнее, чуть спокойнее. Аластор прикрыл глаза, продолжая слушать дождь. И думал о том, что, возможно, впустить этого мальчишку в свою жизнь было не ошибкой. Возможно, даже тени нужно с кем-то делить темноту.

***

Винсент не помнил, как уснул. Он свернулся на своём одеяле у камина, уткнулся носом в сгиб локтя и провалился в темноту. А потом пришёл сон. Они сидели на крыше. Винсент не знал, откуда во сне взялась эта крыша — плоская, залитая мягким предзакатным солнцем, с редкими пятнами ржавчины и натянутыми где-то внизу бельевыми верёвками. Город раскинулся внизу, как на ладони — черепичные крыши, фабричные трубы, тонкие иглы церковных шпилей, и всё это купалось в золотистом свете, какого не бывает в реальности, только в снах. Рядом сидел Аластор. Не тот Аластор, которого Винсент знал, — напряжённый, настороженный, с вечно прищуренными глазами хищника. Другой. Расслабленный, откинувшийся назад, опирающийся на локти. Почти такой же, как и этим вечером. Рубашка на нём была простая, белая, с закатанными рукавами, открывающая смуглые предплечья, и ветер играл в его волосах, трепал тёмные пряди, падавшие на лоб. Между ними стояли две жестяные кружки. Кофе. Обычный кофе, от которого поднимался пар. И Аластор говорил что-то. Винсент не слышал слов, только голос — тот самый, низкий, с креольской тягучестью, но без обычной стали, мягкий, почти ласковый. Голос рассказывал что-то смешное, судя по тому, как подрагивали уголки губ, как щурились глаза, как появлялись морщинки в уголках век. А потом Аластор засмеялся. Это был не тот смех, который Винсент слышал раньше — короткий, ироничный, с оттенком насмешки. Нет. Это был настоящий смех — открытый, свободный, с запрокинутой головой, блеском зубов и дрожанием ресниц. Смех, в котором не было ни защиты, ни игры, ни маски. Смех человека, которому хорошо. Который забыл, кто он и где он. Который просто смеётся, потому что рядом сидит другой человек и тоже смеётся, и солнце садится за крыши, и кофе ещё горячий. Винсент смотрел на него — и внутри разливалось что-то огромное, тёплое, всё заполняющее. Хотелось, чтобы этот миг длился вечно. Чтобы Аластор всегда так смеялся. Чтобы они всегда сидели вот так — на какой-то неведомой крыше, пили остывающий кофе и смотрели, как город утопает в закате. Аластор повернул голову, посмотрел на Винсента — прямо, открыто, без обычной хищной настороженности. Глаза его были тёплыми, почти нежными, и в них Винсент увидел то, чего никогда не видел наяву: себя. Отражённого. Нужного. И в этом взгляде не было ни учителя, ни ученика. Ни наставника, ни тени. А потом Аластор протянул руку — просто так, без причины — и коснулся его плеча. Винсент проснулся. Он сел рывком, хватая ртом воздух, как утопающий. Сердце колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, рубашка прилипла к спине — хоть выжимай. Вокруг была хижина — всё те же бревенчатые стены, погасший камин, серый утренний свет, сочащийся сквозь запылённое оконце. Дождь кончился, и в наступившей тишине каждый звук отдавался гулко и резко. Винсент сидел на своём одеяле, сжимая край шерстяного пледа побелевшими пальцами, и пытался отдышаться. Перед глазами всё ещё стоял этот смех — открытый, настоящий, невозможный. Стояли эти глаза — тёплые, смотрящие прямо на него. Стояло это прикосновение — во сне такое желанное, наяву такое невозможное. И в этот момент, в сером свете раннего утра, с бешено колотящимся сердцем и мокрой от пота спиной, Винсент понял. Он пропал. Не влюблённость, не увлечение, не благодарность ученика к учителю. Что-то другое, гораздо более глубокое, гораздо более страшное. Что-то, что не имело названия, но заполняло всё его существо, вытесняя всё остальное — страх, осторожность, инстинкт самосохранения. Он хотел, чтобы Аластор смеялся так всегда. Хотел быть тем, кто вызывает этот смех. Хотел сидеть с ним на крыше и пить кофе, и чтобы солнце садилось за горизонт, и чтобы ничего больше не нужно было. Хотел слышать его голос не только в эфире и на уроках, а просто так, ни о чём. Хотел касаться его — не случайно, не по необходимости, а потому что можно. Хотел, чтобы Аластор смотрел на него так, как во сне — без масок, без брони, просто как на близкого человека. Винсент закрыл лицо руками и сидел так долго, очень долго, пытаясь унять дрожь в руках. Внутри всё переворачивалось, кричало, рвалось наружу. Это чувство было опаснее всего, чему учил его Аластор. Опаснее ножей и диких животных, опаснее слежки и лжи, опаснее полицейских облав и пьяных головорезов в закусочных. Потому что это чувство невозможно было контролировать. Им нельзя было управлять. Оно управляло само — и вело прямиком в пропасть. За окном занимался рассвет. В хижине было холодно и тихо. А Винсент сидел на полу, обхватив голову руками, и понимал, что только что проиграл войну, о начале которой даже не подозревал.

***

Это случилось в закусочной Линя, куда они иногда заходили поужинать после позднего эфира. Место было неприметное, зато кормили сытно и цен не заламывали — для портовых грузчиков и тех, кому важна была еда, а не обстановка. Вдоль стен тянулись обшарпанные кабинки с кожаными сиденьями, протёртыми до дыр, в воздухе висел тяжёлый дух жареного лука, дешёвого кофе и табачного дыма, въевшегося в стены за долгие годы. Винсент сидел за столиком у окна, перед ним остывала тарелка с рубленым бифштексом. Аластор, как обычно, устроился напротив, вполуха слушая, что бормочет радио за стойкой, и рассеянно помешивая ложкой в остывшем кофе. Вечер тянулся лениво, сонно, как бездомный пёс, улёгшийся у порога. А потом Винсент поймал на себе взгляд. Официантка — новая, незнакомая, с тёмными волосами, собранными в небрежный пучок, и насмешливыми глазами цвета виски — уже в третий раз проходила мимо их столика, каждый раз чуть дольше задерживая взгляд на Винсенте. Когда она ставила перед ним стакан воды (хотя он не заказывал), пальцы её задержались на краю стола на мгновение дольше необходимого, и уголок губ приподнялся в лёгкой, почти неуловимой улыбке. Винсент почувствовал, как жар приливает к щекам. Он опустил глаза в тарелку, сделав вид, что очень занят бифштексом, но краем глаза видел, как официантка отошла к стойке и что-то сказала Линю, кивнув в их сторону. Линь хмыкнул, бросил на Винсента быстрый взгляд и пожал плечами. — Кажется, ты кому-то приглянулся, — ленивый голос Аластора вырвал его из смущения. Винсент поднял глаза. Аластор смотрел на него с той особенной, ленивой усмешкой, которая появлялась на его лице, когда он находил происходящее забавным. Глаза его поблёскивали в тусклом свете лампы, и во взгляде читалось откровенное, почти жестокое веселье. — Что? — Винсент попытался изобразить недоумение, но голос предательски дрогнул. — Ничего, — Аластор откинулся на спинку стула, делая глоток остывшего кофе. — Просто наблюдаю. Ты краснеешь, как институтка на первом балу. Винсент открыл рот, чтобы возразить, но не нашёлся что сказать. Щёки горели ещё сильнее, и это только усугубляло ситуацию. Аластор усмехнулся шире, но ничего больше не добавил — просто продолжал наблюдать, как сытый кот за мышиными играми. Официантка прошла мимо ещё дважды. В четвёртый раз она остановилась у их столика, спросила, не нужно ли чего, и снова подарила Винсенту долгий, многозначительный взгляд. Винсент пробормотал что-то невнятное про счёт, чувствуя, как уши горят огнём. Аластор за его спиной беззвучно смеялся — Винсент чувствовал это кожей, не оборачиваясь. Но вечер перестал быть скучным, когда в закусочную ввалилась компания подвыпивших парней из порта. Громкие, потные, пропахшие потом и дешёвым виски, они грохотали сапогами по линолеуму, требовали самого крепкого и сразу, хлопали ладонями по стойке, заставляя китайца нервно дёргаться. Один из них — здоровенный, с красной рожей и мутными глазами — заметил Винсента, когда пробирался к стойке. Заметил и остановился, прищурившись. — Смотри-ка, — протянул он, обращаясь к своим, но не сводя глаз с Винсента. — Гляньте-ка, какая белая кость забрела в нашу забегаловку. В нашу дыру. Дорогу потерял, сосунок? Винсент замер. Аластора не было рядом: он отошёл переговорить со знакомым, оставив его в полном одиночестве. Винсент слишком хорошо знал этот сорт пьяной агрессии — беспричинной, звериной, ищущей лишь повод, чтобы на кого-то выплеснуться. Незнакомец шагнул к столику, тяжело обдавая его густым перегаром. — Я тебя спрашиваю, — он наклонился, упёршись кулаками в стол, и брызги слюны полетели в тарелку Винсента. — Ты тут зачем? Белых баб ищешь? Так они тебе не по зубам, щенок. И прежде чем Винсент успел открыть рот, прежде чем он успел даже испугаться по-настоящему, рядом материализовался Аластор. Он даже не подошёл. Винсент заметил это краем глаза, когда пьяный уже занёс руку, чтобы толкнуть его в грудь. Аластор всё ещё стоял у стойки, допивая свой кофе — но что-то изменилось. Не в нём. Вокруг. Взгляд. Хозяин закусочной замер с тряпкой в руках, глядя куда-то за спину Винсента. Двое рабочих в углу, которые до этого с равнодушным видом жевали свои гамбургеры, вдруг синхронно опустили вилки. Даже радио за стойкой, казалось, затихло — или просто Винсент перестал слышать что-либо, кроме оглушительного стука собственного сердца. Пьяный почувствовал это раньше, чем увидел. Его рука замерла на полпути. Он медленно, очень медленно обернулся — и наткнулся на взгляд Аластора. Тот даже не двинулся с места. Стоял себе, прислонившись к стойке, сжимая в пальцах остывшую кружку, и смотрел. Никакой угрозы. Никакого вызова. Просто смотрел — спокойно, ровно, даже с лёгкой скукой, как смотрят на назойливую муху, которую лень прихлопывать, но которая уже начинает раздражать. И пьяный узнал его. Винсент увидел этот момент узнавания — как расширяются зрачки, как дёргается кадык, как краска медленно отливает от лица, оставляя серую, нездоровую бледность. Этот здоровенный детина, который только что дышал перегаром и агрессией, вдруг стал меньше ростом. Сжался. Съёжился под этим ленивым, равнодушным взглядом. В закусочной стало тихо. Совсем тихо — так, что слышно было, как за стойкой капает вода из плохо закрытого крана. Аластор не сказал ни слова. Он просто допил кофе, поставил кружку на стойку, чуть звякнув ею о блюдце, и неторопливо направился к столику Винсента. Шёл вразвалочку, засунув руки в карманы пальто, чуть склонив голову набок — расслабленный, уверенный, совершенно спокойный. Будто вышел на вечернюю прогулку, а не разнимал драку. Он остановился в паре шагов от пьяного. Не вплотную — сохраняя дистанцию, не нарушая личного пространства. Просто встал так, чтобы тот видел: дальше пути нет. Дальше будет только плохо. И улыбнулся. Это была даже не улыбка — так, намёк на неё, лёгкое движение уголков губ, от которого у пьяного, кажется, сердце остановилось и запустилось заново с перебоями. Пьяный попятился. Сначала один шаг, потом второй. Наткнулся спиной на соседний столик, дёрнулся, едва не опрокинул его, и замер, вжимая голову в плечи. Его дружки — те двое, что пришли с ним, — уже торопливо собирались, роняя мелочь на пол, лишь бы оказаться подальше. — Я… я не знал… — прохрипел пьяный, глядя на Аластора с ужасом. — Я ж не… он же… Аластор молчал. Просто смотрел. И молчание это было страшнее любых угроз. Пьяный дёрнулся, будто хотел что-то сказать, но передумал. Вместо этого он перевёл взгляд на Винсента — и посмотрел долго, внимательно, изучающе. Запоминая. В этом взгляде не было злобы — только странное, почти уважительное любопытство. Так вот ты какой, тот самый. Тот, с кем он… Он фыркнул — последняя жалкая попытка сохранить лицо — и, не говоря больше ни слова, развернулся и тяжело затопал к свободному столику в другом конце зала. Плюхнулся на стул, уставился в стену, сжимая и разжимая кулаки. Его дружки, переглянувшись, поспешили за ним, но сели так, чтобы не смотреть в сторону Аластора. Аластор проводил его взглядом, чуть качнул головой — то ли с сожалением, то ли с насмешкой — и, наконец, опустился на стул напротив Винсента. Пододвинул к себе пепельницу, достал пачку, не спеша прикурил. — Ешь, — сказал он, выпуская дым к потолку. — Остынет совсем. Винсент смотрел на него, не в силах пошевелиться. В ушах гудело, сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он только что видел то, чему не мог найти объяснения. Аластор не сказал ни слова. Ни одного грёбаного слова. Он просто появился — и здоровенный пьяный детина, который только что готов был размазать Винсента по стенке, сдулся, как проколотый воздушный шарик. — Как… — голос Винсента сорвался. Он откашлялся, попробовал снова: — Как вы это сделали? Аластор пожал плечами, стряхивая пепел. — Ничего не делал. — Он усмехнулся, глядя куда-то в сторону, где за соседним столиком горбился пьяный, не смея обернуться. — Просто он меня знает. И знает, что лучше не связываться. Здесь, в этом районе, многие меня знают. Винсент сглотнул. В груди разливалось странное, пьянящее тепло. Аластору даже не пришлось заступаться за него. Не пришлось угрожать, пугать, доказывать. Достаточно было просто быть. Быть тем, кто он есть. И этого хватило, чтобы пьяный отступил. — Но он смотрел на меня, — выдохнул Винсент, вспоминая тот долгий, изучающий взгляд. — Перед тем как уйти. Смотрел так, будто… Он замолчал, не зная, как закончить. Аластор перевёл на него взгляд — спокойный, чуть насмешливый, но в глубине его мелькнуло что-то тёплое. — Запоминал, — кивнул он. — Теперь он знает, что ты со мной. И это, — он затянулся сигаретой, — защитит тебя лучше любого оружия. Но и сделает мишенью для тех, кто захочет добраться до меня через тебя. Винсент смотрел на него, чувствуя, как внутри всё переворачивается. «Ты со мной». Просто слова. Но от них почему-то хотелось одновременно смеяться и плакать. Время близилось к ночи. Они всё ещё сидели в самом дальнем углу, за столиком, покрытым липкой клеёнкой в красную клетку. Перед Аластором стоял стакан с виски — тёмным, почти чёрным в этом освещении. Винсент тянул своё пиво медленно, маленькими глотками, стараясь не пьянеть, чтобы не пропустить ни слова, ни взгляда, ни движения человека напротив. Аластор пил иначе — сосредоточенно, будто выполнял важную работу. Подносил стакан ко рту, делал глоток, ставил обратно. И молчал. Смотрел куда-то в сторону пианиста, и лицо его в этот вечер было особенно непроницаемым — маска, надетая на маску. Винсент уже научился ждать. Не лезть с вопросами, не пытаться разговорить, когда Аластор не хочет говорить. Просто сидеть рядом, делать вид, что рассматриваешь зал, и ждать. Иногда ожидание приносило плоды. Сегодня принесло. Аластор допил виски одним глотком, поставил стакан на стол и жестом подозвал бармена — ещё. Тот принёс бутылку, поставил на стол, глянул с любопытством на странную пару и ушёл, затерявшись в табачном дыму. — Новый Орлеан, — вдруг сказал Аластор, не глядя на Винсента. Словно пробовал слово на вкус. Винсент замер, боясь спугнуть. Аластор налил себе ещё, отпил половину и откинулся на спинку стула. Глаза его смотрели куда-то мимо Винсента, мимо бара, мимо этого времени и места — туда, где осталась часть его самого, запертая на ключ, которую он редко выпускал наружу. — Ты знаешь, — заговорил он медленно, с той особенной тягучестью, которая почти исчезала в обычные дни и возвращалась в минуты, когда контроль ослабевал, — чем пахнет Новый Орлеан после урагана? Винсент покачал головой, хотя Аластор не смотрел на него. — Смертью, — сказал Аластор. Голос его был ровным, но в этом ровном тоне угадывалась такая глубина, что у Винсента перехватило дыхание. — Гнилым деревом, размокшей землёй, дохлыми крысами. И ещё — свободой. Он сделал ещё глоток, помолчал, глядя в стакан. — Когда вода уходит, она уносит с собой всё, что люди построили. Дома, заборы, церкви. Все эти их правила, которые говорят тебе, куда можно идти, а куда нельзя, где тебя обслужат, а где выгонят, — всё это смывается к чертям. Остаётся только грязь. И люди, которые в этой грязи копаются. Аластор поднял глаза, посмотрел на Винсента впервые за весь разговор. Взгляд его был тяжёлым, обжигающим, как уголь из камина. — Я тогда понял одну вещь, — сказал он тихо, почти шёпотом, но в этом шёпоте слышалась сталь. — Бога нет. Винсент вздрогнул, словно от удара. — Нет никакого высшего суда, никакого воздаяния, никакого справедливого существа с косой, который всех расставит по местам. Есть только мы и они. Мы, кто хочет жить по-своему, и они, кто хочет загнать нас в клетку. И нет ничего, кроме этой драки. Ничего, кроме того, что ты можешь взять сам. Аластор допил виски, поставил стакан и надолго замолчал. Пианист в углу заиграл что-то грустное, протяжное, и звуки рояля плыли в сизом дыму, обволакивая, унося куда-то далеко-далеко. Винсент сидел, не шевелясь, боясь, что любое движение разрушит этот момент. Он смотрел на Аластора — на его лицо, освещённое тусклым светом лампы, на резкие скулы, на тёмные глаза, в которых плескалась такая бездна, что голова шла кругом. И внутри него эти слова отпечатывались, врезались в память раскалённым тавром. «Новый Орлеан после урагана. Смерть и свобода. Бога нет. Есть только мы и они». Он запоминал всё — как был наклонён стакан в руке Аластора, как двигались его губы, произнося эти слова, как падал свет от лампы, выхватывая из темноты прядь волос, упавшую на лоб. Как пахло в баре — виски, табаком, потом и чем-то сладковатым, неуловимым, что всегда сопровождало Аластора. Запоминал, чтобы потом, в одиночестве, доставать эти воспоминания, как драгоценность, и рассматривать, и пытаться понять человека, который позволил себе обронить перед ним несколько осколков своего прошлого. Не исповедь. Нет. Аластор не исповедовался, не открывал душу. Он просто сказал несколько фраз — может быть, себе, может быть, пустоте, может быть, тому мальчишке, который сидел напротив и смотрел на него с такой жадной преданностью, что это почти обжигало. Но для Винсента эти слова были святыней. Единственным ключом к замку, за которым прятался настоящий Аластор. Тем, что он будет хранить в самом надёжном месте своей памяти, перебирать перед сном, как чётки, и возвращаться к ним снова и снова, пытаясь сложить из осколков целое. Аластор поднялся, бросил на стол несколько мятых купюр. — Пошли, — сказал он коротко. — Уже поздно. Винсент послушно встал, вышел за ним в ночную сырость, на пустынную улицу, где фонари горели через один и пахло мокрым асфальтом и дальними болотами. Он шёл чуть позади, как тень, и в голове его всё ещё звучали слова, сказанные в прокуренном баре под терпкий виски: «Смертью и свободой… Бога нет… Есть только мы и они». И он знал, что будет помнить их всегда.

***

Ночь после бара выдалась прохладной — той особенной, промозглой прохладой, которая пробирает до костей после тёплого, прокуренного помещения. Они вышли из заведения последними, когда хозяин уже начал с грохотом опускать ставни на окнах и зевать, поглядывая на них с нескрываемым нетерпением. Дверь захлопнулась за спиной, отсекая тепло, гул голосов и запах дешёвого виски, и ночь приняла их в свои объятия — сырые, холодные, наполненные запахом мокрого асфальта и далёких болот. Винсент поёжился. Пальто, которое утром казалось вполне приличным, сейчас не спасало — тонкое, не по погоде, оно пропускало холод, как сито воду. Он зябко запахнул полы, сунул руки в карманы, втянул голову в плечи, стараясь не стучать зубами. Рядом, чуть впереди, шёл Аластор в лёгком пальто, которое казалось в разы тоньше того, что было надето на Винсента. Он шагал легко, свободно, дышал полной грудью и даже не думал ёжиться. Винсент старался не подавать вида, что замёрз. Не хватало ещё выглядеть слабаком в глазах Аластора. Он уже почти убедил себя, что всё в порядке, что так и надо, что прохлада даже приятна, — когда почувствовал движение сбоку. Аластор остановился. Не говоря ни слова, не глядя на Винсента, он стащил с плеч своё пальто — то самое, тёмное, видавшее виды, пропахшее дымом и им самим. В одно плавное, текучее движение ткань перекочевала с его плеч на плечи Винсента, накрыв тяжёлым, ещё хранящим тепло чужого тела грузом. Винсент замер. Он стоял посреди пустынной улицы, в чужом пальто, и чувствовал, как от этой ткани расходится по всему телу волна тепла. Тепла, которое не имело отношения к температуре воздуха. Оно пахло Аластором — тем самым терпким, чуть сладковатым запахом, в котором смешивались табак, оружейное масло, дым костра и ещё что-то неуловимое, личное, принадлежащее только ему одному. Винсент открыл рот, чтобы сказать… что? Спасибо? Не надо? Зачем вы? Слова рассыпались, не долетев до губ. Он просто стоял, втянув голову в плечи, и смотрел на Аластора огромными глазами, в которых плескалось что-то, чему он сам не мог найти названия. Аластор даже не обернулся. Он достал из кармана брюк пачку, вытряхнул папиросу, прикурил от спички, чиркнув о коробок одним ловким движением. Огонёк на мгновение осветил его лицо — спокойное, непроницаемое, с опущенными глазами. Затянулся, выпустил дым в сырой ночной воздух и зашагал дальше, не проверяя, идёт ли Винсент следом. Будто так и надо. Будто это в порядке вещей — снять с себя пальто и накинуть на плечи спутника, не сказав ни слова. Будто не случилось ничего особенного. Винсент стоял ещё секунду, вцепившись пальцами в лацканы, чувствуя под пальцами грубую шерсть, тепло, запах — всё это сразу. Потом неслышно выдохнул и пошёл следом, стараясь держаться ровно настолько позади, чтобы Аластор не заметил его лица. Они шли по ночному городу. Фонари горели тускло, через один, отбрасывая длинные тени на мокрый асфальт. Где-то вдалеке лаяла собака, где-то хлопнула дверь, и снова тишина — только шаги двоих: один уверенный, ровный, второй чуть сбивающийся, но старающийся подстроиться. Винсент шёл и чувствовал на плечах тяжесть чужого пальто. Чувствовал тепло, которое, казалось, уже въелось в ткань навсегда. Чувствовал этот запах — и понимал, что будет помнить его всегда, до последнего вздоха. Они молчали. Это молчание не было тягостным, не было напряжённым. Оно было другим — наполненным, плотным, как хороший кофе. В нём умещалось всё, что нельзя было сказать словами. И благодарность, которую Винсент не мог выговорить. И принятие этого жеста, который не нуждался в подтверждении. И то огромное, невысказанное, что росло между ними все эти месяцы, не находя выхода, но требуя быть признанным. Винсент думал о том, что эта минута молчания дороже любых слов. Дороже признаний, дороже объяснений, дороже всего, что можно было бы сказать в этот момент. Потому что словами не передать то, что он чувствовал сейчас — эту разрывающую грудную клетку нежность, этот страх спугнуть мгновение, эту благодарность, которую невозможно выразить. Впереди, в полумраке, маячила спина Аластора. Широкая, спокойная, уверенная. Человек, который только что сделал нечто простое и невероятное — отдал своё тепло, не спросив, не объяснив, не потребовав ничего взамен. Винсент кутался в его одежду и думал о том, что пропал окончательно и бесповоротно. И что ему уже всё равно.

***

Так прошло несколько месяцев. Винсент действительно стал тенью Аластора — бесшумной, незаметной, вездесущей. Он научился появляться ровно в тот момент, когда был нужен, и исчезать, едва надобность отпадала. Он изучил его маршруты, привычки, интонации и даже то, как Аластор заваривает чай: крепкий, почти чёрный, с щепоткой соли на самом донышке. Они много времени проводили вместе — в студии, на прогулках, в хижине за городом, — но вместе не убивали. Пока не убивали. Аластор не торопился. Он присматривался, проверял, испытывал на прочность, словно закаливал металл, прежде чем выковать из него клинок. Аластор не был дураком. Он знал: рано или поздно любой, кто подходит слишком близко, становится либо соратником, либо трупом. Винсент пока балансировал на грани, но Аластор не видел в нём угрозы. Совсем. Мальчишка был слишком открытым, слишком предсказуемым. Он не умел врать так, чтобы Аластор не замечал дрожи в голосе. Не умел скрывать эмоции — они писали на его лице всё, от восторга до страха. Убить Аластора? Винсент скорее пристрелил бы себя, чем поднял руку на своего кумира. Подставить? Для этого нужно иметь извилины посложнее и сердце похолоднее. Но Аластор был научен горьким опытом. Он знал: люди меняются. Обстоятельства ломают. Преданность превращается в ненависть за один миг. Поэтому, лёжа на продавленном диване в хижине и слушая, как Винсент тихо посапывает на полу, Аластор прокручивал в голове варианты. Если этот щенок однажды решит, что ему выгоднее предать, или если его расколют копы, или если он просто испугается и побежит… Рука Аластора бессознательно скользнула под подушку, где всегда лежал нож. Он представил, как всё будет: тихо, быстро, без свидетелей. Винсент даже не поймёт, что произошло, — просто перестанет дышать во сне. Аластор знал, как сделать это чисто. Эта мысль не вызвала в нём сожаления. Только спокойную, холодную готовность. Если — значит, если. Но пока… Пока пусть будет. Пусть сидит напротив в этом дурацком пальто и пытается копировать его манеру держать сигарету. Пусть смотрит этими своими глазами, в которых плещется обожание, такое чистое, что даже тошновато становится. Пусть приносит пользу. Пусть греет своим вниманием эту промозглую пору. Пусть делает это всё. Пока что. Аластор отхлебнул виски и покосился на Винсента. Тот снова одёргивал рукав пиджака и делал вид, что рассматривает потолок прокуренного бара. Аластор усмехнулся в стакан и ничего не сказал. «Живи пока, мальчик. Подражай. Думай, что я не вижу». Но если однажды этот танец станет опасным… что ж. Аластор знал, где лежит нож. И рука у него не дрогнет. Никогда.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать