Пэйринг и персонажи
Описание
Прошла Чума, закончились ужасы, испытания и большие перемены. Остался Город, суетливая повседневность и странная, немного увечная, неуместная и чрезмерная - любовь.
Примечания
Работу можно читать как продолжение моего прошлого фика или отдельно.
Идейно поделена на две симметричные части. Сюжета нет, за то есть концепция.
Посвящение
Работягам, которые рисуют арты по этому фандому. Если бы не вы, мне бы не хватило вдохновения закончить этот фик
Биение сердца
12 декабря 2025, 09:46
Пушистый снег кружился в воздухе, неспешно укрывая одеялом степь, мороз аккуратно целовал ее, спящую, и ветер нашептывал ей мирные сны. Артемий втягивал носом зимнюю свежесть, выдыхал белые облака. Он скучал по этой безмятежности, пока учился в Столице, она напоминала ему о чем-то далеком: о детстве, о друзьях, об отце.
Но воспоминание быстро растаяло, вытесненное повседневной заботой. Он обернулся к Сырым Застройкам, шагнул на скрипучие, припорошенные снегом ступеньки ночлежки. Внутри пахло сырой землей, овощной похлебкой и дымом печи, большинство живущих здесь степняков уже разошлись на Заводы и в Бойни, осталось лишь пара червей и несколько женщин. Саба, как всегда, сидела в дальней комнате, ожидая гостя.
— Звала меня, хэтэй?
— Звала, эмшен, давно уж звала. Знаю, о чем вы с Матерью говорили. Мясники тоже знают: они гневаются на тебя.
Так вот, значит, что ее тревожит. Тяжёлый выйдет разговор.
— Я это чувствую, — вздохнул Артемий, проходя глубже в комнату. — Но и ты пойми, Саба, я один не справляюсь, а нашим яргачинам недостает знаний для работы в больнице.
— Линии одинаковы для всех, — она возражала, хмурясь. — Ты лучше чувствуешь их, чем кто-либо, поэтому ты менху, ты можешь раскрыть аврокса. Но для врачевания и меньшего хватит.
— Нет, не хватит. Может, раньше хватало, лет сто назад, но сейчас мы знаем о человеческом теле намного больше, чем можно увидеть в Линиях.
Беспокойные, болезненные глаза Оспины бегали от угла к углу, задерживались на лице Артемия ненадолго и тут же соскальзывали куда-то.
— Мы не знаем ничего, кроме Линий. С кем ты соединяешь нас, эмшэн?
— Мы — люди. Человечество.
Для Сабы было непросто понять Артемия сейчас. Его слова, наверное, казались бессмыслицей. Для нее “мы” — это Уклад, а “остальные” — это враги. Нет никаких “людей”, никакого “человечества”, только быки Степи и волки Города. Бледные губы сжались:
— Я слышу его слова из твоего горла. Зачем ты хранишь в себе его слова?
Сколько раз он уже говорил ей? Сколько еще раз придется сказать?
— Потому что он мудрее меня. Тебе не понять этого: ты Эспе-инун, дочь Земли, твои глаза не умеют видеть других истин. Но в Столице, Саба, такие, как он, учили моих учителей.
— Если все так, как ты говоришь, — она не верила ему совершенно, — почему он хочет забрать наше священное право? Если он знает больше нас, ему не нужно раскрывать тела, чтобы увидеть Линии Боса Туроха.
Сердце у Артемия болело. Он хотел бы злиться на Сабу, но не мог — слишком уж хорошо он чувствовал, почему она так напугана. Это ведь его вина.
— Он не пытается ничего забрать, хэтэй, он несет тот же долг, что и я — долг врачевателя.
— Он несет гибель, как же ты не видишь?! — сухие пальцы мельтешили, перебирая ткань потрепанного платья. — Он такой же, как безумная Нина, как Симон, как все те еретики, что тянут свои носы к мертвому Небу, не ведая, как холодно наверху. Один раз они уже едва не убили Бодхо, нашу единственную Мать, всадили ей шип в самое сердце. Ты позволишь этому повториться? Ты позволишь ему стать нашей погибелью?
“Если это потребуется, чтобы наш народ мог двигаться вперед — да.” Он не решился так сказать. Не смог быть с ней так жесток. Она — отражение воли Уклада, всех его страхов, обид и чаяний. И говоря с ней, он говорил с Укладом: запуганным деспотичной властью Ольгимских, истерзанным голодом и Песчанкой, потерянным в новом и враждебном мире. Артемий жалел их и от того не хотел позволять себе ни гнева, ни жестокости.
— Он пугает тебя, би хара, как и меня. Но то, что он здесь — чудо, и то, что я могу учиться у него — чудо. Я хорошо чувствую Линии и поэтому я вижу, как мало их, известных, и как огромно тело нашего мира. Но я не обладаю даже мудростью своего отца — хотя и он так не умел — чтобы заставить хаос расступиться и открыть новые истины. Но, пойми, в отличие от любого из нас, он делал это множество раз. И поэтому его знания — драгоценность. За них можно отдать куда большее, чем священное право яргачина.
— Но это ведь не наши истины — они чужие нам. Вдруг они злые, вдруг они отравлены? Вдруг его руки, протянутые к нам — к тебе — несут не спасенье, а только смерть?
Как объяснить ей? Как сказать, что все ее страхи бессмысленны? К этим рукам, протянутым ему, он припадал губами, стоя на коленях, и пил с них яд, слаще которого не знал. Он уже давно отравлен, и исцеления не желает.
Если бы Даниил был тут, что бы он сказал, чтобы убедить ее? Наверняка, что-то до абсурда сложное, после чего можно только замирать, ощущая себя последним дураком, хватать ртом воздух и молча соглашаться, даже не понимая, с чем. Хотя Оспину, наверное, он вовсе не стал бы ни в чем убеждать. Зачем? Она в его глазах была бы слишком незначительна, чтобы пытаться говорить на равных. Впрочем, может, он просто сказал бы правду, самую жестокую и злую, какая есть.
Артемий не умел ничего из этого.
— Ты не можешь понять меня, ахар, потому что я менху, и вижу больше любого из вас. Как Старшина, скажу тебе: я веду Уклад путем мудрости, путем изменения. Это неизведанная дорога, одни только знания Земли не проведут нас по ней, поэтому я ищу другие знания — людские. Такова моя воля.
Болезненные глаза опустились в пол:
— Я не могу спорить с тобой…
Почему без этого никак каждый раз? Почему нужно всегда пригрозить, показать свою власть, напомнить о своей силе?
— Это так, Саба, не можешь. Поэтому, как друг, скажу тебе: прекрати ненавидеть его. Ты видишь в нем Толстого Влада и Алую Нину, но он ничем не похож на них, кроме того, что имеет здесь власть. Ты думаешь, он причинит Укладу вред, ты обратилась против него заранее, но он не заслужил этого.
— Защищаешь его… — она стала совсем тихой, — но кто нас защитит?
— Я перед Землей и Небом клялся в этом! Хочешь оспорить мое право? Считаешь, что я предаю вас лишь тем, что смею любить кого-то, кроме вас? Может, ты и детей моих прогонишь, раз они не из Уклада? — он терял власть над собой, дурная обида сдавливала горло. — Он Укладу не враг, Саба, он ничего против нас не замышляет, мы не нужны ему. Но мне, мне он нужен, больше воздуха, больше меня самого, и ты не посмеешь его тронуть.
Сердце грохотало в горле, отчаянно и гневно, Саба смотрела ошарашенно, говорила, едва шевеля губами:
— Как понимать тебя, эмшэн?
— Как ни поймешь, все правдой будет.
Увидят ли ее слабые глаза, что Артемий уже принадлежит ненавистному ей змею, что он связан с ним такой Линией, которую не разорвать, и пути назад давно нет? Без разницы. Поймут они или нет, он их Старшина, и они не посмеют перечить. А объясняться, выворачивая душу наизнанку, он не хотел. Этого он не был им должен.
Артемий ушел, даже не попрощавшись. В надежде, что морозный воздух очистит мысли, несколько долгих минут стоял на крыльце, пока сердце успокаивало свой ритм. Потом побрел к больнице мимо Боен. Не так давно снесли Термитник — едва успели до первого снега — а теперь на его месте было уже почти чисто, и рабочие разбирали остатки бетонного мусора. Если все пойдет по плану, весной начнется строительство новых кварталов для Уклада. Или не “кварталов” — что там придумал Петр, никто до конца не понимал. Сам он говорил, что, дескать, в небо насмотрелся, и пришло время обратиться к земле, поэтому новый его проект будет “ручьем, текущим из Степи”. Даниил вроде разобрался — был даже восхищен и уверял, что никаких традиций на этот раз нарушено не будет, поэтому Артемий не спорил. Мимо этого пустыря, Кожевенного квартала и сабуровского Стержня, через мост над Жилкой и лестницу в небо, он добрался до Управы-Больницы.
“Прием дежурного врача: круглосуточно.
Прием врача-специалиста, процедуры, хирургия: 10:00-19:00, понедельник-суббота.
Посещения больных: 12:00-14:00, 17:00-19:00”
Открыл дверь, шагнул в вестибюль.
— Артемий, ты?
Из приемного отделения хорошо было слышно, когда открывалась входная дверь, и чтобы переговариваться между двумя помещениями, можно было даже не кричать.
— Я, — отозвался.
— Готовься на аппендицит, шустрее.
Удачно он успел. Задержи его Саба еще хоть на пятнадцать минут — посыльные по всему городу бы его искали. Из приемного послышалось еще какое-то недовольное бормотание, но обращенное не ему. Артемий быстро скинул верхнюю одежду в ординаторской, переоделся в хирургический халат. Хотел уйти к операционной, но решил сначала проведать Даниила и забрать анамнез.
— Ну что же я еще вам должен, голубушка, вы мне уже все нервы истрепали…
Данковский негромко причитал, вскидывая возмущенно руки, а перед ним на медицинской кушетке сидела девушка, совсем юная. Одета хорошо — видно, не из рабочих — хрупкая, белокожая, а лицо от боли сделалось почти серым. Она держалась руками за живот и смотрела снизу вверх напуганными глазами.
— А может все-таки пройдет, доктор, — лепетала она, — может, не нужно резать? Вдруг все-таки не оно, а? Вы же не можете наверняка знать…
— Да я вас уже как только ни смотрел. По всем симптомам — аппендицит, не упрямьтесь вы! — Данковский взглянул на вошедшего Артемия, но тут же обратился обратно к девушке. — Ну хотите, я у вас еще лейкоциты посчитаю? Но только вы мне пообещаете, что это последнее!
— А это как? Зачем?
— Лейкоциты — это клетки иммунной системы, которые… — он прервался и тяжело вздохнул. — Если их в крови больше, чем нужно, значит, в организме происходит воспаление.
— А как вы у меня кровь…
— Иголкой. Уколы делали? Не больнее. Решайте — время уходит.
— Ну хорошо, — она кивнула, — смотрите мне кровь.
— Бурах… — он неопределенно махнул рукой, — делай. А я пойду приготовлю микроскоп.
С этими словами он ушел в сторону лаборатории, Артемий кивнул девушке:
— Садись, басаган, — указал на стул около стола. — Не надо так бояться, — она села, вытянула вперед тонкую белую руку. — Если глаза закроешь, дурно не станет. Да ты не бойся, не трясись — не больно это.
Артемий приступил к делу. В Укладе по сей день считалось, что рана от иглы — все равно рана, и никто, кроме мясников, не может прокалывать кожу иглами. Первое время — отец как-то рассказывал — когда уколы еще редко кому назначали, в Городе соглашались с этим. Но потом, как всегда, придумали закон обходить. Дескать, если сам себе укол делаешь, то это не запрещено, ведь кому, если не тебе самому, знать, где твое тело желает раскрыться. Глупость, конечно, но зато очередь к Артемию хотя бы за уколами не выстраивалась.
— Видишь: ничего страшного, — нацедив достаточно, он аккуратно убрал иглу и закрыл ранку ватой. — Открывай глаза, закончилось уж.
Вернулся Даниил, забрал колбу с кровью, кинул на стол журнал:
— Пока я буду в лаборатории, времени терять не надо: идите в операционную, готовьтесь. Анамнез и заключение оставляю.
Девушка встрепенулась было:
— Но как же…
— Голубушка, с каждой секундой вы все ближе к перитониту, — и убежал.
— Идем, — кивнул ей Артемий. — Ойнон тебе правду говорит: нечего ждать.
Девушка поплелась за ним на выход из приемной, через вестибюль налево — к операционной. Внутри кто-то копошился с инструментами: слышался звон металла. Входя, Артемий чуть не столкнулся с этим “кем-то”:
— Дядь Бурах, здорова! Я тут провожу это… как это… Дядь Даня, в общем, просил ваши скальпели чистить.
— Стерилизацию проводишь, — подсказал. — Успел уже?
Иногда он не узнавал Спичку в белом больничном халате. Слишком серьезным тот выглядел, и поэтому на себя не похожим.
— Только что! А у тебя операция что ль?
— Как видишь. Ну, иди, нечего мешать.
Спичка унесся вдоль по коридору. Мало помалу его учили помогать в больнице: следить за состоянием инструментов, обращаться с оборудованием, вести документы. А в то время, когда он не был занял лаборантской работой — то есть когда ее всю успел сделать кто-то другой — бакалавр сажал его за учебники. Артемий, когда у самого минутка находилась, тоже учил его всякому, но больше не искусству менху, а совсем уж обыденным вещам: как накладывать бинты на разные участки тела, как пользоваться жгутом и зачем он нужен, как поставить укол внутримышечно и внутривенно, как отличить вывих от перелома и как накладывать шину. А Спичка, хоть и раздолбай, но все же учеником оказался толковым. Авось, через год или два уже полноценным медбратом станет.
— А ты пока снимай одежду с живота и залезай на стол, — сказал Артемий, раскладывая в лотки необходимые для работы скальпель, зажимы, вату и нити.
— А не рано ли… Может, подождем…
— Ну, коли тебе так спокойней будет, подождем.
Впрочем, прошла всего пара минут прежде, чем дверь распахнулась:
— Превышены в полтора раза, как я и ожидал. Так, Бурах, почему пациентка еще не лежит?
— Давай, басаган, пора, — кивнул и обернулся к Данковскому, который уже успел вымыть руки и теперь натирал их карболкой. — Ты будешь ассистировать, ойнон?
Глупый вопрос, конечно, но закономерный. Обычно при операциях ассистировал Рубин: он знал почти все то же, что Артемий, благодаря ученичеству у Исидора, но вот священного права не имел. Даниил же участвовал в операциях крайне редко, а уж его ученики — они просили называть себя доцентами — вообще скальпеля не касались.
— Рубин сегодня отпросился, — он прищурился, надевая на лицо марлевую маску. — А что? Чем-то недоволен?
— Да нет, — фыркнул Артемий, отворачиваясь к столу. — Наоборот.
Их испуганная пациентка уже легла. Даниил накрыл ей рот и нос маской для анестезии, капнул на ткань несколько капель хлороформа, пока Артемий обработал карболкой живот. Прошло около минуты:
— Без сознания, дыхание хорошее. Начинай.
Все шло, как и всегда. Артемий сделал косой надрез на коже, потом еще несколько, послойно заходя все глубже. Дальше раскрыл мышцы руками, добираясь до брюшины, сделал и на ней надрез. Даниил все это время удерживал раскрытыми края раны и следил за наркозом. Они тихо переговаривались. “Сейчас закровит”, “держу”, “ставь зажим”, “дышит ровно”, “нашел, вывожу”, “обновлю наркоз”... Он уже готовились отсекать аппендикс, когда Даниил бросил:
— Дыхание слабеет. Перехвати.
Артемий быстро забрал у него из рук щипцы, Даниил метнулся к голове девушки, сдернул маску, открыл ей рот: “язык не запал, рвоты нет”. Паника накрыла на пару мучительных мгновений, пока Артемий судорожно искал в своей памяти знания о процедурах реанимации.
— Следи за раной, — командовал Даниил, — будь готов заканчивать быстро.
Он ритмично поднимал худые белые руки к безвольной голове, держал несколько секунд, потом резко прижимал к груди, вынуждая легкие совершать вдохи и выдохи. Артемий аккуратно поддерживал рану раскрытой и не позволял органам и тканям внутри смещаться.
— Сможешь дать мне нашатырь?
Одной рукой — та еще задачка, но Артемию удалось кое-как смочить ватку в растворе нашатырного спирта. Продолжая поднимать и опускать руки, Даниил несколько раз подносил ватку к носу девушки.
— Есть, — он остановился, — дышит. Заканчивай.
Артемий принялся работать. Давать наркоз после остановки дыхания — убить пациентку, поэтому завершать операцию нужно было почти наживую. Даниил уже набрал шприц новокаина и обкалывал кожу вокруг раны. Девушка очнулась, когда были наложены первые швы, какое-то время отходила от шока, потом осознала и, наверное, почувствовала, что происходит. Испугалась, хотела дернуться, но Даниил вовремя удержал ее. А через минуту все кончилось.
Выдохнули. Артемий — ощутимо громче. Пара санитаров, уже ждавших за дверью, переложили пациентку на носилки и унесли в палату. Артемий с облегчением стянул с себя маску и сунул руки под холодную воду.
— Двадцать минут, — послышался за спиной задумчивый голос. — Учитывая реанимацию, все прошло удивительно гладко. Все-таки у тебя к этому явный талант.
— Это благодаря тебе.
Он не лукавил ни капли. Даже если Даниил ничего особенного не делал, с ним всегда было спокойнее, увереннее, а от этого и руки шли ровнее.
— Льстишь, — они поменялись местами около умывальника. — Хирург из меня весьма посредственный, и ты это знаешь. Почитаю за счастье, что годы лабораторной работы не заставили меня забыть хотя бы того, как держат скальпель. Так что, если по твоему мнению я ассистирую лучше Рубина, значит, мне придется провести с ним неприятную беседу.
Артемий улыбнулся в ответ:
— Остынь, ойнон, я же не только про навыки говорю.
— Про что тут еще говорить?
Они вышли из операционной. В вестибюле Спичка отчитался, что новых больных не было. Значит, они могли позволить себе несколько минут передышки в ординаторской.
— Мне с тобой всегда легче на душе, — Артемий отвечал ему запоздало. — Кажется, даже если все пойдет наперекосяк, ты будешь знать, что делать, и поможешь не совершить ошибку. Хоть бы и, как сегодня, с этой реанимацией.
Грязные хирургические халаты скинули в отдельную корзину, одежду из которой каждый вечер относят в соседнюю прачечную.
— А ты ни разу не сталкивался с остановкой дыхания? От хлороформа ведь частое побочное явление.
— В Столице, когда учился — было дело, и на фронте раз, но здесь впервые, — на сердце было муторно. — Растерялся я, стыдно даже.
— Разве? По виду не сказал бы, — Даниил нахмурился, будто правда удивлен. — Ну, в любом случае, отработал ты правильно, так что голову можешь не забивать.
Пользуясь редкой возможностью, Артемий позволил себе сгрести его в объятия и ткнуться носом в макушку. От волос пахло, как всегда, каким-то пижонским столичным парфюмом — приятный, но далекий аромат. Хотя сам Даниил пах очень тепло, почти по-домашнему.
— Ты чего? — пробормотал он, в замешательстве обнимая. — Неужели правда испугался?
— Да нет… не слишком. Просто, если бы тебя не было…
Артемий опасался думать о том, что случилось бы, будь они сегодня вдвоем со Стахом. Как хирург, именно он должен был командовать реанимацией, и если бы он вовремя не сообразил, все могло бы закончится очень плохо.
— Слушай, — голос у Даниила звучал немного раздраженным, — я, конечно, говорю тебе постоянно, что ты едва ли не гений, но не пойми неправильно. Если б не ваша крайне затруднительная ситуация с врачами, я бы тебя еще года на два приписал ассистентом к кому-то поопытней. Ты только из училища: конечно же ты будешь теряться и паниковать каждый раз, когда что-то идет не так — по-другому просто не бывает. Это даже не чья-то вина, а неоспоримые факты.
— Я знаю, хөөрхэн, — от этой ворчливой и застенчивой заботы на сердце становилось очень тепло. — Поэтому мне с тобой спокойнее.
— Вот уж нет, — фыркнул Даниил. — Я точно плохой кандидат на роль “кого-то поопытней”. Я теоретик, а не практик, следовательно, опыта у меня нет и быть не должно.
— Ну не скажи…
Вдруг послышался звук открывающейся входной двери. Что ж, им и так дали непозволительно много времени на отдых. Артемий коротко поцеловал макушку несчастного теоретика, что волею судеб оказался заперт в городе без единого нормального практика, и нехотя отпустил его из рук.
Остальной день прошел без происшествий. Даниил принимал пациентов, Артемий работал в морге. Бакалавру приспичило организовывать эту больницу “по столичным нормам”, а значит, для каждого умершего в стенах лечебницы или за ее пределами теперь должна быть установлена точная причина смерти по результатам вскрытия. Этим Артемий с Рубиным и занимались большую часть времени, если не дежурили или не проводили операций.
Вечером, закончив с работой и собираясь уходить, он столкнулся с Даниилом в ординаторской:
— Сегодня не будешь допоздна сидеть? — обычно тот никогда не мог вовремя оторвать себя от микроскопа.
— Пусть Серафима работает, — отмахнулся, — я же сегодня был на дежурстве. Пока вникну в то, что она наворотила, уже ночь настанет.
— Тогда, может, зайдешь в гости, раз вечер свободный?
Дверь больницы открылась. Мороз, ставший к вечеру еще злее, заставил вжать голову в плечи. Даниил поморщился:
— А не слишком ли часто я к вам захаживаю? Мне кажется, детям твоим я уже надоел.
— Еще чего! — мастер же он напридумывать всякой ерунды. — Мишка тебя всегда ждет, постоянно спрашивает, когда ты зайдешь. Да и Спичка тебе рад, хоть вы и видитесь в больнице.
— Ну пойдем тогда.
Данковский выглядел то ли уставшим, то ли задумчивым, то ли расстроенным. С ним иногда приключалось такое: когда без каких-либо серьезных предпосылок у него в голове селилась какая-то неприятная и изматывающая мысль. Вернее, предпосылки-то, может, были и серьезными, только вот существовали тоже где-то внутри этой несомненно гениальной головы. А выколупывать их оттуда и некому.
— О чем задумался, ойнон?
— А, не обращай внимания. Реанимации всегда нагоняют на меня тоску, но ничего серьезного.
— Так вроде же все хорошо прошло, — по крайней мере, утром ему так казалось.
— Не в этом дело. Как бы объяснить-то, чтобы глупо не звучать… Я не люблю реаниматологию. И чем больше я о ней знаю — совершенно против своего желания — тем сильнее не люблю.
— Не понимаю, — признался Артемий.
Даниил задумался на какое-то время:
— Ну вот чем, по-твоему, занимается “танатика”?
— Бессмертием? Воскрешением? — он откровенно мало понимал в их работе.
— Именно! Исследованием естественных процессов умирания и феноменологией радикального — ключевое слово — изменения их течения. А знаешь, чем “танатика” по своему профилю заниматься не должна? Реанимациями!
Артемий все еще не до конца понимал, откуда столько негодования:
— Ну иногда ведь приходится… даже если и не нравится. Мне оно тоже не очень-то нравится.
— “Иногда”! В том и дело. Если б “иногда” — проблем бы не было. Но каждый, совершенно каждый раз, когда в высоких кабинетах заходила речь об этом… — он замолчал, как бы подбирая слова. — Знаешь, написать новые протоколы для военных врачей, внедрить какие-нибудь зарубежные практики, обновить учебные пособия в соответствии с последними открытиями… Так вот, каждый раз внезапно оказывалось, что в стране нет толковых реаниматологов. Специальности такой нет, понимаешь? А кто есть? Данковский! “А что не так? Он же, вроде, пытается смерть побороть, да? Ну вот пускай и напишет нам, как побороть остановку сердца вследствие обильной кровопотери”.
Артемий молчал. Знал, что лучше позволить ему выговориться, пусть вставить что-нибудь удивленно-непонимающе очень хотелось. Он со временем все больше привыкал к присутствию столичного ученого, и тот переставал казаться ему какой-то необыкновенной диковинкой. А потом случался такой вот разговор, где походя Даниил упоминал, что где-то бывал, кого-то знал, с кем-то работал, и Артемия, как обухом по голове, вдруг накрывало понимание, насколько же все-таки далеки друг от друга они были, пока не встретились.
— Но ведь это вообще не моя сфера! — с горячностью продолжал тот. — Я занимаюсь фундаментальной наукой, исследую базовые природные законы без прямого практического применения. Но кому это надо? Ясное дело: никому. Если какое-то знание уже сегодня не позволит эффективнее вести войну, Властям оно не интересно. А то, что эти знания — основа, на которую через десятилетия лягут все их новейшие изобретения — они понять не в состоянии, — он резко прервался, выдохнул, какое-то время задумчиво смотрел на звездное небо над Городом. — В общем, да, у моей науки есть, если позволять себе аналогии, младший брат, которому достается вся родительская любовь.
Артемий плохо понимал, что должен сказать. Ему было почему-то очень стыдно: он ведь сам рассуждал подобным образом. Они даже спорили об этом во времена Чумы: делать ли вакцину или лечить людей, спасать Многогранник или спасать Город? Артемий всегда был на стороне, как ему казалось, обычного человека. Если он может помочь здесь и сейчас — он это сделает, и не важно, каковы будут последствия. А все эти чудеса, сложные вопросы и тонкие материи — об этом можно подумать как-нибудь потом, когда насущные проблемы не будут рваться на передний план.
— Поэтому они так обошлись с танатикой? — спросил скорее потому, что важно было хоть что-то сказать.
— Так они написали в приказе: “бесперспективная научная авантюра”, “нецелесообразное расходование бюджетных средств” — но им просто нужен был повод. Они не могут действовать без законных оснований, они ведь сами — Закон. Вот Блок был исключительно эффективен долгие годы, и его отправили на эту Песчанку, чтобы он дал повод. А со мной можно было так не трудиться: вопиющая неэффективность моей лаборатории будто умоляла обратить на себя внимание.
Собственный дом появился из-за поворота неожиданно и не вовремя. Артемий открыл дверь, впуская внутрь бакалавра, молчал, помогая ему снять теплое — уже не змеиное — пальто. Свет в доме не горел, значит, дети еще гуляли где-то.
Смутные чувства никак не получалось сложить в слова. В отличие от Даниила, которому всегда удавалось четко и изящно выражать свои многослойные мыли, Артемий был в этом ужасно неловок. Наверное, он никогда раньше не чувствовал такой нужды: он ведь яргачин, за него руки говорят, дела говорят. Но для Даниила, этой мятежной столичной души, слова были, наверное, даже важнее дел. Он был к ним особенно чуток, особенно хрупок, поэтому с ним всегда нужно было находить “правильные” слова. Такие, которые честнее всего расскажут, что у Артемия на душе, которые сумеют вычленить самое важное, самое ценное.
У него никогда этого не получалось. Выходило какое-то блеклое подобие, иногда совсем неправильное, исковерканное, а иногда просто жалкое. Вот и сейчас его душа металась в самых разных чувствах: растерянности, восхищении, стыде, замешательстве, нежности, сочувствии, но разум не умел связать их воедино. Когда они оба разделись и поднялись на кухню, Артемий сделал то, что делает почти каждый раз: сдался своей душевной неповоротливости.
— Я не разбираюсь ни в политике, ни в науке, ойнон, и я бы рад сказать тебе что-то дельное, да не смогу. Глупость выйдет. Я знаю, что ты удивительный человек, и я искренне верю в твою правоту, но у меня на это нет разумных причин. Я просто смотрю на тебя и почему-то верю.
Даниил улыбнулся, как только он и мог бы: смущенно, неловко, пряча взгляд, но одновременно с тем снисходительно и насмешливо.
— Разумные причины я и сам знаю, так что твоя вполне подойдет. Нет, на самом деле, она даже немного лучше.
Артемий не сдержался: дотронулся кончиками пальцев до чуть порозовевшей щеки, потом прижался к ней ладонью, погладил. Ему нравилось касаться Даниила: руками, губами — не важно, но движения каждый раз выходили скованными, боязливыми. Он будто не мог поверить, что ему действительно это позволено, что своенравный и жестокий “приезжий бакалавр” не оттолкнет его и не изругает, а ради него будет чутким и ласковым, внимательным к его глупому сердцу и прощающим его неуклюжие мысли.
С тем же трепетом Артемий целовал его губы, отзывчивые до одури, а чуть позже вернулись дети. Обрадованная Мишка тут же принялась мучить Даниила вопросами, которые она, наверное, копила с их прошлой встречи. Принесла ему свои книжки, разложила на обеденном столе, тыкала пальцами в страницы и настойчиво расспрашивала. Сам Артемий души не чаял в этой маленькой сердитой замарашке, которую он полгода назад едва сумел вытащить из одинокого вагончика на тупиковой ветке. Но от Даниила казалось неправильным ждать того же: это ведь не его дети и не его выбор, он им ничем не был обязан. Но все же он сидел каждый раз с серьезным лицом, обстоятельно и доходчиво стараясь отвечать Мишке на ее, наверное, назойливые вопросы. Она полгода назад едва могла читать по слогам. Даниил полгода назад вел лекции в университетских аудиториях и оценивал диссертации молодых ученых.
То, что он здесь, безусловно — чудо для Артемия, для Мишки и Спички, для этого городка. Но для самого Даниила это, наверное, проклятье. Он не хотел оказаться здесь, не хотел заканчивать научную карьеру в сельской больнице. Эти мысли всегда причиняли боль, и Артемий открещивался от них — он ведь ничего не в силах изменить, даже если бы захотел. Мишка за что-то ворчала на Даниила, тот недовольно возмущался в ответ, но совсем слегка, и уже скоро она смягчилась, залезая к нему на колени и продолжая свои расспросы.
Так прошел вечер. Спичка вернулся со своих бандитских разборок — в последнее время он что-то активно делил с ноткинскими, Артемий вручил ему сестру и наказал следить, пока не уснет. Даниил засобирался домой.
— Подожди, ойнон, я все забываю спросить, — встрепенулся вдруг Артемий. — Тебя ведь Лара с Рубиным тоже звали? Ты собираешься?
— Конечно, почему нет? В последнее время у меня было слишком мало достойных поводов отвлечься от работы. Откуда вопрос?
Даниил хмурился, глядя с подозрением, а Артемий снова не мог объяснить, что творится у него на душе.
— Я посчитал, если ты не пойдешь, то и я тоже.
— Это еще почему? Я думал, они твои друзья. Вы поругались? Что-то случилось? Что-то серьезное?
— Нет-нет, ты не пугайся так, — растерялся Артемий. — Они действительно мне друзья, но это в детстве мы все вместе были, а как выросли, так и разошлись. Лара позовет своих друзей: инженеров этих, художников из Каменного Двора, а я с ними совсем не схожусь. С Юлией, с Анной, с Петром — ей интересно, Рубин свыкся за шесть лет, а себя совсем ни к месту чувствую.
Сложив руки на груди, бакалавр прожигал Артемия взглядом:
— Хорошо же ты заговорил. То есть как меня посылать на ваших степных обрядах позориться — так это нормально, переживу. А как самому в одной комнате с Петром посидеть — тут же трагедия. Я понимаю: своя рубашка ближе к телу, но не надейся, что я тебе посочувствую.
— Жестоко, ойнон, — пробормотал, опуская глаза, — но справедливо. Я не подумал, прости.
Повисло молчание. Хотелось то ли извиняться, то ли оправдываться, то ли возмущаться. Разные же вещи совсем. Что сложного в степных свадьбах? Танцуй, пей твирин да отдыхай — невелика наука. А эти тошные собрания в Приюте: с накрахмаленными платочками, иностранными словечками и разговорами о книжках — это невыносимо. Чуть что скажешь невпопад, так смотрят сразу, как на отщепенца какого-то, на неотесанного деревенщину — волчья стая!
— В любом случае, — заговорил Даниил снисходительней, — Лара и Рубин тебя ждут. Это ведь их свадьба, в конце концов, а не прием у Марии. Справишься. К тому же, раз я все-таки иду, оправданий у тебя не остается.
Артемию оставалось только вздыхать поверженно:
— Как скажешь.
О том, что Лара и Рубин сойдутся рано или поздно, Артемий всегда подозревал. Из друзей детства часто рождаются пары, а от их компании после взросления только эти двое и остались. Гриф откололся, уйдя в бандиты, Артемий уехал учиться. К тому же, когда умер капитан Равель, Стах единственный знал, как поддержать — он сам потерял обоих родителей.
Свадьбу решили проводить без всякого церемониала: только устроить прием в усадьбе Равелей, без венчаний и прочих столичных обрядов. Но даже так перед праздником было полно забот: обустроить Приют, найти поваров для подготовки застолья, нанять кого-то в официанты и прислугу, написать и разослать пригласительные. Рубин из-за этого часто отпрашивался с работы, а последнюю неделю не появлялся в больнице совсем — бакалавр дал добро, хоть и не без причитаний. Артемий свою помощь тоже предлагал, но Лара отказалась: “Ты и без того за Стаха работать будешь, нет уж! А мне помогают, ты не волнуйся — сама мебель таскать не стану”.
В день свадьбы Артемий ужасно волновался. Найти ему “одежду поприличней” две недели назад вызвался Даниил и с присущей ему педантичностью добрых два часа мурыжил портного, объясняя, какого именно кроя должен быть пиджак. Артемию казалось это предприятие бессмысленным. Нет, он не боялся, что будет выглядеть глупо в классическом костюме, просто не видел смысла в попытках себя украшать. Ему нужно было только выглядеть сносно, а на большее он не рассчитывал: красавца из него никакими ухищрениями не сотворить. Однако Даниила эти возражения не волновали: “Нет, Бурах, это дело принципа. Я хочу хоть раз за свою жизнь увидеть тебя в чем-то, что тебе пойдет”.
В итоге это и стало причиной его надоедливых тревог. Артемий смотрел на себя в зеркало, завязывая непривыкшими руками галстук, и все думал, понравится ли Даниилу. Иногда и в обычные дни, когда он замечал свое отражение, в его голове возникали эти колючие, как иголочки, вопросы: “Чем ты ему приглянулся, Медведь? На что ты ему сдался?” Обычно он просто отмахивался от них: “Чем-то приглянулся, зачем-то нужен — какая разница?”. А сегодня он почти возненавидел эту проклятую свадьбу за то, что, надевая и поправляя несколько слоев одежды, он вынужден был подолгу смотреть на свое лицо, свою фигуру, ноги и руки. Он пытался понять, выглядит ли он “хорошо”, но где-то в темноте его души ныла едва заметная мысль: как бы он ни старался, он не сможет выглядеть “достаточно хорошо”, он никогда не будет “соответствовать”.
Но даже с этими страданиями Артемий собрался рано, поэтому решил зайти в Омут. Даниил рассматривал его прямо у порога долго и пристально. Хотелось сквозь землю провалиться, лишь бы не испытывать этого оценивающего взгляда, лишь бы не гадать, какой вердикт этот привередливый судья вынесет ему.
— Плохо? — не выдержал, делая несколько шагов в сторону.
— Нет, — цепкий взгляд отказывался отпускать его. — Ровно так, как я ожидал. Подожди немного, мне тоже надо собраться.
“Как ожидал” — это хорошо, это всегда о маленькой победе, ведь Данковский все-таки очень любит оказываться правым. А раз он рад — этим можно успокоиться. Переодеваясь, Даниил не слишком стеснялся чужого присутствия, но Артемию все равно казалось, будто он подглядывает исподтишка, как те мальчишки, что прячутся у забора женского пансиона, надеясь рассмотреть что-то в окнах.
Хотя всяческих вещей в гардеробной комнате было немеренно, Даниил собирался быстро и без лишней суеты. Как будто даже для выбора выходного костюма имел какую-то математически четкую систему, созданную — Артемий представил, как бакалавр мог бы сказать это — “для экономии времени и минимизации шансов на ошибку”. Иногда только Даниил замирал в нерешительности, выбирая то жилет, то галстук, то запонки, но и это не длилось дольше пары мгновений. Артемию представлялось раньше, что бакалавр обычно подолгу стоит у зеркала, придирчиво рассматривая свой наряд, и по нескольку раз меняет на шее платок в попытках найти тот, что лучше всего подойдет по цвету. Настоящий Даниил, как обычно, оказался куда сложнее этой наивной фантазии.
— Идем? — спросил, деловито поправляя бледно-розовый шелковой платочек в кармане на груди.
Артемий кивнул. Ответить не позволило отчего-то пересохшее горло. Все-таки Даниил был… “Красив” — неправильное слово, слишком плоское, отстраненное, холодное. А он был ярким прежде всего, притягательным, таким, что после одной единственной встречи врезался в память, застывал там навсегда, как застывает на коже выжженное тавро. Такие, как он, где бы ни появлялись, моментально крали себе общее внимание, потому что иначе просто не умели. Чем-то это даже походило на власть Хозяйки, когда одно лишь присутствие человека, одно его существование и само знание людей о его существовании уже обладало невероятной силой.
Скоро перед ними уже открывались двери Приюта. Внутри непривычно-ярко горел свет, стены украшали белые ленты и венки, в гостиной и на втором этаже стояли круглые столы, вокруг которых собралось множество гостей. В холле их встретил разодетый по своей привычке, как павлин, Гриф, с сигаретой в руке и в компании Юлии, тоже курящей.
— О, явились, шерочка с машерочкой, — присвистнул. — Вас-то мы и поджидаем.
— На что мы тебе? — растерялся Артемий. — Вроде ж не опоздали.
— Ну так без вас и не начали б. Тебя, Медведь, хозяевам особенно надобно, — Гриф явно забавлялся, поигрывая пальцами с золотой цепочкой от часов, — так что Лара наказала мне с тебя глаз не спускать — чтоб не сбежал.
— Не сбегу уж, раз пришел.
Юлия, наблюдавшая происходящее со скучающим видом, глубоко затянулась:
— Продолжайте, Филин. Вы начали про механизмы — это интересно… А то я уже почти докурила.
Гриф, вальяжно себя ощущающий в кругах утопистов — это, пожалуй, одна из самых удивительных перемен, случившихся с Городом после Чумы. Даниил отдал пальто и шапку прислуге и, усмехаясь чему-то, повернулся к Артемию:
— Ну идем… ma chère, поздравим хозяев.
Несмотря на свое непростое отношение к друзьям Лары, Артемий все же не мог не радоваться, смотря на то, что стало с ней и с Приютом. Когда он только вернулся на Горхон, увидел первый раз старую подругу, осунувшуюся, сгорбившуюся, будто выцветшую в этом заколоченном доме — не смог поверить, что перед ним та самая Форель, которую он знал. Что-то потухло в ней, истлело после смерти отца, и Лара так и замерла, не в силах хоть что-то изменить. Песчанка, казалось, должна была изломать ее окончально: неудавшаяся попытка устроить Дом Живых, постоянные смерти вокруг, самоубийственная месть генералу Блоку. Но вопреки всему, Лара будто воспряла. Проснулась. Ожила.
Они со Стахом совсем не выглядели, как влюбленные: перешучивались, переругивались, суетились в беседах с гостями и хозяйственных вопросах, смотрели друг на друга редко, касались — почти никогда. Будто ничего в их отношениях и не поменялось с тех пор, как всем им было по двадцать лет, и Артемий уезжал в Столицу. Впрочем, так оно и было, пожалуй. Они умели быть друг другу хорошими друзьями: надежными, понимающими, интересными, равными — а любовь постепенно выросла из этой дружбы.
Долго поговорить не дали: хозяева у публики были нарасхват, поэтому Артемий отошел в сторону, позволяя другим утянуть его друзей в разговор. В этот момент с дальнего конца шумной гостиной Даниила окликнули: за столиком у стены сидели Петр, Андрей, Серафима и Клара — весьма неожиданная компания.
— Давай к нам, Даня! — радостно приветствовал Андрей. — Погляди, какой тут аперитив раздобыли: Гриф ради давних друзей вспомнил старые дела.
Даниил занял свободный стул рядом с братьями-архитекторами, а Артемий сиротливо пристроился около Клары. Стаматины его по-прежнему другом не считали, и считать, наверное, не будут никогда, но уже не ненавидели, как раньше. Мысль за Андреем подхватил Петр, воодушевленно заверив:
— Я клико пил в последний раз, наверное, лет десять назад. Еще до того, как из страны бежать пришлось.
Даниил сделал аккуратный глоток из широкого бокала:
— Неплохой, хотя как будто переслащенный. Или мне кажется? В Столице сейчас мода на брют, и я порядком отвык от сладких вин.
— На брют? — скривился Петр. — Нет, я понимаю философию: свежесть, чистота, лишняя сладость не перебивает натуральные ноты, но какое же оно резкое, острое — не переношу.
Даниил улыбнулся ехидно:
— А ты, выходит, разбираешься в винах? Я думал, тебя интересует исключительно твирин.
— Любой алкоголь, если он сделан вдумчиво и с умыслом, можно считать искусством, однако разные его виды обладают разным… знаешь, характером. И с кем-то мы сходимся, как хорошие друзья, с кем-то совсем друг друга не понимаем, а с кем-то прямо и враждуем. Твирин — он мне как вздорная любовница: вроде и нравится, а вроде и глаза б мои ее не видали. А вино вроде школьного знакомого. Ты меня понимаешь, Даня? Вот Серафима говорит, что понимает.
Данковский только взглянул с удивлением на свою ученицу:
— Правда понимаете?
— На уровне теории, — отвечала та. — Если человек разбирается в какой-то теме: музыке, моде, философии — то через нее он чаще всего старается выразить свою индивидуальность. Для многих любимый алкоголь — это часть их самоопределения.
Лицо у Даниила выражало недоверие и даже осуждение, но глаза смеялись. Ему нравились Стаматины, и он искренне наслаждался временем, что проводил с ними.
— Не нужно делать вид, будто ты не понимаешь, — вклинился в разговор Андрей. — Уж ты-то Даня, человек с ярчайшей индивидуальностью. И если б мне пришлось спорить на деньги… — он ненадолго задумался, улыбаясь и щуря глаза, — да, я бы не побоялся сказать, что твой лучший друг — абсент.
— Абсент?! — Даниил театрально вскинул руки. — Так вот какого ты обо мне мнения! Считаешь, будто я каждые выходные просиживал штаны на подпольных поэтических вечерах?
Петр отвечал ему вместо брата:
— Нет-нет: ты же презираешь стихи! Ты из тех, кто появляется на этих унылых приемах у банкиров — я и сам на таких бывал — где все настолько чопорные и узколобые, что им самим становится от себя тошно, и ты просишь официанта подать тебе абсент, ведь никто другой здесь на подобное бы не решился, а эти банкиры смотрят искоса, будто бы осуждают, но на самом деле каждый из них в этот самый миг чувствует, что либо он заговорит с тобой прямо сейчас, либо задохнется от собственной безынтересности.
— Очень… живописно, — растерянно отвечал Даниил под тихий смех Серафимы. — Ты не то чтобы совсем неправ, но обычно все происходило без такого накала страстей. И все-таки без абсента — чаще всего.
Артемий молчал, на находя и шанса сказать что-либо, как и потерянная в своих мыслях Клара. Ему вдруг очень живо представилась сцена, выдуманная Петром, все-таки не зря тот был художник: умел выразить то, что другие с трудом чувствуют. Артемий представлял просторный светлый зал с множеством окон — он не знал, как такие места должны выглядеть, и воображение рисовало снова что-то очень наивное — где вели скупые беседы полноватые и лысеющие промышленники, напоминающие одновременно Большого Влада своей жадностью и Младшего Влада своей льстивостью. Даниил был где-то среди них, сидел в кресле, закинув ногу на ногу, как часто делает он сам, но почти никогда — другие мужчины. Одновременно и очень одинокий, и центр внимания. И жертва лицемерного осуждения, и объект тайной зависти. И презираемый всеми вокруг, и презирающий всех вокруг, совершенно того не стесняясь. Артемию хотелось забрать его оттуда — он не знал почему. Хотелось прижать его к себе, закрыть от чужих глаз, от чужих слов. Хотелось вгрызаться в глотку каждому, кто смеет смотреть на него, но вместе с тем хотелось и смотреть самому, так же, как другие: с завистью и с желанием.
Нужно было отвлечь себя от этого видения, и Артемий покрутил головой по залу в попытках найти что-то, что выдернет его из этих странных эмоций. Заметил Лару, одиноко стоящую около окна в глубокой задумчивости. А Рубин куда-то запропастился — непорядок. Даниил по-прежнему обсуждал что-то со Стаматиными. Артемий отвлек его, кивая в сторону Лары, мол: “отойду”, и, получив короткое согласие, встал из-за стола.
— Утомилась, Форель? — тихо спросил, приблизившись.
— Да нет, — она тихо вздохнула, — просто задумалась, как быстро время идет. Кажется, сейчас моргну — и мне сорок, а по дому бегают трое детей.
— Не такое плохое будущее.
— Неплохое. Но мне как будто хочется, не знаю, сделать что-то. Я об этом все думаю: что должна что-то значимое сделать, понимаешь?
Артемий кивнул ей:
— Ты всегда этого хотела. И когда Приют организовала, и с Домом Живых.
— Только вот ничего у меня не получилось, — она помолчала немного, а потом заговорила еще тише и еще неуверенней. — Мы недавно говорили с девочками… ну, с Юлией, Анной и Серафимой, что здорово было бы школу организовать. Нормальную, а не так, как у нас сейчас, куда, дай бог, десятая часть всех детей записана. Мы пока не знаем, что делать, но у вас же с больницей неплохо вышло. Может, и у нас выйдет, как думаешь?
— Попробуй, басаган: дело-то хорошее.
Лара снова затихла, хмурясь, а потом вдруг махнула рукой:
— Ладно, нечего мне раскисать. Попробуем, авось и получится. И вообще, я же просила тебя прекратить обращаться ко мне, как к степнячке.
— Не серчай, — улыбнулся Артемий, — я помню, что просила. Но так уж я привык.
Вдруг он заметил, как через весь зал к ним направляется Серафима, а Андрей что-то одобряющее кричит ей вслед.
— Лара, не отвлекаю? — выглядела, как всегда, невозмутимо.
— Нет, совсем нет, что-то нужно?
— У тебя рояль рабочий? — она кивнула в сторону старого инструмента, стоящего у стены. — Не против, если мы воспользуемся?
Форель растерялась слегка:
— Это матушки моей рояль был, я не играю — не знаю. Может, и сломан: столько лет пылится. Но вы попробуйте. Я просила за ним следить, настраивать, так что, может, работает еще.
— Отлично. Если вдруг захочешь что-то определенное — твои заказы вперед.
Она уже развернулась, собираясь уходить, когда Лара окликнула ее:
— А кто играть будет? Петр что ли?
— У Петра такой репертуар, что… даже местной публике этот авангард будет мало понятен. Поэтому мы уговариваем шефа сыграть.
— А он разве умеет? — Лара была заметно удивлена.
— Причем недурно. Хотя он всячески старался здесь это скрыть.
Артемию стало немного стыдно, что он не знал. Хотя чему удивляться: он о бакалавре почти ничего не знал. Даже имен его родителей. Но отчаянное любопытство потащило его вслед за Серафимой к столу утопистов, куда уже подоспели Юлия, Анна и Гриф.
— Ох, черт с вами! — Даниил закатывал глаза, вставая со стула. — Что вам сыграть? Умею только основы гимназической программы и вульгарные романсы.
— Сыграйте романсы, — неожиданно проговорила Клара, до того сидевшая тихо с блаженной улыбкой на лице. — А Анна споет. Споешь же, Анна, правда?
— А это верно, — поддержал ее Андрей. — Давненько мы не слышали нашего прелестного ангела.
Анна смущенно опустила взгляд, но было видно, что чужое внимание очень льстит ей:
— Хорошо. Но только если я знаю — а я ведь не все знаю.
Шум немного стих, когда Даниил сел за рояль и открыл крышку. Положил руки на клавиши и нажал, извлекая мощный звук, остановился, задумавшись.
— Звучит, вроде бы, сносно. Не развалилось за двадцать лет — удивительно… Ладно, Анна, слушайте.
Отрывок какой-то мелодии родился из-под его пальцев, так легко, мягко и невесомо, что Артемий замер, как от страха.
— Узнаете? — он наиграл еще немного с той же непринужденностью.
— Да, да, было что-то… — лепетала Анна, — как же там… “ты ушла на свиданье с любовником…” Как начиналось?
Юлия подсказала:
— “Зимний ветер играет терновником…”.
— Вспомнила! Да! Разве не “буйный”? Ладно, неважно.
Даниил улыбался лукаво, уголками губ, но молчал. Заиграл с самого начала, снова так легко, будто для него это было обыденностью, как дышать, или говорить, или цитировать на память целый абзац какого-нибудь философского текста — для него же все одно. Музыка была тоскливой и горькой — Артемий совершенно не разбирался, и ничего, кроме смутного ощущения, почуять не мог. Анна запела, точно так же печально, хоть и красиво, безусловно, а Даниил все еще улыбался чему-то, совершенно не обращая внимания на тон музыки. В глазах у него была игривая насмешка. Над чем он смеялся, Артемий не мог понять. Возможно — над ним, завороженно смотрящим на ловкие тоникие пальцы, что рождают музыку настойчивыми касаниями. “Ты не знаешь, кому ты молишься, — он почти не слушал слова, но эти вдруг вспыхнули у него в сознании, — он играет и шутит с тобой. О терновник холодный уколешься…” Правда ли? Играет, смеется, издевается, скользкий и холодный змей, травит его душу, не ядом — а как травят собаками зверье для охоты. Правда ли? Бросит его, уйдет, вырвав наживую бьющееся сердце — за то, что неуклюжее, за то, что некрасивое, за то, что не идеальное, а ведь он во всем ищет идеал. Встретит кого-то другого, кто умней, кто лицом лучше вышел, кто будет говорить на латыни и дарить дорогой парфюм. Нет, ложь, глупость — полнейшая глупость!
Песня закончилась, началась новая. И весь оставшийся вечер так и шел: пела сначала Анна, потом кто-то еще из гостей, после небольшого перерыва играл Петр, какой-то вальс, и Лара со Стахом танцевали.
— Интересно, расстреляли его уже или успел бежать?
Петр наигрывал какую-то грузную музыку, правда совершенно непонятную слуху, и спрашивал, видно, о судьбе человека, что ее сочинил.
— Я слышал о нем не так давно, — проговорил Даниил. — Вроде, жив-здоров, играет на квартирниках.
— А я был, — у Андрея глаза заблестели, — на премьере “Гимнов”. Что там творилось!..
Юлия курила — Лара уже перестала выгонять ее в холл:
— Так если он все еще не в розыске, может, попросим у Марии за него? Вроде же у нее остались какие-то связи в верхах: вас же ее мать сюда перевезла. А то жалко талант-то.
— Много кого сейчас жалко, — высказался Даниил, — всех не спрячешь. У меня коллеги из иммунологии, которую буквально за полгода до танатики громили, тоже невесть где.
— Черт знает, что творится, — Юлия зло выпустила дым, Данковский брезгливо рассеял облако рукой.
— Стоит подумать, кого наш прелестный город еще способен вместить — но не сегодня, господа. Сегодня праздник.
Анна кивнула ему:
— Тогда нужно что-то радостное спеть, вдохновляющее.
— Радостное, — улыбнулся Петр, вставая из-за рояля, — это не ко мне.
Его место снова занял Даниил, озадаченно постукивая ногтем по деревянному каркасу инструмента.
— Радостное… Свадебное… Нашли тоже, — бубнил себе под нос, а потом вдруг вскинулся. — О! Анна — на вас не надеюсь, но, может, кто-нибудь подпоет.
И заиграл что-то быстрое, легкое, до боли знакомое. Артемий не имел ни малейшего понятия, что он слышит, но готов был поклясться, что знает эту мелодию. Она была совсем простой, повторилась три раза почти одна и та же, и, судя по лицам, у многих вокруг взывала смутное узнавание.
— Погоди… — заговорил Петр тихо, — это же здешняя… ты-то ее откуда знаешь?
Вдруг, как раз когда про нее снова все забыли, встрепенулась блаженная Клара. Улыбнулась весело и протянула распевно, низко, как поют в Укладе: “голнуудаар тэнэжэ ябая…”. Старая-старая степная песенка, Артемий слышал ее, конечно же, но не спел бы сам. Звучание рояля делало ее почти неузнаваемой, будто поднимало над Землей, очищало от грязи и веток, одевало в пышное бальное платье. Она казалась такой неуместно-благородной, но и такой нежной и мягкой, каким не бывает звучание степных голосов. Артемий снова едва дышал, боясь прервать музыку, но в голове крутился тот же вопрос, что задал Петр: “Откуда ты ее знаешь?” Он мог слышать ее только раз: когда на свадьбе Айян травяные невесты донимали его у костра. Но разве ж возможно это? Да и зачем, в самом деле, зачем ему было запоминать странные и чужие песни?
Артемий так и не спросил его до тех пор, пока праздник не начал затухать, а гости — расходиться. Попрощавшись со Стахом и обнявшись с Ларой, они вышли из дверей шумного светлого Приюта в снежную зимнюю ночь.
— Проводишь? — тихо спросил Даниил.
Артемий кивнул:
— Даже останусь, если пустишь. Дети-то, небось, уже уснули. Сейчас возвращаться — только будить.
Даниил улыбнулся радостно, ярко, аж сердце к горлу подскочило. Он такой серьезный обычно, надменный, едкий, что, кажется, его и солнце подаренное не удивило бы — так легко забыть, каким искренним он бывает, как может радоваться простому слову и незаметному жесту.
Несправедливо. Он ведь солнца достоин.
— Тебе не нравится играть, ойнон? — снова спросил, чтобы хоть что-то спросить.
— Не так сильно, как реанимации, — Даниил весело пожал плечами. — Это довольно утомительно. И это один из тех навыков, которые я получил, того не желая. Но он определенно самый веселый из них.
— А как ты научился?
— Да как и все.
Продолжения не последовало, Артемию пришлось переспрашивать, надеясь, что этим разговором ничего болезненного не заденет:
— “Все” не умеют играть на рояле.
— Я имею в виду: все, кто умеет это делать, научились так же, как я. У домашних учителей. Игра на музыкальных инструментах не входит в гимназическую программу — только знание нот.
— Я не знал, что у тебя были домашние учителя. И что ты гимназист. Программы их, кстати, мне тоже знать неоткуда.
— Справедливо, — он затих, задумался, Артемий не отвлекал его, слушая, как хрустит под ногами свежий снег. — Я иногда забываю… Мне-то тут все любопытно. Хожу и донимаю всех: “расскажи”, “объясни”, “а почему”, “а как”, и ведь рассказывают-то непонятно или неправильно, или вообще врут так, что проще уж ничего не знать. Так вот, я забываю, что верно и обратное. Что тут никто не понимает моей латыни, никого не мучили нотной грамотой в детстве, и никто не защищал выпускной работы в университете.
— Скучаешь по дому, эрдэм?
Артемий и так видел — скучает. У всех утопистов: беглецов и изгнанников, видна эта отчаянная тоска в глазах. По жизни, которой они уже никогда не испытают, по людям, с которыми уже не заговорят, по мечтам, которые им не суждено исполнить.
— Ностальгия свойственна всем, — голос звучал беспечно, но лица было не разглядеть. — Даже те, кто вырвался из трущоб, иногда скучают по прошлой жизни — хотя любить там нечего.
Резкий ветер поднимал настоящую метель, выл и кружил мокрые хлопья в воздухе. Даниил ежился от холода, вжимая голову в теплый шарф и меховой ворот пальто, становясь похожим на нахохлившегося стрижа. На Площади Мост было безлюдно, парк около Омута замело снегом так, что и не разобрать, где была тропинка, а где пруд. Даниил отворил дверь, сжимая ключи окоченевшими даже в перчатках пальцами.
— Замерз, ойнон?
— А по мне не видно?
Он правда дрожал, пока снимал свое пальто и вешал его в длинный шкаф. От мороза щеки и нос у него покраснели, и белое точеное лицо казалось оттого немного живее обычного. В Омуте было тепло: печка еще не успела прогореть, но Артемий все равно взял в свои ладони чужие замерзшие руки.
— Правда, холодные, — улыбнулся, заглядывая в озорные глаза, темные, как лепестки бурой твири.
Говорят, эта трава — самая страшная. По поверьям, она не любит людей, не дается им. Тех, кто ее собирает, она уводит незнакомыми тропами — травинка за травинкой — глубоко в степь, откуда нет возврата. А сваренные из нее настои, если не разбавлять ничем другим, дурманят голову так, что совершенно лишают рассудка.
Колдовские глаза смотрели на него снизу вверх, и Артемий снова робел перед ними. Мягко, очень осторожно положил одну руку на плечо рядом с шеей, второй обнял за талию невесомо, будто бы боялся помять дорогую ткань столичного пиджака. Вроде и глупо, слишком нерешительно, слишком неловко, но Артемий не мог позволить себе иначе. В его руках Даниил всегда становился таким чутким, таким чувственным, откликающимся живо и искренно на каждое прикосновение, что казалось, будто это нежное и хрупкое чудо может в любой момент рассыпаться в неосторожных руках. Это странная фантазия, конечно, но почти правдивая. Даниил не терпит ничего, кроме ласки и обожания. Если обращаться с ним бережно и внимательно, он ответит тем же — нет, вернет втрое больше — но если хоть слегка надавить: уязвить, оскорбить, попытаться взять над ним власть — его мягкость обратится в сталь, в гранит, в свинец выпущенной из револьвера пули. Артемий видел его таким в дни Чумы, и до ужаса боялся, что собственные руки — грубые руки мясника — сотворят с ним подобное снова.
— Хөөрхэн, — он шептал в чужую шею, наклонив голову и плечи, прижимаясь к теплому телу и трусливо пряча глаза от пронзительного взгляда. — Ответь: зачем я тебе? Я все думаю над этим, и понять не могу. Я знаю, что ты ничем не заслужил той жестокости, с которой судьба бросила тебя сюда. Ты достоин куда большего, чем наш убогий городок и все то, что он способен предложить. Ты мог бы уехать за границу, мог бы снова работать в университете с нормальной лабораторией и без ночных смен в больнице. Мог бы найти там кого-то другого, кто и сам тебя достоин.
Горло сдавили поступившие позорные слезы, пришлось замолчать. Даниил злился. Артемию даже не нужно было видеть лицо: хватало частого биения пульса на шее, замершего в напряжении тела и неровного звука дыхания. “Не нужно, пожалуйста”, — он не мог сказать, потому что глотку все сильнее стягивало. Обнял крепче, прижимая к себе так отчаянно, будто пытался спастись в объятьях самого любимого человека от его же собственного гнева.
Какой позор. Значит, все это время, Артемий совсем не за Даниила боялся — он его самого боялся. Того, кого любит больше жизни, кем восхищается, на кого молится… жестокого, непреклонного, непредсказуемого и высокомерного… чуткого и заботливого, но лишь с теми, кого сочтет достойными своего внимания и уважения. Того, кому хватит одного грубого слова, чтобы хрупкое артемьево “я” рассыпалось, как песочный домик.
— Пусти, — в тихом голосе слышалась затаенная злоба.
Артемий хотел бы не послушаться, упрямо прячась на чужом плече, но не мог. Подчинился, выпуская Даниила, вытянувшегося, как тростинка, из своей медвежьей хватки.
— А теперь смотри мне в глаза и слушай очень внимательно, — в черных зрачках будто пожар разгорался, — потому что мне, видимо, следовало прояснить этот момент задолго до сегодняшнего дня. Итак, раз уж тебя интересует, по какой причине я предпочитаю состоять с тобой в отношениях, то позволь задать встречный вопрос. А с чего ты решил, будто я хотел бы чего-то другого? С чего ты решил, что я вообще способен думать о ком-то другом? Если обычно я похож на адекватного человека, то это лишь потому, что я хорошо притворяюсь. Видишь ли, я очень сильно не хочу выглядеть в твоих глазах одержимым бесстыдным ублюдком, коим становлюсь каждый раз, стоит тебе появиться рядом.
— Ты… Да как же…
Артемий хотел что-то сказать, но не мог найти слов, как всегда — хуже, чем всегда. У него ноги подкашивались, перехватывало дыхание, а в голове были только пустота и ужас. Рука потянулась лечь на белую шею: почувствовать, как бьется живой пульс, постараться хотя бы в прикосновении выразить то, что словами совсем не удается. Даниил вдохнул шумно, жадно, будто до этого совсем не дышал, проговорил уже без злобы, но по-прежнему хмурясь:
— Это я недоглядел. Позволил тебе думать такие мысли.
— Неправда, хөөрхэн.
Артемий шептал ему в губы, хотел поцеловать их, безумно хотел, но не решался, будто снова ждал дозволения. Даниил притянул его к себе, хватая за галстук, заставляя наклониться, второй рукой забрался под пиджак — когда успел расстегнуть? — впился пальцами в мышцы на спине и поцеловал порывисто, чувственно, страстно, почти кусаясь.
— Нет, я серьезно, — голос у него надламывался из-за сбитого дыхания. — Недолюбил тебя. Недостаточно.
— Неправда… не надо так…
Разве может быть его недостаточно? Он ведь такой яркий, такой пылкий, как огонь, пожирающий все, заполоняющий все: сколько было у Артемия души, столько теперь ему отдано. Разве может быть мало? Раскрасневшихся щек, нетерпеливых рук, развязывающих пижонский галстук и расстегивающих пуговицы жилета, дурманящего запаха кожи и сладкого парфюма, горячего дыхания около уха — разве мало? Разве можно о чем-то еще мечтать?
— Я должен был уделять больше времени искусствам… — дурной шепот в самое ухо, обжигающий, разгоняющий мурашки по телу. — В самом деле, отчего я не художник? С тебя нужно писать картины…
— Прекрати же…
Какая глупость! Смущающая, бессмысленная, мучительная глупость — Артемий едва выносил это, но мысли путались и спотыкались, не позволяя ответить. Даниил в его руках был слишком податлив, отзывчив, это сводило с ума, это ощущалось почти неправильным, незаслуженным. Если бы руки Артемия так же дрожали, держа нож, никогда бы из него не вышел менху, никакой бык бы не дался ему, никакое тело… Но своенравный и непокорный Даниил все равно раскрывался под его ладонями доверчиво и самозабвенно.
— Или хотя бы стихи, — он все продолжал, никак не желая забываться. — Если бы я почаще бывал на тех подпольных вечерах… Может, и удалось бы что-то красивое сказать.
— Пожалуйста, — Артемий умолял, чуть не плача, — хватит, я не могу это…
Они почти разделись, хотя все еще оставались в прихожей, неспособные двинуться с места. Даниил чуть поежился, когда спиной прислонился к холодной стене: все-таки кожа у него нежная, как у барышень. Поэтому он и кажется хрупким: невысокий, худощавый, с аккуратными руками и тонкой кожей, которая просвечивает вены — хочется лелеять, заботиться, на руках носить. Артемий правда подхватил его — в руках мясника силы хватало, Даниил чуть не вскрикнул, прижался телом и обхватился руками за шею.
— Я тоже не могу, когда ты вот так… Я с ума схожу из-за тебя! Сущий дьявол. Порочная невинность. Пожалуй, не запечатлев тебя на холсте или в камне, я все же оказываю миру услугу: он свихнулся бы окончательно.
Артемий уже не мог отвечать, старался просто не слушать, не замечать, но каждое слово, даже до конца не понятое, как капля воды, падало на дно его сердца, заполняя изнутри чем-то болезненным и горячим. Выпустить Даниила из рук было почти невозможно, но Артемий бросил его на кровать и навис сверху, глядя в чернеющие бездны зрачков, на зацелованные красные губы, на обнаженное открытое тело. Он терялся в этот момент каждый раз. Что-то звериное, злое кипело внутри: обладать, растерзать, насытиться — это так сильно отличалось от всего боязливого и нежного, что обычно рождали в нем чужие глаза. Это чувство пугало, отвращало, хотелось спрятать его подальше, скрыть от внимательного цепкого взгляда, но Даниил улыбался хищно и бесстыдно разводил ноги, будто намеренно звал это нечто наружу.
— Я даже не знаю, что действует губительней на меня, — он все шептал свои дурости Артемию в губы, — твои руки, твои глаза или твое тело. Знаешь, если иногда я и мечтаю, то только о том, как бы проводить больше времени с тобой в постели.
Смысл слов уже не сознавался, был только голос: жаркий, манящий, искушающий, ломающий остатки воли и здравомыслия. Артемий не выдержал все же, сорвался, подхватывая руками худые бедра, кусая тонкую кожу на шее, слыша, как горячее дыхание захлебнулось стоном. Он шептал, словно уговаривая себя успокоиться, быть потише:
— Зүрхэмни, һүнэһэн минии, ноён минии…
Артемий терял себя, дышал запахом чужой кожи, пока тонкие пальцы впивались ему в кожу на спине. Отчаянное звериное желание затопило его мысли, застило глаза безумием, жестокое, уродливое, но Даниил прижимался сильнее и открывался сильнее, не пугаясь, не отвергая, требуя больше и больше, и Артемий отдавался ему целиком, каким был: жадным, неопытным, ревнивым, пугливым, неблагодарным, хрупким и преданным до последнего вздоха.
— Даня…
Имя, которое он так редко произносил, едва сорвавшись с губ утонуло в последнем кусающемся поцелуе. Оно на всю жизнь с ним останется: яд, дурман и проклятье, бычье тавро, выжженное на плоти трепещущего сердца. Болезненное. Страшное. Драгоценное.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.