Инфекция

Resident Evil
Гет
Завершён
PG-13
Инфекция
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Он тихо повесил куртку на крючок. Со стены в прихожей на него смотрела фотография Эшли с сыном — счастливые улыбки, и его вновь нет рядом. Все их отношения можно было бы уместить в типичный фильм категории B. Крутой боевик, где в конце герой получает красотку, а после титров начинается бытовой ад с залётами, истериками, уходами, возвращениями и разъедающей всё рутиной. Леону – пятьдесят один, Эшли сорок пять и вся их жизнь - дешёвая мелодрама с самой первой встречи.
Примечания
Снова написала за ночь. Безумно боюсь, что из-за ролок с джимини у меня стал всратый стиль повествования. Очень рада, что смогла хоть что-то написать в перерыве между учёбой и работой. Из-за плотного графика очень многие идеи простаивают, куча идей, но нет тайма воплощать в жизнь. Эшли и Леон женатики и все тотально несчастны, даже их пиздюк.
Посвящение
Вы ждали - вы ждули.
Читать онлайн Отзывы

Часть 1

​Смерть вновь его миновала. Кольцо отправляется на своё законное место. Надежда на то, что это было его последнее приключение, давно канула в Лету. Когда его покинула всякая вера в мирную жизнь? Леон забыл об этом, как и о том, что когда-то его мир был иным. Он давно усвоил: встреча с ним никому и никогда не приносит ничего хорошего. Он, словно инфекция, заражал жизни других. ​Щелчок замка в их доме в пригороде Вашингтона прозвучал оглушительно громко. Зелёные газоны, белые заборчики — всё, о чём только может мечтать среднестатистический американец. Но Леон Кеннеди никогда им не был: фасад нормальности служил лишь хрупкой декорацией. Иллюзией безопасности, в которую Эшли так отчаянно пыталась поверить. Как ни крути, а дерьмовая история никак не хотела становиться сказкой со счастливым финалом. ​Внутри дом больше напоминал бункер. Плотные шторы всегда задёрнуты, система безопасности параноидально сложна, а под подушкой Эшли, по его настоянию, неизменно лежал заряженный «Глок». Леон принёс войну в их спальню, отравив её жизнь своей бесконечной бдительностью. Она ведь сама этого хотела, так? Он был слишком стар, чтобы беспокоиться о том, чего она действительно хочет сейчас. Из него не вышло хорошего мужа или отца, зато получился отличный агент. Ему всегда говорили, что совместить всё и сразу невозможно. ​Он тихо повесил куртку на крючок. Со стены в прихожей на него смотрела фотография Эшли с сыном — счастливые улыбки, и его вновь нет рядом. Все их отношения можно было бы уместить в типичный фильм категории B. Крутой боевик, где в конце герой получает красотку, а после титров начинается бытовой ад с залётами, истериками, уходами, возвращениями и разъедающей всё рутиной. ​Господи, как же долго они барахтались в этом дерьме. Леон криво усмехнулся, проходя на кухню и доставая из шкафчика бутылку бурбона. Он вспомнил Испанию. Тогда она была для него просто визгливой обузой, президентской дочкой, с которой у него случился нервный, пропитанный адреналином и грязью перепихон на фоне локального конца света. Глупышка-блондинка. Он думал, что сбросит её с рук в Вашингтоне и забудет как страшный сон. В двадцать семь казалось классным трахнуть дочку президента, казалось, что он, мать его, Джеймс Бонд, и завтра просто уйдёт в закат: глупышка-блондинка сменится ещё одной, а затем следующей. Ему казалось, что он-то, блядь, самый умный. А потом он попал в тот самый мизерный процент, когда презик даёт осечку. Наверное, он и сам точно так же появился на свет. ​Бурный роман? Скорее, отчаянная попытка почувствовать себя живыми после того, как они едва не сгнили в грязи культа Саддлера. Залёт. Истерика. И ледяной голос президента Грэма в Овальном кабинете, который ясно дал понять: его дочь аборт делать не будет, а спецагент Кеннеди отныне сидит на очень коротком поводке. ​Леон ненавидел это. Ненавидел «золотую клетку», в которую его загнали. Поэтому сбегал. В бутылку, в бесконечные командировки от D.S.O., в этот блядский, изматывающий танец с Адой, которая появлялась из ниоткуда и исчезала, оставляя после себя лишь шлейф дорогих духов и чувство полного опустошения. Он бросал Эшли, возвращался и снова уходил. Он задыхался в их уютном «семейном гнездышке», срывался в ебучие командировки, лез под пули, ножи и мутировавшие челюсти, лишь бы не слышать по ночам плач младенца и тяжелые вздохи жены. Наверное, она мечтала, что их жизнь будет похожа на идеальный сериал про домохозяек из пригорода. Что она осядет в офисе, заработает геморрой, а летом они будут кататься в отпуск на деньги её папаши. Но вместо этого она получила мужа-параноика с запущенным ПТСР, который спит в обнимку с пушкой и просыпается от собственных криков. Охуенный расклад, только такой с ним и возможен. Он не раз убеждался, что портит абсолютно всё, к чему прикасается. ​Леон сделал жадный, долгий глоток прямо из горла. Янтарная жидкость обожгла пищевод, на секунду выжигая изнутри тупую, ноющую пустоту. Он оперся руками о холодную мраморную столешницу, опустив голову. В ушах до сих пор стоял фантомный гул вертолетных лопастей и треск рации. ​Они сходились и расходились, как две звезды, которые слишком долго вращались вокруг друг друга, но так и не могли выйти на стабильную орбиту. Он мотался по миру, вытаскивая из-под обломков чужие жизни, а она училась быть матерью-одиночкой под прицелом камер таблоидов, которые с придыханием писали: «СВЕЖИЕ НОВОСТИ! НАШИ ИНСАЙДЕРЫ СООБЩИЛИ, КЕМ ЯВЛЯЕТСЯ БИОЛОГИЧЕСКИЙ ОТЕЦ ВНУКА ПРЕЗИДЕНТА ГРЭМА». ​Сын рос на фотографиях. Леон видел его улыбку на днях рождения, когда приезжал с опозданием на три дня и привозил дурацкие подарки, купленные в Duty Free. Эшли говорила, что ему нравятся шахматы — Леон дарил ему биту. Томас. Томас Кеннеди. Избалованный внук президента, перелюбленный матерью. Частные школы, заготовленное местечко у дедушки под боком и Лига плюща. Он всегда был отвратительным отцом. От Воспоминания першит в горле. Он ненавидел вспоминать свою. Бостон был её отчаянной попыткой сбежать от вашингтонского цирка. Папочка Грэм был ещё жив и исправно оплачивал их просторную квартиру в районе Бэкон-Хилл, но его президентский срок давно истёк. Секретная служба больше не дышала им в затылок на каждом шагу. Здесь, среди кирпичных таунхаусов и студентов, Эшли могла позволить себе роскошь быть просто Эшли. Она могла выйти за кофе в безразмерном свитере, и её почти никто не узнавал. ​Она играла в нормальную жизнь. И раз в год, на день рождения сына, в эту нормальную жизнь врывался Леон. ​Тому исполнялось восемь. Леон прилетел утренним рейсом прямо из какой-то ближневосточной дыры, отмылся в туалете аэропорта, натянул чистую куртку и купил подарок. ​Когда он позвонил в дверь, Эшли открыла сама. На ней были простые джинсы и домашняя футболка. Никакого ботокса, никаких идеальных укладок — просто уставшая, красивая женщина, пахнущая выпечкой, а не дорогим парфюмом для приемов. И от этого Леону стало только больнее. В таком виде она казалась ему ещё более недосягаемой. ​— Привет, — тихо сказала она, не пуская его дальше порога прихожей. В квартире играла какая-то дурацкая детская музыка, пахло тортом. ​— Привет. Я не опоздал? — Леон переступил с ноги на ногу, чувствуя себя огромным, грязным медведем в посудной лавке. Он протянул ей длинный сверток, обернутый в подарочную бумагу. ​Эшли взяла подарок, машинально взвесила его в руках. Обертка чуть надорвалась, обнажив гладкое, лакированное дерево. Эшли тяжело, обреченно вздохнула. ​— Бита, Леон? Серьёзно? Я же писала тебе: он увлекся шахматами. Он просил красивую доску. ​Леон засунул руки в карманы джинсов и привалился плечом к косяку. Он прекрасно умел играть в шахматы. Он не был тупоголовым качком вроде Редфилда, который сначала прошибает стены лбом, а после думает. Стратегия, многоходовочки, умение читать противника — Леон был в этом профи, иначе бы давно сгнил в безымянной могиле. Он знал дебюты и эндшпили лучше, чем устав D.S.O. Чтож, может он был жесток с Рэдфилдом. Не его вина, что из-за кого-то его позорит бывшая жена. Если бы Рэдфилд ради интереса включал голову, он бы не оправдывался перед этой истеричкой. Да, Рэдфилд тупица, а сам Леон...? Но он всё равно притащил ебучую биту. ​— Шахматы учат думать на десять шагов вперед, Эш, — ровно ответил он, глядя ей прямо в глаза. — А бита учит ломать колени, когда эти десять шагов не сработали. В моем мире первый вариант случается всё реже. ​Эшли прикрыла глаза пальцами, массируя переносицу. ​— Мы не в твоем мире, Леон, — её голос дрогнул, балансируя между раздражением и той самой застарелой, ноющей нежностью. — Мы в Бостоне. Ему восемь лет. Он боится темноты, а не биотеррористов. ​— Темноты стоит бояться. Там обычно прячутся самые мрази. ​Она посмотрела на него так долго и пронзительно, что Леону захотелось отвернуться. Эшли видела его насквозь. Видела, что эта бита — его корявый, уродливый язык любви. Его попытка передать сыну хоть что-то, что поможет ему выжить, когда отец в очередной раз не успеет на помощь. ​— Проходи уже, параноик, — Эшли отступила в сторону, освобождая проход. — Томми ждет. Я испекла торт. Если начнешь рассказывать за столом про то, как протыкал кому-то глаз ключами, я выгоню тебя на мороз. ​Леон усмехнулся, проходя мимо неё. Он уловил запах её шампуня и едва сдержал инстинктивный порыв притянуть её к себе и уткнуться носом в макушку. Истеричка. И любит ебать мозги. Женщина, что с неё взять. ​— Никакого кровопролития, мэм, — бросил он, разуваясь. — Только если он не захочет доесть брокколи. ​Они сидели на кухне втроем. Томас, с серьезным, совершенно не детским лицом разглядывающий деревянную биту; Эшли, наливающая чай с натянутой, нервной улыбкой; и Леон, которому стул казался слишком маленьким, а тишина квартиры — слишком громкой. Это была демо-версия семьи. И оба взрослых за этим столом понимали, что срок действия этой демки истекает через пару часов, когда Леон снова вызовет такси до аэропорта. ​Леон налил себе на два пальца, даже не удосужившись достать лед. Янтарная жидкость обожгла горло, но не принесла привычного облегчения. Воспоминания о тех годах навалились липким, удушливым грузом. ​Когда Томми было года три или четыре, их брак напоминал зону боевых действий, где перемирие объявлялось только на время визитов прессы или воскресных обедов с тестем. Леон заваливался домой после очередной мясорубки. Грязный, измотанный, пропахший порохом, чужой кровью и, что уж скрывать, иногда приносящий на себе ускользающий, едва уловимый шлейф духов Ады. Он думал, что Эшли ничего не замечает за своим материнством, подгузниками и благотворительными вечерами. Жизнь напоминала абсурдную комедию положений. ​Но она замечала всё. Глупышка-блондинка умерла где-то между первыми зубами Томаса и второй затяжной послеродовой депрессией. Она не хотела ребёнка, но не смогла пойти против воли отца. Папочка-президент позаботился о том, чтобы его глупая, распутная доченька родила. Для Америки Эшли была символом невинности, спасенной нацией, а аборт стал бы политическим самоубийством для консервативного электората перед грядущими выборами. ​Президентский аппарат сработал четко и безжалостно: слухи о залёте замяли, устроили тихую, до тошноты стерильную свадьбу для «своих», на которой Грэм улыбался так, словно Леон только что в одиночку спас нацию, а не обрюхатил его дочь на заднем сиденье какого-то грязного испанского пикапа. ​А потом двери их идеального дома захлопнулись, и началась реальность. ​Их жизнь превратилась в реалити-шоу для Секретной службы. Старик Грэм приставил к внуку охрану, и эти вылизанные мальчики в черных костюмах стояли у них под окнами круглосуточно. Леон ненавидел их. Он сам был агентом, но в собственном доме чувствовал себя заключенным. Однажды он чуть не сломал челюсть одному из охранников просто за то, что тот слишком резко потянулся к рации, когда Леон укачивал трехмесячного Томаса в гостиной. У Кеннеди сорвало резьбу: его мозг, отравленный боевыми рефлексами, распознал угрозу, и через секунду агент уже хрипел, прижатый лицом к паркету, с вывернутой рукой, пока Эшли кричала, прижимая к себе орущего ребенка. ​Леон не мог отключить режим зачистки. Возвращаясь домой с очередной миссии, он не кричал «Дорогая, я дома!». Он молча заходил в дом, доставал тактический фонарик и методично, комната за комнатой, проверял периметр. Он заглядывал под детскую кроватку, проверял шкафы, стоял у окон, вглядываясь в темноту, и только потом шел в душ смывать с себя чужую кровь. ​Эшли сходила с ума по-своему. Лас-Плагас давно мертвым грузом лежал в лабораторных пробирках, но паразит навсегда изменил её нервную систему. У неё начались фантомные боли. По ночам, измотанная коликами Томаса и ледяным молчанием мужа, она сидела на полу в ванной и до крови расчесывала себе предплечья. Ей казалось, что под кожей всё ещё что-то шевелится. Какая-то инопланетная, черная дрянь. ​Леон просыпался от её сдавленных всхлипов, но его ПТСР играло с ним злую шутку. Услышав плач в темноте, он не шел обнимать жену. Он рефлекторно выхватывал Глок из-под подушки, скатывался с кровати и брал дверь на прицел, тяжело дыша, ожидая увидеть сектантов с серпами. А когда понимал, что это просто Эшли рыдает на кафеле в ванной... он опускал пистолет, чувствуя себя абсолютным, бесполезным куском дерьма. Он мог убить любого монстра в мире, но не мог убить монстров в её голове. ​А днем им приходилось играть роли. Эшли надевала кашемировое пальто, замазывала синяки под глазами консилером за двести баксов и позировала перед папарацци, улыбаясь так, словно её жизнь — это ебучая сказка. «Золотая девочка Америки» и её молчаливый, суровый герой-защитник. Никто из этих репортеров не знал, что за два часа до выхода Леон блевал в раковину желчью после ночного кошмара, а Эшли глушила панические атаки двойной порцией мартини. Но среди этого беспросветного мрака были и другие дни. Те самые, из-за которых Эшли годами глотала этот яд, а Леон возвращался, даже когда клялся себе сдохнуть в какой-нибудь канаве, лишь бы не тащить свою тьму в их дом. Крошечные, редкие проблески абсолютной, первобытной близости. ​Леон до сих пор помнил один такой вечер. Тому было около трех. Леон вернулся из Южной Америки — вымотанный, с трещиной в ребре, но впервые за долгое время без мертвецов перед глазами. Был дождливый ноябрьский вторник. Секретная служба торчала снаружи, мокла под ливнем, а внутри дома отключилось электричество из-за оборванных проводов. ​Идеальный, стерильный фасад рухнул, оставив их в темноте. И вдруг стало легко. ​Они сидели прямо на полу в гостиной, расстелив какой-то дурацкий плед. Эшли притащила бутылку вина, а Леон разжег камин. Томми спал у него на груди, пуская слюни на его застиранную черную футболку. Маленький, теплый, живой комок, который в тот вечер почему-то не испугался ни его щетины, ни запаха оружейного масла. ​Эшли сидела рядом, подтянув колени к подбородку. В ту ночь на ней не было макияжа, не было этой выверенной президентской осанки. Только растрепанные волосы и её настоящий, тихий смех. Леон рассказывал ей какую-то абсолютно чернушную шутку про оперативников D.S.O., от которой любая нормальная женщина из пригорода вызвала бы полицию или психиатра. А Эшли смеялась до слез, утыкаясь лбом в его здоровое плечо. ​В такие моменты он видел ту самую девчонку, в которую влюбился, хоть и отрицал это годами. Он любил её. Отчаянную, сильную, способную смеяться в лицо всему. В такие ночи паразит в её крови спал, а призраки в его голове замолкали. Он гладил её по спутанным волосам, чувствовал тяжесть засыпающего сына на груди и понимал, что ради этого стоит терпеть пули. В такие моменты он думал, что никакой ошибки не было, всё произошло так, как должно было быть. ​Она была единственным человеком в мире, перед которым ему не нужно было притворяться несгибаемым героем. Она видела, как он плачет, как срывается, и не отворачивалась. А он был единственным, кто знал, что под маской избалованной золотой девочки скрывается стальной стержень. Это была их извращенная, кривая, но настоящая любовь. Связь двух выживших в одном окопе, которые говорят на языке, непонятном остальному миру. ​Но таких вечеров становилось всё меньше. ​Воспоминания мерзким комом подступили к горлу. ​Золотая девочка Америки, спасенная принцем, стремительно угасала. Синяки под глазами, потухший, колючий взгляд, нервно дрожащие пальцы, сжимающие тонкое стекло. ​— Снова она? — Эшли не кричала. Она отпивала вино, глядя на то, как Леон наливает себе двойной, стараясь не смотреть ей в глаза. Ей не нужны были доказательства, помада на воротнике или левые чеки. Она чуяла этот блядский, тяжелый запах цветочного парфюма Вонг сквозь вонь пороха и перегара. ​— Закрой рот, Эш, — огрызался он, делая жадный глоток. Горло обжигало, но внутри всё равно оставалось мертвенно холодно. — Я устал. Выключи жену, здесь нет камер. ​— Ты устал? — она издавала сухой, лающий смешок, от которого у Леона сводило скулы. — Ты, блядь, устал?! А я здесь на курорте, по-твоему? ​Это были даже не классические семейные ссоры. Это было похоже на методичное вскрытие старых шрамов тупым, ржавым ножом. На втором этаже начинал плакать Томас — мелкий всегда, словно животное, чувствовал, когда отец возвращался. Леон до дрожи в пальцах ненавидел этот плач. Он напоминал ему о том, как феноменально он облажался. Что он никакой не герой. Он мог в одиночку выкашивать толпы биотеррористов, спасать целые города, но не мог заставить себя подняться по грёбаной лестнице и просто обнять собственного сына. Ему казалось, что, если он прикоснется к нему своими грязными руками, то заразит его. Вместо этого он наливал еще один стакан. ​— Если тебе так тошно, подай на развод, — бросал Леон, глядя на свое искаженное отражение в темном окне гостиной. — Ой, прости, забыл. Папочка не разрешит. Семейные ценности, рейтинги упадут накануне выборов. ​Эшли швыряла недопитый бокал в стену прямо над его головой. Осколки дождем сыпались на дорогой паркет, красные капли стекали по обоям, как свежая кровь, пачкая всё вокруг. Но Леон даже не дергался. Он не моргал. Он просто допивал свой бурбон, брал ключи от машины со столешницы и уезжал в какой-нибудь придорожный мотель-клоповник на трассе. ​А она оставалась сидеть на полу кухни, собирая осколки своей молодости под аккомпанемент истеричного детского плача наверху. ​Наверное, стоило позвонить сыну. Переступить через мерзкую гордость и набрать самому. Но гордость душила. Гордость была одним из его худших качеств. Леон тихо сел на диван. Эшли ещё спала — было совсем раннее утро. В последнее время она часто болела, и ему не хотелось её будить. ​Они расходились так же грязно и надрывно, как и жили. С битьём посуды, истериками, угрозами вызвать Секретную службу и адвокатами, которые с готовностью слетались на запах президентских денег. Когда Томми исполнилось пять, Эшли не выдержала. Она собрала вещи, забрала сына и сбежала в пентхаус на Манхэттене, который оплатил отец. Замок на «золотой клетке» щелкнул. Леон даже не пытался её остановить. Он просто молча курил на крыльце, глядя, как чёрный тонированный внедорожник увозит его семью, и чувствовал лишь болезненное, пустое облегчение. Наконец-то. Никаких криков. Никакой вины, свернувшейся змеёй в желудке. ​Эшли даже пыталась играть в «нормальную жизнь». Встречалась с каким-то перспективным сенатором с белоснежной улыбкой и руками, которые никогда не держали ничего тяжелее ручки "Паркер". Он пах дорогим одеколоном, а не порохом. Он дарил Тому конструкторы и говорил о налогах. Кажется, у него было совершенно идиотское имя. Ещё был успешный юрист. Актёришка третьесортного сериала, с которым он даже однажды сцепился. Каждый раз всё летело в бездну. Вылизанные мальчики в дорогих костюмах пугались до усрачки, когда посреди ночи она просыпалась от собственных криков, захлёбываясь фантомной кровью сектантов Лос-Иллюминадос. Они шарахались, когда замечали у неё в сумочке заряженный пистолет. Ещё больше они пугались только Леона, приехавшего навестить сына. ​Леон тем временем пробивал собственное дно. К тридцати восьми годам он превратился в живую машину для зачистки, пропитанную алкоголем и цинизмом. То время — Китай, Нью-Йорк, бесконечные биотеррористические угрозы — слилось для него в один кровавый ком. Ада окончательно стала призраком, фантомной болью. Он понял простую, ублюдскую истину: Вонг никогда не была реальной. Она была адреналиновой зависимостью, красивой картинкой, за которой не стояло ничего, кроме манипуляций и запаха пороха. Он не мог даже дать ей однозначный ответ. Он заврался. ​Это был худший год в его жизни. Сначала Талл-Оукс и смерть президента Бенфорда — человека, который заменил Леону отца и которого ему пришлось застрелить собственными руками. После — мясорубка в Нью-Йорке и гибель всего его отряда. Его жизнь превратилась в труху. Поворотной точкой стал год, когда президент Грэм умер. Инфаркт. Железная хватка, державшая их обоих за горло, наконец-то разжалась. Эшли больше не была президентской дочкой, статус неприкосновенности рухнул. Томми исполнилось одиннадцать, а ему самому — тридцать восемь. В ту ночь он стоял на пороге её дома под проливным дождем. Пьяный в хлам, с разбитыми костяшками, пахнущий блевотиной, дешевым пойлом и отчаянием. ​Вся их жизнь была похожа на дешёвую мелодраму. Хорошая история кончается там, где рыцарь спасает принцессу, дальше идут титры. Наверное, им стоило разойтись именно так. ​Наверное, они отвратительные родители. Наверное, правильно, что сын не звонит ему уже несколько лет, зато звонит матери. Он не знает, чем увлекается его сын, что он слушает, с кем встречается. Может, его сын педик или плотно сидит на коксе. Гордость сдавливает горло. Всё, что он знает о собственном сыне, — только то, что Томас рассказывает Эшли. ​Леон покрутил стакан в руке. Янтарная жидкость поймала первые серые лучи рассвета, пробивающиеся сквозь щель в задернутых шторах. ​На камине — вся жизнь Томаса: Эшли всё ещё тщательно хранит все фотографии. Вот его нелепая эмо-фаза. Черная челка на пол-лица, проколотая губа и тяжелый взгляд исподлобья затравленного волчонка, в котором Леон с болезненным ужасом узнавал свои собственные глаза. Дальше — выпускной. Томас в дурацкой мантии, с натянутой, абсолютно искусственной улыбкой рядом с сияющей Эшли. ​Каким его сын был вне фотографий? Пожалуй, хотя бы это Леон знает. Хотя бы это. ​Томас не был тем золотым, вылизанным мальчиком из Лиги плюща, каким его пытался вылепить дед и каким его хотела видеть Эшли. Под дорогими пиджаками и фальшивой вежливостью скрывалась та же самая гнилая генетика, что текла в венах самого Леона. Тихая, холодная ярость. ​Пацан рос пугающе тихим. Слишком тихим для ребенка, чьи родители годами швырялись друг в друга стаканами и упреками. ​Тому было шестнадцать. Эшли тогда улетела на очередную благотворительную конференцию в Женеву, и Леону, чудом оказавшемуся в Вашингтоне между миссиями, пришлось ехать в элитную закрытую школу забирать сына. Пацан не просто подрался. Он сломал челюсть и орбитальную кость капитану команды по лакроссу — сыну какого-то сенатора. ​Директор брызгал слюной, грозил полицией, исключением и концом света, а Томми просто сидел на кожаном диване в приемной. Костяшки сбиты в кровь, на скуле наливается синяк, а во взгляде — абсолютный, пугающий лед. Ни капли раскаяния. Только животное упрямство. ​Когда они вышли к машине, Леон не стал читать нотаций. Он вообще никогда не умел говорить с ним как отец. Он закурил, прислонившись к дверце черного внедорожника, и бросил на сына тяжелый взгляд: ​— За что? ​— Он пошутил про маму, — голос у Томаса даже не дрогнул, хотя руки мелко тряслись от отходящего адреналина. — Сказал, что она подстилка. ​Он не сказал, что драться — плохо. Не сказал, что нужно быть выше этого. Наверное, потому что сам никогда не был выше этого. В приюте не научили христианской морали. ​Он умел стрелять с двенадцати лет, потому что Леон однажды напился и потащил его в тир, заявив Эшли, что «в этом блядском мире дипломы не спасают от укусов в шею». Леон знал, что Томас прячет под кроватью нож. Знал, что пацан страдает от бессонницы и часами сидит в темноте, прислушиваясь к звукам дома. ​Тихий скрип половицы на втором этаже вырвал Леона из воспоминаний. ​Он рефлекторно подобрался, пальцы сами собой легли на столешницу, готовые в любой момент выхватить оружие. Привычка. Чертова паранойя. ​По лестнице спускалась Эшли. Ей исполнилось сорок пять, и в последнее время она отчаянно увлеклась пластикой. Это была её новая форма эскапизма. Попытка стереть с лица глубокие морщины, вырезанные бессонными ночами, зашпаклевать следы затяжных депрессий и того яда, что сжирал её нервы изнутри. Подтянутая кожа на скулах, идеальный, неестественно гладкий лоб, чуть припухшие от дорогих филлеров губы. ​Она выглядела так, будто время для неё остановилось где-то в середине двухтысячных. Та самая блондинка из таблоидов, которую когда-то называли «американской принцессой», никуда не делась, лишь сменила имидж. Длинные, вытянутые платиновые волосы, идеальный загар, который она привозила из каждого отпуска, ногти с аккуратным французским маникюром. Она пыталась заморозить время. Вернуть ту самую двадцатилетнюю президентскую дочку, которую он когда-то вытащил из испанского кошмара, или, что было еще более жалко, — хотя бы на дюйм приблизиться к тому вечно молодому, неуловимому фантому в красном платье, с которым она негласно соревновалась всю свою гребаную жизнь. ​Ни один, даже самый гениальный хирург на Манхэттене не мог вырезать скальпелем мертвый, потухший блеск в её глазах. Шлепая босыми ногами по холодному паркету, Эшли вошла на кухню. Обогнув мраморный остров, она остановилась. ​Она не вздрогнула, увидев его в полумраке. Привыкла. За столько лет она выучила этот сценарий наизусть до тошноты: скрип входной двери под утро, тяжелый запах пороха, чужой крови и перегара, стеклянный взгляд мужа, сверлящий столешницу. ​— Ты вернулся, — голос хриплый, сухой, сорванный после сна. Никаких радостных визгов. Никаких вопросов о том, где он был и скольких пришлось убить на этот раз. Просто констатация факта. ​Она подошла ближе и, не спрашивая разрешения, вытащила стакан из его онемевших пальцев. Сделала большой глоток, даже не поморщившись от обжигающей крепости неразбавленного бурбона. Бытовой алкоголизм в их семье давно вошёл в норму. ​— Звонил Том, — бросила она, гипнотизируя взглядом золотистые капли на дне стакана. — У него появилась девушка. Говорит, может, приедут на День Благодарения. ​Леон усмехнулся. В тишине кухни этот звук прозвучал как скрежет ржавого металла. ​— Сказал спрятать пушки? ​— Сказал, чтобы ты хотя бы попытался притвориться нормальным, — она наконец подняла на него глаза. В них не было упрека, только тяжелая, как бетонная плита, усталость. — Я ответила, что чудес не бывает. Что поделать, мы, конечно, не семейка Кеннеди... — она поняла абсурдность своей фразы и фыркнула. — Кеннеди, но не те Кеннеди, не делай такое лицо. ​Он протянул руку и забрал у нее стакан. Его грубые, покрытые шрамами пальцы со сбитыми в кровь костяшками на секунду коснулись её тонкого, прохладного запястья. В этом мимолетном, почти случайном жесте было больше пугающей, болезненной интимности, чем в их сексе в первые годы брака. ​— Что ещё сказал? — тихо спросил он. ​Эшли убрала волосы в хвост и пошла готовить завтрак. Улыбка вышла натянутой — она недавно обновляла филлеры, и теперь ей было тяжело улыбаться. Она достала из холодильника яйца и бекон, двигаясь по кухне с привычной механической точностью. ​— Сказал, что её зовут Стейси. И что она... — Эшли запнулась, разбивая яйцо о край сковородки. Желток растекся по раскаленному металлу с громким шипением. — Что она изучает психологию. Специализируется на посттравматических расстройствах. ​Леон поперхнулся бурбоном. Он закашлялся, прикрыв рот тыльной стороной ладони, а когда посмотрел на жену, в его глазах читалась смесь злого веселья и отчаяния. ​— Охуительно, — выдохнул он, утирая губы. — Просто бинго. Наш сын решил привести в дом мозгоправа. Он хочет нас вылечить или просто сдать на опыты? ​— Не вижу ничего плохого. Обычная девочка из обычной семьи. Познакомились в интернете. Я больше беспокоюсь о том, что именно наш сын наделает глупостей. Ты сам знаешь его характер: его уровень эмпатии скорее отрицательный, а его шутки... Да, определённо кого-то он мне напоминает, — она тихо засмеялась. ​— Она начнет задавать вопросы, Эш, — тихо сказал он, глядя в её худую спину. — Нормальные люди задают вопросы. «Кем вы работаете, мистер Кеннеди?», «Ой, откуда у вас этот шрам на шее?», «Почему у вас в подвале оружейная, как в Форт-Ноксе?». ​— Скажешь, что ты типичный папаша, помешанный на безопасности. ​Леон издал звук, средний между кашлем и хрипом висельника. Это был искренний смех — редкий, ржавый гость в его горле. ​— Типичный реднек-параноик, который строит бункер на случай зомби-апокалипсиса? Отличная легенда, Эш. Скажу, что пересмотрел «Ходячих мертвецов» и свято верю во Вторую поправку. Для студентки-психолога это будет звучать пугающе, но хотя бы в рамках гребаной нормы. ​Эшли ловко подцепила лопаткой шкварчащий бекон. Запах жареного мяса и кофе на секунду перебил въевшийся в его кожу запах пороха, сырости и запекшейся крови. Она поставила перед ним тарелку. Идеальная глазунья, хрустящий бекон, тосты. ​Леон тяжело опустился на барный стул, гипнотизируя растекающийся желток. ​— Отрицательный уровень эмпатии, — эхом повторил он её слова, ковыряя еду вилкой. Аппетита не было. Желудок, привыкший к армейским пайкам, адреналину и виски, сводило спазмом. — Значит, он притащит в дом ту, которая будет ковыряться в его травмах, пока он будет смотреть на нее своим коронным рыбьим взглядом убийцы? Бедная девочка. Она понятия не имеет, в какое дерьмо вляпалась. ​— Он наш сын, Леон. — Эшли налила себе кофе в кружку и, не моргнув глазом, щедро плеснула туда остатки бурбона из его бутылки. — В нём намешано столько нашего дерьма, что этой Стейси понадобится писать отдельную докторскую, чтобы просто понять, почему её парень спит спиной к стене и с открытыми глазами. Но... — она замолчала, обхватив горячую кружку двумя руками, словно пытаясь согреть заледеневшие пальцы. — Он хочет привезти её сюда. Познакомить с нами. Понимаешь? Он никогда и никого не приводил. ​Леон перестал жевать. Он поднял глаза на жену. ​В её словах крылась простая, но бьющая под дых истина. Томас, их закрытый, пугающий сын, который годами игнорировал Леона и общался с матерью короткими смс-ками, вдруг решил сыграть в семью. Значит, эта девочка-мозгоправ значила для него больше, чем они могли себе представить. ​Леон отложил вилку. Отодвинул тарелку и сцепил руки в замок перед лицом, глядя в окно, за которым разгорался серый вашингтонский рассвет. ​— День Благодарения, — медленно произнес он, пробуя эти слова на вкус, словно читал брифинг перед высадкой в горячую точку. — Индейка. Тыквенный ебучий пирог. Никаких пушек на столе. Никаких историй про культы, паразитов и правительственные заговоры. Я надену тот дурацкий кашемировый свитер, который ты мне подарила на Рождество три года назад. ​— Только не это. В нем ты похож на пингвина, — уголки её губ дрогнули в слабой, но на этот раз настоящей улыбке. ​Ноябрь начал напоминать идиотский ситком. Эшли маниакально скупала ароматические свечи с запахом корицы и тыквы, пытаясь выветрить из комнат въевшийся запах перегара, застарелого табака и паранойи. Леон, стиснув зубы, провел ревизию. Дробовик из-под дивана перекочевал в сейф. Глок из-под подушки Эшли — на верхнюю полку гардеробной. ​Они изо всех сил старались выглядеть нормально. Эшли пыталась играть в милую будущую свекровь: накупила целую гору подарков. Стильные свечи в эко-упаковке, плед из кашемира, набор для вина, какую-то дизайнерскую ерунду, которая стоила больше, чем его недельное жалованье. Она всегда это умела — заменять любовь вещами, словно боялась, что, если остановится, всё рухнет окончательно. В её картине мира всё можно было купить: любовь покупалась подарками, расположение — сладкими речами. Привычка, оставшаяся с самого детства. ​Она поправила платье перед зеркалом, откинула волосы назад. Леон посмотрел на неё, а после — на своё отражение в темном окне. Сутулый мужик, которому идет шестой десяток, с вечно несвежей щетиной, мешками под глазами и осунувшимися плечами. Он выглядел как её водитель. Или охранник. Или, блядь, как её пьющий папаша, которого стыдно показывать гостям. ​О чём тут говорить — к ней всё ещё клеятся щеглы младше их сына. На благотворительных ужинах, в спортзале, даже, мать его, в гипермаркетах. Подкатывают с улыбками, сыплют комплиментами, предлагают кофе. ​В её вселенной, взращенной на старых выпусках журнала Playboy, всё это — лишь для него одного. Для сутулого, вечно пьяного мужика, который даже на семейный ужин притащил не цветы, а бутылку. Леон знал это. И это, наверное, было самым поганым во всей их истории: она могла иметь любого — умного, богатого, молодого, здорового, — а выбрала его. ​В её устаревшей, как мамонт, системе координат даже любовь мужа нужно было постоянно покупать: пластикой, филлерами, красивым телом. Словно, если он увидит у неё лишнюю морщинку, он точно в очередной раз свалит в закат. ​Она не говорила ни слова. Просто продолжала стоять перед зеркалом, поправляя вырез платья, и он видел её отражение: платиновые волосы, падающие на плечи, тонкие руки, идеальная осанка, — и своё собственное: горбатое, помятое, чужое. ​— Ты в этом пойдешь? — спросила она, не оборачиваясь, кивнув на его вечно черную водолазку. ​— А что с ней не так? ​— Ты похож на наемника, который пришел требовать выкуп. ​— Я и есть наемник, который требует выкуп, — усмехнулся он, но всё же полез в шкаф за тем самым дурацким кашемировым свитером, который она подарила три года назад. Мягкий, бежевый, совершенно не его цвет. Надень он его — и чувствовал бы себя старым клерком. ​Эшли обернулась. Окинула его взглядом с головы до ног, оценила. Поджала губы, подошла ближе, забрала свитер из его рук и бросила обратно на полку. Затем поправила воротник его черной водолазки, провела ладонью по плечу, стряхивая невидимую пыль. Жест был таким привычным, автоматическим, что Леон улыбнулся и поцеловал её руку. ​— Только не тот бежевый. Я серьёзно, в нём ты похож на пингвина, — вынесла вердикт она. — Оставайся в этом. И постарайся не материться при ней. ​— Я вообще ангел. ​— Ангелы не хранят в гараже боеприпасы на случай вторжения. ​— Архангелы хранят. ​В дверь позвонили. Эшли замельтешила — она ужасно старалась произвести впечатление на девчонку. Иллюзия рассыпалась. ​Леон машинально напрягся: рука дернулась к бедру, где обычно висела кобура. Пусто. Черт. Он опустил руку, сжал и разжал пальцы, делая вид, что просто одергивает водолазку. Эшли бросила на него быстрый, понимающий взгляд — всё видела, но ничего не сказала. ​— Идем, — она взяла его за локоть. Жест был не столько нежным, сколько удерживающим в реальности, словно якорь. Как напоминание: ты в доме, ты в безопасности, это твой сын, приди в себя. ​Они вместе спустились в прихожую. Леон чувствовал, как сердце стучит где-то в горле, как пальцы холодеют, как проклятая паранойя шепчет: «А если это не он? А если подстава? А если они вычислили адрес?» — но он подавил всё это. Выдохнул. Кивнул Эшли. ​Она открыла дверь. На пороге стоял Томас. Томасу Кеннеди двадцать четыре года. Но в глазах Леона он всё ещё тот мальчик, который будит его пинком с похмелья и тащит играть в шахматы. У его сына до дурацкого обычная профессия — финансист. ​Высокий. Плечистый. Светлые волосы острижены коротко — чуть длиннее, чем Леон носил в его возрасте. Глаза — копия его собственных: тяжелый, холодный взгляд, который с порога сканирует всё: дверные проемы, окна, углы, руки. ​Рядом с ним — девушка. Невысокая, со светлыми, аккуратно уложенными волосами, в очках в тонкой оправе. Стейси. Она улыбалась — открыто, беззащитно, ещё не зная, в какой дом только что вошла. В руках держала бутылку вина и коробку с пирожными. ​— Привет, мам, — голос у Томаса низкий, чуть хрипловатый. Он шагнул вперед, обнял Эшли одной рукой — коротко, сдержанно, но в этом жесте было что-то такое, от чего у Леона сжалось горло. Потом Томас перевел взгляд на него. ​На секунду повисла тишина. Леон чувствовал себя так, будто стоит на экзамене, который точно завалит. ​— Пап, — кивнул Томас. Не «отец». Не «Леон». «Пап». И в этом одном слове было столько всего — и холод, и усталость, и, может быть, глубоко запрятанный крошечный уголок тепла, который Леон не заслужил, но получил. ​— Привет, Томми, — сказал Леон, и голос его прозвучал хрипло, как после долгого молчания. ​Томас чуть заметно поморщился от детского прозвища, но ничего не сказал. Вместо этого он отступил на шаг, пропуская вперед девушку. ​— Это Стейси. ​— Очень приятно, мистер и миссис Кеннеди, — она протянула руку. Эшли перехватила её первой, ослепив своей идеальной улыбкой, и Стейси, кажется, выдохнула — первая проверка пройдена. ​Леон пожал её ладонь. Теплая, сухая. Взгляд спокойный, без тени страха. Пока что. ​— Заходите, — сказал он, отступая в сторону. — Только осторожнее — у нас тут… — он запнулся, подбирая слова, — творческий беспорядок. ​Эшли стрельнула в него взглядом, полным обещания медленной смерти. ​Стейси засмеялась, проходя в дом. Томас вошел следом, и, когда они оказались в прихожей, на секунду задержался рядом с Леоном. Тишина. Леон чувствовал чужое тепло, чужой запах — табак, дорогой парфюм и что-то еще, металлическое, знакомое до боли. Оружейное масло. Томас больше не носил пирсинг, не красил волосы в черный цвет, но нож под курткой — Леон безошибочно считал очертания, когда тот наклонялся к матери, — остался. ​— Ты выбросил дробовик из-под дивана? — тихо спросил Томас, так, чтобы не слышала Стейси. ​— В сейфе, — так же тихо ответил Леон. ​— Умно, — и в голосе сына проскользнуло что-то, отдаленно похожее на одобрение. — Приготовься, она будет задавать вопросы. Много. ​— Я привык к допросам, — усмехнулся Леон. ​Томас посмотрел на него — тем же тяжелым, сканирующим взглядом. И сказал то, от чего у Леона внутри всё перевернулось: ​— Ты выглядишь дерьмово. ​— Я в порядке, — соврал Леон. ​— Врёшь, — констатировал сын. И пошел в гостиную, к матери и Стейси, которые уже что-то оживленно обсуждали, поправляя свечи на столе. ​Леон остался в прихожей. На секунду закрыл глаза. Вдохнул. Выдохнул. Запах корицы, тыквы и духов Эшли. Чужие голоса. Смех. ​Нормальная жизнь. ​Он почти поверил. Эшли накрыла стол так, будто ждала не сына с девушкой, а инспекцию из журнала «Better Homes and Gardens». Скатерть, которую она доставала только на Рождество. Фарфор, доставшийся от семьи Грэм. Хрусталь, который Леон запрещал использовать, потому что «звон бокалов перекрывает шаги за дверью». ​Сейчас он сидел во главе стола и смотрел, как Стейси разглядывает комнату. Она не просто скользила взглядом по дорогой мебели и картинам. Она сканировала. Замечала, что все розетки в доме закрыты пластиковыми заглушками — привычка, от которой Эшли так и не смогла отучить Леона после того, как маленький Томми сунул туда пальцы. Замечала, что на камине нет ни одной фотографии с Леоном — только Эшли с сыном, Томас на выпускном, Эшли с каким-то губернатором на благотворительном ужине. Замечала, что шторы задернуты плотнее, чем положено даже в ноябре. ​— У вас очень уютно, миссис Кеннеди, — сказала Стейси, принимая бокал с вином. Улыбка у нее была открытая, но глаза уже работали. Леон знал этот взгляд. Он сам так смотрел на людей, когда пытался понять, опасны они или нет. ​— О, пожалуйста, зови меня Эшли. — Это «миссис Кеннеди» из её уст прозвучало так фальшиво, что даже Леон поморщился. Эшли села напротив Стейси, поправила платье, откинула волосы. Идеальная картинка. — Томас так редко нас балует визитами, мы очень рады. ​— Я тоже рада познакомиться. — Стейси бросила быстрый взгляд на Томаса. Тот сидел рядом с ней, прямой, как шомпол, и ковырял вилкой салат. — Том много о вас рассказывал. ​Леон мысленно усмехнулся. «Интересно, что именно он рассказывал? Как папаша вышибал мозги террористам, пока мамаша глушила антидепрессанты шардоне?» — Правда? — Леон не удержался. Голос прозвучал хрипло, с той интонацией, которую Эшли называла его «допросным тоном». — И что же он рассказывал? ​Томас поднял на него глаза. Тяжелый взгляд, без эмоций. «Не начинай», — говорил этот взгляд. Умолкни, как молчишь всегда. Вспомни о своей любимой гордости, пойми, что тебе не рады, и свали, как обычно. ​— Что вы работаете в правительстве, — сказала Стейси спокойно. — Что много путешествуете. Что ваша работа… связана с риском. ​— Связана, — Леон отпил бурбона. Эшли налила ему бокал вина, но он его проигнорировал и потянулся к своей бутылке. — Можно и так сказать. ​— Леон, — голос Эшли прозвучал предупреждающе, как скрип тормозов перед резким поворотом. ​— А что именно вы делаете, мистер Кеннеди? — Стейси наклонила голову. Вопрос был задан нейтрально, но в нем крылось то профессиональное любопытство, которое Леон научился распознавать за тридцать лет работы с людьми, пытавшимися вытянуть из него правду. — Если не секрет, конечно. ​— Секрет, — сказал Леон. Улыбнулся. Улыбка вышла кривой, недоброй. — Но ты же психолог, Стейси. Томас говорил. Скажи сама. ​— Отец, — теперь подал голос Томас. Низкий, жесткий. Как у отца. — Не надо. ​— Что «не надо»? — Леон повернулся к сыну. — Девочка спрашивает. Хочет знать, с кем имеет дело. Это нормально. ​— Она спросила про работу. Не про досье. ​За столом повисла тишина. Эшли смотрела в свою тарелку, белая, как скатерть. Стейси переводила взгляд с отца на сына, и в ее глазах что-то щелкнуло — профессиональная фиксация паттерна. ​— Я просто пытаюсь поддержать разговор, — сказала она мягко. — Мы можем поговорить о чем-то другом. ​— Нет. — Леон отставил бокал. Почему-то захотелось говорить. Может, бурбон развязал язык. Может, усталость. Может, то, как сын смотрит на него — как на чужого, опасного, неудобного. — Ты права. Разговор. Семейный ужин. Все должны узнать друг друга. ​Он посмотрел на Стейси в упор. Она не отвела взгляд. Хорошая девочка. Или глупая. Или просто еще не знает, с кем связалась. ​— Я делал много всего, — сказал он. — Начинал в полиции. Потом правительство. Борьба с… терроризмом. Биологическим. Много командировок. Много стран. Много… всего. ​— Звучит интересно, — Стейси кивнула. — Наверное, это накладывает отпечаток. На жизнь. На семью. ​— Накладывает, — Леон усмехнулся, посмотрел на Эшли. Она не поднимала глаз. — Спроси у жены. ​— Леон, может, хватит? — Эшли наконец подняла голову. В ее глазах не было злости. Только усталость. Та самая, бетонная, многолетняя. — Не надо при гостях. ​Больше всего Эшли Кеннеди, в девичестве Грэм, ненавидела, когда начинали обсуждать её семейную жизнь. Любой, переступивший эту грань, становился врагом. ​— Какие же мы гости, мам? — тихо спросил Томас. — Хотя ты права. — Он поднял бокал. — За гостей, да, мама? Это прозвучало как пощечина. Эшли вздрогнула. Маленький сучонок. Она сильнее сжала ножку бокала. Ещё больше она ненавидела, когда её идеальный, со стороны абсолютно стерильный мир портили, вскрывая гниль. — Не придирайся к словам, — в голосе Эшли лязгнула сталь. Щенок, которого она растила, баловала и которому пыталась дать лучшую жизнь, вздумал унижать её перед своей девчонкой. — А кто мы, мам? — ровно спросил сын. — Мы приезжаем раз в год по расписанию, сидим за этим стерильным фарфором, едим индейку и делаем вид, что мы — семья из рекламы кукурузных хлопьев. А потом разъезжаемся, чтобы не поубивать друг друга или не спиться к чертям собачьим. Это и есть гости. Стейси положила ладонь на руку Томаса — жест успокаивающий, привычный. Леон заметил, как сын сначала напрягся от прикосновения, а после — медленно, с усилием — расслабился. — Извините, — сказал Томас, и в его голосе проскользнуло что-то, похожее на искренность. — Мы не хотели… мы просто хотели нормально поужинать. — Нормально, — Эшли выдавила улыбку. — Всё нормально. Стейси, расскажи лучше о себе. Томас сказал, ты изучаешь психологию? Это очень интересно. Стейси поймала брошенный спасательный круг. Начала рассказывать об учебе, о диссертации, о работе с ветеранами. Ее голос был спокойным, ровным, как белый шум. Леон перестал слушать. Он смотрел на сына. Томас слушал Стейси с таким выражением, которое Леон не мог распознать. Не нежность. Не скука. Что-то другое. Любовь и безопасность. Слова ложатся на язык как яд. Но щенок вздумал кусать руку матери. Может, Леон и был дерьмовым отцом, но он учил сына одному — уважению к матери. Именно она таскалась с ним всю жизнь, искала связи, чтобы протолкнуть его повыше, именно она учила его кататься на велике и делала прочие бесконечные мелочи. Надо было не слушать нытье Эшли и воспитывать его старым добрым ремнем. После ужина Эшли начала убирать со стола. Обычно этим занималась горничная, но сегодня ради показного уюта она взялась за это сама. — Я помогу. Стейси вошла на кухню с тарелками в руках. Эшли стояла у раковины, засучив рукава, и смотрела на улицу. За окном — чернота, тусклый свет фонаря, голые ветки. Дом затих. Леон и Томас курили на крыльце, оставив их вдвоем. — Не надо, ты гостья, — сказала Эшли, но без настойчивости. Голос глухой, как после долгого разговора. — Я настаиваю. — Стейси поставила тарелки, взяла полотенце. — Честно, мне даже так лучше. Посидеть в гостиной с вашим мужем и Томом… они оба... сложные люди. Немного некомфортно. Эшли медленно закрыла кран. Шум воды стих, и тишина на кухне вдруг стала тяжелой, осязаемой. Она взяла полотенце из рук Стейси, аккуратно, почти методично вытирая каждый палец с идеальным френчем. Фасад гостеприимной хозяйки с треском осыпался, обнажая то, что скрывалось под слоями дорогой косметики и светских улыбок. — Это у них семейное. — Я заметила. Ни одной лишней вещи на столешнице, ни одной открытой бутылки, ни одной забытой кружки. Но при этом дверца холодильника была заклеена магнитами — десятками, сотнями. Стейси присмотрелась. Фото Эшли с Томасом в Диснейленде. Открытка с надписью «Спасибо, мама». Нарисованная от руки звезда с именем «Томми» — написанная детским почерком лет в пять-шесть. И ни одного магнита, который напоминал бы о муже. — Вы давно замужем? — спросила Стейси, стараясь, чтобы вопрос прозвучал нейтрально. В тусклом свете лицо Эшли выглядело чужим — застывшая красота, которую время не тронуло, но выжгло изнутри. — Тридцать лет, — сказала она. — С перерывами. — Тридцать лет — это много. Она бросила полотенце на мраморную столешницу. Идеальная осанка, выверенная годами позирования перед камерами, никуда не делась, но сейчас в ней не было светской легкости. В ней появилась жесткость натянутой струны. Эшли повернулась к Стейси. В тусклом свете кухонных ламп ботокс перестал скрадывать мертвый, тяжелый холод в её глазах. Студентка-психолог вдруг поежилась, почувствовав себя очень маленькой и глупой со своей коробкой пирожных и академическими знаниями. — Я знаю, как ты на нас смотришь, Стейси, — голос Эшли звучал тихо, без малейших следов злости, и от этого становилось только страшнее. — Как на клинический случай. Как на двух токсичных, сломанных монстров, которые каким-то чудом не поубивали друг друга и воспитали пациента с избегающим типом привязанности. Ты думаешь: «Я-то не такая. Я смогу его исцелить. Я отогрею этого мальчика своей нормальной, здоровой любовью». Стейси приоткрыла рот, чтобы возразить, возмутиться или хотя бы защититься профессиональными терминами, но Эшли не дала ей вставить ни слова. Она шагнула ближе. — Если он начнёт выкидывать всякое дерьмо, мой тебе совет: собирай чемодан и не оглядывайся. А он начнёт. Но Стейси её, кажется, просто не слышала. Эшли облокотилась на тумбу. — Можно спросить? — Стейси чувствовала, что переступает черту. — Томас сказал, что вы познакомились, когда он вас спас. Это правда? Эшли засмеялась. Смех вышел сухой, надтреснутый. — Он тебе это рассказал? Удивительно. Он никогда никому этого не рассказывал. — Обмолвился. Не вдавался в детали. — Потому что детали — это кошмар, который не лезет в формат семейного ужина. — Эшли взяла бутылку бурбона, которую Леон оставил на столе. Налила себе на два пальца. Сделала глоток. — Да, он меня спас. Мне было двадцать. Ему — двадцать семь. Я была президентской дочкой, глупой блондинкой, которая вляпалась в дерьмо по самые уши. А он был… — она замолчала, подбирая слова. — Представь, что ты принцесса, которую спасает рыцарь. Только в финале вас ждёт быт, и рыцарь оказывается не таким уж благородным героем. Эшли выдохнула, и первая настоящая улыбка расцвела на её губах, когда взгляд упал на единственную их совместную фотографию со свадьбы, стоящую на тумбе. — Он был красив, Стейси, чертовски красив и саркастичен. Он отстреливал головы тварям, которые хотели сожрать меня заживо, а через секунду отпускал какую-нибудь идиотскую шутку, просто чтобы я не свихнулась от животного ужаса. Эшли провела кончиком пальца по стеклу фоторамки. На фото они стояли в саду Белого дома: Леон в непривычно строгом смокинге, с идеальной осанкой, и она — сияющая, в платье за десятки тысяч долларов. Идеальная картинка для прессы. Никто не видел, что под этим смокингом скрывались свежие, едва затянувшиеся шрамы, а под её улыбкой — глухая паника от каждого громкого звука вспышки. — Когда ты молод, адреналин и травму легко принять за великую любовь, — Эшли повернулась к Стейси, и от её улыбки не осталось и следа. Лицо снова превратилось в красивую, непроницаемую маску. — Я думала, что смогу его спасти. Отогреть. Построить дом с белым заборчиком и родить ему сына, чтобы он забыл весь тот ад. И знаешь что? Не сработало. Она сделала еще один глоток, поморщилась, когда крепкий алкоголь обжег горло, и тяжело посмотрела на девушку. — Томас — копия отца. Ты видишь перед собой успешного финансиста в дорогой рубашке. Видишь человека, который знает, какую вилку брать к рыбе, и умеет вести светские беседы. Но внутри у него та же самая гниль, Стейси. Тот же мертвый холод. Он будет отталкивать тебя, пропадать, молчать сутками. Он будет делать тебе больно просто потому, что не умеет по-другому. И если ты надеешься вылечить его своими разговорами о триггерах и сеансами терапии... беги сейчас. Потому что иначе ты закончишь, как я. Будешь покупать кашемировые пледы, чтобы закрыть пустоту, и пить виски по утрам. Стейси сглотнула. Её руки, державшие кухонное полотенце, мелко дрожали. — Почему вы не ушли? — прошептала она, — Если всё так ужасно... почему вы остались? Эшли посмотрела в окно. Сквозь неплотно задернутые жалюзи были видны два силуэта на крыльце — две темные фигуры, окруженные сизым облаком сигаретного дыма. — Уходила. Много раз. — Томас… — начала Стейси. — Томас — это лучшее и худшее, что у нас получилось, — Эшли допила бурбон, поставила стакан. — Он впитал всё. Травмы отца. Мою истерику. Наши ссоры. Наши расставания. Наши попытки быть нормальными, когда очевидно, что ничего нормального не было. А потом он вырос, и я поняла, что он стал… таким же. Прости. Мы, как обычно, всё испортили. Я слишком много болтаю. Она замолчала. На крыльце погас огонек сигареты. Стейси услышала, как открылась и закрылась входная дверь. Тяжелые шаги в прихожей. — Спасибо, что рассказала, — сказала Стейси. — Я… я буду беречь его. Томаса. Обещаю. Эшли посмотрела на нее долгим, тяжелым взглядом. Тем же взглядом, которым смотрела на Леона тридцать лет. Взглядом человека, который знает, что обещания — это просто слова. — Береги себя, — сказала она. — Сначала себя. Ты ведь психолог, Стейси. Знаешь, что сначала нужно беречь себя. Не втягивайся в это болото. Ты можешь думать, что я старая стерва, которая ревнует своего сыночка и пытается отвадить тебя от него, — Эшли криво, безрадостно усмехнулась, отпуская столешницу. — Но это не так. Я просто слишком хорошо знаю, каково это — изо дня в день любить черную дыру. И я вижу, как эта же самая тьма смотрит на меня из глаз моего собственного ребенка. На кухне повисла звенящая тишина. Стейси стояла, вцепившись побелевшими пальцами во влажное кухонное полотенце. Вся её академическая психология, все эти вызубренные термины про паттерны, сепарацию и копинг-стратегии сейчас разбивались в пыль о ледяную, выпотрошенную реальность этой стареющей женщины с идеальным лицом. Тяжелые шаги раздались уже в коридоре. Запахло морозным ноябрьским воздухом, крепким табаком и чем-то неуловимо горьким. Томас вошел на кухню первым. Сын моментально, с пугающей скоростью просканировал помещение. Его взгляд метнулся от пустой бутылки бурбона к побледневшему лицу Стейси, а затем остановился на матери. Лицо Томаса окаменело. В глазах зажегся тот самый холодный, мертвый свет, о котором Эшли только что говорила. ​— Мам, — голос Томаса прозвучал ровно, но в нем лязгнул неприкрытый, предупреждающий металл. — О чём секретничаете? ​Эшли мгновенно, словно по щелчку предохранителя, натянула обратно свою идеальную светскую маску. Плечи расправились, подбородок вздернулся. ​— О женском, милый, — её голос снова зажурчал глянцевой пустотой. — Обсуждали рецепт индейки. Стейси просто прелесть, у неё отличный вкус. ​Томас ей не поверил. Ни единому слову. Он шагнул к Стейси и положил руку ей на талию. Жест собственника. Жест человека, который инстинктивно прячет своё за спину, когда начинается стрельба. Стейси вздрогнула от его прикосновения, но послушно прижалась к его плечу, глядя на Эшли со смесью ужаса и какой-то горькой благодарности. Леон всё это время молчал. Он перевел взгляд со студентки-психолога, чья картина мира только что треснула по швам, на свою жену. Леон всё понял. Он знал Эшли лучше, чем самого себя, лучше, чем свои собственные шрамы. Он знал, что она только что вскрыла перед этой девочкой их семейный гнойник. Не из стервозности. А из извращенного, жестокого милосердия, на которое только и была способна. ​Леон отлепился от дверного косяка, подошел к раковине и молча забрал у Эшли стакан, поставив его в мойку. Его плечо на секунду тяжело, основательно прижалось к её плечу. Молчаливая поддержка. «Я здесь. Я знаю, что ты сделала. Я не осуждаю».

***

​— Дай. Леон протянул руку. Томас посмотрел на пачку, потом на отца. Молча вытащил сигарету, дал прикурить. ​Они стояли на крыльце, опершись на перила. Ночь холодная, но без снега. Окна дома светятся желтым — Эшли и Стейси на кухне говорят о чем-то, что Леон даже пытаться не хотел представить. Женские разговоры. Про чувства, про боль, про всё то, что он сам научился заливать алкоголем. ​Они молчали. Курили. Смотрели на пустую улицу. ​— Хорошая девушка, — сказал Леон первым, потому что тишина давила. — Умная. ​— Ага. ​— Не похожа на тех, с кем ты… ну, с кем ты был раньше. ​— Ты ничего не знаешь о тех, с кем я был раньше, — голос Томаса ровный, без агрессии. Констатация факта. ​— Знаю. Твоя мама рассказывала. ​— Мама рассказывает то, что хочет знать. ​Леон усмехнулся. Дым пошел носом, защипало глаза. ​— Это ты сейчас о чём? О себе или обо мне? ​Томас повернул голову. В свете фонаря его лицо выглядело чужим — такое же, как у Леона в молодости, только без шрамов. Пока без шрамов. ​— Ты правда хочешь поговорить? — спросил Томас. — Или будешь пить и делать вид, что всё нормально? ​— А как по-твоему? ​— По-моему, ты хочешь поговорить. Иначе не вышел бы. Леон докурил. Затушил сигарету о перила, спрятал бычок в карман — привычка, от которой не мог отучиться. Не оставлять следов. ​— Я не был хорошим отцом, — сказал он. Просто. Без оправданий. ​— Не был, — согласился Томас. ​— Я не был хорошим мужем. ​— Это я заметил. ​— Я… — Леон замолчал. Слова застревали в горле, как всегда, когда дело касалось не пуль и не приказов. — Я не знаю, как это делать. Быть отцом. Быть… нормальным. Я не умею. ​Томас выдохнул дым. Долго смотрел, как он тает в холодном воздухе. ​— Я знаю, — сказал он. — Я вырос с этим. С тем, что ты не умеешь. С тем, что мама плачет. С тем, что ты уезжаешь и не звонишь. С тем, что, когда ты приезжаешь, я должен быть идеальным, чтобы ты не уехал снова. ​— Я никогда… ​— Не просил? — Томас повернулся к нему. Взгляд тяжелый, как свинец. — Ты не просил. Ты просто смотрел. Смотрел, как я играю в шахматы, и дарил биту. Смотрел, как мама покупает мне дорогие вещи, и уходил пить. ​Леон молчал. Потому что это была правда. Вся правда, которую он заливал бурбоном двадцать лет. ​— Я боялся, — сказал он наконец. Голос сел, прохрипел. — Я боялся, что если я… если я привяжусь… если полюблю по-настоящему… это отнимут. Как всё остальное. ​— Что «всё остальное»? — Томас не отпускал. — Раккун-Сити? Испания? Ада? ​При последнем имени Леон вздрогнул. Томас заметил. Конечно, заметил. ​— Мама никогда не называла её по имени, — сказал Томас. — Но я не дурак. Я читал. Копался в архивах, когда учился в колледже. Знаю про твою «подругу» в красном платье. Знаю про Китай. Про Нью-Йорк. Про то, что ты чуть не умер сто раз. ​— Зачем тебе это? — глухо спросил Леон. ​— Чтобы понять, — Томас затушил сигарету. — Почему ты такой. Почему ты не мог быть рядом. Почему ты всегда выбирал войну, а не нас. ​— Я выбирал не войну. — Леон повернулся к сыну. Впервые за этот разговор посмотрел ему прямо в глаза. — Я выбирал защиту. Если бы я ушел… если бы я стал нормальным… они бы нашли нас. Нашли тебя. Я не мог рисковать. ​— Ты рисковал каждый день. И каждый раз, когда ты уезжал, мама думала, что ты не вернешься. Я слышал, как она плачет по ночам. Слышал, как она звонит твоей начальнице и спрашивает, жив ли ты. И ты говоришь мне, что это защита? ​— Это единственное, что я умел, — Леон провел рукой по лицу. Щетина колола пальцы. — Я не умел быть отцом. Не умел быть мужем. Я умел только стрелять. Только выживать. Только держать их подальше от вас. ​— Они? — Томас усмехнулся. Усмешка вышла кривой, недоброй. — Ты про террористов? Про вирусы? Или про себя? Потому что единственный, от кого ты нас защищал, — это ты сам. Ты был так занят своей войной, что не заметил, как война стала нашим домом. ​Тишина. Холодная, как ноябрьский воздух. ​Леон смотрел на сына. Видел в нём себя — молодого, злого, сбитого с толку. Видел ту же ярость, которую сам носил в себе тридцать лет. И понимал, что не может дать ему ответа. Ни одного правильного слова. ​— Ты прав, — сказал он. — Во всем прав. ​— Это не облегчает, — Томас отвернулся. — Знаешь, я долго думал, зачем я приехал. Зачем привез Стейси. Думал, может, хочу, чтобы ты увидел, что я не стал тобой. Что я могу быть нормальным. Что у меня есть кто-то, кого я не боюсь любить. ​— И что? — тихо спросил Леон. ​— А то, что я вру сам себе. — Томас посмотрел на свои руки. Сильные, сбитые костяшки. Руки, которые умеют держать нож. — Я такой же. Смотрю на Стейси и думаю: что я делаю? Зачем я её сюда привез? Зачем знакомлю с вами? Чтобы она увидела, откуда я родом? Чтобы она поняла, во что вляпалась? ​— Она не вляпалась, — сказал Леон. — Она смотрит на тебя и не боится. Твоя мама так же смотрела на меня. Тридцать лет назад. ​— И что? — Томас повернулся. — Тридцать лет, и она всё еще боится. Ты слышал, как она говорит? Как двигается? Она живет в этом доме как в бункере. Она научилась быть такой же, как ты. И я тоже. ​— Ты не я. ​— Я — ты, — голос Томаса дрогнул впервые за весь разговор. — Я сплю с ножом под кроватью. Я просыпаюсь от любого шороха. Я не могу смотреть на людей, не прикидывая, как их убить, если понадобится. Я такой же, пап. И я ненавижу себя за это. ​Леон смотрел на сына. На этого высокого, злого, сломанного мальчика, который стоял перед ним и говорил то, что Леон сам хотел сказать своему отцу, которого никогда не знал. Он шагнул вперед. Протянул руку. Не знал, что делать — похлопать по плечу? Обнять? Он не умел обнимать. Он не умел ничего. ​Томас посмотрел на его руку. Потом поднял глаза. ​— Ты что, обнять меня собрался? — спросил он. В голосе — напряжение, насмешка, страх. ​— Не знаю, — честно сказал Леон. — Я не умею. ​— Я тоже, — сказал Томас. ​А затем Томас шагнул вперед сам. Коротко, жестко обнял отца — так, как мужчины обнимают друг друга, когда не могут сказать слова. Леон почувствовал, как напряжены плечи сына, как бьется его сердце. И понял, что его собственное бьется так же. ​— Я не хочу быть тобой, — сказал Томас ему в плечо. ​— Не будь, — ответил Леон. — Будь лучше. ​— Слишком поздно. ​— Никогда не поздно, — Леон отстранился. Посмотрел сыну в глаза. — Это я понял слишком поздно. Но ты еще можешь. У тебя есть она. Идиотка-психолог, которая тебя любит. Не отпускай. И не делай тех же ошибок. ​Томас молчал. В его глазах что-то дрогнуло — первый раз за вечер. ​— Ты всё еще любишь маму? — спросил он. ​Леон посмотрел на окно. Там, на кухне, горел свет. Два силуэта — Эшли и Стейси — двигались по кухне, говорили о чём-то. ​— Люблю, — сказал он. — Я всегда её любил. Просто не умел показать. ​— Научись, — Томас достал еще одну сигарету. — Пока не поздно. ​Они вернулись в прихожую, принеся с собой запах мороза и табака, который на мгновение перебил приторную вонь коричных свечей. ​Студентка-психолог заглянула в бездну. И бездна в лице миссис Кеннеди посмотрела на неё в ответ. ​Леон вошел на кухню и приобнял жену за плечи. Эшли судорожно вдохнула. Она попыталась выпрямиться, попыталась натянуть обратно свою маску холодной отчужденности, но его хватка не позволила. ​— Я всё испортила, да? — прошептала она, глядя на их отражение в темном стекле духовки. — Я наговорила ей ужасных вещей, Леон. Я сказала ей правду. ​— Знаю, — Леон уткнулся носом в её волосы, вдыхая запах лака и тот самый, едва уловимый аромат её кожи, который был с ним со времен Испании. Он закрыл глаза. — И она осталась. ​Эшли слабо покачала головой, её плечи вдруг опустились, теряя военную выправку. Нож, которым она собиралась резать десерт, со звоном выпал из её ослабевших пальцев на столешницу. ​— Мы чудовища, Леон, — её голос сорвался, выдавая подступающую истерику. Ту самую, которую она годами глушила таблетками и вином. — Мы просто заражаем всех. Посмотри на нас. Мы бытовые алкоголики, я помешана на пластике, на тебе крови столько, что хватит затопить бассейн. Мы портим всё, к чему прикасаемся. ​Леон развернул её к себе. Не дал отвести взгляд. Он посмотрел прямо в её глаза — в красивые, мертвые глаза, которые когда-то смотрели на него с безграничным, слепым обожанием. ​— Может быть, — тихо ответил он. — Но мы чудовища, которые выжили. Справедливая цена, тебе так не кажется? И мы будем выживать дальше. Вместе, как и всегда. ​Он наклонился и поцеловал её. Не так, как целовал на прощание перед командировками — сухо и по привычке. И не так, как в молодости — с отчаянной, звериной страстью. Это был тяжелый, горький поцелуй двух людей, которые прошли через ад, возненавидели друг друга, сломали друг друга, но так и не смогли отпустить. Вкус бурбона, дорогих сигарет и невыплаканных слез. ​Эшли ответила не сразу. Секунду она стояла деревянной, а потом её тонкие руки метнулись вверх, она обвила его шею и привычно потрепала по волосам. ​Они простояли так несколько минут. В тишине кухни, под гудение холодильника. ​— Нам надо нарезать пирог, — она беззлобно улыбнулась. ​Когда они наконец вошли в столовую, неся подносы с десертом, Томас и Стейси сидели рядом. Сын Леона Кеннеди, положив руку на спинку стула своей девушки, бросил на отца короткий, сканирующий взгляд. ​Он увидел, что глаза матери чуть красноватые, а на губах нет идеального слоя помады. Увидел, как отец, вместо того чтобы сесть на свое привычное место во главе стола — подальше ото всех, как главнокомандующий, — отодвинул стул и сел вплотную к Эшли, плечом к плечу. ​Леон поймал взгляд сына. И едва заметно, одними уголками губ, усмехнулся. «Я учусь, пацан». ​Стейси неловко улыбнулась, пододвигая к себе тарелку с пирогом. ​— Выглядит потрясающе, мисс... Эшли, — поправилась она, и её голос почти не дрожал. ​— Ешь, док, — хрипло сказал Леон, беря в руку вилку. — В этом сумасшедшем доме тебе понадобятся силы. ​И впервые за тридцать лет День Благодарения в доме Кеннеди не был похож на перемирие перед новой бойней. Он был похож на то, чем и должен был быть — ужином семьи.

***

​В машине Стейси тихо фыркнула. ​— Твоя мама пугающая. Очень красивая и пугающая, знаешь? — она попыталась уместить все подаренные коробки на заднем сиденье. ​Томас завел двигатель и посмотрел в зеркало заднего вида на удаляющийся дом. ​— Привыкай. Это её язык любви. Она умеет две вещи: истерить и дарить хорошие подарки. Первое ты уже увидела, теперь наслаждайся. – Ты её сильно обидел. Вы относитесь к ней, как к должному. Извинись перед ней, она очень старалась. Томас потёр переносицу. Женщины. Отец был прав. – Я не собираюсь играть с ними в любовь, хочешь совет? Забей. Кивай, но не проникайся. Они тридцать лет изводят всех вокруг. С мамочкой можешь дружить, она будет дарить тебе дорогущие подарки. – Она тебя избаловала. Извинись перед ней, я серьёзно.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать