Метки
Описание
Все ресурсы страны шли только на одну цель. И в самом центре этой одержимости, скрытый от любопытных глаз и ушей, был завод — ТСГ. Он простирался на километры, словно бетонный монстр, поглотивший горизонт. Стены, серые и неприступные, скрывали нечто большее, чем просто производственные цеха. Власти, одержимые своей миссией, не знали преград. Бесчисленные жертвы на фронтах не могли остановить неумолимое движение вперёд.
Примечания
ВНИМАНИЕ❗❗❗ Работа не имеет цели ознакомить читателя с какими-либо реальными историческими событиями или явлениями.
Глава 2: Кто мы тут
11 апреля 2026, 08:36
В барак ворвался морозный воздух, смешанный с колючей снежной крупой. Металлическая дверь с протяжным скрипом врезалась в стену, и на пороге возник сурового вида офицер, которого они видели в столовой. Стоял здесь, в проёме, подсвеченный сзади светом от уличных прожекторов, отчего его фигура казалась ещё более угрожающей — чёрный силуэт с холодными глазами. — Подъём! — рявкнул он, и голос, усиленный эхом каменных стен, прокатился по бараку, врезаясь в уши. — Построение у входа! Живо!
Койки заскрипели. Кто-то застонал спросонья, закашлялся, но все, повинуясь железной интонации, начали подниматься. Гихард, спавший на верхних нарах, приподнялся на локте и сощурился, пытаясь разглядеть визитёра. Только под утро парень задремал, проснувшись из-за кошмара, свернувшись калачиком на тощем тюфяке. Очки, как всегда, не снимал даже во сне — привычка, выработанная за годы жизни в общественных местах, где вещи могли пропасть в любой момент. Линзы запотели от резкого перепада температуры, и он машинально протёр их грязным рукавом.
— Меня зовут гауптштурмфюрер Кребс, — сказал он, не повышая голоса, но в тишине барака каждое слово звучало как удар хлыста. — С сегодняшнего дня я отвечаю за дисциплину в вашем блоке. И в колледже. — Сделал паузу, давая информации улечься в сонных головах. — Те, кто думает, что здесь можно валять дурака, опоздать на работу или позволить себе вольности, очень быстро поймут, как сильно ошибались. — Закончив обход с важным видом, он снова встал в центре барака. — Через пять минут все на улице. Построение перед входом. Кто опоздает — пойдёт на склад пешком, без формы, в том, в чём спит. Вопросы? — Вопросов не было. Было только тяжёлое, испуганное молчание. — Выполнять. — Развернулся и вышел так же резко, как появился. Дверь с грохотом захлопнулась, оставив в бараке звон в ушах и липкое чувство тревоги.
Юнец направился к выходу, на ходу проверяя, на месте ли в сапоге заветный огрызок карандаша и блокнот. Карандаш был на месте. И голова — тоже. А голова у Гихарда светлая, несмотря на сомнительную для нацистов внешность. На улице мороз пощипывал щёки. Рассвет ещё не наступил, небо было тёмным, только вдалеке начинала сереть полоска. Ребята выбегали из барака, ёжась и пряча руки в рукава. Кребс стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди, и наблюдал за построением. Подросток встал во второй ряд, как положено.
— Равняйсь! — скомандовал Кребс. — Смирно! Сейчас идём на склад. Получаете комплекты: две пары нижнего белья, две рубашки, одни галифе, одна пара сапог, куртка рабочая, шапка. Всё по размеру. Если что-то не подойдёт — менять будете сами, обмена не предусмотрено. Поэтому выбирайте тщательно. Ясно?
— Ясно! — нестройный хор голосов.
— Плохо слышу! — рявкнул мужчина.
— Ясно, господин гауптштурмфюрер! — гаркнули все разом, насколько позволяли замёрзшие глотки.
Кребс удовлетворённо кивнул. — Вперёд. За мной.
Колонна двинулась. Парень шагал, глядя прямо перед собой, но краем глаза отмечал каждую деталь: расположение вышек, патрули, освещение. Всё это могло пригодиться. Не для побега — куда бежать из Германии? А для того, чтобы знать, где можно незаметно прилепить провокационный рисунок, а где лучше даже не появляться. Они прошли мимо нескольких цехов, откуда доносился мерный гул станков и лязг металла. Мимо промёрзших труб, из которых валил чёрный дым. Мимо охраны с собаками, которые провожали колонну настороженными взглядами.
Склад оказался огромным ангаром из рифлёного металла, забитым стеллажами с одеждой, обувью и прочим барахлом, внутри которого было немного теплее, чем на улице. Пахло мазутом, прелой кожей, тканью и нафталином, и ещё чем-то химическим. За длинными деревянными столами стояли двое рабочих в засаленных куртках — они лениво перебирали груды одежды, сортируя её по размерам. За стойкой сидел пожилой кладовщик с недовольным лицом, а рядом стояли два надзирателя с автоматами — на всякий случай.
— Стройся! — группа послушно выстроилась вдоль стены.
— Подходим по одному, — скомандовал офицер. — Называете размеры, получаете комплект, отходите. Без толкотни, разговоров, пререканий. Кто будет спорить — останется без ужина. Начали!
Ги оказался в середине колонны. Когда подошла его очередь, он чётко назвал размер обуви, довольно маленький, найти такие сапоги было проблемой: рост всего-то сто шестьдесят сантиметров. Рабочий, седой мужик с прокуренными усами, глянул на него, на очки, на чёрные волосы, но ничего не сказал, покопался на стеллажах — просто бросил на стол свёрток с галифе, две рубашки — одну белую, другую серую, куртку на ватине, шапку-ушанку и потёртую, ещё крепкую пару сапог.
Подросток взял свёрток, да уже собрался отойти, как сзади раздался голос Кребса, тихий и вкрадчивый: — Стоять!
Гихард замер. Сердце пропустило удар, он чувствовал, как взгляд офицера буравит спину. Вокруг студенты продолжали получать свои свёртки, шуршали тканью, переговаривались вполголоса, но звуки будто отдалились, осталось только тяжёлое ожидание.
— Ты! Повернись, живо, — приказал офицер.
Юнец медленно, стараясь сохранять спокойное выражение лица, повернулся. Мужчина стоял в двух шагах, руки по-прежнему за спиной, глаза сощурены, изучают. — Очки сними.
Внутри всё оборвалось, но он не подал виду, аккуратно, двумя руками, снял очки и опустил в карман куртки. Без них мир сразу расплылся, лица стали размытыми пятнами, но он старался смотреть прямо перед собой, туда, где по его расчётам находился Кребс. Да, состоялся такой неловкий диалог:
— Близорукий?
— Так точно, господин гауптман. С детства.
— Сколько диоптрий?
— Минус три, герр Кребс.
Мужчина сделал шаг ближе. — И как ты собираешься работать на заводе? Станки обслуживать? Снаряды снаряжать? С такими-то глазами? — Теперь Хард видел размытый силуэт совсем рядом, чувствовал запах табака и одеколона. Пауза... Кажется, офицер разглядывал чужое лицо, пытаясь найти то, что искал. — Волосы у тебя чёрные от природы? Родители кто?
— От природы. Отец немец: Адлер Шнайдер, а мать... — Гихард запнулся ровно настолько, чтобы это выглядело естественно. — Ольга, — тихо сказал парень, надеясь, что не опустит глаза.
Офицер молчал долго, даже очень долго, чувствовал, как по спине течёт холодный пот, но стоял смирно, глядя прямо перед собой в расплывчатую пустоту. Пауза затягивалась, где-то позади шуршала форма — другие студенты получали свои свёртки, переговаривались вполголоса. Но здесь, в этом маленьком пространстве, время будто остановилось.
— Твоя мать — русская, — это был не вопрос, а жёсткое утверждение. — А ты носишь немецкую фамилию. Шнайдер. Значит, отец женился на русской?
— Они поженились до войны, господин, — ответил юноша максимально ровным голосом. Не договаривал. В голове лихорадочно заметались мысли. Если скажет, что родители не расписаны, — это позор для немецкого солдата, пятно на биографии. Если соврёт — проверят, найдут документы, если они вообще есть. Молился, чтобы эта история звучала правдоподобно, просто надеялся, что нет времени и возможности всё это проверять.
В голосе гауптштурмфюрера послышалась какая-то новая нотка. — Значит, наполовину ты «недочеловек».
Подросток внутри сжался в тугой комок, но внешне оставался спокоен. — Я немец по отцу. И я работаю на благо Германии!
Мужчина отступил на шаг, и Ги почувствовал, как напряжение чуть отпустило. — Очки надень.
Парень нашарил в кармане очки, надел их. Мир обрёл резкость. Офицер стоял перед ним, скрестив руки на груди, и смотрел уже не с подозрением, а с каким-то новым, оценивающим выражением. — Значит, твоя мать русская. Это не преступление, но и не повод для гордости. Многие русские работают на заводе, некоторые даже неплохо работают. Но ты — наполовину. И ты должен доказать, что немецкая кровь в тебе сильнее. Ты понял?
— Так точно, господин гауптштурмфюрер, — твёрдо сказал подчинённый.
— Будешь работать в два раза лучше других. Учиться в два раза прилежнее. И вести себя так, чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто ты на самом деле... — Офицер многозначительно замолчал. — Поэтому ты сейчас стоишь здесь и получаешь форму, а не висишь в подвале. Но запомни, — понизил голос почти до шёпота, так, что слышать могли только они двое: — Я буду за тобой наблюдать. Ты мне не нравишься. Не нравится твоё лицо, глаза, стрижка, фамилия. Всё мне в тебе не нравится. И я очень хочу найти что-то, за что можно тебя зацепить. Понимаешь?
— Есть, господин! — сказал парень, приставив руку ко лбу — глупый, опасный и провокационный жест. Но на это надзиратель лишь пренебрежительно хмыкнул, отходя и ожидая, пока всем закончат раздавать новые вещи и все переоденутся.
Гихард стоял ровно, глядя прямо перед собой, но краем глаза всё же проводил удаляющуюся спину Кребса. Жест вышел намеренно дурацким — слишком размашистым, слишком театральным. Достаточно уважительным, чтобы не придраться, и достаточно идиотским, чтобы главный скривился. Мелочь, но художник собирал эти мелочи, как скупердяй — марки. Каждая такая капля презрения со стороны начальства оседала где-то глубоко внутри, превращаясь в густую, липкую ненависть, которую бережно прятал за круглыми стёклами очков. — Стадо, — на одном дыхании прошептал он, когда начальник отошёл на достаточное расстояние.
Справа неслышно возник парень. Умел это делать — появляться из ниоткуда, будто был не человеком, а тенью. Он был довольно высок, около ста восьмидесяти сантиметров, полноватый, но шире в плечах, при этом всегда сутулился, словно пытался стать меньше, незаметнее. Ги же, напротив, даже при своём небольшом росте умудрялся держаться так, будто занимал в пространстве больше места, чем ему полагалось.
— Ты чего ему рукой махал, как ненормальный? — шепнул незнакомый, не разжимая губ. — Хочешь, чтобы он тебя прямо в первый день того?
— Хочу, чтобы тот думал, будто я идиот, — так же тихо ответил мелкий, шмыгнув носом. — Идиотов не опасаются, считают безобидными. А когда он поймёт, что ошибся, будет поздно.
Кребс взобрался на невысокий деревянный ящик, установленный посреди плаца. Оттуда главный обвёл взглядом строй — около сорока человек разного, но примерно равного возраста, кто чуть помоложе, кто постарше. Формально все они теперь были «работниками ТСГ». Неформально — каждый знал своё место.
— Смотреть сюда! — рявкнул начальник, и голос, усиленный акустикой пустого плаца, резанул по ушам. — Я не люблю повторять дважды. Запомните: вы здесь не люди, а функция. Вы здесь затем, чтобы работать!
Хард смотрел на гауптштурмфюрера и видел не офицера, а персонажа для карикатуры. Переразвитая челюсть, маленькие свиные глазки, неестественно прямая спина. Фюрер в миниатюре. У него даже усы такие же дурацкие, только чуть длиннее. Молодой уже мысленно рисовал шарж: Кребс на ящике, но ящик этот стоит на груде небольших подростковых черепов, а сам Кребс поливает их из лейки, чтобы лучше росли.
— Норма выработки для граждан рейха, — продолжал Кребс, — сто десять процентов от базовой. Для фольксдойче — девяносто пять. Для остарбайтеров — сто двадцать пять. Для осуждённых — сто пятьдесят. Вопросы? — Никто не шелохнулся. — Хорошо. Значит, умеете считать, — осклабился мужчина. — Те, кто не выполнит норму три дня подряд, отправляются в блок номер семь. Кто не знает, что такое блок семь, — спросите у тех, кто оттуда вышел. Хотя постойте, оттуда никто не выходит, так что просто поверьте на слово. — Он раскатисто рассмеялся.
По рядам пробежал лёгкий шум. Гихард покосился на группу пленных — те стояли каменными изваяниями, но один из них, пожилой, с руками, покрытыми въевшейся угольной пылью, едва заметно перекрестился. Дядя Коля, подросток запомнил его лицо ещё на перекличке.
— А теперь смотреть сюда, — надзиратель вытащил из кармана сложенный вчетверо лист. — Это план территории. Запомните его, как своё имя. Потому что если вы сунетесь туда, куда не положено, — охрана имеет право стрелять без предупреждения. Жёлтым отмечены жилые зоны. Красным — производственные. Синим — административные. Фиолетовым... — Он сделал паузу. — Фиолетовым отмечены зоны, куда вход воспрещён всем, кроме высшего руководства. Если вы случайно окажетесь рядом с фиолетовой зоной — вы ничего не видели. Если вы что-то увидели — вы этого не видели. Если кому-то расскажете, что вы видели, — исчезнете. Я понятно объясняю?
— Так точно, господин гауптштурмфюрер! — гаркнули несколько особо ретивых.
Кребс поморщился, будто услышал фальшивую ноту. — Заткнитесь. Я не закончил. — Он обвёл строй взглядом, задержавшись на Гихе чуть дольше, чем на остальных. — И последнее. Здесь есть колледж. Для самых молодых. Кто-то из вас будет учиться, кто-то работать сразу. Учёба — не привилегия, а такая же работа. Выучитесь — будете получать паёк побольше. Завалите экзамены — отправитесь в общий цех, где через месяц станете овощами. Вопросы? — Повисла тишина. — Вольно. Разойтись, номера общежитий и цехов — на листках, которые получите у коменданта. Жить будете с теми, с кем скажут. Дружить будете с теми, с кем разрешат. Спать будете, когда прикажут. — Кребс спрыгнул с ящика и, проходя мимо парня, добавил вполголоса, почти ласково: — Я же сказал, Шнайдер: я буду за тобой наблюдать. С сегодняшнего дня. С этой минуты. Не подведи. — Он ушёл, оставляя за собой запах дешёвого одеколона и дорогой уверенности в собственной безнаказанности.
***
Вечером, в тесной комнате общежития, рассчитанной на четверых, а занятой шестерыми, Гихард лежал на верхних нарах и рисовал в маленьком блокноте при свете синей лампы. Рядом храпел Фриц, внизу ворочался Дядя Коля, а в углу двое пожилых немцев тихо переругивались из-за того, кто будет первым выходить в уборную. Тот полный пацан забрался к Ги, свесив ноги с края. — Что рисуешь? — спросил он, проводя рукой по своим коротким русым волосам. — Кребса, — слегка недовольно буркнул паренёк, не отрываясь от своего занятия. — Покажи! — настойчиво протянул тот. Молодой протянул блокнот. На бумаге гауптштурмфюрер стоял на куче угля, держа в руках не лейку, а детскую игрушку — погремушку в форме свастики. Изо рта у него выходили пузыри, в которых плавали маленькие человечки в полосатой форме. — Это же он нас? — тихо спросил собеседник. — Ага, — Гих забрал блокнот. — Пузыри мы, лопаемся от одного его чиха. — Ты бы поаккуратнее с такими рисунками, — сказал тот, посмотрев на чужие очки. — Я всё делаю аккуратно, — юноша спрятал блокнот под матрас. — Знаешь, что сказал мне сегодня Кребс? Что я ему не нравлюсь. Всё во мне ему не нравится: лицо, глаза, стрижка, фамилия. — И что ты? — спросил другой подросток. — А я подумал: как же хорошо, что я ему не нравлюсь. Значит, я всё делаю правильно. Если бы я ему нравился, я бы себе этого не простил. Неизвестный долго молчал, глядя в потолок, где плясали тени от лампы. И наконец сказал: — Ты когда-нибудь думал, чем это всё кончится? — Думал, да решил, что лучше не думать. Потому что если думать о конце, можно пропустить середину. А середина... — шмыгнул носом, — середина у нас, прямо сейчас. И её надо прожить так, чтобы потом было что вспомнить. Или нечего — смотря как повезёт. Фриц неожиданно повернулся в сторону говорящих, зло зашипев: — Эй, очкарик, спать мешаешь! Выключи свет, а ты свали с койки. Гихард повернулся, сжав губы. — Свет выключу, когда дорисую, как ты у своего шкафчика портянки целуешь, думая, что это твоя баба. Пацан вскакивает, садится, уже намереваясь набить морду. — Ты, крысёныш... Дядя Коля прервал это, говоря спокойно, с акцентом: — Цыц! Молодые ещё. — Садится рядом на пол, опираясь спиной о стену, заметив, что рисунок упал. — Ловко, — оценил он, взяв бумагу, протянув её обратно владельцу. — Только вот, парень, карандашом по бумаге воевать — оно, конечно, безопасно, но зубы обломать можно быстрее, чем этих нарисуешь. Хард шмыгает носом, наводит глаза на пленного. — А вы, значит, пробовали? По-настоящему? — Пробовал. Потому и здесь, а не там. Но ты другое дело. Ты злой не по годам. Злость — плохой советчик. Ты умный, вижу. Береги ум. А карикатуры... — Коля кряхтит, вставая, — рисуй, только в сортире, а не на стену. Там их хотя бы водой смыть можно. Двое молодых парней наблюдали за перемещением старика. Подросток взял листок обратно в руки, смотря на свой рисунок. Карикатура вышла злой, угловатой — пальцы тогда дрожали от холода и бешенства. Сейчас, при тусклом свете лампы, лицо на бумаге казалось не столько вражеским, сколько просто уставшим. Тихо, даже как-то грустно выдохнул, вспомнив своего отца, который, не думая, отправил его сюда, в этот тигель. — Не всё то правда, что на бумаге, — прошептал скорее сам себе, чем остальным. — Герман, — коротко сказал полный, протянув свою руку художнику. Ладонь у него была широкая, мозолистая, с въевшейся землёй под ногтями. Юнец повернулся, и почему-то небольшая улыбка тронула тонкие губы. Слишком тонкие для его возраста. Такие бывают у тех, кто много молчит и мало ест. — Гихард. Можно просто Гих, — улыбнулся, пожав чужую ладонь. Парень отпустил руку, убрал рисунок за пазуху, бережно расправив углы. — А ты, видно, из крепких. Из тех, кто и стену пробьёт, если та встанет на пути Гер хмыкнул, поправил сползающий рукав рубашки. — Стены здесь не страшны. Страшны люди, которые за стенами сидят и ждут, когда ты ошибёшься. Дядя Коля, уже устроившийся на своём месте у выхода, где тянуло сквозняком, услышал это и покачал головой. Его седая щетина топорщилась, как старая щётка. — Ошибёшься... — проворчал мужик, набивая самокрутку крошками табака, которые бережно ссыпал с ладони в гильзу. — Вы оба, как петухи на заборе: «я», «мне», «меня». А война — она, братцы, не про тебя. Она про «нас» или про «никого». Гихард взглянул на дядю Колю. Старик говорил с акцентом, который трудно было определить — то ли прибалтийским, то ли ещё каким-то, от которого слова казались чуть округлыми, будто обкатанными водой. — А вы, — тихо спросил Гих, — вы за кого? За «нас» или уже успели побыть «никем»? В подвале повисла тишина. Лампа чадила, и тени на потолке заметались быстрее. Герман перестал дышать, чувствуя, как напряжение спиралью скручивается в позвоночнике. За такие вопросы здесь, в полуподвале, где стены помнили крики и порох, могли и по зубам получить. Но дядя Коля не обиделся. Прикурил от фитиля, глубоко затянулся, и в свете вспышки старое лицо показалось на миг вырезанным из потемневшего дерева. — Я, парень, пробовал быть и тем, и другим, — выпустил он дым в потолок, где тени, казалось, испуганно шарахнулись в сторону. — Не понравилось быть никем. Пусто там. А за «нас»... — он запнулся, поскреб ногтем щеку. — «Нас» сейчас мало кто любит. Мы сами себя разучились любить. Вот и воюем непонятно за что. Молодой опустил голову, разглядывая свои сапоги, которые слегка висели на нём и натирали левую пятку. Вспомнилось, как отец, перед тем как подтолкнуть к грузовику, сказал: «Ты мужчина. Мужчины не спрашивают "зачем", они делают». Сейчас, сидя на холодном матрасе рядом с чужим человеком по имени Герман и стариком, который курил самокрутки в подвале, да ещё несколькими соседями, впервые подумал, что отец, возможно, был неправ. Или прав, но только наполовину. — А я вот думаю, — неожиданно произнес Герман, нарушив затянувшееся молчание. Голос у него был низкий, тягучий, как патока. — Вот ты, Гихард, рисуешь. Зло рисуешь, талантливо. Значит, видишь. А я вот смотрю на тебя и думаю: ты видишь конец? Когда мы отсюда выйдем? Или мы никогда отсюда не выйдем? Подросток поднял глаза. Взгляд у Германа был спокойный, даже добрый, но с какой-то тяжелой, гипнотической пристальностью. С таким взглядом, наверное, ростовщики смотрят на должников или священники — на грешников перед исповедью. — Выйдем, обязательно, — твёрдо сказал, чувствуя, как внутри сжимается ледяной ком. Гихард молчал. В углу подвала старик тихо кашлянул, давая понять, что разговор уходит куда-то слишком глубоко, в такие дебри, где и сам черт ногу сломит. — Середина, — вдруг сказал юнец, возвращаясь к своим же словам, сказанным минуту назад пленному. — Ты прав, дядя Коля, молоды мы ещё. И я сейчас смотрю на вас и думаю: а может, середина — она не про то, что сейчас? Может, она про вот это? — он обвел рукой подвал, лампу. — Когда неизвестно, кто ты: художник, солдат или просто человек, который боится. И ты всё равно сидишь и говоришь. Потому что молчать страшнее. Герман сунул руки в карманы галифе, усмехнулся уголком рта. Усмешка вышла кривой, но не злой. — Философ хренов, — сказал без издевки. — Художник-философ. С такими, как ты, или до самого конца дойдешь, или... — не договорил, махнул рукой. — Или нас убьют первыми, — закончил за него, поправив очки с той же странной улыбкой. — Потому что думать начинаем не вовремя. Дядя Коля поднялся, кряхтя, как старый пароход. Подошел, положил тяжелую, пропахшую махоркой и порохом руку на ногу парня. Рука была горячей, не по-стариковски сильной. — А ты, парень, запомни, — сказал тихо, наклонившись к самому уху. — Ум береги, это я сказал. Но и сердце не замораживай. Рисунок твой — он злой. А злость, если её в сердце держать, она сначала в карандаш переходит, а потом — в пулю. И попадает такая пуля не туда, куда надо. Всегда не туда. Парень опустил голову, встретился взглядом с дядей Колей. В глазах старика не было жалости — было что-то похожее на усталую мудрость, как ни странно, принятие. — Я постараюсь, — тихо ответил на это. — Старайся, — кивнул старик и отошел к своему углу. — А сейчас спать. Завтра, может, опять стрелять будет или не будут, но спать надо. Война, она терпеть не любит, когда солдаты не высыпаются. Хард остался сидеть, прижимая к груди рисунок. Он думал о Германе, который уже слез, уйдя на свою койку, о дяде Коле, который когда-то пробовал воевать «по-настоящему», о надзирателе, которого он рисовал с такой ненавистью. И о том, что сказал тогда неизвестному: "Середину надо прожить так, чтобы потом было что вспомнить". Вдруг понял, что этот вечер — в подвале, с чужими, но ставшими на несколько часов близкими людьми — запомнит навсегда. Что бы ни случилось потом. Лампа догорала, масло в ней кончалось, и тени на потолке стали медленнее, словно тоже готовились ко сну. Ги свернул рисунок трубочкой, сунул за голенище сапога, туда, где сухо и тепло, подобрав под себя ноги, закрыл глаза, чувствуя, как сознание начинает путаться, проваливаясь в дремоту. И сквозь сон ему почудилось, что дядя Коля ответил своим хриплым шепотом: "Середина, она всегда сейчас. Вся жизнь — середина. Только мы, дураки, этого не замечаем".Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.