Порядок чувств.

Оно
Слэш
Завершён
PG-13
Порядок чувств.
автор
Описание
У Эдди всё под контролем. Семьдесят три шага до кабинета. Тридцать секунд с мылом. Воротник поправлен. Мир не развалится, если соблюдать правила. Потом Стэнли Урис пишет статью «Человек в футляре», и весь университет узнаёт то, что Эдди прятал за этими правилами. Ричи предлагает решение: три недели фальшивых отношений, одна разоблачительная статья — и порядок восстановлен. Только Ричи предлагает этот план не ради статьи. И ждёт уже слишком долго.
Читать онлайн Отзывы

По часовой стрелке.

Не успев передумать.

Сентябрь, седьмой класс. В тот день пахло мелом, хлоркой и чем-то кисловатым — пролитым яблочным соком, запах которого въелся в линолеум еще в прошлом году и не выветрился за лето. Эдди знал этот запах, он знал все запахи школьных коридоров: утром пахло мокрой тряпкой и чистящим средством, после третьего урока — булочками из столовой, после физкультуры — потом и резиной. Он составил мысленную карту запахов, сам того не желая, просто потому, что его нос работал как датчик, считывающий информацию о среде. Мир был полон невидимых частиц, и Эдди знал, что некоторые из них могут его убить. Он просто не знал, какие именно. Сегодня пахло яблочным соком и хлоркой. Эдди шел по коридору, прижимая к груди рюкзак, и считал шаги. Семьдесят три от входа до поворота к кабинету биологии. Он знал это число с первого учебного дня, но все равно пересчитывал каждый раз. Раз-два-три-четыре. Ритм счета накладывался на ритм шагов, и вместе они создавали что-то вроде метронома внутри головы — тик-так, тик-так, — и мир становился чуть более управляемым. Когда внутри есть ритм, катастрофа кажется менее вероятной. Это было нелогично, но Эдди не искал логики. Он искал способ дышать. На семьдесят четвертом шагу в него врезались. Удар был такой силы, что рюкзак вылетел из рук. Эдди отбросило к стене — холодной, крашеной масляной краской, которая липла к ладоням, если прижаться слишком сильно. Он больно ударился локтем. Перед глазами поплыло — не от боли, от неожиданности, от того, что ритм сбился, и теперь внутри была тишина, а не тик-так. Тишина, в которую могли ворваться любые мысли. Эдди ненавидел эту тишину. Когда зрение вернулось, он увидел на полу свои вещи. Три синие ручки — одна закатилась под батарею. Два учебника в обложках — биология и алгебра. Тетрадь, раскрывшаяся на странице с недописанным домашним заданием. Упаковка влажных салфеток — пластик треснул, и одна салфетка вылезла наружу, словно язык маленькой собачки. И флакон антисептика — прозрачный, с голубоватым гелем внутри, с мелкими пузырьками воздуха, застывшими в толще геля. Флакон катился по линолеуму, пока не уперся в чей-то кроссовок. Кроссовок был грязным — с налипшей травой и следами от фломастеров, как будто кто-то рисовал на нем, когда становилось особенно скучно. Эдди поднял глаза. Перед ним сидел парень. Тощий, с волосами, торчащими в разные стороны — темными, почти черными в свете люминесцентных ламп. Очки съехали набок так сильно, что одно стекло смотрело Эдди в лицо, а второе — куда-то в потолок. На цветастой рубашке пуговицы были застегнуты неправильно — одна пола торчала выше другой, и из-под нее виднелась футболка с надписью, которую Эдди не успел прочитать. Парень наклонился, поднял флакон антисептика и уставился на него так, будто это был не антисептик, а редкий артефакт. В его взгляде не было насмешки — было восхищение. Чистое, детское восхищение перед чем-то неожиданным. Эдди не привык, чтобы смотрели так. Обычно на него смотрели с недоумением или с жалостью. Иногда — с раздражением, когда он открывал рот. — Чувак, — сказал парень, и его голос оказался громким, слишком громким для коридора, где даже шепот разносился эхом. — У тебя с собой антисептик. В школу. Это самое крутое, что я видел. Он протянул флакон Эдди. На его ладони, чуть ниже большого пальца, уже наливался красным будущий синяк — от удара о пол, наверное. Эдди машинально отметил форму будущей гематомы — неровный овал, границы расплывчатые, цвет переходит от розового к багровому. «Надо бы приложить холодное, чтобы не распухло». Потом он подумал, что это не его забота. Потом подумал, что это вообще странно — замечать синяк на руке незнакомца. — Дверные ручки, — сказал он, забирая флакон. Пластик был теплым от чужой руки. — В этой школе. Знаешь, сколько людей их трогают за день? Парень поправил очки — обеими руками, как будто это был сложный механизм, требующий калибровки. Стекла блеснули, отражая лампы. На секунду в них мелькнуло лицо Эдди — бледное, с расширенными зрачками, с губами, сжатыми в тонкую линию. Эдди не любил смотреть на себя в зеркала. В отражениях он всегда видел не себя, а то, как его видят другие, — а другие видели странного мальчика, который боялся микробов и считал шаги. — Не знаю, — сказал парень. — Но теперь у меня есть ты, чтобы это выяснить. Я Ричи. Ричи Тозиер. Мы будем дружить. Он произнес это без вопросительной интонации. Без паузы для ответа. Как будто сообщал факт, не требующий подтверждения. «Завтра будет четверг. Мы будем дружить». Эдди почувствовал что-то странное — смесь раздражения и облегчения. Ему не нужно было принимать решение. Кто-то принял его за него. Эдди посмотрел на него внимательнее. На дурацкую рубашку, на синяк, расцветающий на ладони, на очки, которые уже снова начали сползать набок, на кроссовки — один с рисунком из фломастеров, второй просто грязный, на пальцы — с въевшейся в ногти грязью, которую не смыть простой водой с каплей мыла. Эдди подумал о бактериях, которые живут под этими ногтями. О том, что этот парень — ходячий рассадник инфекции. О том, что он, Эдди Каспбрак, должен держаться от него подальше. — Эдди, — сказал он. — Эдди Каспбрак. Ричи улыбнулся. Улыбка была широкой, кривоватой, с щербинкой между передними зубами — как будто кто-то специально выпилил маленький треугольник, и в этой улыбке было что-то такое, от чего Эдди забыл про бактерии. Всего на секунду, но этой секунды хватило. — Эдди, — повторил Ричи, растягивая гласные. — Эдди-спагетти. Эдди-конфетти. Эдди-с-салфеткой-в-жилете. — Это не смешно. — Это очень смешно. Ты просто еще не понял. У тебя не развито чувство юмора. Я помогу. Как тренер. Тренер по смеху. Буду показывать тебе смешные картинки и щекотать, если не засмеешься. Он поднялся с пола — колени хрустнули, сухо и отчетливо в тишине коридора, — отряхнул джинсы. С них посыпалась пыль, мелкие крошки, какая-то бумажная труха. Эдди машинально отметил: «Рассадник бактерий», но отметил это без обычной паники. Скорее по привычке, как ставят галочку в списке дел, которые уже не требуют внимания. Ричи протянул ему руку — ту самую, с синяком, с грязью под ногтями, с въевшейся в линии ладони пылью от падения. — Помочь встать? Эдди посмотрел на эту ладонь. На линии, пересекающие ее. На грязь. На синяк. На то, как кожа на костяшках шелушится — наверное, от холода, или от того, что Ричи вечно грызет ногти, или просто потому, что у него сухая кожа. Эдди подумал: «Я могу не брать эту руку. Могу встать сам. Могу развернуться и уйти. Могу сделать вид, что ничего не случилось». Он взялся за нее, пока мысль не успела засесть в голове, пока страх не выстроил привычную стену между желанием и действием. Ладонь была чуть шершавой — от перил, от грязи, от всего, к чему Ричи прикасался за день. Эдди почувствовал текстуру этой ладони кончиками пальцев — сухую, теплую, с выступающими костяшками. «Это не страшно. Это просто рука». Ричи рывком поднял его с пола — слишком сильно, Эдди качнуло вперед, и они столкнулись плечами. Ричи пах потом и чем-то сладким — может, жвачкой, может, старым печеньем из рюкзака. И еще — типографской краской — запах острый, химический, странно приятный. — Ты не помыл руки после того, как трогал перила, — сказал Эдди, отряхивая собственные джинсы. — Я видел. Ты бежал по коридору и держался за перила. — Ты следил за мной? — У тебя на пальцах пыль. Ричи посмотрел на свои пальцы так, будто видел их впервые в жизни. Повертел перед лицом, понюхал зачем-то. — И что теперь? — Теперь ты помоешь руки. С мылом. Тридцать секунд. — Тридцать секунд? — Ричи округлил глаза, и за толстыми линзами они стали огромными, как у совы. — Это же вечность. Я за это время могу съесть бутерброд, посмотреть половину видео на ютубе, умереть от скуки и все вышеперечисленное одновременно. — Это минимальное время для уничтожения бактерий. Я засеку. Ричи смотрел на него. Люминесцентные лампы гудели над головой — низкое, ультразвуковое гудение, которое Эдди обычно слышал только в полной тишине, но сейчас оно вплеталось в шум коридора, создавая странный аккорд. В этом свете глаза Ричи за стеклами очков внимательные, которые, кажется, видят слишком много — карие с зелеными крапинками, как будто кто-то капнул краской в кофе. — Ты засечешь, — повторил он медленно, пробуя слова на вкус. — Ты будешь стоять и считать до тридцати, пока я мою руки. Ты серьезно? — Абсолютно. Ричи расхохотался. Его смех был громким, лающим, и он разнесся по коридору, отражаясь от стен с облупившейся краской, от батарей, от закрытых дверей кабинетов. Кто-то из проходящих мимо старшеклассников обернулся. Эдди почувствовал, как краснеют кончики ушей — предательская реакция, которую он ненавидел. Но Ричи смеялся не над ним. Он смеялся вместе с ним. Или рядом с ним. Эдди не мог отличить. — Это лучшее, что случалось со мной в этой школе, — сказал Ричи, все еще смеясь. — Пошли. Где тут туалет? Ты покажешь дорогу? Или ты и туалеты не любишь, потому что там микробы? — В туалетах действительно много микробов. Но мыть руки необходимо. — Логично. Пошли. Я чувствую себя пациентом на приеме у очень строгого проктолога. Он развернулся и зашагал по коридору, не дожидаясь ответа, — широкими, размашистыми шагами, как будто коридор принадлежал ему. Эдди пошел следом, поправляя лямки рюкзака. Он думал о том, что в туалете грязный пол, что там пахнет хлоркой и мокрой бумагой, что раковины вечно забиты. Но Ричи уже скрылся за поворотом, и Эдди пришлось ускорить шаг, чтобы не отстать. Он не хотел отставать. Это было странно — хотеть не отставать от человека, который только что в него врезался и рассыпал все его вещи. В туалете действительно пахло хлоркой и мокрой бумагой. На полу темнели лужицы — кто-то мыл руки и стряхивал воду не в раковину, а на пол. Эдди поморщился, но не сказал ничего. Он уже понял, что Ричи — не тот человек, который будет слушать замечания о гигиене туалетов. Ричи был тем человеком, который сам создавал эти лужицы. Ричи уже стоял у раковины и выдавливал на ладони жидкое мыло — слишком много, целую горсть, белая пена стекала между пальцев и капала в раковину. Он начал мыть руки, напевая что-то себе под нос — мелодию, которую Эдди не узнал, фальшивую, с неправильными интервалами. Голос у него был некрасивый — высокий, срывающийся, но он пел так, будто это был концерт в филармонии. Эдди встал рядом и начал считать. Раз-два-три-четыре. Пять-шесть-семь-восемь. Ричи тер ладони друг о друга, потом переплел пальцы, потом обхватил большой палец одной руки ладонью другой — как будто знал правильную технику, но делал всё слишком быстро, слишком небрежно. Вода была горячей — слишком горячей, наверное, обжигающей, но Ричи, кажется, не замечал. Или ему было все равно. Девять-десять-одиннадцать-двенадцать. Вода шумела, ударяясь о фаянс раковины. Где-то капало из крана — мерный звук, похожий на метроном, только сбивчивый, неправильный. В соседней кабинке кто-то спустил воду, и трубы загудели, наполняясь. Тринадцать-четырнадцать-пятнадцать-шестнадцать. Ричи покосился на него через плечо. Мыльная пена попала ему на очки — маленькое белое облачко на стекле. Эдди смотрел на это облачко и чувствовал странное желание — стереть его. Провести пальцем по стеклу, убрать пену, поправить очки, чтобы они сидели ровно. Он не сделал этого. Семнадцать-восемнадцать-девятнадцать-двадцать. — Осталось десять секунд, — сказал Эдди. — Не останавливайся. — Я и не останавливаюсь, — ответил Ричи. — Я медитирую. Мытье рук — это дзен. Ты знал? Я сейчас достигну просветления. Или просто сотру кожу до кости, одно из двух. Двадцать один-двадцать два-двадцать три-двадцать четыре. Просветления он не достиг. Но руки домыл. Двадцать восемь-двадцать девять-тридцать. — Готово, — сказал Эдди. Ричи выключил воду. Встряхнул руками — капли полетели во все стороны, на зеркало, на пол, на рубашку Эдди. Эдди посмотрел на темные пятнышки на своей груди. На то, как они расползаются по ткани, впитываясь в волокна, оставляя влажные круги. — Теперь чистые? — спросил Ричи, поворачиваясь к нему. На его очках все еще было мыльное пятно. — Чище, чем были. — Отлично. Теперь мы друзья. Чистые друзья. Как в рекламе стирального порошка. Он хлопнул Эдди по плечу — мокрой ладонью, от которой на рубашке осталось темное пятно. Эдди посмотрел на это пятно. Оно было влажным и холодным, и он знал, что будет чувствовать его кожей еще несколько минут, пока ткань не высохнет. Оно было похоже на отпечаток — не пальцев, а всей ладони. Ричи оставил на нем след. — Эй, — окликнул он, когда Ричи уже шагнул к двери. — Что? — Ты рубашку неправильно застегнул. Ричи посмотрел на свою рубашку. На перепутанные пуговицы. На одну полу, торчащую выше другой. На то, как воротник съехал набок, открывая шею — бледную, с выступающей ключицей. — А, это. Я всегда так. Мама говорит, что я одеваюсь в темноте. Но я одеваюсь при свете, просто мне лень смотреть на пуговицы. Они скучные. У них нет личности. Он пожал плечами и вышел в коридор. Дверь качнулась, закрываясь, и Эдди остался в туалете один. Шумела вода в трубах. Капало из крана. Пахло хлоркой. На зеркале осталось мыльное пятно — белое облачко, похожее на след от поцелуя. Эдди посмотрел на мокрое пятно на плече. Потрогал его пальцем. Ткань была влажной и холодной. Он пошел следом. На следующий день Ричи снова врезался в него в коридоре. На этот раз — специально. Эдди понял это по тому, как Ричи ухмылялся, поднимая его с пола. Ухмылка была довольной, как у кота, который украл сосиску, и в ней не было злости — только радость от того, что он снова нашел повод подойти. — Проверка, — сказал он. — У тебя все еще есть антисептик? — Все еще есть. — Отлично. Мы все еще друзья. Эдди не спорил.

Между лопаток.

Октябрь, девятый класс. Футбольное поле за школой было мокрым. В октябре здесь всегда было мокро — утренний туман оседал на траве, и к третьему уроку физкультуры она все еще блестела, как будто ее только что полили из шланга. Ричи ненавидел это поле. Не из-за грязи — ему было плевать на грязь, он мог упасть в лужу и пойти домой, даже не отряхнувшись. Он ненавидел его из-за Эдди. Точнее, из-за того, что происходило с Эдди на этом поле. Каждый гребаный кросс. Два километра. Четыре круга. На втором круге Эдди начинал задыхаться. Ричи знал это уже как расписание автобусов — предсказуемо, неизбежно. Сначала Эдди бежал нормально, даже неплохо для человека, который ненавидел физкультуру. Потом его дыхание сбивалось. Потом он начинал хватать ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег. Потом его губы синели, и Ричи чувствовал, как внутри всё сжимается в тугой комок, который не разжать. Комок этот жил в солнечном сплетении, и в обычные дни Ричи почти не замечал его. Но когда Эдди задыхался, комок просыпался и начинал расти, давя на диафрагму, мешая дышать самому Ричи. В этот раз Эдди сказал, что не возьмет ингалятор. Они стояли на старте. Ветер трепал волосы Эдди, делая их похожими на взъерошенные перья. Он был бледным — не как обычно, а сильнее, как бумага, на которой напечатали слишком много текста. Его руки дрожали. Не сильно — едва заметно, но Ричи заметил. Он всегда замечал дрожь в руках Эдди. Ричи сунул руку в карман спортивных штанов и нащупал ингалятор. Синий пластик. Мундштук. Маленький баллончик с лекарством, которое, возможно, никогда не было нужно. Он взял его с собой, стащив из сумки Эдди, не спрашивая. Просто на всякий случай. Потому что если бы Эдди начал задыхаться, а ингалятора не было бы рядом, Ричи не смог бы себе этого простить. — Ты уверен? — спросил он. — Нет, — ответил Эдди. — Но я хочу попробовать. Ричи посмотрел на него. На дрожащие руки. На бледное лицо. На глаза — светло-карие, почти желтые в сером октябрьском свете, — в которых плескался страх пополам с чем-то еще. С решимостью, наверное. С упрямством. С чем-то, что делало Эдди Эдди. Ричи вдруг подумал, что это, наверное, и есть любовь — когда смотришь на человека и видишь не его страхи, а его храбрость. Когда понимаешь, что он боится, но все равно пробует. И когда хочешь быть рядом, чтобы поймать, если он упадет. — Окей, — сказал Ричи. — Я рядом. Если что — сделаю тебе искусственное дыхание. Предупреждаю: у меня во рту вкус бутерброда с тунцом и еще я не умею его делать. Но для тебя — научусь. Свисток. Они побежали. Ричи бежал чуть позади Эдди — не рядом, а именно позади, чтобы видеть его спину. Чтобы заметить, если что-то пойдет не так. Спина Эдди была прямой, лопатки двигались под футболкой, мокрой от пота. Ричи смотрел на эти лопатки — на то, как они сходятся и расходятся в такт дыханию, — и считал круги. Раз-два-три-четыре. Не вслух, про себя. Ритм счета накладывался на ритм шагов, и Ричи вдруг понял, почему Эдди всегда считает. Это помогало. Это делало мир управляемым. Первый круг — нормально. Второй круг — Эдди начал сбиваться с ритма. Его шаги стали короче, неровнее. Сначала Ричи подумал, что это просто усталость. Но потом Эдди споткнулся — не упал, но споткнулся, и его дыхание превратилось в хрип. Короткий, рваный звук, похожий на то, как воздух выходит из проколотой шины. Потом он перешел на шаг. Потом остановился, согнувшись, упираясь руками в колени. Ричи остановился рядом. Эдди не дышал. То есть дышал, но как-то странно — короткими, рваными вдохами, которые не доходили до легких. Его губы стали синими — быстрее, чем обычно, как будто без ингалятора процесс ускорился. Грудь ходила ходуном, плечи тряслись, и весь он был похож на натянутую струну, которая вот-вот лопнет. Ричи смотрел на эти синие губы и чувствовал, как комок внутри сжимается еще сильнее. Ингалятор лежал в кармане. Тяжелый. Теплый от тела. Ричи нащупал его пальцами. Провел пальцем по гладкому пластику, по шершавой резине мундштука. Он мог вытащить его. Мог вложить в руку Эдди, и через минуту тот бы выпрямился, и синева сошла бы с губ, и всё было бы как обычно. И не вытащил. Вместо этого он шагнул ближе и начал гладить Эдди по спине. Медленными кругами. По часовой стрелке. Он не знал, откуда взялось это движение — может, помнил, как мать гладила его по спине в детстве, когда он болел. Может, просто желание помочь и незнание как именно. Ладонь ложилась между лопаток — Эдди вздрагивал от прикосновения, но не отстранялся, — делала круг, возвращалась. Снова круг. Снова. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Ричи смотрел на свою ладонь, двигающуюся по мокрой футболке Эдди. На то, как ткань прилипает к коже, обрисовывая позвоночник. На то, как пальцы Эдди сжимают колени, побелевшие от напряжения. На то, как он постепенно перестает дрожать. Он не знал, сколько прошло времени. Минута? Две? Десять? Время на этом поле всегда текло странно — растягивалось, как жвачка, прилипшая к подошве. Другие ученики бежали мимо — кто-то крикнул что-то, Ричи не расслышал. Учитель свистел вдалеке, но свист казался далеким, как будто доносился с другого конца мира. Потом Эдди выпрямился. Медленно, осторожно, как будто боялся, что голова оторвется от шеи. Его губы всё еще были синими, но он улыбался — кривовато, неуверенно, но улыбался. В этой улыбке было что-то новое — не защита, не маска, а что-то настоящее. Ричи подумал, что, наверное, никто, кроме него, не видел Эдди таким. — Получилось, — сказал он хрипло. Голос сел — от напряжения, от слез, которые он, кажется, пытался сдержать. — Ага. — Ричи продолжал гладить его по спине, не в силах остановиться. Ладонь двигалась сама, как заведенная. — Ты молодец, Эдс. Твои легкие просто драматичные. Как актриса немого кино. Чуть что — сразу в обморок. Эдди посмотрел на него. В его глазах всё еще стояли слезы — от удушья, от ветра, от чего-то еще, — и в них отражалось серое небо. Серое, тяжелое, готовое разродиться дождем. Ричи видел в этих глазах себя — свое отражение, маленькое, искаженное, но узнаваемое. — Ты не дал мне его, — сказал он, глядя на карман Ричи. — Ты не просил. — Ты всегда давал раньше. — Раньше ты не говорил, что хочешь попробовать без него. Эдди смотрел на карман. Ричи чувствовал тяжесть ингалятора — он оттягивал ткань, и резинка штанов врезалась в бедро. Ему вдруг захотелось вытащить его, бросить в траву, сделать вид, что его никогда не было. Потому что этот ингалятор был символом всего, что Эдди боялся. А Ричи хотел, чтобы он перестал бояться. — Оставь пока у себя, — сказал Эдди. Ричи кивнул. Убрал руку с его спины — не сразу, сначала задержал на секунду, чувствуя тепло сквозь мокрую ткань. Ладонь была влажной — от пота Эдди, от утренней росы, от всего сразу. Ричи спрятал ее в карман. Подальше от тепла чужого тела. — Пошли, — сказал он. — Нам еще два круга бежать. Физрук орет, как раненый носорог. Он изобразил голос физрука — низкий, с хрипотцой, с деревенским акцентом, — и Эдди фыркнул. Губы растянулись в улыбке, и Ричи подумал, что это, наверное, самая красивая улыбка в мире. Не потому, что она была идеальной — она была кривой и бледной, и губы все еще синели в уголках. А потому, что она была настоящей. Они пошли пешком. Медленно, по внешней дорожке, где трава была выше и более влажной. Ричи рассказывал про осьминогов — он где-то читал, что они видят сны, и теперь эта мысль не давала ему покоя. — Представляешь, Эдс? У них мозг распределен по щупальцам. Каждое щупальце думает отдельно. Им, наверное, снятся восемь разных снов одновременно. В одном сне ты — креветка, в другом — водоросль, в третьем — просто плывешь. И всё это в одной голове. Или не в голове. В щупальцах. — Зачем мне это знать в одиннадцать утра на физкультуре? — Затем, что это круто. Вот если бы у меня было восемь рук, я бы мог одновременно делать домашку, есть, играть в приставку и гладить тебя по спине. Ты бы оценил. Эдди засмеялся — коротко, с присвистом, но настоящим смехом. Ричи смотрел на него краем глаза и думал, что синева с губ почти ушла. Осталась только бледность, но это было нормально — Эдди всегда был бледным. Как бумага. Как луна. Как что-то, что никогда не видит солнца, потому что боится рака кожи. К концу четвертого круга они отставали от класса слишком сильно. Физрук посмотрел на них, покачал головой и ничего не сказал. Наверное, привык. Или ему было все равно. Вечером Ричи сидел в своей комнате и смотрел на ингалятор. Синий пластик. Мундштук. Маленькое колесико дозатора. Он вертел его в руках, чувствуя пальцами гладкую поверхность, и думал о том, что эта штука лежала в сумке Эдди каждый день. Каждый гребаный день, с начальной школы. И каждый раз, когда Эдди доставал его, Ричи чувствовал, как комок в груди сжимается. Не от страха — от бессилия. От того, что он не мог сделать так, чтобы ингалятор больше никогда не понадобился. Он открыл ящик тумбочки и положил ингалятор внутрь. К старым билетам в кино, к сломанному брелку, к фотографии, где они с Эдди стояли у реки — мокрые, потому что только что искупались, хотя вода была ледяной. На фотографии Эдди смеялся — запрокинув голову, с закрытыми глазами, и казалось, что он вообще не умеет бояться. Ингалятор лег среди этого хлама, как будто всегда там был. Ричи закрыл ящик. И почувствовал, как комок в груди немного разжался.

Плацебо для тревожности.

Июнь, выпускной класс. Крыша гаража за домом Ричи пахла нагретой черепицей и старой яблоней, по которой они залезали сюда с восьмого класса. Яблоня цвела — белые лепестки осыпались на крышу, налипали на черепицу, и ветер гонял их по скату, собирая в маленькие сугробы. Запах цветущей яблони был сладким, почти приторным, и Эдди каждый раз чувствовал, как этот запах заполняет легкие, вытесняя всё остальное. Он не любил сильные запахи — они напоминали ему о том, как мало он контролирует. Но запах яблони он любил. Может, потому, что он был связан с Ричи. А может, просто потому, что был красивым. Эдди сидел, обхватив колени руками, и смотрел на город. Дерри лежал внизу, как карта, — серые крыши, зеленые кроны деревьев, блестящая лента реки вдалеке. Солнце садилось за горизонт, и небо было оранжевым снизу, розовым выше, а еще выше — бледно-голубым, почти прозрачным. Эдди думал о том, что через три месяца они пойдут дальше. Не «он пойдет». А «они». Это было странно — думать о будущем во множественном числе. Всю жизнь он думал о будущем как о чем-то, что случится с ним одним. Он один поступит в колледж. Он один снимет квартиру. Он один будет справляться. Он один будет дышать, есть, спать, просыпаться по утрам и понимать, что день начался, и нужно снова проверять сроки годности, и мыть руки, и считать шаги, и поправлять воротник, и делать всё, чтобы мир не развалился на части. Теперь в этом будущем был Ричи. — Я подал в Дерри, — сказал Эдди, глядя на реку. Вода блестела в закатном свете, как расплавленное золото, и он думал о том, что река течет через весь город, соединяя его части, как нитка соединяет бусины. Если бы он умел писать стихи, он написал бы о реке. Но он не умел. Он умел считать и проверять. И любить Ричи. Это он тоже умел, хотя долго не признавался себе в этом. — Я тоже, — ответил Ричи. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и смотрел в небо. Лепестки яблони падали ему на лицо, и он сдувал их, не открывая глаз. Каждый раз, когда он выдыхал, лепестки взлетали в воздух, кружились и снова падали — на щеки, на губы, на очки. — В смысле, в университет Дерри. Не в город. В городе я и так живу. Было бы странно подавать в город. «Здравствуйте, я хочу поступить в Дерри». — «Вы уже в Дерри, молодой человек». — «Отлично, я принят. Когда первая лекция по выживанию?» Эдди фыркнул. — У них хорошая программа по журналистике? — Понятия не имею. — Ричи повернул голову и посмотрел на него. Солнце светило ему в лицо, и глаза за очками казались почти прозрачными — как бутылочное стекло, через которое смотришь на огонь. В них отражалось закатное небо — оранжевое, розовое, золотое. — Но у них есть ты. И, надеюсь, торговый автомат с нормальными сэндвичами, а не с теми, что на вкус как картон, пропитанный слезами. Эдди не ответил. Смотрел на реку, на то, как закат красит воду, как тени от деревьев удлиняются, ползут по крышам. Они не обсуждали это. Не сидели с ноутбуком, сравнивая рейтинги университетов и стоимость общежитий. Просто оба подали в Дерри. Просто оба были приняты. Просто так вышло. Или не просто. Эдди не знал. Он перестал пытаться анализировать то, что происходило между ними, еще в девятом классе — после кросса, после того, как Ричи держал его ингалятор и не отдавал, и гладил по спине, пока он не перестал задыхаться. Тогда он понял, что некоторые вещи не нужно называть. Они просто есть. Как воздух. Как река. Как запах яблони в июне. — Мы будем жить вместе? — спросил он. — А ты хочешь? — Я спрашиваю. — А я отвечаю вопросом на вопрос, потому что боюсь услышать «нет». Эдди повернулся к нему. Ричи всё еще лежал на спине, но глаза были открыты, и он смотрел на Эдди — без ухмылки, без обычной маски шута. Просто смотрел. В его взгляде не было защиты — только ожидание. Только страх. Только надежда. Эдди увидел себя в этих глазах — маленького, бледного, с растрепанными ветром волосами. И подумал: «Он боится так же, как я. Может, даже сильнее». — Да, — сказал Эдди. — Хочу. — Тогда вместе. — Ричи снова уставился в небо, но Эдди заметил, как его плечи чуть опустились — напряжение ушло. — Найдем квартиру. С двумя комнатами. Чтобы ты мог запираться от меня, когда я тебя бешу. — Ты меня бесишь постоянно. — Знаю. Поэтому две комнаты. И замок на твоей двери. Я даже куплю тебе замок. В подарок на новоселье. С гравировкой «Обитель Спокойствия». — Ты все равно будешь ломиться. — Буду. Но наличие замка создаст иллюзию приватности. Это как плацебо для твоей тревожности. Тебе понравится. Эдди сорвал лепесток яблони, прилипший к черепице. Белый, с розовыми краями, полупрозрачный на свет. Он был похож на что-то нежное — на обещание, на воспоминание, на то, что нельзя потрогать, не испортив. Эдди покрутил его в пальцах — лепесток был прохладным, гладким, почти влажным — и бросил в Ричи. Лепесток спланировал и приземлился ему на очки, застряв в оправе. Ричи не убрал его. Просто лежал с лепестком на очках и улыбался. Улыбка была мягкой, почти сонной, и Эдди вдруг понял, что хочет запомнить это — как выглядят глаза Ричи сквозь прозрачный лепесток, как закат красит его волосы, как он дышит — ровно, спокойно. — Эдс, — сказал он. — Что? — Я рад, что мы едем вместе. Даже если ты будешь заставлять меня чистить плинтусы зубной щеткой. Эдди посмотрел на него. На лепесток в оправе, на дурацкую улыбку, на руки, закинутые за голову, — те самые, что держали его ингалятор и гладили по спине на футбольном поле. На кроссовки — одну с рисунком из фломастеров, который так и не стерся за три года, вторую с новым рисунком, появившимся на этой неделе. Эдди не знал, что нарисовано на второй кроссовке — может, осьминог, может, просто клякса. Но он знал, что Ричи нарисовал это сам. И что теперь эти кроссовки станут частью их общего будущего — грязными, странными, но их. — Я тоже, — сказал он. — Рад. И я не буду заставлять тебя чистить плинтусы зубной щеткой. — Правда? — Нет. Просто найму клининговую компанию, и мы вычтем это из твоей доли. Ричи расхохотался. Солнце село. Небо из оранжевого стало фиолетовым, потом темно-синим, почти черным. Зажглись первые звезды — бледные, едва видимые сквозь городскую засветку, но Эдди знал, что они есть. Он не видел их отчетливо, но знал, что они там. Так же, как знал, что Ричи рядом. И что завтра они снова будут вместе. И послезавтра. И через год. И через много лет. Пожалуйста. Лепестки яблони все еще падали — медленно, кружась в теплом июньском воздухе. Один приземлился Эдди на колено. Он не стряхнул его. Они сидели на крыше, пока не стемнело совсем. Не говорили. Просто сидели рядом, касаясь плечами, и смотрели, как город засыпает — окно за окном, огонек за огоньком. Где-то вдалеке лаяла собака. Где-то хлопнула дверь. Где-то играла музыка — тихая, далекая, как воспоминание. Вдалеке шумела река.

Тридцать секунд наизусть.

Сентябрь, первый курс университета. Квартира была ужасной. Ричи понял это в первую же секунду, как переступил порог. В коридоре пахло старыми обоями и чем-то кислым — может, пролитым уксусом, может, просто временем, которое въелось в стены. Половицы скрипели под каждым шагом, и этот скрип был разным — одна половица стонала низко и протяжно, другая взвизгивала, как испуганный хомяк, третья издавала звук, похожий на сдавленный кашель. Обои в цветочек — выцветшие, с коричневыми разводами от протечек — помнили, кажется, еще администрацию Никсона. В углу гостиной темнело пятно — то ли плесень, то ли просто грязь, которую не оттирали десятилетиями. Ричи стоял посреди гостиной с коробкой в руках и улыбался. — Эдс, — сказал он. — Это лучшее место в моей жизни. Эдди стоял в дверях с двумя коробками — одна на другой, и верхняя опасно накренилась. Он оглядывал комнату с таким выражением, с каким смотрят на результаты анализа крови, где все показатели выделены красным. Его глаза бегали от пятна на потолке к трещине в стене, от трещины к скрипучей половице под ногами. Ричи видел, как он считает — не шаги, а угрозы. Плесень. Грибок. Старые трубы. Пыль. Микробы. — Тут плесень, — сказал он. — В углу. Видишь? Черное пятно. Это плесень. — Это характер. У квартиры есть характер. — У квартиры есть грибок. Это разные вещи. — Ты просто не умеешь видеть красоту в недостатках. — Ричи прошел в центр комнаты, развернулся, раскинув руки. Коробка качнулась, и из нее что-то звякнуло. — Посмотри на эти обои. Цветочки. Это же винтаж. Сейчас такое в музеях выставляют. — В музеях выставляют то, что хорошо сохранилось. Это не хорошо сохранилось. Это разлагается. — Ты разлагаешься. А обои живут свою лучшую жизнь. Эдди закатил глаза. Ричи заметил, как его пальцы сжимают коробки — побелели костяшки. Он был напряжен, как струна, и Ричи вдруг понял, что этот переезд для Эдди — не приключение, а испытание. Каждая новая квартира была для него не новым интересным местом, а новым полем битвы. С микробами. С грязью. С хаосом. С миром, который никак не хотел подчиняться правилам. — Иди выбирай комнату, — сказал Ричи мягко. — Та, что с окном во двор. Там клен. Тебе понравится. — Откуда ты знаешь, что мне понравится клен? — Ты любишь деревья. Ты всегда смотришь на них в парке. Когда думаешь, что никто не видит. Эдди замер. Посмотрел на Ричи. В его взгляде было что-то — удивление, смешанное с чем-то более теплым. Ричи не отвел глаз. Он хотел, чтобы Эдди знал — он замечает. Он всегда замечает. Каждый взгляд, каждое движение, каждую мелочь, из которых состоит Эдди Каспбрак. Эдди ничего не сказал. Развернулся и пошел в свою комнату — ту, что поменьше, но с окном во двор, где рос старый клен. Ричи слышал, как он ставит коробки на пол, как открывает окно, как начинает протирать подоконник — этот характерный звук, шуршание салфетки о пластик. Шуршание было ритмичным, успокаивающим. Ричи подумал, что, наверное, мог бы заснуть под этот звук. Ричи пошел в свою комнату. Она была больше, но окно выходило на стену соседнего дома — серую, с ржавыми потеками от кондиционеров. Он бросил коробку на пол, и из нее со звоном высыпались кассеты — старые, еще из дома, с записями «Голосов в моей голове», которые он делал с четырнадцати лет. Он сел на пол, прислонившись спиной к стене, и стал перебирать кассеты. На каждой — дата, тема, пометки его корявым почерком. «Выпуск 1: почему школьные обеды — это биооружие». «Выпуск 7: интервью с моим котом (кот не ответил)». «Выпуск 12: Эдди Каспбрак и его антисептик — история любви». Он улыбнулся, глядя на последнюю. Он записал этот выпуск в десятом классе, когда Эдди болел и не ходил в школу, и Ричи было скучно. Он говорил в диктофон час, рассказывая воображаемой аудитории о своем лучшем друге — о том, как тот моет руки, как проверяет сроки годности, как поправляет воротник. О том, как он задыхался на физкультуре и перестал задыхаться. О том, как он смеется — коротко, с присвистом, будто смех застревает в горле и вырывается рывками. О том, как его глаза становятся почти желтыми в свете ламп. Ричи никогда не давал Эдди послушать эту кассету. Из коридора донесся скрип — Эдди шел на кухню. Ричи слышал, как он открывает кран, как моет руки (ровно тридцать секунд, Ричи знал этот ритм наизусть — сначала долгое мытье ладоней, потом тщательная обработка между пальцами, потом круговые движения больших пальцев), как ставит чайник. Звуки были знакомыми до боли, как мелодия, которую слышишь каждый день и уже не замечаешь, пока она не исчезает. Он встал, сунул кассету обратно в коробку и пошел на кухню. Эдди стоял у плиты, глядя на чайник так, будто тот мог закипеть быстрее от силы взгляда. На нем была домашняя футболка — старая, выцветшая, с надписью, которую уже не прочитать. Волосы взъерошены после переезда. На щеке — грязное пятно, видимо, испачкался, пока протирал подоконник. Ричи прислонился к дверному косяку и смотрел на него. На то, как свет падает на его лицо — вечерний, мягкий, сквозь занавески. На то, как его пальцы барабанят по столешнице — нервно, в ритме, который Ричи не узнавал. На то, как он покусывает нижнюю губу — привычка, которая появлялась, когда он был сосредоточен или напуган. — Что? — спросил Эдди, не оборачиваясь. — Ничего. Просто смотрю. — На что? — На тебя. Ты грязный. У тебя пятно на щеке. Эдди машинально потер щеку ладонью. Пятно размазалось, стало еще больше. Ричи улыбнулся. Он хотел подойти и стереть это пятно сам. Провести пальцем по щеке Эдди, почувствовать тепло его кожи, увидеть, как он закроет глаза от прикосновения. Но он не сделал этого. Вместо этого он сказал: — Теперь еще хуже. Ты теперь как мы, простые смертные. Добро пожаловать в клуб «Жизнь без стерильной упаковки». — Спасибо, что сообщил. — Всегда пожалуйста. Я твой личный инспектор по чистоте. Буду сообщать тебе о всех пятнах. — У меня для этого есть зеркало. — Зеркало не умеет говорить голосом британского дворецкого. — Ричи переключился на голос: — «Сэр, осмелюсь заметить, у вас на лице пятно. Весьма неприличное. Позвольте предложить вам влажную салфетку». Эдди улыбнулся. Чайник закипел, выключился с щелчком. Эдди налил кипяток в кружку — травяной чай, пахнущий ромашкой и мятой, — и сел за стол. Ричи сел напротив. На столе между ними лежали ключи от квартиры — две связки, новенькие, еще пахнущие металлом. Ричи взял одну связку, подбросил на ладони. Ключи звякнули — звон был чистым, почти музыкальным. — Ну что, Эдс, — сказал он. — Добро пожаловать домой. Завтра купим тебе противогаз и начнем войну с плесенью. Эдди посмотрел на него поверх кружки. Пар от чая поднимался, затуманивая его лицо. Ричи видел его глаза сквозь пар — красивые. — Домой, — повторил он. — Звучит странно. — Привыкнешь. У тебя есть я. Я сделаю это место домом. — Ты сделаешь это место свинарником. — Это одно и то же. Свинарник — это дом, где живут счастливые свиньи. Эдди закатил глаза, но губы дрогнули в улыбке. Он отпил чай, обжегся, поморщился. Ричи смотрел на него и думал, что эта ужасная квартира с плесенью в углу и скрипучими половицами — лучшее место на земле. Потому что в ней был Эдди.

Колонка на четвертой странице.

Сентябрь, второй курс. За три недели до статьи. Библиотека университета пахла старой бумагой, пылью и кондиционером — смесь запахов, которую Эдди находил почти приятной. Почти. Пыль вызывала легкое першение в горле, но он привык. Он привык ко многим вещам, которые раньше вызывали у него панику. Это было странно — осознавать, что он меняется. Что стены, которые он строил годами, начинают давать трещины. И что в эти трещины проникает свет. Он сидел за своим обычным столом — в дальнем углу, у окна, выходящего на внутренний двор, — и читал свежий номер «Дерри Дейли» — студенческая газета, которая выходила раз в неделю. Колонка Ричи была на третьей странице, как всегда. «Голоса в моей голове». Сегодняшний выпуск назывался «Исповедь библиотечного стеллажа» и был написан от лица книжной полки, которая наблюдала за студентами и комментировала их привычки. Эдди фыркнул, читая абзац о «парне, который приходит каждый день в одной и той же рубашке и, кажется, не знает, что стиральные машины изобретены». Он знал, что это о нем — он действительно носил одну и ту же рубашку по вторникам, потому что она была удобной, и стирал ее каждую среду, так что комментарий был несправедливым. Но он не злился. Ричи всегда подкалывал его в своих колонках, и это стало их внутренней игрой — Эдди делал вид, что возмущается, Ричи делал вид, что ему все равно. Он перевернул страницу и увидел «Порядок чувств» Стэнли Уриса. Стэнли Урис. Бухгалтерский факультет. Худой, светловолосый, всегда в идеально выглаженных рубашках. Эдди видел его иногда в библиотеке — он сидел через два стола, раскладывал учебники по линеечке и писал в блокноте мелким, убористым почерком. Он выглядел как человек, который знает, сколько у него ручек в пенале, и пересчитывает их каждый час. Эдди узнавал в нем что-то свое — ту же потребность в порядке, ту же любовь к контролю. Но Стэнли, кажется, не боялся. Он просто любил порядок. А Эдди боялся хаоса. Это была разница. Колонка шла на четвёртой странице, после новостей кампуса и расписания столовой — там, где обычно печатали то, что никто не читал. Но Стэнли читали. Эдди сам читал его колонку каждую неделю. С тем же чувством, с каким в детстве смотрел в окна соседских домов — не потому, что хотел увидеть что-то конкретное, а потому, что чужая жизнь, подсмотренная со стороны, всегда казалась интереснее своей. В колонках Стэнли не было драмы — только наблюдения. Точные, холодные, как скальпель. Он разрезал людей и показывал, что у них внутри. Иногда Эдди казалось, что Стэнли видит больше, чем нужно. Иногда — что он вообще не видит главного. Сегодняшний выпуск назывался «Девушка, которая заканчивает разговор первой». Стэнли писал о студентке с факультета искусств — не называя имени, но так точно, что Эдди сразу понял, о ком речь. Беверли Марш, третьекурсница. Она всегда сидела в кафетерии у окна, спиной к стене. Всегда заканчивала разговор на полуслове — не грубо, а так, будто услышала всё, что ей было нужно. Парни рядом с ней менялись, но выражение её лица оставалось одним и тем же — спокойное, почти расслабленное. Как у человека, который уже знает, чем всё кончится, и не видит смысла ускорить или оттянуть. «Она не холодна. Она просто не тратит время на то, что не имеет значения. Она смотрит на людей так, будто видит не то, что они показывают, а то, что они прячут. И уходит не потому, что боится остаться. А потому, что оставаться дольше, чем нужно, — это форма лжи. Она не коллекционирует сердца. Она просто не берёт те, которые ей не подходят». Эдди перечитал последнюю фразу. Поставил палец на бумагу, чувствуя шершавость газетной страницы. Он думал о Беверли Марш, которую видел в кафетерии — яркая, с резкими движениями, с улыбкой, которая появлялась ровно на столько, сколько длилась шутка, и гасла без остатка. Он никогда бы не думал о ней как о человеке, который «не тратит время». Но теперь, прочитав статью Стэнли, он не мог не видеть этого. Стэнли обладал странным даром — после его статей люди становились прозрачными. Эдди видел их привычки, их молчание, их незаметные выборы, из которых состояла жизнь. В этом был талант Стэнли. Он видел людей насквозь и записывал то, что видел, без осуждения, без жалости — просто как факты. Как будто составлял бухгалтерский отчет о человеческих душах. Приход. Расход. Сальдо. И всегда — дефицит. Потому что в душах всегда дефицит. Чего-то. Любви, наверное. Или смелости. Или просто способности быть счастливым. Эдди закрыл газету и посмотрел в окно. Во дворе шел дождь — мелкий, он барабанил по листьям клена и стекал по стеклу. Эдди думал о том, что Стэнли Урис никогда не напишет о нем. Он был недостаточно интересен для этого. Недостаточно сложен. Просто парень, который моет руки и проверяет сроки годности. Никакой драмы. Никакой скрытой глубины. Он ошибался.

Обходной путь.

За две недели до статьи. Библиотека в среду после обеда была почти пустой. Стэнли Урис сидел за своим обычным столом — дальний угол, у окна, выходящего на внутренний двор, где старый дуб ронял листья на мокрый асфальт. Он разложил учебники по бухгалтерскому учету ровной стопкой — «Основы аудита», «Налоговое право», «Финансовый анализ», — поставил стакан с водой точно по центру бумажной салфетки и открыл блокнот на чистой странице. Ручка лежала параллельно краю стола. Всё было на своих местах. Стэнли любил, когда всё было на своих местах. Не из тревожности — он не боялся беспорядка, он просто не видел в нем смысла. Зачем класть ручку под углом, если можно положить ровно? Зачем ставить стакан на край стола, если можно по центру? Это была не мания. Это была эффективность. Так он экономил время — не нужно искать вещи, если они всегда там, где должны быть. Он открыл блокнот и перечитал вчерашние записи. Наблюдения за Беном Хэнскомом, третьекурсником с архитектурного. Он следил за ним две недели — не специально, просто Бен часто сидел в библиотеке через стол, и Стэнли, сам того не желая, запоминал детали. Как он читает — медленно, водя пальцем по строчке, будто пробует слова на вес. Как делает заметки на полях — мелким, круглым почерком, почти печатным. Как смотрит в окно, когда думает, и в эти моменты его лицо становится отсутствующим, будто он не здесь, а где-то внутри чертежа, который ещё не нарисовал. Из этих деталей складывался портрет. Стэнли не знал, зачем он их записывает. Может быть, чтобы понять людей. Может быть, чтобы понять себя через них. Он никогда не был хорош в чувствах — своих или чужих. Чувства были нелогичными, не поддавались классификации, не укладывались в дебет и кредит. Но когда он записывал их на бумагу, раскладывал по полочкам, называл имена — они становились чуть более управляемыми. Как бухгалтерский баланс. Как отчет о прибылях и убытках. Сегодня он собирался писать о Бене. У него уже был набросок: «Парень, который строит здания, в которых никто не будет жить». Он хотел показать, что за маской тихого, незаметного студента скрывается человек, который привык быть невидимым. Который прячет себя за чужими проектами, за чужими идеями, за чужими ожиданиями. Который боится, что если он построит что-то своё — это никому не понадобится. Стэнли взял ручку и написал первую строчку: «Он не скромен. Он просто не верит, что его видно». В этот момент на соседний стул плюхнулся Ричи Тозиер. Стэнли знал Ричи — трудно было не знать человека, который вел самую громкую колонку в университетской газете и, кажется, никогда не закрывал рот. Они пересекались в редакции, иногда обменивались парой слов. Ричи был… шумным. Хаотичным. Он всегда закидывал ноги на соседний стул, забывал мыть руки перед едой и говорил дурацкими голосами в самые неподходящие моменты. Полная противоположность Стэнли. И всё же Стэнли его уважал. Ричи умел видеть людей. За его шутками и кривляниями скрывался острый, наблюдательный ум — он просто предпочитал подавать свои наблюдения под соусом абсурда, а не сухого анализа, как Стэнли. В колонках Ричи не было точных формулировок — зато была правда. Странная, кривая, но правда. — Убери ноги, — сказал Стэнли, не поднимая головы. — Я еще даже не сел. То есть сел. Но ноги закинул только что. Ты предсказал будущее? — Ты всегда закидываешь ноги. Это твоя привычка. Ричи убрал ноги. Стэн поднял глаза. Ричи выглядел… иначе. Не так, как обычно. Обычно он был расслаблен, почти развязен, как будто мир — это большая шутка, и он единственный, кто понял панчлайн. Сегодня он был напряжен. Его плечи были подняты, пальцы теребили край рубашки, а глаза за грязными стеклами очков бегали, не останавливаясь ни на чем. Он напоминал человека, который собирается прыгнуть с обрыва и уже знает, что внизу вода, но все равно боится. — Что тебе нужно? — спросил Стэнли. — Мне нужна твоя помощь. В твоей колонке. Стэнли отложил ручку — аккуратно, параллельно краю блокнота. Это было интересно. Ричи Тозиер никогда не просил о помощи. Он был из тех людей, которые предпочитают решать проблемы сами, даже если их решения — катастрофа. Стэнли видел, как Ричи спорил с редактором, как переписывал статьи в последнюю минуту, как брал на себя ответственность за чужие ошибки. Он не просил помощи. Он был тем, кто помогал другим. — Какого рода помощь? — Напиши о моем друге. Эдди Каспбраке. Стэнли знал Эдди Каспбрака. Точнее, знал о нем — трудно было не заметить человека, который протирал стул антисептиком перед тем, как сесть, и всегда проверял срок годности на йогурте. Эдди был… интересным объектом для наблюдения. Стэнли уже делал заметки о нем — пока разрозненные, не собранные в единый портрет. Человек, который путает контроль с безопасностью. Человек, который построил вокруг себя невидимые стены и называет их гигиеной. Но он никогда не думал, что напишет о нем. Эдди Каспбрак был слишком… личным. Слишком связанным с Ричи, а Ричи, при всей его невыносимости, был одним из немногих людей, кого Стэнли уважал. — Зачем? — спросил он. Ричи посмотрел в окно. Дождь барабанил по стеклу, и капли стекали вниз, оставляя извилистые дорожки. Стэнли следил за его лицом — за тем, как двигаются желваки, как губы сжимаются в тонкую линию, как он подбирает слова, как будто каждое из них стоит ему усилий. — Я знаю его с того дня, как он упал в коридоре седьмого класса, — сказал Ричи наконец. — И все эти годы я смотрю на него. Не как на друга. Стэнли моргнул. Это было… неожиданно. Он, конечно, замечал, как Ричи смотрит на Эдди — дольше, чем смотрят на друзей, мягче, с какой-то щемящей нежностью, которую Ричи, видимо, считал незаметной. Но Стэнли никогда не думал, что за этим стоит что-то большее. Или, точнее, он не позволял себе об этом думать — чужие чувства были не его делом, пока они не становились материалом для колонки. Но сейчас Ричи сам предлагал ему этот материал. — Он, наверное, знает. Но он не говорит, — продолжал Ричи. — И я не говорю. Мы просто… живём так. Как будто ничего не происходит. Уже много лет, Стэн. Мы делаем вид, что это дружба. Потому что если назвать — придётся что-то менять. А мы не умеем менять. Мы умеем только сохранять. — Почему не скажешь ты? — Потому что Эдди боится перемен больше, чем микробов. — Ричи потер лицо ладонями — грубо, как будто пытался стереть с себя усталость. — Если я скажу первый, он запаникует. Не потому, что не любит. А потому, что «отношения» — это новый набор правил. Новые ожидания. Новые способы всё испортить. Он решит, что теперь должен быть другим. Что теперь нужно стараться. Что теперь можно потерять. И либо сбежит, либо согласится из чувства долга, и будет мучиться, потому что не понимает: нам не нужно ничего менять. Нам нужно просто перестать врать, что это дружба. Стэнли взял ручку и начал вертеть ее в пальцах — быстро, ловко, успокаивающий ритм. Он думал. О Ричи, который годами любит своего лучшего друга и боится, что признание не приблизит их, а разрушит. Об Эдди, который построил стены даже вокруг того, что уже имеет. О себе — о том, как он сам смотрит на парня в кафетерии и никогда не подойдёт первым. О том, как он записывает наблюдения о нем в отдельный блокнот — тот, который никогда не показывал никому. О том, как он боится. — Ты хочешь, чтобы я написал статью, которая сделает первый шаг за него, — сказал он медленно, формулируя мысль. — Не заставляя его бояться, что всё сломается. Потому что если толчок придёт снаружи, это не его ответственность. Это просто обстоятельства. Ричи выдохнул обреченно. — Да. Именно. Если его вынудит статья — он не будет думать, что это я поставил его перед выбором. Он будет думать, что это жизнь поставила. А с жизнью он спорить не умеет. Он умеет только приспосабливаться. Вот пусть и приспособится к тому, что мы вместе. По-настоящему. — Звучит как план, который с равной вероятностью может сработать или разрушить ваши отношения. — Я знаю. — Ричи опустил руки на стол. — Но я больше не могу в «дружбу». Столько лет, Стэн. Я смотрю на него и хочу… просто хочу перестать притворяться. Но он должен прийти к этому сам. Или думать, что пришёл сам. Это одно и то же. Стэнли открыл блокнот на чистой странице. Перевернул страницу с набросками о Бене — он подождет. Это было важнее. Не для газеты — для чего-то другого. Для чего-то, что Стэнли не умел называть, но чувствовал. Может, это была надежда. Может, страх. Может, просто желание помочь — не Ричи, а себе. Доказать, что стены можно разрушить. Что коробки открываются. Что люди выходят наружу. — Что ты хочешь, чтобы я написал? — Правду. То, что видишь. Как он живет. Его правила. Его… стены. Напиши так, чтобы его задело. Но не ври. Только правду. — Хорошо. — Стэнли взял ручку. — И что я получу взамен? — Номер телефона Билла Денбро. Ручка замерла. Стэнли почувствовал, как что-то сжимается в груди — не больно, но ощутимо, как будто кто-то взял его сердце в ладонь и слегка сжал. Он поднял глаза на Ричи. — Откуда ты знаешь? — Я тоже наблюдаю, Стэн. — Ричи улыбнулся, и на этот раз его улыбка была не кривой, не насмешливой, а почти понимающей. — Просто я делаю это громко и с дурацкими голосами, а ты — тихо и с блокнотом. Но мы оба видим людей. Я видел, как ты смотришь на Билла в кафетерии. Как поправляешь воротник, когда он проходит мимо. Как делаешь вид, что читаешь, но на самом деле следишь за ним. Стэнли молчал. Он чувствовал, как горят кончики ушей — предательская реакция, которую он никогда не мог контролировать. Он думал о Билле Денбро — о его рыжих волосах, которые вечно падали на глаза, о его тихом голосе, о том, как он улыбался, когда читал свои рассказы на семинарах по письму. Стэнли следил за ним уже год. Записывал наблюдения в отдельный блокнот — тот, который никогда не показывал никому. Он знал, что Билл любит черный кофе без сахара, что он пишет правой рукой, но левой ест, что он заикается, когда волнуется, но на бумаге слова текут свободно. — Статья выйдет в следующую среду, — сказал он наконец, возвращая голосу ровность. — И, Ричи… Надеюсь, ты знаешь, что делаешь. — Я тоже надеюсь, — ответил Ричи. Он встал, собираясь уходить. Стэнли смотрел на его спину — на мятую рубашку, на торчащие волосы, на то, как он сутулится, хотя обычно ходит расправив плечи. Сейчас он казался меньше, чем обычно. Уязвимее. — У тебя есть две недели, — сказал Стэнли ему вслед. — Чтобы придумать, что ты будешь делать после того, как я опубликую статью. Потому что если твой план — просто задеть его и надеяться, что он сам догадается, то ты идиот. Ричи обернулся. Улыбнулся — криво, но искренне. — Я идиот, — согласился он. — Но я идиот с планом. Пиши статью. Он ушел. Его шаги затихли в глубине библиотеки — сначала громкие, потом тише, потом совсем исчезли. Стэнли остался один — перед раскрытым блокнотом, с ручкой в руке, с чистым листом, который ждал слов. Он посмотрел в окно. Дождь всё шел, отбивая ритм, кажется, его сердца, когда Ричи произнес знакомое имя и пообещал ему номер телефона. Стэнли думал о Ричи и Эдди. О долгой дружбе, которая на самом деле была чем-то большим. О том, как странно устроены люди — они могут быть так близко друг к другу и не видеть, не понимать, не решаться. Он думал о Билле Денбро. О его рыжих волосах. О его тихом голосе. О том, как он улыбается. Потом он опустил взгляд на блокнот и начал писать. «Человек в футляре: портрет контроля». Слова ложились на бумагу ровно, аккуратно, как цифры в бухгалтерской ведомости. Стэнли писал о стенах, которые строят люди. О стеклянных коробках, в которых они прячутся. О страхе, который маскируется под заботу о гигиене. О том, что иногда, чтобы выйти из коробки, нужен кто-то, кто постучит в стекло. Он не называл имени. Но он знал, что Эдди Каспбрак узнает себя. И он знал, что Ричи Тозиер будет ждать. Когда статья была готова, Стэнли перечитал ее. Потом открыл внутренний карман сумки, достал другой блокнот — тот, что никогда не показывал никому, — и записал на полях, рядом с заметками о Билле Денбро: «Возможно, я тоже идиот. Возможно, мне тоже нужен кто-то, кто постучит в стекло». Он закрыл блокнот. Взял учебник по аудиту и открыл на нужной странице. Всё было на своих местах. Почти всё.

Самая идиотская идея, ну конечно.

Среда, утро. Кухня их квартиры пахла гелем для стирки и дождем. Дождь шел с ночи, или не заканчивался уже неделю — настойчивый, он стекал по стеклу, размывая очертания клена во дворе. Эдди сидел за столом, поджав под себя одну ногу, и держал в руках кружку с чаем. Кружка была теплой, почти горячей, и он грел о нее пальцы — те вечно мерзли по утрам, даже летом, даже когда батареи шпарили так, что Ричи ходил по квартире в одних трусах и жаловался на тропики. Свежий номер «Дерри Дейли» лежал перед ним на столе, еще пахнущий типографской краской. Эдди любил этот запах — резкий, химический, почему-то ассоциирующийся с Ричи, который вечно возвращался из редакции с черными разводами на пальцах и пачкал всё, к чему прикасался. Этот запах стал для Эдди запахом дома. Странно — дом пах не пирогами и не деревом, а типографской краской и дешевым кофе из редакционного автомата. Он открыл газету. Колонка Ричи была на третьей странице, как всегда. «Голоса в моей голове». Сегодняшний выпуск назывался «Библиотечный апокалипсис: хроники выживания» и был посвящен новым правилам посещения библиотеки. «День третий. Запасы кофе в автомате на исходе. Студенты начинают проявлять признаки агрессии. Один особо отчаявшийся попытался взять книгу без разрешения библиотекаря. Его судьба неизвестна. Слышны только крики и звук рвущейся бумаги…» Эдди фыркнул в кружку. Чай плеснулся, обжег верхнюю губу. Он машинально облизнулся и продолжил читать. Ричи был в ударе — каждая фраза била в цель. Эдди дочитал, улыбнулся и перевернул страницу. «Порядок чувств». Стэнли Урис. Заголовок: «ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ: ПОРТРЕТ КОНТРОЛЯ». Эдди отпил чай. Чай был уже не горячим, а теплым, и ромашка горчила на языке. Он начал читать. «Есть люди, которые путают стерильность с безопасностью. Они моют руки не потому, что руки грязные, а потому, что сам процесс даёт иллюзию контроля. Они составляют списки, расписания, планы — не потому, что это необходимо, а потому, что пустота между пунктами пугает их больше любого микроба. Такой человек не болен. Он просто выбрал стратегию выживания. Он построил вокруг себя стеклянную коробку. В ней безопасно. В ней можно дышать.» Эдди перестал пить чай. Кружка замерла на полпути к губам. Он почувствовал, как внутри что-то холодеет — медленно, как будто кто-то открыл кран с ледяной водой где-то в районе солнечного сплетения. «Такой человек не болен. Он просто выбрал стратегию выживания, которая работает. Он построил вокруг себя стеклянную коробку. В ней поддерживается идеальная температура. Влажность. Количество бактерий на квадратный сантиметр сведено к минимуму. В этой коробке безопасно. В ней можно дышать. Но из нее нельзя выйти. Я вижу его почти каждый день. Он поправляет воротник, даже когда тот лежит идеально. Проверяет срок годности на йогурте, купленном пять минут назад. Смотрит на мир через невидимую плёнку антисептика.» В кухне было тихо. Только дождь за окном и холодильник, гудящий в углу. Эдди слышал свое дыхание — ровное, спокойное, но внутри что-то сжималось. К горлу подступала знакомая тошнота — та самая, что появлялась в детстве, когда кто-то кашлял рядом, не прикрыв рот, или когда мать рассказывала об очередной болезни, подобранной в общественном транспорте. Только теперь его тошнило не от микробов. Его тошнило от правды. «Такие люди умеют любить. Но они берут ровно столько, сколько может удержать, не рискуя. Ровно столько, чтобы не пришлось называть. Потому что назвать — значит признать, что это можно потерять. А терять они не умеют. Они умеют только сохранять. Они живут в иллюзии, что можно иметь всё, не называя ничего. Что можно быть счастливым в стеклянной коробке. Что если не давать вещам имён, они не станут настоящими — и их невозможно будет сломать.» Эдди закрыл газету. Положил на стол, разгладил ладонью — машинально, не думая. Он не злился. Пока. Сначала пришло что-то другое — узнавание, холодное и точное, как скальпель. Стэнли Урис описал его. Не назвал имени, но каждая деталь, каждая черточка была срисована с него, Эдди Каспбрака. С его привычек, его страхов, его невидимых стен. Эдди вдруг увидел себя со стороны — и этот человек в статье был ему незнаком. И в то же время знаком до боли. Как отражение в кривом зеркале — узнаешь черты, но не узнаешь себя. И все, кто читает эту газету, знают это. Все, кто видел его в кампусе с антисептиком в кармане. Кто замечал, как он поправляет воротник. Кто сидел с ним в одной аудитории и смотрел, как он протирает парту салфеткой перед лекцией. Все они сейчас читают эту статью и кивают: «Да, точно, это же Каспбрак. Человек в футляре». Вторая волна пришла через минуту. Гнев. Горячий, почти лихорадочный, он поднимался откуда-то из живота, заливал грудь, сжимал горло — но не так, как на футбольном поле в девятом классе. По-другому. Как будто внутри закипал чайник, и пар давил на крышку. Эдди чувствовал, как краснеют щеки, как сжимаются кулаки, как хочется разорвать газету на мелкие кусочки и разбросать по всей кухне. — Что за… — начал он вслух и не закончил. В коридоре послышались шаги. Половица скрипнула — та самая, что стонала низко и протяжно, — и на кухню выполз Ричи. Взъерошенный, в мятой футболке, с отпечатком подушки на щеке. Он щурился без очков, и его глаза казались меньше, чем обычно, и как-то беззащитнее. Без очков Ричи был другим — не шумным, не уверенным, а почти уязвимым. Эдди иногда ловил себя на мысли, что любит его таким больше. — Эдс? — Он зевнул, почесал живот. — Ты чего такой… Как будто тебе сообщили, что антисептик вызывает рак. Эдди молча подвинул ему газету, раскрытую на колонке Стэнли. Ричи взял газету, прищурился — без очков он видел плохо, — потом нашарил на столе свои очки (они лежали рядом с сахарницей, куда он бросил их вчера вечером), надел. Начал читать. Эдди следил за его лицом. За тем, как двигаются глаза за линзами — слева направо, строка за строкой. За тем, как брови сначала ползут вверх, потом сходятся к переносице. За тем, как губы сжимаются в тонкую линию — Ричи всегда так делал, когда был сосредоточен. Или когда злился. Эдди не всегда умел отличать. Он дочитал. Отложил газету. Посмотрел на Эдди. — Ого, — сказал он. — Это… ну да. Это ты. — Это клевета, — отчеканил Эдди. Его голос был ровным, слишком ровным, и он сам слышал это — как будто говорил не он, а кто-то другой, кто-то, кто умел контролировать гнев. — Я подам в суд. — В суд? — Ричи фыркнул. — На Стэнли Уриса? За что? За то, что он написал правду? Эдди замер. Пальцы, лежавшие на столе, сжались в кулак — сами, без его участия. Ногти впились в ладони, и Эдди почувствовал боль — острую, настоящую, которая помогла ему не сорваться. — Это не правда. — Эдс. — Ричи сел напротив, взял с его тарелки сухофрукт — курагу, кажется, — закинул в рот. — Я знаю тебя со средней школы. Ты моешь руки чаще, чем хирург перед операцией. Ты проверяешь срок годности на всём, включая зубную пасту. Ты поправляешь воротник, даже когда он идеальный. И да, иногда ты выглядишь так, будто между тобой и миром стекло. Я не знаю, зачем ты это делаешь. Но я знаю, что это правда. Эдди смотрел на него. На его дурацкую футболку с надписью, которая уже начала трескаться от стирок. На крошки от кураги в уголке губ. На глаза за стеклами очков — карие с зелеными крапинками, — которые смотрели на него без насмешки, без осуждения, просто смотрели. В них не было жалости. Не было снисхождения. Было только понимание. И это было хуже всего. — Ты считаешь, что я… одинокий человек в стеклянной коробке? — спросил он, и голос прозвучал тише, чем он хотел. — Я считаю, что ты Эдди Каспбрак. — Ричи пожал плечами. — Мой лучший друг уже много лет. И этот Стэнли Урис — придурок, который пишет о людях, которых даже не знает. Но пишет он хорошо. Читаешь — и веришь. Эдди отвернулся. Он думал о том, что Ричи прав — в статье была правда. Но не вся правда. Была правда о стенах, но не было правды о том, что за этими стенами. О том, что он чувствует, когда Ричи смеется. О том, как его сердце бьется быстрее, когда Ричи входит в комнату. О том, как он хочет, чтобы Ричи остался. Всегда. — Я хочу, чтобы он написал опровержение. — Он не напишет. Формально он не назвал твоего имени. Это художественный образ. Собирательный. — Тогда я сам напишу. Опубликую ответ. В следующем номере. — В какой рубрике? У тебя даже колонки нет. Эдди открыл рот, чтобы возразить, и закрыл. Ричи был прав. У него не было колонки. Он мог написать письмо в редакцию, но это выглядело бы жалко — «я не человек в футляре, и вот список причин, почему». Сам список причин стал бы доказательством обратного. В этом была жестокая ирония — чем больше ты доказываешь, что не боишься, тем очевиднее становится твой страх. — У меня есть идея, — сказал Ричи. Эдди медленно повернулся. Ричи смотрел на него с тем выражением, которое всегда появлялось у него перед тем, как он втягивал их обоих в какую-нибудь авантюру. Глаза блестели, уголок рта дергался вверх, и весь он был как натянутая пружина — вот-вот сорвется. Эдди знал это выражение. Оно означало, что сейчас последует что-то безумное, невозможное и, скорее всего, катастрофическое. И оно же означало, что Ричи верит в это безумие. — Какая идея? — Мы докажем, что он неправ. Не словами — делом. Покажем всему университету, что ты не «человек в футляре». Что ты способен на отношения, на близость, на всё то, чего, по мнению Стэнли Уриса, у тебя нет. Эдди прищурился. — И как мы это покажем? Выйдем на площадь и будем обниматься? — Почти. — Ричи улыбнулся шире, и щербинка между передними зубами стала заметнее. — Мы притворимся парой. Идеальной, романтичной, такой, от которой у всех текут слюни. Три недели. Потом я пишу статью в своей колонке — «Мой парень Эдди Каспбрак: развенчание мифов». И Стэнли Урис остается с носом. В кухне повисла тишина. Дождь барабанил по стеклу. Холодильник гудел. Где-то в глубине квартиры скрипнула половица — сама по себе, от перепада температуры. Эдди слышал, как тикают часы на стене — они всегда тикали слишком громко, и Ричи отказывался их снимать, потому что «это добавляет драматизма». Эдди смотрел на Ричи. Сердце сначала дёрнулось — раз, другой, — а потом словно забыло, что должно биться. Повисло в груди тяжёлое, горячее, не двигаясь. Эдди знал этот ритм. Точнее, его отсутствие. Так бывало, когда Ричи говорил что-то, что нельзя было пропустить мимо ушей, — и мозг Эдди, обычно занятый проверкой сроков годности и подсчётом шагов, вдруг останавливался и слушал. «Притворимся парой». Он смотрел на дурацкую улыбку Ричи, на то, как блестят его глаза за стёклами, и думал: идиот. Абсолютный. Клинический. Идиот, который всегда знает, что Эдди скажет «да», ещё до того, как откроет рот. Знал в седьмом классе, когда протянул грязную руку. Знал в девятом, когда не отдал ингалятор. Знал сейчас. Эдди мог бы отказаться. Мог бы сказать: «Это самая дурацкая идея в твоей жизни, а ты предлагал мне есть пиццу, упавшую на пол». Мог бы встать и уйти в свою комнату, к стерильным салфеткам и проверенным срокам годности, где всё было понятно и ничего не надо было бояться. И не хотел. В том-то и дело. Не хотел отказываться. И статья Стэнли Уриса была здесь ни при чём. Ричи смотрел на него — ждал ответа, но в глазах не было напряжения. Он уже знал. И от этого Эдди хотелось то ли рассмеяться, то ли запустить в него кружкой. — Это самая идиотская идея, которую ты когда-либо предлагал, — сказал он. — А ты предлагал много идиотских идей. — Спасибо. Я стараюсь. — Ты можешь написать статью, не притворяясь моим парнем. Просто напиши. Ты же журналист. Напиши обо мне правду. Он говорил — и слышал собственный голос будто со стороны. Ровный, даже сварливый. Правильный голос Эдди Каспбрака, который всегда находил причину для беспокойства. А внутри всё ещё висела эта пауза между ударами сердца, и ладони вспотели, и он надеялся, что Ричи этого не заметит. Ричи, конечно, заметил. Он всегда замечал. Просто никогда не говорил. — Правду? — Ричи наклонился вперёд, опираясь локтями о стол. — Эдс, правда в том, что никто не поверит статье, написанной лучшим другом. Это будет выглядеть как защита. А вот если я буду твоим парнем… это другое. Это свидетельство очевидца. Убедительно. Эдди слушал его — знакомый голос, знакомую интонацию, — и думал: «Ты всё придумал. Не сейчас. Может, ещё в девятом классе, когда держал мой ингалятор. Может, раньше. Ты ждал повода. Ждал, когда появится кто-то вроде Стэнли Уриса, чтобы можно было сказать: «Это не я, это обстоятельства». Чтобы я мог согласиться и не чувствовать, что это я решил.» И он ждал. Тоже ждал. Может, с того самого дня в коридоре, когда взял грязную руку и не умер. — Три недели, — сказал он. — И ты пишешь статью. — И я пишу статью. — И ты не делаешь ничего… лишнего. Только то, что необходимо для убедительности. Ричи ухмыльнулся. Эдди смотрел, как дрогнул уголок его губ, как мелькнуло что-то в глазах — быстрое, почти неуловимое, — и понял, что Ричи тоже боится. Не так, как он. По-другому. Но боится. — Боишься, что я зайду слишком далеко? Боишься моего обаяния, Эдс? Боишься, что не сможешь устоять? — Я боюсь твоего отсутствия гигиены. Ты моешь руки перед тем, как ко мне прикасаться. Это условие. — Принято. — Ричи протянул руку через стол. — Договорились? Эдди посмотрел на его ладонь. На линии, на краску под ногтями, на заусенцы. Рука, которую он знал с двенадцати лет. Которая держала его за плечи, ерошила волосы, гладила по спине на школьном стадионе. Которую он никогда не просил мыть перед этим. Сердце снова ударило — раз, другой, — и вернулось к привычному ритму. Как будто кто-то включил метроном. Он взял эту руку. — Договорились. Ладонь Ричи была тёплой. И сухой. И пахла типографской краской. И Эдди не хотел её отпускать, но отпустил — через секунду, через две, когда молчать стало уже слишком заметно.

Прыжок в воду.

Четверг, 12:30 Кафетерий гудел, как улей, в который плеснули кипяток. Гул голосов, звон подносов, шипение кофемашины, скрежет стульев по линолеуму — все эти звуки сливались в единый шумовой фон, к которому Ричи давно привык. Но сегодня он слышал каждый звук отдельно — как будто его слух обострился, и мир стал громче, ярче, насыщеннее. Он стоял у входа, засунув руки в карманы джинсов, и ждал Эдди. Тот появился ровно в 12:30 — как всегда, минута в минуту. В выглаженной рубашке, с аккуратно зачесанными волосами, с рюкзаком, висящим ровно на обоих плечах. Он выглядел как человек, который идет на расстрел и пытается сохранить достоинство. Ричи заметил, как его пальцы сжимают лямки рюкзака — побелели костяшки. И как он дышит — слишком ровно, слишком контролируемо. — Расслабься, — сказал Ричи, когда Эдди подошел. — Ты выглядишь так, будто тебя ведут в газовую камеру. — Я выгляжу так, будто меня ведут в рассадник бактерий. Это разные вещи. — Это одно и то же. Пошли. Ричи взял его за руку. Просто взял. Без предупреждения. Его пальцы скользнули в ладонь Эдди и сжались — легко, почти невесомо. Ладонь была холодной. У Эдди всегда мерзли пальцы — Ричи знал это с первой их осени. И каждую из этих осеней хотел согреть их. Они вошли в кафетерий вместе, держась за руки. Ричи чувствовал, как напряжена ладонь Эдди — не сжата, но как будто готова вырваться в любую секунду. Он чуть сильнее сжал пальцы, и Эдди не вырвался. Ричи почувствовал, как его собственное сердце бьется быстрее — не от страха, от чего-то другого. От того, что это было похоже на правду. — Стэнли на десять часов, — сказал Ричи, не поворачивая головы. Эдди скосил глаза. Стэнли Урис сидел через три столика, перед ним лежала раскрытая книга и блокнот. Он смотрел прямо на них — без выражения, как смотрят на уравнение, которое нужно решить. Ричи вдруг подумал, что Стэнли, наверное, уже все понял. Или не понял ничего. С такими, как Стэнли, никогда не угадаешь. — Пора начинать представление, — сказал Ричи и поднес их сплетенные руки к губам. Он поцеловал костяшки Эдди — быстро, легко, как делал сотни раз до этого, дурачась. Только теперь это не было дурачеством. Точнее, было, но каким-то другим. Как будто шутка стала настоящей, а он и не заметил, когда это произошло. Кожа Эдди пахла антисептиком. Всегда пахла. Ричи знал этот запах, и он ассоциировался у него с домом. С безопасностью. С тем, как Эдди стоит у раковины и считает, пока моет руки. Все те странности, которые раздражали других, для Ричи были просто частью Эдди. Как цвет глаз. Как манера смеяться. Как привычка покусывать губу в раздражении. — Убедительно? — спросил он, отрываясь. — Вполне. — Эдди смотрел на свою руку, которую Ричи все еще держал у губ. — Но ты мог бы быть нежнее. Как будто тебе не всё равно. — Мне не всё равно. — Я знаю. Но ты целуешь мою руку так, будто это бутерброд. Ричи фыркнул. В этом был весь Эдди — даже в моменты, когда они играли роли, он не мог не комментировать. Не мог не анализировать. Не мог не контролировать. — Ладно. Буду целовать твою руку так, будто это… что-то важное. Что-то, что я боюсь испортить. Конечно, так и было. Он снова поднес руку Эдди к губам и поцеловал — медленнее, мягче, задержавшись губами на костяшках на секунду дольше. Почувствовал, как пальцы Эдди чуть дрогнули. Почувствовал, как его собственная рука чуть сжалась — не от напряжения, от желания не отпускать. — Так лучше? — спросил он, не поднимая глаз. — Лучше, — ответил Эдди. Его голос был тихим, почти неслышным в гуле кафетерия. Эдди не отнял руку. Ричи всё ещё держал её у губ — дольше, чем нужно для убедительности. Обычно Эдди в таких случаях начинал ёрзать, пытался найти занятие своим рукам, глазам, занять голову чем-то. Сейчас он просто стоял. Смотрел на их сплетённые пальцы, и его плечи — вечно поднятые, напряжённые — медленно опускались вниз. Ричи заметил это. Ничего не сказал. Просто отпустил его руку — медленно, нехотя. Их глаза встретились. Ричи ждал, что Эдди сейчас отведёт взгляд — скажет что-то про бактерии, про грязный стол, про то, что пора есть. Но он не отвёл. Просто смотрел — секунду, две, три. Эдди сглотнул, его кадык дернулся. Они сели за столик. Ричи достал из рюкзака две упаковки с едой — для Эдди он взял овощной салат без заправки и бутылку минеральной воды без газа, для себя — сэндвич с индейкой, который, наверное, уже успел нагреться до комнатной температуры. Он поставил всё на стол, разложил салфетки (бумажные, из тех, что Эдди одобрял — без отдушек, без рисунков, просто белые квадраты). Они ели в тишине. Не в той тишине, которая бывает между чужими людьми — напряженной, неловкой, а в той, которая бывает между теми, кто знает друг друга так долго, что слова уже не нужны. Ричи смотрел на Эдди — на то, как он аккуратно накалывает салат, как подносит вилку ко рту, как жует медленно, сосредоточенно, как будто еда — это процесс, требующий полного внимания. И думал о том, что хочет смотреть на это всегда. Стэнли Урис за соседним столиком что-то записал в блокноте. Ричи не обращал на него внимания. Он смотрел на Эдди. Но когда Эдди отвернулся, чтобы взять салфетку, Ричи позволил себе выдохнуть — длинно, почти беззвучно, — и на секунду прикрыл глаза. Сердце колотилось где-то в горле, гулкое, как барабан в пустом зале. Он держался молодцом, играл свою роль — уверенного парня, который просто выполняет план, — но внутри всё звенело от напряжения. Одно дело — касаться Эдди дома. На диване, когда никто не видит. В темноте спальни, где граница между дружбой и чем-то большим давно стерлась, стала привычной, почти незаметной. Там это было естественно. Там это никого не касалось. Там можно было не думать, как это выглядит, не подбирать слова, не держать лицо. А здесь — в кафетерии, под взглядом Стэнли Уриса и ещё полусотни студентов, — всё было иначе. Здесь каждое прикосновение становилось заявлением. Каждый взгляд — уликой. Здесь нельзя было спрятаться за «мы просто друзья», потому что друзья не держатся за руки через стол, не целуют костяшки, не смотрят друг на друга так долго, что воздух между ними становится плотным. Ричи чувствовал, как горит кожа на ладони — там, где только что были чужие пальцы. Чувствовал, как Эдди сидит напротив — ближе, чем обычно, ближе, чем нужно для конспирации, — и не отодвигается. И от этого сердце колотилось ещё быстрее. Не от страха, что Эдди откажется. От того, что он не отказывается. Что он сидит здесь, в центре кафетерия, и позволяет всему миру видеть то, что раньше принадлежало только им двоим. Это было страшно. И сладко. Как прыжок в воду, когда не знаешь, холодная она или тёплая, — но уже летишь. Он открыл глаза. Эдди вернулся к салату, ничего не заметив. Его плечи были опущены, дыхание ровное. Он выглядел спокойным — слишком спокойным для человека, который только что пересёк невидимую черту и сделал вид, что её никогда не было. Ричи улыбнулся — широко, кривовато, как всегда, — и откусил еще от сэндвича. Сэндвич на вкус был как картон. Но сердце постепенно замедлялось, возвращаясь к привычному ритму. И в этом ритме было что-то новое. Что-то, похожее на надежду.

Осознанное дыхание.

Воскресенье, утро. Они спали в одной кровати сотни раз до этого. С восьмого класса, с первой ночевки у Эдди, когда миссис Каспбрак еще проверяла их каждый час — «Эдди, ты спишь?» — и Ричи приходилось притворяться спящим, хотя он просто лежал и слушал, как Эдди дышит в темноте. Ровно, но с таким звуком, как будто воздух проходил через невидимый фильтр. Ричи запомнил этот звук с первой ночи. Он успокаивал — не как метроном, а как доказательство того, что Эдди жив, что он рядом, что с ним все в порядке. В ту первую ночевку Ричи постелили на полу. Отдельное одеяло, отдельная подушка, наволочка — Эдди сам ее гладил, Ричи видел, как он проводил по ткани ладонью, проверяя, нет ли складок. Это было так типично для Эдди — заботиться о чужом комфорте через контроль над вещами, — что у Ричи что-то сжалось в груди и больше не разжималось. Он пролежал на полу ровно час. Потом сказал: «Эдс, у тебя пол ледяной. Я себе почки застужу и умру. Ты хочешь, чтобы я умер от почечной недостаточности в четырнадцать лет?» Эдди вздохнул — Ричи слышал этот вздох в темноте, тяжелый, обреченный, но не злой, — и подвинулся. Кровать была узкой, полуторной, и Ричи пришлось лечь на бок, поджав колени, чтобы не свалиться. Он лежал и смотрел на затылок Эдди — на темные волосы, которые торчали в разные стороны во сне, на то, как двигаются лопатки под футболкой в такт дыханию. Он хотел прикоснуться. Просто положить руку между этих лопаток и почувствовать, как Эдди дышит. Он не сделал этого. К девятому классу они перестали обсуждать, кто где спит. Ричи просто ложился рядом, и Эдди просто подвигался. Никаких комментариев, никаких «это только потому, что у тебя холодный пол». Молчаливое соглашение, которое устраивало обоих — не потому, что они не хотели говорить, а потому, что слова все испортили бы. Слова делали вещи настоящими, а настоящее можно было потерять. Ричи знал, что в его присутствии Эдди спит лучше. Он видел это — как разжимаются его челюсти, как перестают дрожать веки, как дыхание становится глубже, без обычного контроля. Рядом с Ричи Эдди не нужно было считать шаги или проверять сроки годности. Мир становился меньше, сужался до размеров одеяла, под которым были только они двое, и в этом маленьком мире не было микробов, не было астмы, не было страха. Был только Ричи. И Эдди. И тишина, в которой им обоим было не страшно. Так что когда он проснулся в то воскресенье — Ричи не удивился. Его тело знало дорогу к Эдди даже во сне. Новым было только то, что теперь Ричи не мог притворяться, будто это ничего не значит. Они проснулись на одном диване. Не планировали — так вышло. В субботу вечером они смотрели кино в гостиной. Эдди сидел на диване, поджав под себя ноги, и комментировал каждую сцену, где герои нарушали технику безопасности. Ричи слушал, смеялся, а потом, когда фильм кончился, просто остался. Сказал: «Я устал, давай еще пять минут полежу». Эдди не спорил. Он сам, кажется, заснул первым — Ричи слышал, как его дыхание стало ровным. Ричи лежал и смотрел в потолок. Эдди спал рядом, свернувшись калачиком, касаясь лбом его плеча. Теплый. Живой. Настоящий. Он не спал почти до утра. Думал. Вот оно — то, о чем он мечтал годами. Эдди рядом. В его футболке (она была велика и висела мешком, и это было до нелепого трогательно). С его запахом — ромашка, антисептик, что-то еще, чему Ричи так и не нашел названия. В его постели — ну, технически на диване, но какая разница. И вместо счастья Ричи чувствовал только страх. Он лежал, боясь пошевелиться, и прокручивал в голове один и тот же диалог. Тот, который случится через две с половиной недели. «Ну что, Эдс, три недели прошли. Статья вышла. План сработал». «Да, сработал. Спасибо, Ричи. Ты был очень убедителен». «Ага. Ну… можем возвращаться к обычной жизни». «Да, наверное». И всё. Конец. Они вернутся в свои комнаты, и Эдди снова будет просто соседом, просто другом, просто человеком, который моет руки тридцать секунд и поправляет воротник. А Ричи будет смотреть на него через стенку и делать вид, что ничего не было. Эдди пошевелился во сне. Придвинулся ближе. Его дыхание коснулось шеи Ричи — теплое, почти обжигающее, немного влажное из-за того, насколько близко он был. Ричи замер. Боялся разбудить. Боялся, что Эдди проснется, поймет, где он, отодвинется, скажет «прости, я случайно». Эдди не отодвинулся. Пробормотал что-то неразборчивое и снова затих. Ричи лежал и думал: «Пожалуйста, пусть это будет по-настоящему. Пожалуйста, пусть он не просто играет роль. Пожалуйста, пусть он тоже боится, что это закончится». Он не знал, молится он или просто думает. Но слова крутились в голове, как заезженная пластинка. Пожалуйста. Утром Эдди проснулся вторым. Ричи почувствовал, как он замер — на секунду, на две, — осознавая, где находится. Почувствовал, как его дыхание сбилось, стало чаще. Ждал, что он встанет, уйдет на кухню, сделает вид, что ничего не было. Эдди не встал. Он лежал, не двигаясь, и Ричи чувствовал, как его сердце колотится — быстро, неровно, как будто пыталось вырваться наружу. Он тоже не двигался. Притворялся спящим. Боялся открыть глаза и увидеть выражение лица Эдди — смущение, неловкость, желание сбежать. Они лежали так целую вечность. Два тела на диване, разделенные миллиметрами и годами несказанных слов. Оба притворялись спящими. Оба боялись пошевелиться. Потом Эдди выдохнул — почти капитуляция, — и остался. Ричи услышал, как его дыхание снова выравнивается, становится чуть более контролируемым. Не таким, как во сне, — другим. Осознанным. Как будто он принял решение. Ричи лежал, боясь пошевелиться. Эдди не спал — он чувствовал это по дыханию. Слишком ровное для сна. Слишком осознанное. Раньше в такие моменты Эдди вставал. Находил повод — вода, чай, проверить замок, — и уходил, оставляя после себя холодное место на диване. Сейчас он не вставал. Ричи чуть сжал пальцы на его плече — легко, почти невесомо. Проверить. Эдди не вздрогнул. Не отодвинулся. Вместо этого придвинулся ближе, утыкаясь носом в его ключицу. Его дыхание стало глубже, теплее. Ресницы коснулись кожи Ричи — тот закрыл глаза. Ричи выдохнул. Закрыл глаза тоже. Его рука осталась на плече Эдди — не гладила, не двигалась. Просто лежала. И этого было достаточно. Он открыл глаза — чуть-чуть, сквозь ресницы. Увидел макушку Эдди, его взъерошенные волосы, край уха — розовый, горячий. Закрыл глаза снова. Пожалуйста.

Будто впервые.

Пятница, вечер. Тренировка влюбленного взгляда была идеей Ричи. — Ты смотришь на меня как на образец мочи под микроскопом, — заявил он, когда они сидели в гостиной после ужина. На нем была все та же мятая футболка, и он сидел на полу, скрестив ноги, а Эдди — на диване, с учебником на коленях. — С научным интересом и легким отвращением. — Я смотрю на тебя так же, как всегда. — Вот именно. А нужно иначе. Более… томно. — Томно? — Эдди поднял бровь. — Ты хочешь, чтобы я смотрел на тебя томно? Как в немом кино? — Да. Как будто я — единственный человек в этом грязном мире, к которому ты хочешь прикоснуться. Как будто ты хочешь… не знаю. Поцеловать меня. Или что-то в этом роде. Эдди отвёл взгляд. Не потому, что стало неловко — потому, что на слове «поцеловать» у него слегка перехватило дыхание. Как будто кто-то на секунду пережал воздух где-то в горле — не больно, но ощутимо. Он смотрел в сторону, в стену, в плинтус, куда угодно, только не на Ричи. Потому что если бы посмотрел — взгляд сам упал бы на его губы. А этого нельзя было допускать. Он и так слишком часто думал об этом. О том, какие они — сухие или влажные, тёплые или прохладные. О том, как Ричи облизывает их, когда нервничает, и как прикусывает нижнюю, когда подбирает шутку. Эдди думал об этом в самые неподходящие моменты — за завтраком, на лекции, перед сном. И каждый раз одёргивал себя. А теперь Ричи сказал это вслух — «поцеловать меня», — и всё, что Эдди гнал от себя месяцами, подступило к горлу. Он отложил учебник. Сел ровнее. Посмотрел на Ричи — на его взъерошенные волосы, на очки, съехавшие набок, на пятно от соуса на футболке, которое так и не отстиралось. Он попробовал изобразить томность. Прищурился, чуть наклонил голову, попытался думать о чем-то… приятном — только не о поцелуе, никогда о нем, пока Ричи смотрит. Лучше о том, как Ричи помнит, что он любит салат без заправки. О том, как он проверяет срок годности на воде для него. О том, как он держал его за руку в кафетерии и целовал костяшки. О том, как его рука была теплой и пахла типографской краской. Ричи выдержал три секунды и расхохотался. — У тебя лицо как у человека, который пытается не чихнуть. Давай еще раз. Эдди попробовал снова. На этот раз он думал о девятом классе. О футбольном поле, мокром от октябрьского тумана. О том, как он задыхался, согнувшись пополам, и небо плыло перед глазами. О том, как Ричи стоял рядом и гладил его по спине — медленными кругами, по часовой стрелке. О том, как он не отдавал ингалятор, потому что верил, что Эдди справится сам. О том, как он сказал «ты молодец, Эдс» — и в его голосе не было жалости, только вера. — Вот, — сказал Ричи, и его голос изменился — стал тише, мягче. — Вот это. То, что сейчас. Что ты сейчас думал? — О девятом классе, — ответил Эдди честно. — О кроссе. О том, как ты держал мой ингалятор и не отдавал. Ричи замолчал. Ухмылка исчезла с его лица, сменившись чем-то другим — открытым, уязвимым, как будто он снял маску и забыл надеть новую. Эдди увидел его настоящего — не шута, не клоуна, не человека, который всегда готов пошутить, чтобы разрядить обстановку. А просто Ричи. Который боится. Который надеется. Который ждет. — Я до сих пор его храню, — сказал он тихо. — В тумбочке. На всякий случай. — Я знаю. Я видел. — И не выбросил? — Нет. Это… важно. Что ты его хранишь. Они смотрели друг на друга. В гостиной было тихо. Свет от лампы падал на лицо Ричи, делая его глаза почти черными — как две маленькие черные дыры. Эдди видел в этих глазах свое отражение — бледное, серьезное, с расширенными зрачками. И подумал: «Я хочу, чтобы он смотрел на меня всегда». — Вот так и смотри на меня, — сказал Ричи наконец. — Когда мы в кампусе. Как сейчас. И Стэнли Урис подавится своим блокнотом. Эдди не отвёл взгляд. Продолжал смотреть — прямо, спокойно, без обычной тревожной складки между бровей. Ричи чувствовал этот взгляд кожей. Как будто Эдди не просто смотрел, а касался — медленно, осторожно, изучая то, что видел сотни раз, но будто впервые. Они оба знали, что тренировка — это предлог. Что никакому Стэнли Урису не нужно доказывать умение смотреть томно. Что Ричи просто хотел, чтобы Эдди смотрел на него вот так — без защиты, без привычной маски раздражения, без попыток контролировать выражение собственного лица. И Эдди знал, что Ричи этого хочет. Знал — и всё равно смотрел. Не потому, что «надо тренироваться». А потому, что хотелось. — Для убедительности, — сказал Эдди. Он не отвел взгляд. И Ричи не отвел, но и не ответил.

Медленное (не очень) горение.

Суббота, вечер. Они не планировали целоваться. По крайней мере, не в тот вечер. Не на кухне, пока закипал чайник, и пар поднимался над плитой, затуманивая окна. Не тогда, когда Эдди стоял у раковины, мыл руки — тридцать секунд, как всегда, — а Ричи прислонился к дверному косяку и смотрел на него. На его спину. На то, как вода стекает с пальцев. На то, как он выключает кран и поворачивается. Ричи шагнул ближе. Не думая. Просто ноги сами понесли его вперед, и он оказался в шаге от Эдди. Тот не отступил. Смотрел на него снизу вверх (Ричи был выше на несколько дюймов, и эта разница всегда казалась ему несправедливой — он хотел быть с Эдди на одном уровне) с выражением, которое Ричи не мог прочитать. — Что? — спросил Эдди. — Ничего. — Ричи поднял руку и провел пальцем по щеке Эдди, стирая воображаемое пятно. Кожа была теплой, гладкой, и Ричи почувствовал, как его пальцы задрожали. — Просто… ты слишком далеко. — Я в метре от тебя. — Это слишком далеко. Он смотрел на Эдди и ждал. Сам не зная чего. Может быть, знака. Может быть, чтобы Эдди отступил первым — тогда можно было бы сделать вид, что ничего не было, списать всё на дурацкое напряжение после «тренировок». Но Эдди не отступал. Стоял, прижатый спиной к раковине, и смотрел куда-то в район его подбородка. Не в глаза. Не на губы. Специально не на губы — Ричи заметил это по тому, как неестественно замер его взгляд. Как будто Эдди запретил себе смотреть ниже и теперь выполнял этот запрет с той же дисциплиной, с какой мыл руки тридцать секунд. Ричи вспомнил пятницу. Слово «поцеловать», которое он вбросил нарочно — проверить. И то, как Эдди отвёл взгляд. Как у него перехватило дыхание — едва заметно, но Ричи заметил. Он всегда замечал. И тогда он понял: Эдди думает об этом. Думает так же часто, как и он сам. Может быть, даже чаще. И теперь, на кухне, Эдди снова не смотрел на его губы — смотрел куда угодно, только не туда. И это усилие, этот контроль, эта неестественная неподвижность взгляда сказали Ричи больше, чем любой прямой взгляд. Он наклонился. Не для поцелуя — просто чтобы быть ближе. Чтобы вдохнуть запах Эдди — ромашка, антисептик, что-то еще, чему у Ричи не было названия. Эдди не отодвинулся. Его дыхание коснулось губ Ричи — теплое, с горьковатым привкусом ромашкового чая. И в этот момент Ричи понял: если он сейчас отступит, Эдди примет это. Не спросит, не упрекнет. Просто вернется к чайнику, к своим правилам, к безопасному расстоянию. И они снова будут делать вид. Он не хотел делать вид. Больше не мог. — Ричи, — сказал Эдди. И в его голосе было предупреждение. И вопрос. И разрешение. Ричи закрыл глаза и поцеловал его — быстро, пока не успел передумать. Не в нос. Не в щеку. В губы. Медленно, осторожно, как будто пробуя воду перед тем, как нырнуть. Губы Эдди были мягкими, чуть влажными после чая. Они пахли мятой и чем-то сладким — может, медом, который Эдди иногда добавлял в чай, когда решал, что может немного побаловать себя. Эдди ответил. Сначала неуверенно, потом смелее, кладя ладони на плечи Ричи, притягивая его ближе. Ричи почувствовал, как пальцы Эдди сжимают ткань его футболки, как его дыхание сбивается — но не от астмы, от чего-то другого. Когда Эдди ответил — не отстранился, не напрягся, а притянул ближе, — Ричи на секунду замер. Не от неожиданности. От того, что годы ожидания в одну секунду перестали быть ожиданием и стали настоящим. Вот оно. Случилось. Не в мечтах, не в фантазиях, не в дурацких сценариях, которые он прокручивал перед сном. По-настоящему. Губы Эдди, тёплые, с привкусом его самого, двигались в ответ — не осторожно, не неуверенно, а так, будто он тоже ждал. Эдди целовал его так, будто все эти годы складывал этот момент где-то внутри — за стенами, за правилами, за тридцатью секундами мытья рук, за поправленными воротниками и проверенными сроками годности, — и вот наконец достал. Не потому, что появился повод. Не потому, что «так надо для плана». А потому, что больше не было сил держать. Потому что каждое утро просыпаться рядом и делать вид, что этого не хочется, стало невозможно. Потому что каждый вечер засыпать в одной кровати, чувствовать тепло чужого плеча и не прижиматься ближе стало пыткой. В этом поцелуе не было пробы. Не было вопроса: «а можно? а не испорчу? а что потом?». Был только ответ. Длинный, медленный, как выдох после стольких лет задержки дыхания. Эдди целовал не так, как целуют в первый раз, — осторожно, боясь ошибиться. Он целовал так, как целуют, когда наконец разрешают себе то, что давно уже своё. Наконец-то. Ричи не знал, подумал он это или почувствовал. Может, эта мысль висела в воздухе между ними все эти годы — и вот наконец опустилась, легла на плечи, перестала давить. Рука Эдди скользнула с его плеча выше — к шее, к затылку. Пальцы запутались в волосах. Не требовательно. Не для того, чтобы удержать. Просто чтобы быть ещё ближе. Чтобы между ними не осталось даже воздуха. Ричи вздрогнул. Не от неожиданности — от того, как это было правильно. Как будто рука Эдди всегда должна была лежать именно там, у основания его черепа, перебирая темные кудри, которые вечно торчали в разные стороны. Он не знал, что у него там так чувствительно. Не знал, что от одного прикосновения — лёгкого, почти невесомого — можно забыть, как дышать. Эдди, кажется, тоже этого не знал. Его пальцы двигались осторожно, изучающе, как будто он впервые трогал что-то хрупкое и боялся сломать. Ричи хотел сказать что-то — что угодно, лишь бы разбить эту тишину, которая стала слишком громкой. Но слова не шли. Впервые в жизни ему нечего было сказать. Только стоять, чувствовать пальцы Эдди в своих волосах и думать: «Вот так. Не убирай. Никогда не убирай». Ричи выдохнул в поцелуй. Почувствовал, как губы Эдди дрогнули — то ли в улыбке, то ли от того же выдоха, который он сдерживал так долго. Чайник закипел и выключился с щелчком. Никто не обратил на это внимания. Когда они отстранились, Ричи открыл глаза. Эдди смотрел на него — и в его взгляде не было научного интереса. Не было легкого отвращения. Было что-то другое — теплое, глубокое, пугающее. — Это не для убедительности, — сказал Ричи. Не спросил. Сказал. — Нет, — ответил Эдди. — Не для убедительности. Он потянул Ричи за футболку — не сильно, но достаточно, чтобы тот сделал еще шаг вперед, прижимая Эдди к краю раковины. Холодная столешница врезалась в спину, но Эдди, кажется, не заметил. Он смотрел на Ричи так, как Ричи всегда хотел, чтобы на него смотрели. Как на что-то важное. Как на что-то, что боятся испортить. — Я не знаю, что мы делаем, — сказал Эдди. Голос дрожал — чуть-чуть, едва заметно. — Я не знаю, что это. — Я знаю. — Ричи провел большим пальцем по скуле Эдди, чувствуя, как под кожей пульсирует кровь. — Мне нравится. Эдди закрыл глаза. Его ресницы дрожали — длинные, темные, Ричи никогда не замечал, какие они длинные. Он смотрел на них, завороженный, и думал о том, сколько всего он не замечал. Сколько всего скрывалось за привычкой смотреть, но не видеть. — Я боюсь, — прошептал Эдди. — Чего? — Всего. Тебя. Этого. Что это закончится. Ричи наклонился и поцеловал его в лоб. В нос. В уголок губ. В подбородок. В каждый миллиметр лица, который мог достать. Так, как хотел давно — касаться губами, не пальцами, не случайно, не для шутки. Эдди открыл глаза. Посмотрел на Ричи — не снизу вверх, а прямо, будто они наконец оказались на одной высоте. Он поднял руку и провёл пальцем по скуле Ричи — там, где, как ему показалось, осталось пятно от краски. Пятна не было. Но Эдди всё равно провёл. Медленно. Без салфетки. Без «помой руки». Просто кожа к коже. — Что? — спросил Ричи. Эдди не ответил. Его палец замер на скуле, потом скользнул ниже — к уголку губ, к подбородку. Изучал. Запоминал. Не как врач, не как инспектор. Как человек, который наконец разрешил себе трогать. Ричи стоял и не двигался. Позволял. — Это не закончится, — сказал он. — Пока ты не скажешь «стоп». — А если я никогда не скажу? — Тогда мы будем делать это вечно. Или пока не умрем от голода. Чайник вскипел, кстати. Эдди улыбнулся — не криво, не защитно, а открыто, как улыбаются, когда перестают бояться. Ричи подумал, что это, наверное, самая красивая улыбка в мире. Чайник остыл. Они так и не выпили чай.

В ноль.

Вторник, полночь. К концу второй недели они перестали притворяться, им не понадобилось много времени. Не то, чтобы они признались себе в этом. Эдди все еще говорил «для убедительности», когда Ричи брал его за руку в коридоре. Ричи все еще кивал и улыбался своей кривой улыбкой, но они оба знали. И Стэнли Урис, который наблюдал за ними из-за стеллажа с блокнотом, наверное, тоже знал. Потому что убедительность не требует, чтобы ты смотрел на человека так, будто он — единственное, что имеет значение. Не требует, чтобы ты гладил его по спине, когда он читает, и не замечал этого, потому что рука двигается сама. Не требует, чтобы ты просыпался ночью и идешь на кухню за водой, а по пути останавливался у его комнаты, чтобы убедиться, что он дышит. Эдди делал всё это. И не мог остановиться. Однажды вечером они сидели на диване, смотрели какое-то дурацкое реалити-шоу, и Ричи, как обычно, положил голову Эдди на плечо. Эдди, как обычно, положил руку ему на спину и начал гладить — медленными кругами, по часовой стрелке. Он делал это не думая, просто рука сама легла, сама начала двигаться. Это было привычкой — такой же, как мыть руки или проверять сроки годности. Но эта привычка не была связана со страхом. Она была связана с Ричи. Ричи поднял голову. Посмотрел на него. — Ты делаешь это уже десять минут. — Что? — Гладишь меня. Как я тебя тогда, на стадионе. Эдди остановил руку. Но не убрал. Он вдруг осознал, что даже не заметил, когда начал. Рука просто легла на спину Ричи и задвигалась — медленными кругами, по часовой стрелке. Как будто у неё была собственная память. Как будто тело помнило то, что разум запрещал себе знать. Он почувствовал, как под его ладонью — тонкая ткань футболки, а под ней — тепло. Живое, ровное, чужое и до странности своё одновременно. Он гладил Ричи по спине и думал: вот так. Вот здесь. Между лопаток. Там, где когда-то Ричи гладил его, пока он задыхался на мокром футбольном поле и небо плыло перед глазами. Тогда Эдди казалось, что мир сузился до этой ладони — тёплой, уверенной, движущейся по кругу. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Единственный ритм, в котором можно было дышать. Теперь его собственная рука двигалась так же. И от этого внутри что-то переворачивалось — медленно, тяжело, как будто он наконец возвращал долг, о котором не знал. — Тебе мешает? — спросил он, всё ещё не убирая ладонь. — Нет. — Ричи сглотнул. Эдди услышал этот звук — короткий, влажный, почти испуганный. — Продолжай. Эдди продолжил. Его рука скользнула ниже, под футболку, касаясь голой кожи. Он не планировал этого. Пальцы сами нашли край ткани, сами забрались под неё — и замерли, встретив тепло. Кожа Ричи была горячей, гладкой, и под ней — Эдди чувствовал это кончиками пальцев — двигались мышцы. Мелко, едва заметно. Ричи тоже боялся. Эдди провёл ладонью выше, к лопаткам, и почувствовал, как Ричи вздрагивает. Не от холода — пальцы у Эдди и правда были прохладными, он знал это, — а от чего-то другого. От того, что это прикосновение не было дружеским. Не было привычным. Оно было новым — и одновременно таким знакомым, будто они делали это сотню раз. В другой жизни. Во сне. В мыслях, которые Эдди запрещал себе додумывать до конца. Он провёл ещё раз — медленно, вдоль позвоночника, чувствуя каждый позвонок под пальцами. Кожа Ричи была тёплой, почти горячей, и пахла чем-то знакомым — не гелем для душа, не потом, а просто Ричи. Эдди не знал, как назвать этот запах. Знал только, что узнал бы его из тысячи. — Холодные пальцы, — прошептал Ричи. — Я в курсе, — сказал он. И не убрал руку. Потому что не хотел. Потому что пальцы, которые всегда мёрзли, сейчас согревались о чужую кожу. Потому что в этом прикосновении было что-то, чего он боялся назвать, но не боялся чувствовать. Потому что под его ладонью билось сердце Ричи — не напрямую, а где-то глубже, отдаваясь в позвонки, в мышцы, в тепло. — Я согрею, — сказал Ричи. Ричи взял его руку и прижал к своей груди, туда, где билось сердце — быстро, неровно, как будто оно пыталось вырваться наружу. Эдди чувствовал этот стук ладонью. Чувствовал, как грудная клетка Ричи поднимается и опускается. Чувствовал, как его собственное сердце начинает биться в том же ритме. — Это для убедительности? — спросил Ричи хрипло. — Нет, — ответил Эдди. — Это по-настоящему. Ричи поцеловал его. Это был не тренировочный поцелуй, не «для убедительности». Это был поцелуй, в котором были годы — годы взглядов, прикосновений, несказанных слов. Годы, которые они провели рядом, не решаясь назвать то, что между ними, своим именем. Теперь он целовал иначе — не как в первый раз, когда всё решалось, когда воздух звенел от напряжения и каждое движение могло стать последним. Теперь он целовал так, будто имел на это право. Будто они делали это сотню раз и сделают ещё тысячу. Губы Эдди были знакомыми — их вкус, их тепло, их отзывчивость. Ричи уже знал, что Эдди чуть наклоняет голову влево, что его рука сама ложится на плечо, а потом ползёт выше, к затылку, запутываясь в волосах. Знал, что через несколько секунд его дыхание собьётся — не от нехватки воздуха, а от того, что он забывает дышать, когда сосредоточен. Эдди целовал его в ответ — спокойно, почти лениво, как будто у них впереди было всё время мира. Его пальцы гладили кожу за ухом Ричи, перебирали волосы на затылке — без цели, без требования, просто потому, что могли. Потому что теперь могли. Когда они отстранились, Эдди не открыл глаза. Так и сидел, прижавшись лбом к его лбу, дыша в губы — тепло, влажно, размеренно. И Ричи подумал, что вот это, наверное, и есть самое важное. Потом они лежали молча. Телевизор бормотал что-то на фоне, но звук был почти выкручен в ноль. Эдди снова положил руку Ричи на спину и гладил. Медленно. По часовой стрелке. Раньше в этих прикосновениях всегда чувствовалась граница. Рука двигалась ровно столько, сколько позволяли негласные правила, — а потом Эдди убирал её, будто вспомнив, что так друзья не делают. Сейчас границы не было. Ладонь скользила по ткани, забиралась под футболку, касалась голой кожи — и не отдёргивалась. Ричи накрыл его вторую ладонь своей. Эдди замер на секунду — и продолжил. Его пальцы чуть сжались в ответ. Не чтобы убрать, а чтобы остаться.

«Ничего»

Среда, три недели спустя. Статья вышла в среду утром. Ричи проснулся рано — сам не зная зачем, у него не было утренних пар, он просто открыл глаза в шесть утра, когда за окном еще было темно, и понял, что больше не уснет. Эдди спал рядом, свернувшись калачиком, дыша ровно и тихо. Его волосы разметались по подушке, и в сером утреннем свете он казался младше, беззащитнее. Ричи смотрел на него и думал о том, что это — его жизнь. Не та, которую он планировал, а та, которая случилась. И она была лучше. В восемь он встал, стараясь не разбудить Эдди, и пошел на кухню. Поставил чайник. Достал из шкафчика кружку Эдди — ту, с надписью «Доверяй, но проверяй», — и свою, с Бэтменом. Насыпал в заварник ромашку — Эдди любил ромашку по утрам. Свежий номер «Дерри Дейли» уже лежал в почтовом ящике. Ричи принес его на кухню, развернул, нашел свою колонку. «МОЙ ПАРЕНЬ ЭДДИ КАСПБРАК: ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НАУЧИЛ МЕНЯ МЫТЬ РУКИ (И НЕ ТОЛЬКО)». Он перечитал — в сотый раз, наверное, хотя сам писал эти строки. Каждое слово было на месте. Каждая шутка, каждая нежность, каждая правда, которую он наконец решился сказать вслух. «Некоторое время назад в этой газете вышла статья о «человеке в футляре». Я читал ее и злился — не потому, что автор был неправ, а потому, что он видел только половину картины. Он видел руки, которые моют слишком часто. Он не видел, как эти руки поправляют мои очки, когда они съезжают. Он видел списки и расписания. Он не видел, как в этих списках, между «купить продукты» и «сдать эссе», всегда есть место для меня…» В коридоре послышались шаги. Половица скрипнула — та самая, что стонала низко и протяжно. Эдди вошел на кухню — взъерошенный, в футболке, что была Ричи мала, а Эдди чуть великовата, щурясь от света. — Ты рано, — сказал он хрипло. — Не спалось. — Ричи подвинул ему кружку с ромашкой. — Садись. Тут статья. Эдди сел, взял кружку, отпил. Взял газету. Начал читать. Ричи следил за его лицом. За тем, как двигаются глаза — слева направо, строка за строкой. За тем, как губы сначала сжаты, потом чуть приоткрываются. За тем, как на щеках проступает легкий румянец — едва заметный, но Ричи видел. Эдди дочитал. Отложил газету. Посмотрел на Ричи. — Ты написал, что влюблен в меня с седьмого класса. — Ага. — В газете. Которую читает весь университет. — Ага. — Ричи потер шею. — Ну, знаешь. Для убедительности. Эдди фыркнул. Встал, обошел стол, сел Ричи на колени — неуклюже, задев локтем его плечо, — и поцеловал. В нос. Потом в губы. Эдди не слез. Остался сидеть — боком, неловко, упираясь локтем Ричи в плечо. — Что? — спросил Ричи. Эдди не ответил. Его ладонь легла Ричи на плечо — не для того, чтобы опереться. Просто легла. Тёплая. Тяжёлая. Настоящая. Ричи посмотрел на эту ладонь. На пальцы, которые не сжимались в тревоге, не теребили край футболки. Просто лежали. Спокойно. Как будто им там самое место. Он не знал, куда деть собственные руки. Сначала положил их на диван по бокам от себя — глупо, неестественно. Потом одну — на поясницу Эдди, легко, почти невесомо, как будто спрашивая разрешения. Эдди не отреагировал — не отодвинулся, не напрягся. Просто продолжал сидеть, глядя куда-то в окно, на серое небо не затянутое облаками, на крону дерева, что раскачивалась словно в такт музыке, которую никто не слышал. Ричи осмелел. Вторая рука легла на бедро Эдди — чуть выше колена. Он почувствовал тепло даже сквозь ткань домашних штанов. Эдди по-прежнему не двигался, но Ричи заметил, как его дыхание стало чуть глубже. Не от напряжения — от того, что он наконец позволял себе не контролировать каждое прикосновение. Ричи сидел, боясь дышать, и чувствовал тяжесть Эдди на своих коленях — реальную, тёплую, живую. Чувствовал его ладонь на своём плече. Чувствовал, как его собственные руки лежат на пояснице и бедре — и Эдди не сбрасывает их, не ёрзает, не ищет повода встать. Просто сидит. С ним. На нём. — Три недели прошли, — сказал он. — Ага, — ответил Ричи. — Я заметил. — Соглашение еще действует. — Похоже на то. Эдди улыбнулся — тепло, открыто, без привычной маски раздражения. Ричи подумал, что это, наверное, его любимая улыбка. Улыбка, которая появляется, когда Эдди перестает бояться. — Я хочу, чтобы наши тренировки продолжались бесконечно, — сказал он. — Для убедительности? — Нет. Просто так. Ричи притянул его ближе и поцеловал.

Через неделю после статьи Ричи позвонил Майк. Эдди сидел на кухне, что-то почти агрессивно печатал на клавиатуре ноутбука, чуть хмурясь и слышал обрывки разговора — Ричи ходил по гостиной, жестикулировал свободной рукой, чуть не сбил лампу. — Нет, мы не разъезжаемся. Да, я в курсе, что три недели прошли. Нет, это не продление аренды. Майк, ты вообще слушаешь? Я говорю: мой парень остаётся. Парень. Мой. Всё, пока. Он бросил трубку на диван и зашёл на кухню. Эдди смотрел в экран. — Парень? — спросил он, не поднимая глаз. — А что, надо было сказать «сожитель с неопределённым статусом»? Эдди фыркнул. — Нормально, — сказал он. — Парень — нормально. Ричи сел напротив, взял с его тарелки сухофрукт, закинул в рот. — Вот и я так думаю. Ричи жевал и смотрел на Эдди. Тот продолжал печатать, но уже более спокойно, щелчки клавиш наполнили пространство между ними — ровные, успокаивающие, без пауз. Пальцы Эдди замирали на мгновение, когда он задумывался над чем-то, складка появлялась между его бровей, а когда он все-таки находил слова — вновь стук по клавиатуре. Клац-клац-клац-клац. — Эдс, — позвал Ричи. Эдди повернулся не сразу. Сначала дописал, поставил точку в тексте, стряхнул со стола невидимую пылинку и только потом посмотрел. — Что? Ричи хотел сказать что-то смешное. Про носки, про посуду, про то, что завтра его очередь мыть пол, но слова застряли. Не потому, что было страшно, а потому, что не хотелось нарушать эту тишину. Она больше не была пустой. В ней было всё, что нужно. — Ничего, — сказал он. Эдди кивнул. Отвернулся к ноутбуку. Но уголок его губ приподнялся едва заметно. Ричи взял со стола его кружку, допил остывшую ромашку. Эдди покосился на него, но ничего не сказал. Не возмутился, что это негигиенично. Не потянулся за второй кружкой. Просто смотрел, как Ричи пьёт из его чашки, — и молчал. И в этом молчании было больше слов, чем во всех их разговорах за эти годы. Порядок чувств был восстановлен.

О порядке чувств, который не поддается порядку.

Год спустя. Библиотека в среду после обеда была почти пустой. Стэнли Урис сидел за своим обычным столом — дальний угол, у окна, выходящего на внутренний двор, где старый дуб ронял желтые листья на мокрый асфальт. Он разложил учебники ровной стопкой, поставил стакан с водой точно по центру бумажной салфетки и открыл блокнот на чистой странице. Справа от него, на расстоянии вытянутой руки, сидел Билл Денбро. Это тоже стало своего рода рутиной за последние полгода. Билл приходил в библиотеку по средам, садился за соседний стул — не напротив, а именно сбоку, так что их плечи иногда соприкасались, когда кто-то из них тянулся за книгой, — и писал. Свои рассказы, заметки, наброски. Почерк у него был неровный, летящий, с наклоном влево, и строчки иногда наползали друг на друга. Стэнли это замечал. Как замечал и то, что Билл, погружаясь в работу, начинал ерошить волосы левой рукой — рыжие, вечно падающие на глаза, — и от этого они вставали дыбом, делая его похожим на рассерженную птицу. Как он прикусывал губу, когда подбирал слово. Как иногда, найдя удачную фразу, он поворачивался к Стэнли и читал ее вслух — тихо, почти шепотом, чтобы не мешать другим, — и ждал реакции. Стэнли никогда не знал, что сказать в такие моменты. Он не был писателем. Он был наблюдателем. Но Билл, кажется, не ждал от него литературной критики. Просто хотел, чтобы кто-то услышал. — О чем п-пишешь? — спросил Билл, не поднимая головы от своего блокнота. Его голос был тихим, с легкой хрипотцой — он простудился на прошлой неделе и до сих пор не до конца выздоровел. — О них, — ответил Стэнли, кивая в сторону столика через два ряда. Билл поднял глаза. Проследил за его взглядом. Ричи и Эдди только что вошли в библиотеку — мокрые после дождя, потому что Ричи, как всегда, забыл зонт, и Эдди, как всегда, держал один на двоих. Они сели за свой обычный столик. Ричи стянул мокрую куртку, встряхнул ее, разбрызгивая капли по полу, и Эдди закатил глаза с таким выражением, будто это была величайшая трагедия в истории человечества. — Они смешн-ные, — сказал Билл. В его голосе не было насмешки — только тепло. — Они настоящие, — поправил Стэнли. — Это другое. Билл хмыкнул и вернулся к своему блокноту. Стэнли смотрел на него еще секунду — на мокрые после дождя волосы, на капли, все еще блестевшие на висках, — и вернулся к своему. Он открыл блокнот на чистой странице и написал заголовок: «О порядке чувств, который не поддается порядку». «Год назад я написал о человеке, который построил вокруг себя прозрачную стену. О том, как он моет руки, проверяет сроки годности и поправляет воротник. О том, что его барьеры не пускают грязь внутрь и не выпускают его наружу. Я думал, что пишу правду. И я ее писал — но не всю». Билл рядом с ним перевернул страницу. Шорох бумаги был мягким, почти интимным в тишине библиотеки. Стэнли почувствовал, как его плечо чуть касается плеча Билла — тот наклонился, чтобы подобрать упавшую ручку, и их руки встретились под столом. На секунду. Меньше чем на секунду. Билл выпрямился, пробормотал «прости» и снова уткнулся в блокнот. Стэнли ничего не ответил, но его уши горели еще несколько минут. «Я не знал тогда, что у этого человека есть друг. Который стоит снаружи и ждет, пока откроется дверь. Который помнит все его привычки не потому, что записывает, а потому, что они — часть его собственной жизни. Который готов ждать годами, потому что хочет, чтобы решение было принято не из жалости, не из привычки, а по-настоящему». Ричи за соседним столиком что-то сказал — слишком тихо, чтобы расслышать, — и Эдди фыркнул, закрывая лицо ладонью. Плечи его тряслись от смеха. Ричи смотрел на него и улыбался — не криво, не насмешливо, а так, как улыбаются, когда видят что-то любимое. Стэнли записал и это. «Иногда самые идиотские планы приводят к самым правильным результатам. Я видел это своими глазами. Я видел, как прозрачная стена не разбилась — просто в ней появилась дверь, и человек вышел наружу. Не потому, что кто-то его вытащил. А потому, что он сам захотел». Билл снова поерзал на стуле. На этот раз их колени соприкоснулись под столом — и не разъединились. Стэнли замер. Ждал, что Билл отодвинется. Тот не отодвинулся. Просто продолжал писать, как будто ничего не произошло, но Стэнли чувствовал тепло его ноги сквозь ткань брюк — или ему казалось, что чувствовал. Он дописал последний абзац: «Любовь — это не когда «всё меняется». Это когда «всё остается как прежде, только теперь у этого есть имя». Я видел это. И, возможно, когда-нибудь я тоже решусь открыть свою дверь. А пока — я просто пишу об этом. Потому что порядок чувств — это не когда всё разложено по полочкам. Это когда ты позволяешь чувствам быть. И ждешь. Иногда долго. Иногда — меньше». Он отложил ручку. Посмотрел на Билла. Тот все еще писал — его рука двигалась быстро, неровно, строчки наползали друг на друга. На тыльной стороне ладони темнело чернильное пятно — он вечно пачкался, когда писал. Их колени все еще соприкасались. Стэнли не отодвинулся. В библиотеке было тихо, только шелест страниц и далекий стук клавиш. Ричи и Эдди собрали вещи и ушли — Ричи что-то громко рассказывал на ходу, размахивая руками, Эдди слушал с привычным выражением «я терплю тебя всю жизнь и потерплю еще столько же». Билл наконец отложил ручку. Потянулся — хрустнули позвонки. Повернулся к Стэнли. — Закончил? — спросил он, кивая на блокнот. — Почти. Нужно проверить. — Д-дашь почитать? Стэнли помедлил. Обычно он никому не показывал свои статьи до публикации. Даже редактору — тот получал уже готовый текст, выверенный до последней запятой. Но Билл смотрел на него — глаза у него были синие, с серыми крапинками, как небо перед дождем, — и Стэнли вдруг подумал, что хочет, чтобы он прочитал. Чтобы узнал. Чтобы понял. — Дам, — сказал он. — Когда допишу. Билл улыбнулся. Не широко — уголками губ. Но Стэнли видел эту улыбку и чувствовал, как внутри что-то разжимается — медленно, осторожно, как будто пробует, безопасно ли здесь. — Я подожду, — сказал Билл не заикнувшись. Простые слова, но Стэн почувствовал, что он говорит о чем-то еще. Их колени все еще соприкасались. Стэнли открыл блокнот на нужной странице и начал перечитывать. Буквы плыли перед глазами — не потому, что он устал, а потому, что все его мысли были заняты теплом чужой ноги, прижатой к его собственной, и тем, что Билл сказал «я подожду», и тем, как он это сказал. Он вдохнул. Выдохнул. Начал править текст. Всё было на своих местах. Почти всё.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать