Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Это трагедия о мальчике, которого война перемалывает в пыль. Сцена за сценой, кадр за кадром, Драко теряет себя: сначала — человечность, потом — невинность под пытками Круциатуса, а затем — последнюю надежду на спасение. Но в этом аду есть одна константа — её голос. 9 даров - 9 способов сказать "Я люблю тебя". И когда стены падают, вопрос остаётся один: может ли монстр быть достоин любви? Альтернатива шестой книги. Психологическая драма с элементами тёмного романса и магического реализма.
Примечания
Мой первый фик, не судите строго:3
Глава 2. Приговор
21 апреля 2026, 05:18
Трек для погружения: Broken Like Me — Prairie Grass
Сентябрь 1996, кабинет зельеварения
Если подумать, всё началось именно тогда, на шестом курсе. В тот день. Лорд возложил на меня своё жуткое поручение, а я ещё имел роскошь верить, что всё это ерунда и после моего поступка всё закончится. Глупый Драко надеялся, что бесправию есть какой-то предел.
Кабинет Слизнорта как обычно пах пергаментами, потрохами, сушёными растениями. Но сегодня ко всей этой какофонии запахов примешивались они. Персики с мёдом. Густой, приторный дух, в котором мерещилась какая-то неуловимая, почти забытая чистота — чистота детства, когда мать ещё резала мне фрукты серебряным ножом, а отец ещё не начал смотреть на меня с той особенной брезгливой тревогой. Я решил, что старик закупился в «Сладком королевстве» новой партией отравы для своих избранных любимчиков. Клуб слизней... Он хоть сам понимает, как унизительно оно звучит?
Мне до дрожи в пальцах хотелось попробовать эту новую сладость. Хоть сейчас срывайся и беги проходом Одноглазой ведьмы — прочь из этого склепа, прочь от этой войны, прочь от глупых однокурсников и долбанного Дамблдора с его весьма прозаичным концом. Чудной запах дарил лживую, хрупкую, как крылышко феи, надежду, что кошмар отступит хотя бы на минуту. Позволит сделать один-единственный вдох без привкуса пепла и страха.
Надежда, как мне известно, умирает первой. И мучительнее всего.
Запах медовых персиков мешался с другим — липким, сладковатым, исходившим от двух других котлов на профессорском столе. От этого коктейля мутило. Внутренности скручивало узлом. Хотя, если честно, мутило меня не от зелий. От собственного присутствия в этом теле, от Метки, которая точно раскалённый хомут затянута на мне, как на норовистом жеребце. Радовало лишь то, что я всё ещё сравнивал себя с жеребцом. Даже при том, что моё лицо осунулось, а в глазах чётко виднелся отпечаток смерти.
Я стоял со всеми студентами и смотрел в никуда. Левая рука горела под мантией. Не ныла — именно горела, словно под кожей ворочался живой, злобный угорь. Ещё не проступившая толком, едва оформившаяся Метка уже пожирала плоть, прокладывая путь к венам, к крови, к сердцу. Я не хотел её. Я кричал об этом в подушку ночами, пока отец не услышал и не отвесил мне пощечину. Моя драгоценная семья уже всё выбрала за меня. Мой новый «аксессуар» пока лишь терзал нервные окончания, но я-то знал, я читал, я чувствовал: на этом она не остановится.
Зараза распространится моей же проклятой чистой кровью, и рано или поздно доберётся до мозга. И тогда Тёмный Лорд начнёт повелевать не только домом Малфоев. Он скомандует моими мыслями. Я заговорю его голосом, я буду видеть его сны. И это не прекратится до тех пор, пока я не приму Метку по-настоящему, пока она не перестанет отторгаться, пока я не сдамся и не растворюсь в этой чёрной пустоте. Мне нужно просто однажды довериться ей, и всё пройдёт, хотя бы на короткое время.
Сегодня кто-то нагло опаздывал, а Слизнорт разливался соловьём. Его голос — маслянистый, обволакивающий, мерзкий — напоминал кисель из мушиных глаз. Сладкий и отвратительный одновременно.
— А, Гарри, мальчик мой! Я уже начал волноваться! — пропел Слизнорт, и я до хруста сжал челюсти. Разумеется, весь проклятый мир, все стихии, само время и пространство застынут в почтительном ожидании, пока мальчик, который выжил, соизволит осчастливить нас своим божественным присутствием. Даже смерть не смеет начинаться без высочайшего позволения Избранного. И моя агония — лишь декорация к его великому спектаклю.
— И друга к нам привели. Чудесно.
Теперь они обсуждали Уизли. Пока Слизнорт решал, удостоит ли этот рыжий предатель крови нас своим присутствием, гриффиндорская сучка Браун пожирала Уизли взглядом. Она пялилась с таким откровенным, животным голодом, будто с неё вот-вот спадут трусы и она набросится на него прямо здесь, на холодных каменных плитах, средь котлов, булькающих ядовитой слюной, и засушенных потрохов невинных тварей.
О, я в красках представлял, как она набрасывается на него словно фурия, сминая мантии, вылизывая его шею. Зрелище было бы уморительным, если бы не лицо грязнокровки Поттера. Она, грязнокровка, стояла в первом ряду и смотрела на Браун так, как не смотрел ни один Пожиратель Смерти на свою жертву. В её карих глазах — обычно таких правильных, таких невыносимо умных — полыхал чистый, незамутнённый, первобытный огонь. Желание убивать. Без палочки, без заклинаний. Ногтями. Зубами. Голыми руками разорвать глотку сопернице и смотреть, как затухает свет в этих глупых коровьих глазах.
Никогда раньше я не видел её такой. Такой опасной. Такой живой. Такой… первозданной в своей ярости. Владей Грейнджер невербальной магией, Браун уже разлетелась бы по кабинету обугленными ошмётками, и мы бы гадали, что за хлопья пепла оседают на наши мантии.
В паху что-то предательски шевельнулось. Тяжело. Горячо. Салазар упаси, это не было возбуждением. Не тем жалким, слюнявым чувством, которое испытывают прыщавые юнцы, задирая юбки школьницам в тёмных коридорах. Нет. Что-то иное. Тёмное. Древнее. Звериное. Желание обладать этой разрушительной силой. Приручить её. Подчинить. Заставить это пламя лизать мои ладони, а не испепелять возбуждённых гриффиндорских сучек.
— Друзья Гарри — мои друзья, — заключил Слизнорт, и его голос разрезал мои мысли, точно тупой нож — гнилую плоть. — Доставайте учебники.
— Простите, сэр, я ещё не получил свой, — выдал Поттер с тем неподражаемым выражением вселенской скорби на лице, которое, видимо, должно было вызывать сочувствие. — И Рон тоже.
Ну конечно. Подготовиться к уроку, на который ты удосужился явиться, — это непосильный труд для тех, кто спасает мир по расписанию между завтраком и отработкой у Филча. Слизнорт небрежно махнул пухлой рукой в сторону шкафа, велев взять что нужно, и вперевалку двинулся к трём котлам, источавшим сладковатый пар.
— Итак, юные дарования, сегодня утром я приготовил несколько занимательных смесей, — профессор обвёл аудиторию масленым, почти сладострастным взором коллекционера, оценивающего новые экспонаты. — Есть ли у кого-нибудь соображения, что именно перед вами?
Любой, кто хоть краем уха слушал уроки Снейпа, а не пускал слюни на метлу, ответил бы не задумываясь. Грейнджер тянула руку так, будто хотела пробить ею каменный свод потолка. Она подпрыгивала на месте — унизительное, но завораживающее зрелище. И делала она это не ради дурацких баллов. Знание жгло её изнутри, распирало рёбра, не давало дышать. Оно требовало выхода так же яростно, как та тёмная сила, которой она только что готова была испепелить ту блондинку. Я смотрел на её дрожащие пальцы с обкусанными ногтями, на истерзанную в кровь нижнюю губу, на лихорадочный румянец, выступивший на острых скулах. И та самая грязная, запретная искра вновь шевельнулась где-то внизу живота.
— Мисс…? — Слизнорт прищурился, явно не узнавая лучшую ученицу школы. Ну да, он же коллекционирует знаменитостей, а не умников.
— Грейнджер, сэр. Вон в том котле — Веритасерум, сыворотка правды. Здесь — Оборотное зелье, его жутко сложно приготовить. А это — Амортенция, самое мощное приворотное зелье.
Она шагнула к котлу, и её голос дрогнул на последнем слове. Я знал содержимое всех трёх котлов и без грязнокровки, но не мог оторвать взгляд. Смотрел, как мантия облегает её бёдра при ходьбе — не пошло, нет, но с какой-то дикой, природной грацией. Этот вечный каштановый ураган на голове рассыпался по плечам, и она поправила выбившуюся прядь за ухо — маленькое, розовое, почти детское. Я ненавидел себя в этот момент. Ненавидел лютой, всепоглощающей ненавистью за то, что замечаю это. За то, что мои глаза, точно приклеенные слюной флоббер-червя, не могут от неё оторваться.
— Говорят, Амортенция пахнет для каждого по-своему, — произнесла она, наклоняясь над перламутровой гладью зелья. Её губы оказались в дюйме от поверхности, и пар оседал на них влажной пеленой. Я вдруг увидел это так ясно, словно в омуте памяти: как эти губы беззвучно шепчут моё имя, касаясь кожи на моей шее. Как она прерывисто, жарко дышит у моей яремной впадины, и её ресницы щекочут мой кадык. Мысль была настолько отвратительной, настолько неправильной и грязной, что я едва не застонал вслух от злости на самого себя.
Давай, Грейнджер. Не томи. Удиви нас всех. Что же тебе нравится на самом деле?
Животный интерес выжигал нутро. Я хотел наказать ее, за ту злость что испытывал. Хотел обнаружить ее слабости, иметь власть над тем, как я распоряжусь этими знаниями.
— Например, я чувствую запах скошенной травы…
Я замер. Лёгкие перестали качать воздух. Трава. Квиддичное поле после матча Гриффиндор-Слизерин в прошлом году. Апрельский ветер хлестал по лицу ледяным дождём, а я парил над землёй. Она сидела на мокрых трибунах и смотрела. Я видел это краем глаза, чувствовал затылком, кожей ощущал этот взгляд. Не на Поттера, мать его. Не на рыжего придурка Уизли. На меня. И когда я прошёл мимо неё в Большом зале после матча, пропахший потом, дождём и победой, она подняла голову от тарелки и посмотрела вслед. Я чувствовал спиной этот взгляд ещё минуту, две, целую вечность. Я не мог ошибиться. Я не сумасшедший.
— …и нового пергамента.
И это тоже было моим. Библиотека. Наша безмолвная территория. Мы оба торчали там дольше, чем её придурковатые друзья-спасатели мира. Уходили последними, когда мадам Пинс уже начинала гасить свечи и бросать на нас косые взгляды. Никогда не разговаривали, никогда не сидели рядом, но я знал — она здесь. Я слышал шорох её страниц, скрип её пера. Это было… успокаивающе. Иногда я находил забытые ею свитки с аккуратными конспектами. И где-то глубоко внутри, в той жалкой, сопливой части моей души, которую я тщательно пытался выжечь калёным железом, теплилась мерзкая мыслишка: она оставляет их специально. Для меня. Как немое послание. Как приглашение в мир, куда мне вход заказан.
Она замолчала и потупилась. В этом жесте — опущенные ресницы, прикушенная губа, сжатые в кулаки пальцы — сквозила странная, почти интимная неловкость. Словно она сказала что-то запретное. Что-то, что выдало её с головой. Я ждал. Воздух в кабинете стал вязким, как патока. Сейчас. Сейчас она назовёт табак моих мантий — терпкий, горьковатый, тот, что я курю украдкой в Астрономической башне, глядя на звёзды. Или сандал моих волос — тонкий, древесный, которым пахли подушки в моей спальне. Или холодный металл моей магии — ртутный, острый, тот, что заставляет первокурсников шарахаться от меня в коридорах. Будь она действительно такой умной, какой себя мнит, она бы за версту чуяла этот ледяной, металлический запах. Она должна была задыхаться от него, как задыхался я сам от запаха её чернил и её кожи, когда случайно оказывался слишком близко.
— …и мятной зубной пасты.
Бух.
Звук, с которым рухнула моя жалкая, сопливая, позорная надежда. Не просто рухнула — разбилась вдребезги о каменный пол.
Не табак. Не сандал. Не холодный металл. Не я.
Мятная паста. Дешёвая, приторная, пошлая вонь рыжего нищеброда, который жрёт руками, чавкает за столом и не отличит мандрагору от поганки, даже если та укусит его за задницу. Существо, у которого мозгов меньше, чем у садового гнома. Он даже палочку держит неправильно. Ничтожество. Ничтожество.
Я понял, что речь о нём, иначе зачем она так пялилась на Браун?
Ярость поднялась откуда-то из самого нутра, из той чёрной бездны, куда я старался не заглядывать. Вязкая, густая, горячая, точно свежая кровь. С привкусом горечи, ржавчины. Она требовала не просто ударить. Разорвать. Уничтожить. Стереть в порошок и этого рыжего идиота, и дурацкую улыбку, которую Грейнджер сейчас так старательно прячет, опустив голову и сделав вид, что изучает трещину в полу. Я вижу эту блядскую улыбку. Я вижу её так же ясно, как след от ботинка на своей груди. Я не забуду её. Я сотру эту грёбаную ухмылку с её лица, даже если мне придётся разбить это лицо о собственную беспомощность.
— Сэр, а что это за зелье? — раздался голос из толпы. Я даже не понял чей. Я сверлил взглядом её затылок. Кажется, я даже не моргал.
— Ах, это. — Слизнорт подошёл к маленькому сосуду, и его лицо расплылось в улыбке истинного наслаждения. — Перед вами «Феликс Фелицис», в простонародье — Жидкая удача. Один глоток — и успех гарантирован во всех начинаниях. Сегодня этот флакон достанется тому, кто лучше всех сварит Напиток живой смерти. Приступайте!
Жидкая удача. Удача. То, что сейчас было нужнее воздуха.
Это не было детским желанием обставить грязнокровку. Не было уязвлённым самолюбием. Мне. Нужно. Это. Зелье.
В моей груди поселился липкий, холодный ужас, который просыпался каждую ночь и нашёптывал о провале. Задание Лорда — не просто проверка, это приговор с открытой датой. Починить Исчезательный шкаф. Провести Пожирателей в Хогвартс. Убить Дамблдора. Три задачи, каждая из которых тянет на пожизненное заточение в Азкабане или на мучительную смерть от рук самого Тёмного Лорда, если я оступлюсь.
Жидкая удача. Один глоток — и двенадцать часов безупречного везения. Можно починить шкаф. Можно найти способ. Можно выжить. Ради этого я был готов ползать на брюхе перед Слизнортом, готов был вылизать его проклятый кабинет до блеска, после занятия. Я не имел права проиграть. Не сегодня.
Я склонился над своим зельем с такой сосредоточенностью, какой не испытывал никогда в жизни. Руки не дрожали — Метка жгла левое предплечье, напоминая о цене ошибки. Я резал корень асфодели, считал помешивания в молитвенном экстазе, задерживал дыхание, добавляя настойку полыни. Я был собран. Сейчас решалось всё. Не моя оценка. Не место в рейтинге факультета. Моя жизнь. Жизнь матери.
Час спустя Слизнорт склонился над моим котлом. Я впервые за этот час выдохнул. Зелье мерцало ровной чёрной гладью. Это было хорошее зелье, я клянусь. Я вложил в него все свои знания, все старания. Профессор хмыкнул и двинулся дальше, к котлу Поттера.
— Борода Мерлина! Безупречно!
Мир обрушился во второй раз за этот урок.
Он вручил золотой фиал Избранному. Грейнджер поджала губы, не понимая, как у Поттера вышло лучше, чем у неё, но мне было плевать на её обиду. Я смотрел на флакон в руках мальчишки, который выжил. Расплавленное солнце чужого везения. Моя единственная надежда на спасение. Моя украденная жизнь.
Поттер даже не поймёт ценности того, что держит в руках. Он выпьет это перед квиддичем или чтобы в очередной раз без последствий нарушить правила. А я… я просто умру. Мы все умрём.
Я собрал вещи и вышел из класса молча. Не взглянув ни на неё, ни на Уизли, ни на Поттера с его проклятым фиалом.
В коридоре пахло иначе. Плесенью. Вековой пылью. Забвением. Холодный сквозняк пробрался под мантию, лизнул влажную от пота спину. Я прижался лопатками к шершавому камню стены, закрыл глаза и прокрутил в голове три слова, три гвоздя, вбитых в крышку моего гроба.
Скошенная трава. Могла быть обо мне. Должна была. Она смотрела на меня в тот день. Я не сошёл с ума. Я знаю, что не сошёл.
Новый пергамент. Тоже мог быть моим. Заставил меня на одну жалкую, позорную секунду поверить, что она рада моей безмолвной компании.
Мятная зубная паста. Плевок в душу. Выбор кого-то другого вместо меня. Приговор, окончательный и обжалованию не подлежащий.
Кулак сам собой впечатался в камень. Костяшки ободрало в кровь, и на серой поверхности расцвели тёмные, влажные пятна. Боль пришла не сразу — сначала было онемение, а потом острая, чистая, отрезвляющая вспышка. Она была легче, чем надежда. Надежда — это яд замедленного действия, сладкий и мучительный. А реальность бьёт тебя лицом об эту стену снова и снова, напоминая: ты всегда был один и всегда им останешься.
— Поганая грязнокровка, — прошептал я в пустоту. Голос сорвался на хрип, став чужим и ломким, точно у смертельно больного.
Я медленно выдохнул.
— Малфой.
Я обернулся. Позади стоял Забини, и на его лице расцветала хитрая слизеринская улыбка, с которой он обычно начинал свои самые невыносимые монологи.
— Неужели Тёмный Лорд снял с тебя прошлое задание и поручил разобраться со стеной? Плохие новости, дружище: даже у неё есть все шансы выстоять против тебя.
Я сжал челюсти. Блейз был единственным, кому я рассказал о Метке. Не из-за какого-то глубокого доверия — просто я тонул и хватался за любую соломинку. И теперь эта соломинка тыкала мне в рожу своей осведомлённостью.
— Заткнись, придурок. На хрена я вообще рассказал тебе об этом, чтобы ты издевался?
— Не знаю, дружище, но выглядит именно так. — Блейз склонил голову набок, разглядывая кровавые разводы на стене, потом перевёл взгляд на мои разбитые костяшки. — Я думал, тебе нравится мой острый язычок.
Он всё больше расходился, чувствовал своё превосходство — поймал меня уязвлённым и теперь смаковал каждый глоток этого унизительного зрелища. Я видел, как в его глазах пляшут бесы. Блейз обожал быть правым.
— Ага, именно так. — Я выпрямился, стряхивая с разбитых пальцев каменную крошку. Боль отрезвляла. — Обожаю твой язык. Однако сейчас, пихни ка его себе в задницу. Не забывайся, Забини, ты прекрасно знаешь, с кем говоришь.
Я состроил мину превосходства.
Это была жалкая попытка отстоять остатки чести. Блейз был моим товарищем, но сейчас он переходил границы. Я выдохнул. Он был невыносим. Но он был единственным, с кем я мог поговорить — хотя бы так.
— Ладно. Обсудим занятие? Поттер забрал зелье. На хрена оно ему? Разве удача не поцеловала его в задницу при рождении?
Блейз хмыкнул, принимая смену темы. Он всегда чувствовал, когда не стоит давить. За это я его и терпел.
— Ты видел лицо грязнокровки? Кажется, её ручной болванчик впервые её обскакал по учёбе. Даже смешно.
Мне не хотелось говорить о ней. Совсем.
— Плевать на грязнокровку, — сказал я, возможно, слишком быстро.
Блейз бросил на меня короткий взгляд — острый, как лезвие. Он что-то заметил. Я знал, что заметил. Но он ничего не сказал. Просто отвёл глаза и пожал плечами.
— Шрамоголовый обскакал меня в зельях. — Я вложил в это слово всю тяжесть, какую мог. — Этого быть не может.
— Вполне возможно, приятель, что Слизнорт не был справедлив. — Блейз задумчиво почесал подбородок. — В конце концов, священных семей аж двадцать восемь, а Избранный всего один. Слизнорт захочет себе такой экземпляр в коллекцию. Ты же слышал, как он облизывался на Поттера в начале урока. «Гарри, мальчик мой», — передразнил он профессорский говор. — Тьфу.
Мы двинулись в сторону подземелий. Каменный пол холодил даже через подошвы ботинок. Метка под мантией пульсировала — уже не жгла, но напоминала о себе, как напоминает о себе больной зуб, если надавить языком.
— Знаешь, что я думаю? — Блейз вдруг остановился и полез в карман мантии. — Ты выглядишь как человек, который только что понял, что его любимый десерт на самом деле сделан из дерьма гиппогрифа.
— Очень поэтично. Сам придумал?
— Моя матушка коллекционирует не только мужей, но и метафоры. — Он вытащил из кармана что-то небольшое, серебряное. — Держи.
Я машинально протянул руку. Блейз открыл портсигар и протянул мне сигарету. Это был очень красивый предмет — тяжёлый, с гравировкой в виде переплетённых змей. Фамильная вещь. Я поднял на Блейза взгляд.
— Красивая вещь.
— Да, ещё бы. — Он медленно кивнул, но в его глазах мелькнуло что-то, чего я раньше не замечал. Не насмешка. Что-то другое. — Мой дед говорил, что серебро отводит беду. Не знаю, работает ли. Но выглядит достойно.
Я сжал сигарету в ладони. Она была до странного необходимой, от его странной, невысказанной заботы. Единственное тёплое, что осталось в этом проклятом дне.
— Спасибо, — сказал я. Коротко. Без пафоса. Просто слово, которое Блейз заслужил.
— И всё-таки, — Блейз пихнул меня локтем в бок, — ты вляпался в какое-то дерьмо, Малфой. И я не про Лорда. Я про то, что ты мне не рассказываешь.
Я промолчал.
— Ладно. — Он вздохнул. — Не хочешь — не говори. Но когда решишься — ты знаешь, где меня найти. И желательно до того, как ты разнесёшь ещё одну стену. Уверен, что в подземельях они все несущие.
Я усмехнулся. Просто выдохнул воздух через нос — но это было почти смешно. Почти.
— Заметано, — сказал я.
И мы пошли дальше.
Октябрь 1996 года. Туалет Плаксы Миртл.
Я сижу в кабинке и ненавижу. Её. Себя. Этот проклятый туалет. Весь мир.
Грейнджер — напротив, через стенку. Плачет. Не красиво, не так, как плачут героини дурацких романов, которые мать прятала в ящике с бельём. Нет. Так, как плачут, когда уже ничего не осталось. Когда слёзы — просто физиология, просто отказ тела держать всё в себе. Всхлипы рваные, сдавленные, она зажимает рот ладонью, но звук всё равно просачивается — мокрый, жалкий, раздражающий.
Она пришла сюда в четвёртый раз. Я считал. Я здесь каждый вечер. Это моё место. Моя дыра. Мой склеп. А она приходит и портит всё своим присутствием, своей болью, которая — я точно знаю — ничто по сравнению с моей. Её боль — детская царапина. Моя — открытый перелом с торчащей наружу костью.
Сегодня она особенно бесит, потому что мне становится её жаль.
В первый раз я испытал обиду. Она ломает меня об колено на глазах всего курса и ёбаного Слизнорта, а потом приходит сюда рыдать. Нормально это?
Во второй раз я злорадствовал. «Что, Грейнджер, обладатель мятной зубной пасты больше заинтересовался Браун, выпрыгивающей из трусов, чем твоим неловким признанием?»
На третий день я её игнорировал. У меня есть дела важнее, чем гадать, о чём плачут грязнокровки.
Но сегодня... Сегодня я в ярости. В моём доме поселился Лорд.
Стены Мэнора сочатся тёмной магией, как гноем. Крики. Стоны. И этот звук, когда человек уже не может кричать, потому что сорвал голос до мяса, и только сипит, открывая рот, как выброшенная на берег рыба. Всё это теперь часть интерьера, вместо антикварной мебели.
Головы моих домовиков на стенах. Тинки. Кричер. Их стеклянные глаза смотрят на меня, когда я прохожу по коридору. Уютное дизайнерское решение моей тётушки. Отрубленные головы вместо шедевров эпохи Возрождения.
Мерлин, все Блэки конченные.
Отец — это тень самого себя. Сидит в кабинете с огневиски, смотрит в стену и молчит. Мать прислуживает отребью за нашим столом. У неё больше нет колец. Только красные, обожжённые пальцы.
Тётушка Белла была в неописуемом восторге от задания, которое на меня повесили: «Убей Дамблдора, Драко. Это такая честь» и «Тёмный Лорд тебя отметил». Её глаза искрили жёлтым безумием.
Я не хочу убивать Дамблдора. Я вообще ничего не хочу. Я знаю, что это глупое задание — проверка на вшивость. Желание свести счеты с отцом. Возможность откусить огромный кусок от моего наследства. Это что угодно, кроме чести.
Но за стенкой плачет Грейнджер. И меня это бесит. Бесит до скрежета зубов, до дрожи в пальцах, до желания ударить кулаком в кафель, чтобы он треснул и осыпался, чтобы хоть что-то сломалось, кроме меня.
Почему она ревёт? Что у неё может быть такого ужасного? Её глупые дружки живы. У неё нет Метки, нет Лорда в доме, нет приказа убить или быть убитым. Её боль — фальшивка. Подделка. Дешёвая имитация настоящего страдания.
И всё же. Всё же я не ухожу. Я сижу и слушаю. Потому что её фальшивая боль — отпечаток с моей собственной. Её желание спрятаться и пережить своё горе — прелюдия к моей собственной больной обреченности.
В моей голове возникает идея развлечься, просто послушать, что может терзать подростка, такого же как я, если невидимая рука «порядка» ещё не начала душить всё живое, что в нем остаётся.
В библиотеке Мэнора я нашёл заклинание. Глориос вокс. Оно старое и забытое. Уверен, что грязнокровка его не найдёт. У неё нет доступа к таким изданиям. Заклинание меняет голос. Удивительно, что не уничтожает саму способность высказаться.
Я пробовал его однажды ночью, глядя в зеркало, и не узнал себя. Голос стал чужим — низким, с хрипотцой, с какой-то усталой тяжестью, которая бывает у людей, прошедших войну и не надеющихся на мир.
Я направляю палочку на горло. Шепчу формулу. Магия холодной змейкой скользит по гортани, сжимает, меняет.
— Что с тобой случилось?
Всхлипы обрываются. Тишина. Густая, вязкая.
— Кто здесь? — Голос испуганный, но быстро твердеет. Она всегда быстро берёт себя в руки. Это бесит тоже.
— Я первый нашёл это место. И раз уж я здесь не один, у кого есть потребность спрятаться, — я говорю медленно, с расстановкой. Каждое слово — гвоздь. — Может, без имён? Просто выплюнем друг другу то, что жрёт изнутри. А когда полегчает — разойдёмся. Как корабли в тумане.
Пауза. Она думает. Я слышу, как она шмыгает носом. Как скрипит дверца — выглядывает. Я в полной темноте. Меня нет. Я — голос из ниоткуда.
У Грейнджер дома нет проклятых предметов, это ясно, потому что, если бы я услышал этот чужой голос в поместье, давно стоял бы над ним с палочкой на перевес, шепча Оглушающие чары. Левитируя предмет подальше от себя. Куда-нибудь к отребью, которое мне не жалко.
— Хорошо, — наконец говорит она. Голос дрожит, но уже с вызовом. — Я переживаю за подругу.
Ну конечно. Святая Грейнджер. Вечная сиделка при чужих ранах.
— Её парень… — Она замолкает. Сглатывает. — Он предал её. Хочет того, чего она пока не готова дать. И он нашёл вариант попроще.
— К постели не готова? — режу я без предисловий. Слово — как Диффиндо.
Я не долго думал, чего ещё может хотеть такой урод, как Уизли, от девушки. Хотя любой семнадцатилетний парень этого хочет, ну знаете, гормоны. Я хотел задеть её, на её подружку мне плевать. Короткая фраза, чтобы вывести её из себя. Чтобы она ушла отсюда, я не хочу слушать её рыдания.
В ответ — звенящая тишина.
— Я просто не хочу, чтобы она предавала себя, — чуть позже шепчет она.
И тут до меня доходит. Она плачет не из-за подруги, а из-за того, что ей понятна эта боль. Боль предательства самого себя. Может, даже нет никакой подруги. Есть она. Есть Уизли. Есть то, что он хотел бы. И она может ему это дать, потому что любит, потому что боится потерять, потому что он — единственное светлое пятно в её грёбаной войне. Но ее это разрушит. Так же, как мои родители — единственное, ради чего я ещё не перегрыз себе вены.
Тема ее стенаний звучит забавно, и пока что я доволен тем, что начал этот разговор.
Меня захлёстывает тёмное, злорадствующее понимание. Мы похожи. Её ломают так же, как меня. Только мягче. Не Круцио. Не приказы убить. А просьбы любимого человека, от которых нельзя отказаться, потому что откажешься — и он уйдёт. И ты останешься один в этой чёртовой тьме. Конечно, её боль — прогорклое масло на утреннем тосте, а моя — несущаяся на полном ходу планета Нибиру. Вот-вот врежется и уничтожит всю жизнь вокруг. Но всё же есть что-то общее.
Я смотрю на свою левую руку. Метка пульсирует. Она всегда живая, даже когда я мёртв внутри.
— Передай своей подруге, — говорю я, и голос мой — чужой, хриплый, — что тот, кто любит по-настоящему, не станет давить. Он подождёт. Будет ждать столько, сколько нужно. А если не ждёт — значит, не любит. Значит, использует. Значит, ты для него — просто тело. Просто способ получить то, что ему захотелось.
Я специально использовал это местоимение. Она должна понимать, что не сможет меня обмануть. Весь её простенький неряшливый мирок у меня на ладони.
Слова вылетают злые и острые, как осколки. Я хочу, чтобы ей было больно. Хочу, чтобы она поняла: её святое трио — такое же дерьмо, как и всё остальное. Хочу, чтобы она перестала верить в сказки. Чтобы эти розовые флоббер-слюни скорее перестали пачкать её идеально-геройскую жизнь.
Она начинает рыдать сильнее.
— Думаешь, он не любит её? — выдыхает она сквозь слёзы, и в этом вопросе — вся её вселенная, рушащаяся прямо сейчас.
Ой, блять.
Я не этого хотел. Я хотел, чтобы она заткнулась. Чтобы ушла. Чтобы оставила меня одного с моей правильной, заслуженной болью. А вместо этого я она еще больше разнылась.
— Я не знаю, — отвечаю я, и голос срывается почти на шёпот. — Я ничего не знаю о любви. Мне неоткуда. Я знаю только про боль. Про то, как тебя ломают каждый день, а ты встаёшь и идёшь дальше, потому что если ты упадёшь — умрут те, кого ты любишь. Вот что я знаю. И ещё я знаю, что если у тебя есть выбор, лучше выбери себя. Я бы выбрал себя, если бы у меня он был.
Тишина. Она больше не плачет. Только дышит — тяжело, рвано.
— Откуда ты знаешь, что такое ломаться? — спрашивает она. Голос тихий, но твёрдый. Как сталь под бархатом.
— Я же сказал, что это моё место и я не просто так тут торчу.
— Но ты ничего не рассказываешь. Только слушаешь.
— Слушать — это всё, что я теперь умею. Говорить о себе я разучился. — Я произношу это почти надменно. Просто чтобы она поняла, что в страданиях она меня не переплюнет.
— Тогда учись заново. — В её голосе вызов. Она не сдаётся. Никогда не сдаётся. Это бесит. — Мы договаривались. Ты не получил поддержки. Это нечестно.
— Честно? — Я смеюсь. Коротко. Зло. Изменённый голос делает этот смех ещё более ужасающим. Понятия не имею, почему она всё ещё не бежит отсюда. — Ты веришь в честность? В этом мире? Где одни люди ломают других, просто так, по своей прихоти? Да ты даже не можешь закричать, потому что кричать некому? Потому что никто не услышит. Где те, кого мы любим, требуют от нас невозможного, а мы соглашаемся, потому что боимся остаться одни?
— Да. — Её голос звенит. — Я верю. Иначе зачем всё это?
Я замолкаю. Смотрю в темноту. На свою руку с Меткой. На кафель с ржавыми потёками.
— Хорошо, — говорю я наконец. — Ты хочешь знать, что такое ломаться?
— Да.
— Ломаться — это когда ты просыпаешься каждое утро и твоя первая мысль: «Только бы не сегодня». Не потому, что боишься умереть. Напротив. Просто, если ты умрёшь — их убьют следом.
Она молчит. Только дышит — часто, рвано.
— И ты смотришь в зеркало и не видишь себя. Там кто-то другой. Кто-то, кого ты ненавидишь. Кто-то, кого ты из прошлого никогда бы не смог понять. Ты мерзок и отвратителен в своей беспомощности, в своей бесправности и своём раболепии. Тебя ломает от того, кем ты стал.
— Кем же? — шёпотом.
— Тем, кто делает вещи, от которых любого стошнит. Но я продолжаю. Потому что иначе — хуже. И ты даже не можешь никому рассказать, потому что если расскажешь — все они умрут ещё быстрее.
Я замолкаю. Дышу тяжело. Голос, озвучивший это, никогда не принадлежал мне. А потом, когда Метка доберётся до моего мозга, эти мысли тоже перестанут мне принадлежать. Слова так и останутся пустым звуком, чужим горем. Не понятым и не принятым.
— И ты знаешь, что самое страшное? — продолжаю я, глядя в темноту. — Самое страшное — что ты привыкаешь. Что через месяц, через два, через год ты просыпаешься и уже не ждёшь, что сегодня будет по-другому. Ты просто ждёшь, когда всё кончится. Любым способом.
Тишина. Долгая. Такая, что слышно, как капает вода из крана.
— Мне жаль, — говорит она наконец. Просто. Без пафоса. И в этом «жаль» столько настоящего, что у меня перехватывает горло.
— Мне тоже. — Я встаю. Ноги затекли. — Жаль, что мы встретились так. Жаль, что ты никогда не узнаешь, кто я.
Какой я.
— Почему?
— Потому что если узнаешь — возненавидишь. И на самом деле я не хочу, чтобы ты меня ненавидела.
Я сам не понимаю, что говорю. Слова вырываются сами, без контроля, без фильтра. Правда, которую я даже себе не признавал.
— С чего ты взял, что я тебя возненавижу? — В её голосе — удивление. И что-то ещё. Что-то, от чего у меня сжимается сердце.
— Потому что я — всё, что ты презираешь. Всё, с чем ты борешься.
Я говорю образно, пусть думает, что я недалёкий парень, который использует какую-нибудь девчонку, чтобы пережить свою боль. Лучше так, потому что правда страшнее.
— Тьма не плачет в туалете, — говорит она тихо. — Тьма не слушает чужие слёзы. Тьма не ищет поддержки, когда уязвима.
Я стою у двери. Рука на ручке. Холодный металл.
— Ты ошибаешься, — говорю я, не оборачиваясь. — Тьма — это не монстры под кроватью. Тьма — это обычные люди, которых сломали. Которые больше не могут по-другому.
— Тогда их можно починить.
Я усмехаюсь. Горько. Безнадёжно.
— Некоторых — нет. Некоторые сломаны так, что уже не собрать. Им остаётся только дожить остаток своего времени.
Я открываю дверь. Свет из коридора режет глаза.
— Подожди, — она встаёт. Я слышу, как скрипит её обувь. — Ты не ответил. Ты думаешь… он любит её?
— Кого?
— Мою подругу.
Я стою в проёме. Половина меня в темноте, половина в свете. Как всегда.
— Я думаю, — говорю я медленно, — что он не знает, что такое любить. Он думает, что любовь — это когда тебе дают то, что ты хочешь. Он не понимает, что любовь — это когда ты отказываешься от того, что хочешь, ради того, кого любишь. Пусть твоя подружка объяснит ему разницу этих состояний. Уверен, он разберется.
— А ты? — Её голос меняется. Она спрашивает обо мне. — Ты знаешь, что такое любить?
Я замираю. Она впервые спросила обо мне. Я молчу. Стою и смотрю в коридор. Там пусто. Там холодно. Там война, которой нет конца.
— Нет, — отвечаю я наконец. — Но я хотел бы узнать. Прежде чем сдохну.
Я выхожу. Дверь закрывается. И уже в коридоре, сквозь толщу дерева и камня, мне чудится её шёпот: «Спасибо».
Или мне это кажется. Я не знаю. Но это слово — единственное, что я сегодня заберу с собой. Потому что теперь оно принадлежит мне.
Я иду по коридору, и шаги гулко отдаются в пустоте. В голове — её голос. Её вопрос. «А ты знаешь, что такое любить?»
Что-то сдвинулось внутри, пока я сидел в темноте и слушал, как она плачет. Пока я говорил слова, которые никогда никому не говорил. Пока она слушала и не убегала. Пока она задавала вопросы.
Я останавливаюсь посреди коридора. Прислоняюсь лбом к холодному камню стены. Закрываю глаза.
Нет. Нет, нет, нет.
Этого не может быть. Не с ней. Не с грязнокровкой. Не с подругой Поттера. Не сейчас, когда у меня задание, когда Лорд в моём доме, когда каждый день может стать последним.
И всё же.
Её голос. Её слёзы. Её упрямое «я верю».
Я ударяю кулаком в стену. Камень обдирает костяшки.
Это ведь просто интерес, ничего такого?
Нет. Я не могу. Не имею права. Это погубит нас обоих.
Но я знаю, что завтра снова приду в туалет Плаксы Миртл. И буду ждать. И слушать. И, может быть, снова заговорю с ней голосом, который мне не принадлежит.
Потому что она — единственная, кто спросил меня, знаю ли я, что такое любить.
Я не знаю. Но я хочу узнать. С ней.
И это — самое страшное, что случилось со мной за всю эту войну. Страшнее Метки. Страшнее приказа убить Дамблдора. Страшнее смерти.
Потому что теперь у меня есть то, что можно потерять.
Просто интерес. И хрупкая надежда на взаимность.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.