Кровью на губах

Bangtan Boys (BTS) Ван Хельсинг
Слэш
В процессе
R
Кровью на губах
Описание
Дождь лил третьи сутки. Чонгук стоял на перроне, сжимая револьверы. В замке Чёрной Розы его ждал не просто вампир. Тот, чей поцелуй оставляет на коже розовый шрам — на память. «Охотник, — прошептал ветер. — Ты ищешь чудовище, но оно ищет тебя уже двести лет». [Или просто небольшое AU по «Ван Хельсингу», где Чон Чонгук — охотник на нечисть, а Ким Техён — вампир]
Примечания
💡с начала выпуска глав некоторые метки стоят в качестве спойлера поскольку я стара как мир и могу что-то забыть 🗣️ фанфик полностью написал и разделен на главы которые к слову выпускаются каждый понедельник 🌸 если вдруг вас дорогой читатель зацепит текст — не скупитесь на отзыв: для вас 5-10 минут потраченного времени а мне приятно! https://t.me/miranafiory — творческий тгк. все анонсы текстов и больше контента по текстам можете лицезреть там.
Посвящение
дорогой А. поскольку очень любит и ждет. поздравляю дождалась и текст я посвящаю именно тебе
Читать онлайн Отзывы

Пролог. Поцелуй смерти

«Живые знают, что умрут, а мёртвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; и любовь их, и ненависть их и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чём, что делается под солнцем» (Еккл. 9:5–6)

      Дождь шёл уже третьи сутки. Хотя казалось, что на самом деле он шёл уже целую вечность.       Не просто дождь — чёрный ливень, словно небо прорвало где-то над самыми Карпатами и оттуда хлынула не вода, а жидкая сажа, копоть старых костров, пепел от когда-то давно сожжённых ведьм. Деревня Лазур-Фьорд, затерянная между острыми утёсами и вековым еловым лесом, задыхалась. Уличные фонари шипели, будто их топили в петрольном масле, и даже церковные свечи гасли сами собой — фитиль ещё дымился, а пламя уже падало, словно кто-то невидимой рукой сжимал его у основания.       Дома лепились друг к другу, как испуганные овцы, их черепичные крыши блестели мокрыми языками, а водосточные трубы рыдали без остановки. На единственной площади, где обычно торговали мясом, мёдом и льняными рубахами, теперь стояли три пустых столба. Два дня назад на них сожгли летучую мышь — думали, что это вампир в ином обличье. Мышь сгорела, отдав свою бесмысленную жертву, а люди почему-то продолжали умирать.       Интересно — почему?       Этой ночью — двенадцатый.       Знахарка жила на окраине, в доме, который стены не помнили. Её изба кривилась, оседала в грязь, но внутри всегда горел огонь — единственный в деревне, словно последняя живая душа, которую не гасил чёрный дождь. Поэтому труп принесли сюда. Куда ещё? Священник из церкви Святой Екатерины был молод и неопытен, а в корчме мертвецу не место — живым и то тошно.       — Ещё один, — прохрипела знахарка, откидывая окровавленную простыню.       Голос у неё был как скрип несмазанной петли: тошно высокий, скрипучий, срывающийся. Сама она — сгорбленная, с кожей цвета пергамента, на которой годы проступили, как прожилки на старом листе, просвечивая сквозь слегка желтоватую кожу темно-синие вены. Но глаза — чёрные, цепкие, молодые — они видели такое, от чего святые отцы крестились задом наперёд.       Тело мужчины лежало на дубовой столешнице. Он был молод — лет двадцать пять, не больше. Крепкий ещё вчера, с мосластыми руками и шеей, тугой, как корень. Теперь он напоминал старую восковую свечу, которую поставили у изголовья покойника — мягкий, жёлтый, с неестественным блеском. Глаза запали так глубоко, что казались пустыми чёрными провалами, а губы — синие, запёкшиеся, приоткрыты в беззвучном крике или последнем вздохе.       Королевский следователь Пак Чимин не носил перчаток. Он считал, что ткань впитывает правду. Поэтому прямо так, голыми пальцами, он приподнял веко мертвеца. Белок был чист — ни кровоизлияний, ни гноя. Только крошечное пятнышко тёмного, почти чёрного цвета, у самого зрачка.       — Он был ослеплён перед смертью? — спросил Чимин, не поворачивая головы.       — Ослеплён? — знахарка криво усмехнулась, обнажив щербатые зубы. — Ох, милок, он был ослеплён удовольствием. Тот, кто его взял, не мучил. Он ласкал.       Он резко выпрямился. Его зелёный плащ — плотная овечья шерсть, непромокаемая настойкой из воска и толчёного серебра — промок насквозь, потому что он три часа стоял под дождём у колодца, ждал, пока принесут тело. Но холода молодой следователь не чувствовал. Только тот холод внутри — тоскливый, липкий — который появлялся перед большой бедой.       Он знал убитого. Вчера этот парень торговал мёдом на площади. Шутил с девками, хлопал по крупам лошадей, громко спорил о цене. Звали его Мино. В деревне и за ее пределами знакомые погибшего звали его «Медовый Мино». У него была жена на сносях и дочка трёх лет, которая визжала от восторга, когда отец подбрасывал её до потолка.       Сегодня Мино был просто мешком с иссохшей кожей, который положили на стол, за которым обычно резали кур.       — Шея чиста? — спросил Чимин, проводя пальцем по горлу мертвеца. Гладкая, бледная кожа, чуть влажная от дождевой сырости. Ни царапины. Ни двух следов клыков, ни рваных ран. Вообще ничего.       — Чиста, — подтвердила знахарка. Она уже открыла ему рот щипцами, заглянула под язык, ощупала затылок. — Ни укуса зверя, ни колотой раны. Даже синяка от удара нет. — добавила она нарочито драматичным тоном, словно Чимин уже и так знал ответ.       — Тогда как он умер?       Знахарка помолчала. Потом взяла его руку в свои — сухие, горячие, с натруженными суставами — и поднесла к левой стороне шеи убитого.       — Чувствуешь? — спросила она.       Чимин почувствовал. Под пальцами — не кожа, а тонкая, почти прозрачная плёнка. Будто плоть истончилась в одном месте ровно настолько, что можно было проткнуть её даже не ногтем, а взглядом. И там, под плёнкой, пульсировало нечто — горячее, живое, но чужое.       — Что это? — прошептал он.       — Это, милок, след. Место, где он прикасался губами. Не кусал. Не вгрызался. Просто прижался ртом и пил через кожу, как пьют компот из кружки — не проливая ни капли.       Она отодвинула простыню до пояса. На груди Мино, чуть левее соска, было ещё одно такое же пятно — алое, с чёткими границами, размером с женский поцелуй. И третье — на внутренней стороне бедра.       — Он целовал его, — сказала знахарка, и голос её дрогнул. — Долго. Всю ночь. Миловался, как с любимым. А когда закончил — тот уже был мёртв.       Чимин отшатнулся. Не от брезгливости — от ужаса. Он видел много вампиров: молодых, что рвут плоть зубами, и старых, что аккуратно надрезают вены когтем. Но чтобы пить лаская, как любовник… это было не убийство. Это было надругательство над самим актом нежности.       — «Поцелуй смерти», — прошептала знахарка, крестясь дрожащей рукой. — Я видела такое в книгах сорок лет назад, когда училась у старой плачницы из-под Сибиу. Это вампир. Древний. Не тот, что кусает и рвёт. Тот, который пьёт лаская. Он не насыщается — он наслаждается. Каждая смерть для него — как свадебная ночь.       — Почему он не убивает всех сразу? Зачем такая жестокость?       — Это не жестокость, милок. Это искусство. Для него мы — не еда. Мы — музыка. Он слышит, как стучит наше сердце, и хочет услышать, как оно замолкает в самый сладкий миг. Он коллекционирует последние вздохи.       — Коллекционер значит. — сказал он про себя, задумавшись. — Нашелся ценитель высокого искусства.       Чимин выпрямился. Его пальцы всё ещё пахли смертью — сладковатой, приторной, как переспелые апельсины. Он сунул руки в карманы плаща, нащупал там флягу со святой водой и маленькое распятие, которое когда-то принадлежало матери. Она умерла при родах. Он никогда не видел её лица, но носил распятие как напоминание: кто-то заплатил жизнью за то, чтобы ты жил.       — Зажгите костры на всех перекрёстках, — приказал он знахарке, хотя та и не была в подчинении. Голос его стал жёстче, суше и на полтона громче. — Косяки окон натереть чесноком, но в дома не прятаться. Одиночество привлекает его быстрее крови.       — А люди? — спросила знахарка, кутаясь в шаль. — Им что сказать? Они боятся выходить даже по нужде.       — Скажи, что приедет охотник. Настоящий. Из Ватикана. Скажи, что он уже в пути.       — А если не приедет?       Чимин посмотрел на неё — и в его глазах, тёмных, с золотыми искрами у зрачков, мелькнуло что-то похожее на отчаяние. Но только на миг.       — Приедет, — сказал он. — У него нет выбора.       Он вышел под ливень, не накинув капюшона. Холодные капли били по лицу, смешивались с потом на висках, затекали за воротник. На площади горел единственный фонарь — масляный, его пламя металось в стеклянном колпаке, как птица в клетке. Под фонарём стояла скамья, на которой по утрам сушили сети рыбаки. Чимин сел на мокрое дерево, достал из-за пазухи серебряный свисток на цепочке.       Свисток был старый, потёртый, с выгравированной надписью на латыни: «Vox clamantis in tenebris»«Глас вопиющего в темноте». Ему дал его наставник, когда Чимин ещё был новичком в Конгрегации. С тех пор прошло двенадцать лет. Наставник погиб в Мунтении, разорванный оборотнем, а свисток остался, словно ещё одно напоминание: жизнь дана, чтобы исполнить Великую Миссию, когда Миссия будет исполнена в твоей жизни больше нет смысла.       Чимин дунул.       Звук был тонким, почти неслышным для человека — но не для тех, кто нёс послания между мирами. Из темноты, откуда-то с колокольни, бесшумно вынырнул голубь. Чёрный. Не сизый, не белый — абсолютно чёрный, с красными лапками и глазами цвета раскалённого угля. Таких голубей выводили в Ватикане специально: они не боялись вампирской магии, как не боялись и остальной нечисти, летали сквозь туман и помнили дорогу даже через закрытые порталы.       Чимин достал из внутреннего кармана клочок пергамента, исписанный тайнописью соком чертополоха и толчёного серебра. Текст проявится только в руках адресата. Он свернул послание в трубочку, запечатал воском, смешанным с кровью — своей, из безымянного пальца. Голубь подставил лапку, терпеливо дождался, пока Чимин закрепит конверт, и взлетел, не сделав ни звука.       На мгновение чёрное крыло заслонило луну — тусклый, больной серп, который почти не давал света. И Чимин успел заметить, как на фоне этого серпа пронеслось нечто огромное. Кожистые крылья. Человеческое тело. И две точки — глаз, горящих зелёным.       Он моргнул — и видение исчезло. Только дождь, только фонарь, только запах мокрой земли и близкой смерти.       По примерным расчетам адресат получит послание через шесть часов.       Ватикан, Конгрегация Святого Когтя, лично охотнику Чон Чонгуку.       «Трансильвания. Деревня Лазур-Фьорд. Семь тел за десять ночей. На самом деле двенадцать. Все с одним следом — гематомой в форме губ, как от долгого поцелуя. Это не стая. Это не дегенерат. Это граф. Древний. Опасный. Жди поезда на западной ветке. Твоя очередь, Чонгук. — Ч.»       Чимин поднялся со скамьи. Пальцы онемели от холода. Он сунул руки в карманы и побрёл к корчме, где в углу его ждала кружка подогретого пива и тетрадь, в которой он записывал приметы убитого.       Мино. Двадцать пять лет. Мёд. Жена беременна. Дочь три года. На теле — три «поцелуя». Ни одной раны. Умер с улыбкой — знахарка подтвердила: рот был сложен, как для поцелуя в ответ.       «Он не сопротивлялся, — написал Чимин в тетради. — Он хотел этого. Гипноз или удовольствие? И то, и другое. Граф — обольститель, не убийца. Хуже. Он заставляет жертв приходить к нему самим».       Он закрыл тетрадь, допил пиво — тёплое, отдающее легкой горечью на языке — и подумал о Чонгуке. О том, как тот в последний раз уходил на задание, вытирая лезвие о штанину. Ему было двадцать три, но глаза уже видели такое, от чего седеют в тридцать. Они не раз спасали друг другу жизни. Чимин прикрывал со спины, Чонгук брал на себя самое опасное.       Теперь Чонгук едет в Трансильванию. Чимин это знал с той минуты, как отпустил голубя.       За окном корчмы кто-то завыл — не собака, не ветер. Где-то в лесу, на склоне утёса, зажёгся алый огонь. Там, где днём не было ничего, кроме голых скал, теперь чернел силуэт замка с горящими окнами. Чимин видел его впервые.       — Замок Чёрной Розы, — прошептал хозяин корчмы, подливая себе водки дрожащей рукой. — Его не было сто лет. А сегодня стоит. И окна горят. Он ждёт гостя.       Чимин не ответил. Только перекрестился, но не распятием — большим пальцем, которым коснулся серебряного свистка.       «Держись, Чонгук, — подумал он. — Ты ещё не знаешь, на что идёшь».       А дождь всё лил. Чёрный, как кровь, которая пролилась сегодня и прольётся завтра. И будет проливаться, пока они не исполнят Великую Миссию.

***

      Поезд нёсся сквозь сосновые леса, выплёвывая снопы искр из паровой машины. Вагоны первого класса — обитые тёмным деревом, с латунными поручнями и матовыми стёклами, за которыми даже днём стояла ночь — тащились в хвосте состава, как похоронная процессия за живым мертвецом. Колёса стучали по рельсам с пугающей ритмичностью — тук-тук-тук-тук — будто кто-то невидимый отсчитывал секунды до чьей-то смерти.       Внутри купе, запертого изнутри на три засова и дополнительно укреплённого магическими рунами, выжженными на дверном косяке, сидел человек, которого даже кардиналы в Ватикане звали только по фамилии, но почему-то между собой обращались все равно по прозвищу, которое опередило целое столетие.       Ван Хельсинг.       Чон Чонгук был молод — слишком молод для того серебряного креста на шее, который полагался ветеранам ордена. Ему шёл двадцать третий год, но глубокие морщины уже залегли у глаз, а на тыльной стороне ладоней белели шрамы — одни тонкие, как нити, другие толстые, в палец шириной, словно кто-то пытался разорвать его пальцы зубами. Сейчас он сидел, откинувшись на бархатную спинку дивана, и держал на коленях потрёпанную карту Трансильвании. Чёрные волосы падали на глаза, и со стороны могло показаться, будто он спит — дыхание ровное, веки опущены. Но он не спал.       За восемь лет охоты он разучился спать дольше двух часов. Его тело привыкло к этому как к постоянной тупой боли в левом плече — там, где вампирская пуля пробила мышцу три года назад, и до сих пор в сырую погоду ныло так, что приходилось сжимать зубы.       — Ты бледнее, чем труп, которого мы едем осматривать, — раздался скрипучий голос из угла купе.       Там, в кресле, которое было слишком маленьким для его длинных ног, свернулся, как рассерженный кот, Мин Юнги — оружейник и хронист ордена. Его приставили к Чонгуку после того, как тот чуть не погиб в Валахии, оставив в болотах полотрошённую охотничью команду. Юнги не носил оружия — по крайней мере, видимого. Его оружием был циничный ум и арбалет, который он собирал из восьмидесяти двух деталей за сорок секунд, даже в полной темноте и с завязанными глазами. Сейчас этот арбалет лежал в разобранном виде на столике между ними, и Юнги неторопливо протирал каждую деталь тряпкой, пропитанной чесночным маслом.       — Я не бледен, — ответил Чонгук, не поднимая глаз от карты. — Это отражение лампы.       — Это потеря крови, — хмыкнул Юнги. — Ты перестал есть три дня назад. Ты спишь на ходу. И ты запретил делать перевязку старого шрама на боку, потому что боишься, что в рану попадёт серебро. Знаешь, что это значит?       Чонгук наконец поднял взгляд. Его глаза — тёмные, почти чёрные, с холодным стальным блеском и золотым ободком вокруг зрачка — смотрели спокойно. Слишком спокойно для человека, который видел, как вампир вырвал сердце его наставнику и сожрал его у него на глазах, чавкая и улыбаясь.       — Это значит, что я готов, Юнги.       — Или что ты хочешь умереть, — отрезал оружейник, откладывая деталь и впиваясь взглядом в Чонгука. — Но ватиканским псам не положено самоубийственных влечений. В уставе чёрным по белому: «Охотник, не ценящий свою жизнь, теряет право носить серебро». Так что держи себя в руках. И съешь булку. Вон, лежит.       Он кивнул на столик, где под стеклянным колпаком сохла краюха чёрного хлеба с тонким слоем прогоркшего масла. Чонгук посмотрел на неё без всякого выражения, потом перевёл взгляд на окно.       За стеклом, за матовой пеленой, проплывали силуэты деревьев — голые, чёрные, похожие на скрюченные пальцы. Где-то там, за этим лесом, была Трансильвания. Место, где люди не зажигают свечи после полуночи, где в каждом колодце можно утонуть не в воде, а в криках, и где даже собаки воют на луну с ужасом, а не с тоской.       — Чимин написал, что жертв семь, — сказал Чонгук, возвращаясь к карте. — На самом деле их двенадцать. Две женщины, мужчина, ребёнок пяти лет. Остальных скрыли, чтобы не сеять панику. Я знаю Чимина. Он не стал бы вызывать меня из-за семи тел. Двенадцать — это уже эпидемия.       — Ребёнок? — Юнги помрачнел. Его брови сошлись на переносице, и он отложил тряпку. — Это меняет дело. Голодный вампир не тронет дитя — мало крови, много возни, а шум большой. К тому же детская кровь для них как прокисшее молоко — пьют только в крайней безысходности. Значит, этот граф или безумен… или настолько стар, что кровь взрослых мужчин для него как вода из лужи.       — Или он играет, — тихо сказал Чонгук, проводя пальцем по карте, останавливаясь на чёрной точке с пометкой «Лазур-Фьорд». — Некоторые убивают не от жажды. Некоторые убивают, чтобы показать: «Смотрите, я мог бы взять любого из вас. Мужчину, женщину, ребёнка. Вы все для меня — игрушки. Стоит мне только прикоснуться к коже губами — и вы мёртвы».       — Поцелуй смерти, — пробормотал Юнги. — Чимин упомянул что-то такое. Вампир, который пьёт лаская. Не кусает, не рвёт — просто прижимается губами к коже и высасывает жизнь через поры. Знахарка в деревне говорит, что последний раз такое видели сорок лет назад. И того вампира сожгли на костре из осиновых дров, а пепел закопали на перекрёстке семи дорог.       — Значит, этот — не тот. Или тот, но воскрес. Или его ученик. Или кто-то древнее, чем мы можем себе представить.       Поезд резко тряхнуло. Колёса заскрежетали по рельсам с таким визгом, что заложило уши. За окном что-то огромное пронеслось мимо — чёрное, с кожистыми крыльями, и на мгновение закрыло собой тусклый серпик луны. Чонгук успел сжать рукоять кинжала, висевшего на поясе. Юнги — уже держал арбалет, собранный за те самые сорок секунд, хотя ещё мгновение назад детали лежали по отдельности.       — Что это было? — спросил оружейник, не повышая голоса.       — Не знаю, — ответил Чонгук, вставая и застёгивая плащ. — Но мы почти приехали. Чувствуешь?       Юнги принюхался. Воздух в купе изменился — он стал густым, влажным, с привкусом горелой серы и… герани.       — Цветочный запах, — сказал он, морщась. — Герань. В такую глушь, в такую ночь — герань? Это химия или колдовство?       — Это приветствие, — ответил Чонгук, проверяя револьверы. — Граф знает, что мы едем. И он рад нас видеть.       Поезд затормозил. Вагон качнуло, и где-то впереди, в тамбуре, зазвенел колокольчик — сигнал к высадке. Чонгук накинул на плечи кожаный плащ — чёрный, как сама ночь, с нашитыми серебряными пластинами, которые притушёвывали свет свечей. На поясе — два револьвера, кинжал, фляга со святой водой. В сапоге — третий револьвер, маленький, абордажный, для ближнего боя. За пазухой — деревянный кол, вырезанный из освящённой груши.       — Готов, — сказал он.       — Нет, — ответил Юнги, передёргивая затвор арбалета. — Но поехали.       Дверь купе со скрипом открылась. В коридоре вагона было пусто — все пассажиры разбежались по своим углам, забились в щели, как тараканы перед землетрясением. Только кондуктор стоял у выхода — бледный, с трясущимися руками и свечой, которая норовила погаснуть.       — Господин охотник, — пролепетал он, — там… на перроне… какой-то человек в зелёном плаще. Ждёт уже час. Не двигается. Даже не моргает.       — Это свой, — сказал Чонгук, проходя мимо. — Откройте дверь.       Кондуктор опустил рычаг. Дверь распахнулась, и в лицо Чонгуку ударил ветер — сырой, ледяной, с запахом мокрой коры, гнилых листьев и близкой реки. А ещё — герани. Теперь этот запах был везде. Он пропитал перрон, шпалы, даже металлические перила.       На платформе, под единственным керосиновым фонарём, который горел оранжевым, а не жёлтым, стоял Пак Чимин. Его зелёный плащ был накинут на плечи, капюшон отброшен. Глаза — красные от бессонницы, но цепкие, живые. В одной руке — серебряный фонарь, в другой — лист бумаги, исписанный торопливым почерком.       — Ты долго, — сказал Чимин вместо приветствия.       — Ты рано, — ответил Чонгук, спрыгивая на перрон. Сапоги хлюпнули по луже, которая была тёплой — неестественно тёплой для этой ночи. Он посмотрел вниз. Лужа была красной.       — Это не кровь, — сказал Чимин, перехватив его взгляд. — Это дождь. Чёрный дождь. Уже три дня. Он красит всё в багрянец, когда попадает на снег.       — А когда не попадает? — спросил Юнги, выходя следом.       — Тогда он чёрный, как зрачок мертвеца, — ответил Чимин и повернулся, показывая на дорогу, уходящую в лес. — Замок в трёх часах ходьбы. Но с такой дорогой — четыре. Нам нужно поторопиться. Сегодня ночью он убил снова.       — Кого? — спросил Чонгук, проверяя, хорошо ли выдвигается клинок.       — Священника. Молодого. Не того, из церкви Святой Екатерины — другого, который приехал из столицы на прошлой неделе. Нашли его у алтаря в позе молящегося. Горло чисто. На груди — пять «поцелуев». На каждом следе чёткий отпечаток губ.       — Пять? — переспросил Юнги, насвистывая. — За одну ночь?       — За час, — поправил Чимин. — Свидетельница — старая монахиня, пряталась в исповедальне — говорит, что слышала, как священник сам кого-то приглашал: «Войди, о Господь, в обличии демона». Это не было насилием. Это было… свиданием.       Чонгук ничего не сказал. Он зашагал вперёд, в темноту, где за деревьями уже угадывались очертания замка — чёрные башни, шпили, похожие на когти, и окна, горящие алым, как зрачки хищника.       — Он знает, что мы идём, — бросил Чимин, догоняя.       — Конечно, знает, — ответил Чонгук, не оборачиваясь. — Но знает ли он, что мы не уйдём, пока он не испустит последний вздох? Вот это главный вопрос.       Юнги, замыкающий шествие, вытащил из-за пазухи маленькое зеркальце — серебряное, отполированное до блеска — и на мгновение поймал в него отражение замка. Зеркало треснуло.       — Дурной знак, — пробормотал оружейник, но идти не перестал.       Лес сомкнулся за их спинами, и свет станционного фонаря погас, как будто его задули. Остались только дорога, луна и запах герани — сладкий, удушающий, въедающийся в лёгкие.       Чонгук шагал впереди, и его рука сама собой легла на рукоять кинжала. Не потому, что он ждал нападения. А потому, что кинжал был единственным, кто не обманывал. И сейчас, когда над лесом взошла вторая луна — кроваво-красная, ненастоящая — он знал: это только начало.

***

      Лес расступился внезапно, как занавес в театре, за которым прячется не сцена, а сама бездна.       Замок Чёрной Розы вздымался к свинцовому небу на крутом утёсе, и казалось, что он вырос из скалы, а не был построен человеческими руками. Его шпили напоминали когти, вцепившиеся в облака, а стены — ноздреватые, чёрные, с подтёками, похожими на застывшие слёзы — дышали древностью. Ни одного плюща, ни одного мха. Только голый камень, который помнил времена, когда люди ещё не умели писать, а уже умели бояться.       Окна замка горели алым — не красным, не оранжевым, а именно алым, как свежая артериальная кровь. И было их так много, что казалось, будто внутри гигантского тела зажглись все вены сразу.       — Такого не может быть, — прошептал Юнги, опуская подзорную трубу. — Это свечение не от свечей и не от магии. Это… живые души. Он замуровал их в стены.       — Не души, — поправил Чимин, доставая серебряный крест. — Память. Каждое окно — это человек, который пришёл к нему добровольно, умер у него на руках, и его последний взгляд остался в камне навсегда.       Чонгук ничего не сказал. Он смотрел на главные ворота — кованое железо, чёрное, с коваными розами на створках. Розы были без шипов, и каждая держала в центре бутона маленький череп — настоящий, человеческий, уменьшенный до размера ореха.       — Идём, — бросил он и шагнул вперёд.       Ворота не скрипнули. Они открылись сами, бесшумно, как створки гроба в склепе, куда проник воздух. За ними была темнота — густая, вязкая, которая не рассеивалась, даже когда Чимин поднял серебряный фонарь. Свет не шёл дальше трёх шагов. Он просто умирал в воздухе, как мотылёк в пламени.       — Это ловушка, — сказал Юнги, взводя арбалет.       — Это приглашение, — поправил Чонгук и вошёл.       Они двигались по длинному коридору, стены которого были обиты чёрным бархатом. Бархат шевелился — не от сквозняка, а сам по себе, как живая плоть, облизывающая камни. Под ногами хрустело. Чимин наклонился — и отшатнулся. Пол был усыпан лепестками роз. Чёрных роз. Свежих, будто их сорвали минуту назад, хотя в замке не могло быть ни сада, ни солнца.       — Откуда они? — спросил он, вытирая пальцы о плащ. Лепестки оставляли чёрный сок — не чернила, не сок растения, а что-то жирное, липкое, с запахом миндаля.       — Он выращивает их на крови, — ответил Чонгук. — Я читал в старых книгах: если поливать чёрную розу человеческой кровью каждую ночь в течение года, она расцветает без солнца. Одна роза — одна жертва. Посчитай, сколько здесь лепестков.       Юнги попытался прикинуть, но сбился на сотне. Тогда он просто выругался и пошёл быстрее.       Коридор вывел их на галерею — узкий каменный балкон, ограждающий центральный зал. И тут они остановились все трое, потому то, что они увидели внизу, заставило замереть даже Чонгука.       Там, под ними, расстилался бальный зал — огромный, как собор, с чёрным мраморным полом, в котором отражались не свечи, а лица. Колонны из чёрного оникса уходили вверх, теряясь в сумраке, а вместо люстры с потолка свисал скелет кита — настоящий, белый, с рёбрами, между которыми горели тысячи маленьких огоньков.       И по этому полу, по этому мрамору, кружились в вальсе десятки фигур.       Они были одеты в карнавальные костюмы — бархатные, парчовые, с перьями и стразами, которые поблёскивали в свете огней. Женщины в кринолинах, обшитых кружевом, с масками на лицах — венецианскими, с длинными носами и золотыми ободками. Мужчины в камзолах с жабо, с рапирами на боку, в треуголках. Все они танцевали под звуки органа, который играл где-то наверху, не досягаемый глазу, словно невидимый.       Но танец был неправильным.       Они двигались слишком плавно, слишком синхронно — как куклы, у которых одна рука дёргает за все нити сразу. Их лица под масками не улыбались — они были пусты, как у спящих. А руки… Чонгук прищурился и почувстовал, как к горлу подступила тошнота.       У каждого танцующего предплечья были обнажены — никаких перчаток, никаких кружевных манжет. И на каждой коже горела алая вена — вздутая, пульсирующая, как будто кто-то провёл по ней раскалённым железом. Из неё не текла кровь — она сочилась медленно, по капле, падая на пол, смешиваясь с лепестками чёрных роз.       — Пленники? — прошептал Юнги, натягивая тетиву. Его голос дрожал, хотя он пытался это скрыть.       — Гости, — мрачно ответил Чимин. — Добровольные. Глянь вон туда.       Он кивнул в угол зала, где стоял длинный стол, уставленный яствами. Жареные фазаны, виноград, сыры, кубки с вином. И люди — трое, в масках — сидели за этим столом, но не ели. Они просто водили пальцами по скатерти, оставляя кровавые следы, и улыбались. Улыбались так, будто видели перед собой не еду, а собственное будущее, расписанное по минутам до последнего вздоха.       — Они знают, что умрут? — спросил Юнги.       — Они пришли за этим, — ответил Чонгук. — Посмотри на их глаза.       Он был прав. Там, внизу, один из танцующих — высокий мужчина в костюме Пьеро — на мгновение поднял маску. Под ней оказалось лицо лет тридцати, с глубокими морщинами и бородой. Глаза его были открыты, но зрачки расширены так, что заняли всю радужку. Он не видел ни зала, ни партнёрши — он видел что-то другое. Что-то, что заставляло его улыбаться, истекая кровью из вены на руке.       — Гипноз, — сказал Чимин. — Глубокий. Они не чувствуют боли. Они не чувствуют ничего, кроме удовольствия.       — Или он вырезал им язык, — предположил Юнги. — Тогда они и не закричат.       — Нет, языки на месте, — ответил Чонгук, который уже вытащил подзорную трубу. — Один из них что-то шепчет. Я не слышу, но вижу движение губ.       В этот момент орган умолк. Не стих, не затих — оборвался на высокой ноте, как будто кто-то сломал клавишу. Танцующие замерли. Все как один. Руки повисли, ноги перестали двигаться, а головы медленно повернулись в одну сторону — туда, где в углу зала, на возвышении, стояло нечто, что Чонгук сначала принял за часть декораций.       Это было ложе — не трон, не кресло, а нечто среднее между катафалком и королевской постелью. Чёрное дерево, инкрустированное слоновой костью, на которой были вырезаны сцены охоты — но не люди охотились на зверей, а звери на людей. Стволы обвивали живые розы — без почвы, без воды, они просто росли из дерева, раскрывая чёрные бутоны прямо на глазах.       На этом ложе полулежал человек.       Мужчина.       Он был одет в чёрный бархатный сюртук с серебряной вышивкой — такие же носили при дворе Людовика Четырнадцатого, только этот сюртук, казалось, был сшит из самой ночи. Кружевной жабо закрывало горло, а широкие рукава падали на кисти рук — бледных, с длинными пальцами, на одном из которых алел рубин в серебряной оправе. Ботинки — острые, с пряжками — свисали с края ложа, не касаясь пола. Будто он боялся испачкаться о кровь, которая засохла на мраморе.       Но лицо… лицо заставило Чонгука забыть, как дышать.       Это было лицо, которое не мог создать ни один человек. Совершенное — от высокого лба до острого подбородка — но не кукольное, не безжизненное. В нём чувствовалась древность, как в старом дубе, который стоял ещё до рождения Христа. Белая кожа светилась фосфорным светом — не больная бледность мертвеца, а сияние мрамора, который хранит тепло солнца. Губы — тёмно-вишнёвые, полные, чуть приоткрытые, будто он только что кого-то поцеловал и забыл закрыть рот.       И глаза.       Цвета осеннего мёда. Янтарные, с золотыми искрами у зрачков. Тёплые — и совершенно мёртвые внутри. Как у статуи, которая смотрит на тебя из ниши собора и видит не тебя, а тысячу лет, пролетевших мимо.       Ким Техён.       Чонгук не знал его имени. Но когда он увидел эти глаза, его пальцы сами сжали рукоятки револьверов, а в голове зазвучал голос наставника, мёртвого уже пять лет: «Запомни, мальчик: настоящий вампир не тот, кто рычит и скалится. Настоящий тот, кого ты не захочешь убивать, даже когда он будет пить твою кровь».       — Охотник спустился с гор, — вдруг произнёс тот, не повышая голоса.       И каждое слово эхом разнеслось по залу, перекрывая даже шум дыхания танцующих. Голос был низким, бархатным, с хрипотцой — как у человека, который много курил, а потом не курил сто лет. Он не кричал, но казалось, что он говорит прямо в ухо каждому из троих на галерее.       — Какой милый, — продолжил вампир, медленно поднимаясь с ложа. Лениво, как сытая пантера. — И такой… молодой. Сколько тебе, мальчик? Двадцать? Двадцать два? Наверное, двадцать три. У твоей прошлой жизни было двадцать три, когда я впервые тебя поцеловал.       Чонгук похолодел. Не от страха — от непонятной, липкой тоски, которая вдруг разлилась в груди, как чужое воспоминание.       — Мне столько, сколько нужно, чтобы превратить тебя обратно в прах, — ответил он, выхватывая два револьвера.       Серебро блеснуло в свете огней. Курки взведены. Пули — с выгравированными молитвами, с сердечниками из святой воды. Дальность — десять шагов. Промахнуться невозможно.       Техён улыбнулся.       Это была не улыбка хищника — скорее, улыбка старого друга, который встретил тебя после долгой разлуки и уже знает, что ты скажешь, прежде чем ты откроешь рот.       — Оружие, — протянул он, делая шаг вперёд. Босые ступни бесшумно ступили на кровавую лужу, но кровь не прилипла к ним — она откатилась, как вода от масла. — Серебро. Святая вода в пустотах пуль. Оригинально. Почти как у того Ван Хельсинга, что сжёг моего отца сто лет назад. Ты его родственник, да? Племянник? Внучатый племянник? Они все так похожи — одинаково пахнут страхом и гордостью.       — Я его приговор, — сказал Чонгук и спустил курок.       Выстрел грянул, как удар колокола. Пуля вылетела с визгом — и замерла в воздухе.       Просто остановилась в трёх сантиметрах от груди Техёна, вращаясь на месте, как юла. Секунда — и она упала на мраморный пол с жалобным звоном, оставив на камне маленькую серебряную каплю.       Вампир не пошевелился. Даже не моргнул. Только янтарные глаза его чуть сузились, и в них зажглась искра — не мёртвая, а живая, жадная. Искра узнавания.       — Ты дрожишь, — заметил Техён, делая ещё шаг. Теперь между ними оставалось пять метров, но Чонгук чувствовал его запах — герань, могильная земля и что-то сладкое, как миндальное печенье. — Я чувствую твой пульс. Сто четырнадцать ударов в минуту. Ты не боишься, охотник. Ты в ярости. Но твои руки… посмотри на свои руки.       Чонгук опустил взгляд. Пальцы, сжимавшие револьверы, дрожали мелкой дрожью. Не от страха. Не от холода. От того, что вампир смотрел на него так, будто раздевал — не тело, а душу. От того, что в этом взгляде не было ненависти. Было только ожидание.       — Скажи, — прошептал Техён, подходя почти вплотную. Теперь их разделяла только каменная балюстрада галереи, но Чонгук чувствовал, как воздух между ними густеет, становится тягучим, как мёд. — Это дрожь от отвращения… или от того, что я тебе нравлюсь?       Чонгук выстрелил второй раз. Третий. Четвёртый.       Все пули повторили судьбу первой.       — Уходите, — прошептал он Чимину и Юнги, которые уже подняли оружие — серебряный арбалет и святой жезл. — Уходите немедленно. Я задержу его.       — Нет, — сказал Техён, не оборачиваясь к ним. Он сделал лёгкий поворот кисти — и внизу, в зале, танцующие одновременно вскрикнули. Не от боли — от экстаза. Их вены на руках лопнули, и кровь брызнула вверх, образуя в воздухе алую завесу. — Вы останетесь. Все трое. Ты мне интересен, Ван Хельсинг. А твои друзья — просто свидетели того, как я буду ломать тебя по кусочку. Не сегодня. Не завтра. Но ты придёшь ко мне сам. Своими ногами. Со своей дрожью и своими красивыми чёрными глазами.       Он подошёл к самой балюстраде.       Чонгук не отступил. Он смотрел на вампира снизу вверх — галерея была выше зала на два метра, — но чувствовал себя не охотником, глядящим на добычу, а кроликом, который смотрит на удава и понимает, что бежать уже поздно.       Техён коснулся его лица.       Это прикосновение было лёгким, как паутина, и холодным — не ледяным, а именно холодным, как прикосновение стекла в зимней комнате. Длинный палец провёл по щеке Чонгука — от скулы до подбородка — и остановился на губе. Чуть нажал.       — Твои губы такие тёплые, — прошептал вампир. — Я уже забыл, каково это — чувствовать тепло. Спасибо, что напомнил.       Он убрал руку. На щеке Чонгука остался кровавый след — но это была не его кровь. Техён просто уколол собственный палец о клык — они уже показались — два острых жемчужных лезвия. и помазал охотника, как священник помазывает лоб миром.       — Иди, — сказал он, отступая в темноту. Бархатный сюртук слился с тенями, и только лицо светилось в полумраке — белое, прекрасное, страшное. — Но помни: каждый твой шаг от меня — это шаг ко мне. Таков закон наших кровей. Ты можешь бежать в Рим, в Лондон, на край света. Я всё равно буду рядом. В твоих снах. В твоём дыхании. В тех женщинах, на которых ты посмотришь, но не сможешь полюбить, потому что будешь сравнивать их со мной.       Орган заиграл снова — ту же мелодию, с той же высокой ноты, на которой оборвалась. Танцоры очнулись. Они снова кружились, снова улыбались, снова истекали кровью, не замечая ничего, кроме музыки.       — Прощай, Чон Чонгук, — донёсся из тьмы голос. — До скорой встречи.

***

      Чонгук, Чимин и Юнги бежали по длинному коридору, сбивая сапогами чёрные розы, которые теперь лежали на полу слоем в три пальца. Они не оглядывались. Они знали: если оглянуться, увидят его — стоящего у ворот, прислонившегося плечом к косяку, с головой, склонённой набок, как у пса, который провожает хозяина, уходящего навсегда.       Ворота распахнулись сами. Холодный ветер ударил в лицо, смешанный с дождём — чёрные струи хлестали по щекам, смешиваясь с потом и слезами. Хотя откуда слёзы? Чонгук не плакал с двенадцати лет.       Они выбежали на мощеную дорожку, ведущую к лесу, и только там, за первыми деревьями, когда замок скрылся за пеленой дождя, Чонгук позволил себе упасть на колени.       — Твою мать, — прохрипел он, упираясь ладонями в мокрую траву. — Твою мать…       Юнги стоял за его спиной, бледный как мел. Арбалет в его руках ходил ходуном.       — Что это было? — спросил он у Чимина, но тот только покачал головой.       — Я не знаю. Я никогда такого не видел. Пули… они просто останавливались. Он не колдовал, не шевелил пальцами. Он просто не захотел, чтобы они его коснулись.       Чонгук поднялся. Его трясло — не от холода, от чего-то другого. От того, что на щеке всё ещё горел след от прикосновения вампира. От того, что он хотел смыть его, но не мог заставить себя поднести руку к лицу.       — Он не напал, — сказал он, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Почему?       Юнги, который наконец-то опустил арбалет, ответил глухо:       — Потому что мы для него не враги. Мы — игрушки. А игрушки ломают медленно, по одной детали. Сначала он напугал. Потом заинтриговал. Потом коснулся. Завтра он захочет поговорить. Послезавтра — пригласить на ужин. А через неделю… через неделю Чонгук сам откроет ему дверь.       — Заткнись, — отрезал Чонгук, но в его голосе не было силы.       Он поднял глаза к замку. В верхнем окне — самом высоком, где, наверное, была спальня — горел одинокий алый огонь. И в нём стоял силуэт человека. Не вампира — человека. Худого, ссутулившегося, прижавшего ладонь к стеклу.       Он смотрел на них.       Нет. На него.       На Чонгука.       — Пошли, — сказал он, отворачиваясь. — Нам нужно подготовиться к завтрашней ночи. Он прав: мы вернёмся. Но в следующий раз оружие будет другим.       — Каким? — спросил Чимин, зажигая фонарь.       — Я ещё не знаю, — ответил Чонгук, входя в лес. — Но оно не будет стрелять пулями.       Дождь всё лил. Чёрный, густой, как расплавленный воск. И когда они скрылись за деревьями, кто-то в замке погасил свечу.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать