Метки
Описание
Карелия, лето 1942 года. Советский разведчик Илья находит в лесу раненого американца, с разбитого конвоя. Чужой язык, чужой мир и общая война, на которой рождается то, что нельзя назвать иначе, чем спасением.
Примечания
Обложка: https://pin.it/A8Qf1lpjg ✨
Илья: https://pin.it/5EsgpEUw0
Уилл: https://pin.it/6bkAvPypM
Другие персонажи и ещё куча визуализации главных героев: https://pin.it/6tgqqUeUJ
"Помни Имя Своё – Жестокость" – саундтрек истории ❤️🩹
Географические и исторические неточности будут встречаться. Прошу воспринимать историю как художественный вымысел, а не как историческую справку. Всем любви, вдохновения и мирного неба над головой ✨
Глава 9. Как корни
20 апреля 2026, 02:13
Илья перестал считать шаги где-то после полудня. Или после того, как в очередной раз лес сменился и сосны стали реже, мох суше, а под ногами вместо мягкой пружинящей подстилки появилась жёсткая, выгоревшая прошлогодняя трава. Ноги шли сами, без участия головы и это было даже хорошо, потому что голова сейчас была не здесь. Она была где-то в другом месте, может, в том доме, который горел во снах, может, в вечернем лесу, где они сидели с Уиллом и смотрели друг на друга, а может, просто плыла где-то над лесом, наблюдая сверху за серой колонной, которая тянулась по редкому сосняку, как муравьиная цепочка. Он видел себя со стороны: вот он идёт чуть ссутулившись, винтовка на плече, вещмешок за спиной, пилотка съехала на лоб, потому что руки не хватало её поправить. Шаг у него был ровный, почти механический и если бы кто-то спросил его сейчас о чём он думает, он бы не ответил, потому что не думал ни о чём конкретном.
Воздух стал тяжелее, влажнее, как перед дождём, но дождя не было, была только духота, которая спрессовалась между стволами и не хотела уходить. Гимнастёрка прилипла к пояснице и когда он поворачивал корпус, ткань натягивалась, а не скользила, тянула кожу, оставляя на ней красные полосы, которые потом чесались. Илья не чесал, терпел, потому что руки были заняты – левая держала винтовку, правая висела вдоль тела, готовая в любой момент схватиться за нож или за ветку, если придётся упасть.
Сзади, шагах в десяти, кто-то заговорил. Голос был негромким, но в тишине леса каждое слово разносилось далеко, и Илья слышал его, даже когда не хотел. Воронов и Коновалов, которые шли рядом, обсуждали маршрут, и слова их перелетали через головы, как мухи, надоедливые, неотвязные.
— …три дня, если не больше, — говорил Воронов. — Немцы штаб оттеснили за Свирь. Наши там держат оборону, но как...
— Дойдём, — обрывал Коновалов. — Не впервой.
— Я не о том, — Воронов поправил очки, нахмурился. — Если они за Свирью, значит, нам через линию фронта переходить. А там не лес, там...
— Не каркай, лейтенант.
Голоса затихли, потом заговорили снова, но уже тише и Илья не разбирал слов, только интонации – у Коновалова рубленая, уверенная, у Воронова с той ноткой, которую он научился распознавать, когда лейтенант сомневался. Он не слушал дальше. Ему не нужно было знать, где линия фронта и сколько дней до Свири. Ему нужно было идти, смотреть под ноги, слушать лес и не думать.
Думать как раз мешала смазанность, которая накапливалась, как вода в сапогах, которую не выльешь, пока не остановишься. Илья чувствовал её в том, как края зрения стали мягкими, размытыми, как будто он смотрел на мир сквозь мутное стекло. Он видел стволы, но не мог сказать, сосна это или берёза, пока не подходил вплотную. Слышал шаги идущих впереди, но не мог определить, сколько их, кто именно. Он просто шёл и тело его шло, а он сам был в пустоте, которая образовалась внутри после того, как он перестал считать шаги.
Лес, наконец, расступился и они вышли на небольшую поляну, окружённую молодыми соснами, такими частыми, что сквозь них не было видно, что за ними. Коновалов поднял руку и колонна остановилась сама собой, как заводная игрушка, у которой кончился механизм. Люди оседали на землю, кто где стоял, не выбирая места – кому везло, тот падал на мох, кому нет – на траву, на корни, на камни, которые торчали из земли, как зубы из дёсен.
Илья отошёл в сторону, к краю поляны, и опустился на землю, прислонившись спиной к стволу. Кора была шершавой, нагретой за день, и он чувствовал, как тепло просачивается сквозь гимнастёрку, добирается до позвоночника, разгоняет застоявшуюся усталость. Он снял вещмешок, положил рядом, прислонил винтовку. Потом потянулся за флягой, сделал маленький глоток, но пить не хотелось, хотелось просто сидеть и не двигаться.
Рука сама полезла в карман за кисетом, но он остановил её, потому что табака не было. Вчерашняя цигарка, последняя, давно кончилась, и кисет был пуст, только несколько крошек на дне, которые не на что было накрутить. Он провёл пальцами по лицу, стирая пот который выступил на лбу, на висках, на верхней губе. Кожа была мокрой, липкой, и он вытер её рукавом, чувствуя, как ткань царапает щетину, которая уже начала пробиваться.
Рядом зашумели, заговорили. Илья не поворачивал головы, но уши сами ловили звуки – Митька, его голос, быстрый, скороговоркой, и Воронов, отвечающий медленно, как учитель, который объясняет урок.
— … у вас в Америке, — говорил Митька, — танки тоже так стреляют?
Воронов перевёл и через секунду Илья услышал ответ голосом, который он уже начал узнавать, даже когда не видел лица. Уилл сидел где-то справа, шагах в пяти, может, в семи, и говорил что-то короткими фразами, которые Воронов переводил Митьке, а Митька переспрашивал, потому что ему было мало, ему хотелось знать всё.
— Он говорит, что американские танки быстрее стреляют, потому что у них стабилизатор, — Воронов запнулся, подбирая слово. — Это такое устройство, которое держит пушку ровно, даже когда танк едет по кочкам.
— Ого, — Митька аж присвистнул.
Илья сидел, не оборачиваясь, и слушал, как голоса смешиваются, как Митька задаёт вопрос за вопросом, как Воронов переводит, как Уилл отвечает – иногда коротко, «yes» или «no», иногда длиннее, тогда Воронов морщит лоб, подбирая слова и Митька ёрзает от нетерпения. Это было похоже на то, как будто лейтенант в школе и учитель вызывал к доске, а весь класс смотрит и ждёт, справится или нет.
Потом Митька сказал что-то и Воронов засмеялся, тихо, негромко, но Илья услышал, как в этом смехе проступило что-то живое. Уилл, кажется, не понял шутки, потому что молчал, а Митька повторил, медленнее, и тогда американец тоже издал звук, похожий на смех – короткий, как будто он не привык смеяться и не знал, как это делать правильно.
Илья сидел, смотрел на свои руки, на чёрную кайму под ногтями, которая уже начала сходить, на ссадины на костяшках, которые затянулись корочкой, но ещё чесались, когда он сжимал кулак. Потом он поднял голову. Не потому что хотел, а потому что глаза сделали это сами, без участия мозга, как будто их кто-то притягивал, как магнитом.
Уилл сидел на корточках в том месте, где поляна переходила в редкий сосняк. Он сидел к Илье лицом и слушал Митьку, который сидел напротив и жестикулировал, рассказывая что-то, но взгляд его был направлен не на Митьку. Он смотрел на Илью, который даже не сразу это понял. Сначала ему показалось, что Уилл смотрит мимо, в лес, за его спину, но потом он заметил, что голова американца чуть повёрнута и глаза его направлены в его лицо. Они смотрели не мимо, не сквозь, а именно на то место, где под левым глазом, на скуле, веснушки рассыпались чуть гуще, чем справа, что не видно, если не присмотреться. Илья знал это, потому что мать говорила ему об этом когда он был маленьким и он запомнил.
Он посмотрел в ответ и внутри у него ничего не дрогнуло. Не потому что нечему было дрожать, а потому что он был сейчас не здесь, он был в той смазанности, в том тумане, который отделял его тело от его сознания. Он смотрел на Уилла, как смотрят на чужую фотографию – без чувства, без мысли, просто отмечая детали: тень блеск жетона на груди, повязку на боку, которая угадывалась под майкой. Он смотрел и не знал, сколько времени он вот так пялился, пока не Уилл моргнул. И в этом моргании было что-то, от чего смазанность вдруг схлопнулась и Илья снова оказался здесь, в своём теле, с руками, которые вдруг задрожали, и с лицом, которое как он знал, сейчас было не спокойным, а каким-то другим, чужим, не тем, к которому он привык.
Он отвернулся. Резко, как будто его ударили в лицо и уставился в землю. Услышал, как Митька снова заговорил с Уиллом, как Воронов переводил, как смеялись, как шуршала трава под чьими-то ногами. Илья же сидел, глядя на свои руки, потом поднялся не глядя ни на кого, поправил вещмешок, взял винтовку и пошёл вперёд, туда, где лес снова смыкался, где можно было смотреть только вперёд и не думать.
Коновалов подал знак подниматься и колонна двинулась. Илья шёл впереди, за Корнеевым и Петровым, снова смотрел на спины, которые умели читать лес. Он не оборачивался, не искал взглядом Уилла, не слушал, идёт ли он сзади с Митькой или где-то и с кем-то ещё. Он просто шёл и старался не думать о том, как Уилл смотрел на него – прямо, открыто, не отводя глаз, как будто знал что-то важное.
Лес потянулся снова – сосны, мох, тишина, Илья шёл, переставляя ноги, чувствуя, как усталость возвращается, как ноги гудят, как спина ноет, но он не останавливался, потому что если остановишься, начнёшь думать, а думать он не хотел.
Лес кончился неожиданно, как кончается терпение, когда его уже нет. Илья поднял голову и увидел, что сосны расступились, уступая место редкому осиннику, а потом и осины отступили и они вышли на край пологого склона, поросшего кустарником и травой. Солнце висело низко за спиной, тени от кустов тянулись вперёд, длинные, худые, как пальцы, которые пытались дотянуться до леса на той стороне лощины. Илья остановился, потому что Корнеев перед ним замер и колонна замерла следом, как по цепочке.
Коновалов вышел вперёд, встал рядом с разведчиком, смотрел на лощину, на лес за ней, на небо, которое начинало розоветь на западе, там, где солнце уже коснулось горизонта. Потом он повернулся к взводу и Илья увидел его лицо, усталое, с глубокими тенями под глазами, но спокойное, как всегда, когда решение уже принято.
— Здесь ночуем, — сказал он. — Завтра к железной дороге выходим. До темна ещё часа два, успеем поесть, привести себя в порядок.
Люди зашевелились разбредаясь по склону, выбирая места, где трава была гуще, где земля посуше, где можно было сесть или лечь не боясь, что кто-то наступит на тебя в темноте. Илья отошёл в сторону, к старой берёзе, росшей на самом краю склона. Он опустился на землю у корней, прислонился спиной к берёзе, чувствуя, как холод от земли просачивается сквозь гимнастёрку, добирается до поясницы.
Вещмешок положил рядом, винтовку прислонил к стволу. Потом вытянул ноги, которые гудели как провода под ветром и закрыл глаза. Не спать, просто дать векам отдохнуть от света, который за день утомил больше, чем дорога. Сквозь прикрытые веки он видел, как солнце розовеет и слышал, как кто-то ходит по лагерю, собирая сухие ветки для костра, как звякают котелки, как кто-то ругается шёпотом, потому что потерял флягу или котелок, или просто потому, что устал.
Огонь развели не сразу. Сначала долго выбирали место, чтобы дым не тянуло в сторону леса, чтобы пламя было невысоким, почти невидимым со стороны. Сложили ветки шалашиком, подожгли, огонь маленький, робкий, перекинулся на тонкие прутья, загудел, задышал. Кто-то повесил над огнём котелок с водой, кто-то достал сухари, кто-то просто сидел и смотрел на огонь, грея руки, хотя вечер был тёплым.
Илья не пошёл к костру. Он сидел у берёзы и смотрел, как небо над лощиной темнеет, как звёзды, одна за другой, зажигаются в вышине, как трава, которая днём была зелёной, становится серой, потом чёрной, сливаясь с землёй. Он думал о том, что завтра они выйдут к железной дороге и что там, возможно, будут свои. Думал об этом спокойно, как думают о погоде, которая не зависит от тебя – будет дождь или нет, будет солнце или нет. Он не боялся. Страх притупился за эти дни как нож, которым много резали, и теперь лезвие было тупым, не могло порезать, только давило, оставляя синяки.
У костра возились с ужином и кто-то помешивал что-то в котелке. Голоса звучали приглушённо, как будто люди боялись что их услышат не только в лагере, но и за его пределами. Илья разбирал не слова, а интонации: Воронов настойчиво объяснял что-то Коновалову, Зураб смеялся коротко, гортанно, Сазонов ругнулся и кто-то шикнул на него. Митька, кажется, снова был рядом с Уиллом, его голос пробивался сквозь общий шум, и второй голос, хрипловатый, с паузами между словами, отвечал ему. Илья не слушал. Он смотрел на звёзды, которые высыпали на небо, как махорка из просыпанного кисета – мелко, густо, без счёта.
Коновалов распределял дозорных, когда стемнело окончательно. Голос его звучал негромко, но все слышали, потому что молчали и слушали его. Сазонов, двое из пополнения и Митька, который козырнул, хотя в темноте никто не видел, и ушёл на свой пост, шурша травой. Илья остался у берёзы, потому что утром ему идти в головном дозоре, и Коновалов махнул рукой: «Спи, Морозов. Завтра глаза нужны». Он кивнул, не споря, и остался сидеть, хотя спать не хотелось.
Костерок погасили когда вода в котелке остыла до теплоты, которую можно пить, не обжигаясь. Кто-то разлил её по флягам и кружкам, и Илья, когда до него дошла очередь, сделал несколько глотков. Вода пахла дымом и чем-то горьким – может, трава, которую бросил Арон Израилевич, а может, просто привкус угля. Он выпил в прикусу с сухарём, чувствуя, как тепло спускается в живот, разливается там, не согревая, но хотя бы наполняя пустоту.
Люди укладывались на ночлег, Илья стянул сапоги, размотал портянки, повесил их на ветку берёзы, чтобы ветер продувал. Ноги были белыми, распаренными, с мозолями, которые уже зажили, и новыми, которые ещё болели, если нажать пальцем. Он не нажимал. Намотал сухие портянки, из тех, что остались в вещмешке, – последние, которые завтра снова будут мокрые. Потом натянул сапоги обратно, не зашнуровывая, чтобы ноги дышали. Шинель расстелил на земле, скатку положил под голову, поверх шинели набросил её край. Лёг на спину, глядя в небо, которое стало совсем чёрным, только звёзды висели в нём, как осколки стекла, которые не выпадают из рамы, даже когда её трясут.
Ветер дул с севера, холодный, поэтому Илья натянул свободный край шинели до подбородка, чувствуя, как ткань царапает щетину на щеках. Он бы закрыл глаза, но сон всё равно бы не шёл, как не шёл уже несколько ночей подряд, оставляя его наедине с мыслями, которые не имели слов, только картинки, обрывки, запахи. Илья уставился в небо, где звёзды уже сместились и ковш, который отец показывал ему когда-то, перевернулся, указывая на что-то другое.
Тело требовало отдыха, ноги гудели, спина ныла и веки тяжелели с каждой минутой, но мозг не отключался, перебирал что-то, сортировал, раскладывал по полочкам, которые Илья не просил его раскладывать. Он лежал и слушал, как ветер шуршит в траве, как где-то далеко, за лощиной, ухает канонада – глухо, далеко, как будто не война, а кто-то колотит палкой по пустой бочке.
Потом он услышал шаги. Тяжёлые, медленные, но осторожные, человек ступал так, чтобы не разбудить спящих, но не крался, не прятался, а просто шёл, выбирая место, где можно лечь. Илья знал кто это, по тому, как шаги замерли в двух шагах от него, по тому, как зашуршала трава, когда он опустился на землю, по тому, как запах металла и машинного масла смешался с запахом дыма и хвои, когда он приблизился. Уилл.
Илья не шевелился, продолжал дышать ровно, как спящий. Он не хотел, чтобы Уилл знал, что он не спит, не хотел смотреть в эти тёмные глаза, которые сегодня днём смотрели на его веснушки так, что смазанность схлопнулась и он снова оказался в своём теле. Лучше было притворяться, лучше было лежать и не двигаться, надеясь, что американец ляжет где-нибудь в другом месте, подальше, у сосны или у камня, где уже спали другие.
Но Уилл не ушёл. Илья слышал, как он возится рядом, расстилая шинель, как звякает металл инструментов, которые он снимал, как он вытягивает ноги, как вздыхает, тихо, почти неслышно. Теперь они лежали рядом, на расстоянии локтя. Илья не поворачивал головы, не смотрел в его сторону, только краем глаза видел тёмный силуэт, который лёг на бок, лицом к нему.
Минута, две, пять – Илья лежал боясь, что любое движение выдаст его, покажет, что он не спит и слышит каждый шорох, каждый выдох, который вырывался из чужой груди, когда ветер дул с севера, холодный и цепкий. Пальцы Ильи лежали на траве сжатые в кулак, потому что если бы он разжал их, они бы дрожали, а дрожи он боялся больше, чем выстрела в темноте. Дрожь выдаёт, она говорит о том, что внутри неспокойно, что что-то не так, что ты не контролируешь себя, а себя нужно контролировать всегда, особенно здесь, в лесу, среди людей, которые смотрят и делают выводы.
В какой-то момент Уилл пошевелился. Илья почувствовал, как трава зашуршала в том месте, где лежал американец, как он повернулся на спину, как его рука, выбравшись из-под шинели, легла на землю между ними. Илья смотрел куда угодно, но всё равно видел эту руку краем глаза и смотрел на неё, на то, как она освещена звёздами, как тени от пальцев падают на траву, как на запястье, там, где рукав куртки задрался, блестит ремешок часов.
Он не хотел смотреть. Хотел закрыть глаза, повернуться на левый бок, уйти в сон, сделать вид что он один, что рядом только трава, ветер и звёзды. Но глаза не слушались. Он даже чуточку повернул голову, чтобы глазам было лучше видно эту руку, и в мозгу, где мысли путались, как портянки в вещмешке, билось одно: она рядом, здесь. Её можно коснуться, если просто разжать пальцы и забыть о том, что Сазонов сказал, и о том, что Катя ждёт, и о том, что мать не поймёт, и о том, что за такое – трибунал.
Но Илья не протянул. Он лежал, смотрел на руку и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, что-то пульсирует. Как оно бьётся в стенку, как хочет вырваться, но не может, потому что нет слов, потому что нет имени, потому что он не знает, как это назвать и боится узнавать. Поэтому он закрыл глаза, чтобы не видеть, но под веками стояла та же картинка – рука на траве, пальцы, чуть согнутые, готовые сжаться или разжаться, он не знал.
Ветер задул и Илья почувствовал, как холод пробрался под шинель, как пальцы начали зябнуть. Он не шевелился, боясь, что любое движение сдвинет его ближе к Уиллу или Уилла к нему, или что-то произойдёт, что нельзя будет отменить, как нельзя отменить выстрел, когда пуля уже вылетела из ствола. Но он всё-таки сдвинулся, сам не заметил как. Может, когда закрывал глаза, может, когда думал о руке, может, когда ветер дул сильнее и захотелось тепла. Его плечо теперь было ближе к плечу американца и он чувствовал тепло через гимнастёрку, через шинель, через воздух, который был между ними.
Уилл не отодвинулся, лежал глядя в небо и его рука всё так же лежала на траве, но теперь между ними не было расстояния и поэтому в какой-то момент ладони соприкоснулись. Илья почувствовал это не сразу, а когда понял, замер, перестал дышать, потому что дыхание могло выдать его. Кожа на тыльной стороне ладони почувствовала чужую кожу – горячую, сухую, с костяшками, которые выступали, когда пальцы чуть сжимались. Это было не пожатие, не прикосновение даже, а просто соприкосновение, которое могло быть случайным.
Илья не отдёрнул руку. Пальцы его, которые лежали неподвижно, вдруг сами собой разжались и он почувствовал, как ладонь раскрывается, как тёплая кожа касается его ладони не только с тыльной стороны, но и с внутренней. Уилл не пошевелился, но его пальцы чуть дрогнули и это движение, едва заметное, передалось Илье, как рябь на воде. Он не знал, что это было – ответ или просто судорога, но его пальцы, не спрашивая разрешения, легли между пальцами Уилла и они сплелись, как корни двух деревьев, которые росли слишком близко и не смогли разойтись.
Илья смотрел в небо и больше не видел звёзд. Он видел только свои пальцы, которые лежали в чужих пальцах и чувствовал, как тепло разливается по руке, к запястью, добирается до плеча, до того места, где страх жил постоянно. Сейчас там не было страха, была только тяжесть, горячая, плотная, как расплавленный свинец, который заливают в форму, и он ждал, когда она остынет, но она не остывала, она горела, жгла и плавила всё, что было внутри.
Он должен был отдернуть руку. Знал это, как знал, что утром нужно встать, почистить зубы, намотать портянки, взять винтовку и идти. Илья знал, что это неправильно, что люди не поймут, что Катя не поймёт, что мать не поймёт, что он сам не понимал, почему его пальцы лежат в чужих пальцах и не хотят разжиматься.
Пальцы Уилла чуть погладили тыльную сторону ладони Ильи – легко, как ветер касается травы, и Илья почувствовал, как мурашки побежали по спине, по позвоночнику, по затылку, где волосы встали дыбом. Он не знал, что это было – просто жест, который ничего не значит, как случайное прикосновение в темноте, когда не видно лиц? И от этого незнания становилось тяжелее, как будто к ногам привязали мешки с песком и он тонул, а вокруг была не вода, а темнота, которая давила на грудь.
И Илья закрыл глаза. Пальцы его всё ещё лежали в пальцах Уилла, он не разжимал их, не отнимал руку, просто лежал и ждал, когда сон придёт и заберёт его, спрячет от этого тепла, от этой тяжести. Он лежал, не двигаясь, не открывая глаз, чувствуя, как сон, наконец, подкрадывается, как темнота сгущается, как тепло разливается по всему телу, делая его тяжёлым, неподъёмным. И так и не понял, когда заснул. Просто в какой-то момент темнота за веками стала плотнее и он провалился в неё, как в воду, которая сомкнулась над головой. Не было страха, не было холода, только тепло, которое шло от чужой руки, за которую он держался как за корягу, которая не даёт утонуть. И спал без снов или сны были, но он не запомнил их, потому что тело, наконец, отключилось, как мотор, который работал без остановки несколько дней.
Утро же пришло не с рассветом, просто стало светлее и Илья понял, что больше не спит, хотя глаза были закрыты. Потом понял, что под щекой – не скатка шинели, а его собственная ладонь, и что пальцы правой руки лежат на пустой траве, сжатые в кулак так, что ногти впиваются в кожу. Он разжал их по одному, чувствуя, как суставы хрустят, как кровь возвращается в онемевшие подушечки.
Его глаза разлепились. Илья перевернулся на спину и уставился в небо, которое из чёрного стало серым, потом из серого – бледно-голубым, с редкими облаками, похожими на клочья ваты, которую мать отдирала от рулона, когда нужно было перевязать палец.
Уилл ушёл недавно. Илья понял это по тому, как трава была примята там, где тот лежал, как на земле осталась вмятина от его плеча, как пахло ушедшим утром, росой, ничем. Он не знал, когда тот встал, не слышал шагов, не почувствовал, когда рука, которая лежала в его руке, разжалась и исчезла. Может, это случилось давно, может, час назад, а он спал и не почувствовал.
Повернул голову влево, увидел Митьку, который спал рядом на боку, поджав колени к животу, лицом к Илье. Пилотка съехала на глаза, рот приоткрыт и он дышал тихо, почти не слышно, как человек, который устал так, что даже во сне его тело экономило силы. Илья смотрел на него и думал о том, что Митька ничего не знает о том, что было ночью, когда они лежали рядом с американцем и их пальцы сплелись, как корни. Митька спал, видел свои сны, может, про дом, про мать, и не знал, что в двух шагах от него Илья делал то, за что…
Он сел, опираясь на руки. Трава под ладонями была мокрой от росы, пальцы сразу замёрзли, стали липкими, как после рыбы. Илья вытер их о штанину, потом провёл по лицу, сдирая сон, который ещё держался под веками, липкий, тяжёлый. Голова была пустой, но не той пустотой, когда не о чем думать, а той, когда мыслей так много, что они спрессовались в ком, который не распутать.
Илья огляделся на просыпающийся лагерь. Костра не было. Вчерашние угли погасли давно, от них осталась только чёрная проплешина на земле, где трава выгорела, и остались только несколько обугленных веток, которые кто-то отбросил в сторону. Илья поднялся, потянулся. Позвоночник хрустнул в трёх местах, и он замер на секунду, чувствуя, как позвонки встают на свои места, как расправляются плечи, как в спину вливается тупая, ноющая боль, которая была с ним уже несколько дней и стала привычной, как запах махорки или привкус торфяной воды во рту.
Он нагнулся, подобрал шинель, встряхнул её, скатал в скатку, затянул ремни. Шнурки сапог затянул туго, но не до конца, оставив свободу для пальцев, которые ещё спали. В лагере уже слышались голоса. Не громкие, приглушённые, но их становилось больше, они накладывались друг на друга, и Илья, прислушавшись, понял, что все они сходятся к одному месту – туда, где на краю поляны, у старой сосны с кривым стволом, сидел Воронов. Лейтенант сидел на корточках, перед ним на земле была разложена рация, которую Уилл чинил в землянке, и возле неё, склонившись, стоял связист с наушниками на голове. Вокруг них, в полукруге, стояли или сидели бойцы. Кто-то курил, кто-то просто смотрел, кто-то перешёптывался, но все ждали.
Илья подошёл не сразу. Сначала он отошёл в сторону, туда, где за кустами можно было справить нужду, не привлекая внимания. Потом умылся из фляги последней водой. Вылил её на ладони, растёр по лицу, по шее, по затылку, где волосы слиплись от пота и грязи. Вытерся рукавом, чувствуя, как ткань царапает щетину, которая за ночь стала жёстче, колючей и неприятной. Потом пошёл к сосне не спеша, не торопясь, обходя спящих, переступая через чьи-то ноги, через приклады винтовок, через вещмешки, которые лежали где попало.
Он не искал взглядом Уилла. Он вообще не смотрел по сторонам, смотрел под ноги, на траву, на корни, на муравьёв, которые уже проснулись и тащили свои хвоинки, не зная, что над ними идёт человек с винтовкой и что этот человек не спал ночью, потому что его пальцы лежали в чужих пальцах и он не мог оторваться от них, как муха от смолы. Но глаза нашли американца сами.
Тот сидел на поваленном дереве. Рядом с ним, на земле, сидел Шестаков, всё ещё бледный, с перевязанной ногой, вытянутой вперёд, но уже не такой серый, с румянцем на щеках, который говорил, что лихорадка отступила. В руках у американца была фляга, он вертел её в пальцах, не открывая, не поднося ко рту, просто перебирал, как чётки.
Илья остановился в трёх шагах от круга, не подходя ближе. Он не хотел, чтобы кто-то заметил, как он смотрит на флягу и на пальцы, которые её вертели. Уилл сидел чуть ссутулившись и в этой позе было что-то от человека, который ждёт. Чего, Илья не знал, может, команды, может, новостей от Воронова, может, просто того, что кто-то подойдёт и скажет: Идём.
Рядом с Ильёй кто-то кашлянул, протянул руку. Он повернул голову – Сазонов, хмурый, с пилоткой на затылке, протягивал ему самокрутку. Не газетную, а из нормальной бумаги, с ровным краем, который не топорщился, как у Ильи.
– На, – сказал Сазонов, не глядя на него. – Смотреть на тебя тошно.
Илья взял. Спички у Сазонова нашлись сухие, он чиркнул, поднёс к кончику самокрутки, прикурил. Дым был горьким и он затянулся глубоко, чувствуя, как табак заполняет лёгкие, вытесняя то, что скопилось там за ночь. Пальцы, сжимавшие самокрутку, чуть дрожали, и он заставил их замереть, сжал крепче, чтобы не было видно.
Так Илья и стоял, курил, смотрел на рацию, на Воронова, который что-то говорил связисту, на бойцов, которые ждали новостей. И смотрел на Уилла. Не всё время, а урывками, краем глаза, как будто случайно. Вот тот поднял голову, посмотрел на Воронова. Вот повернул флягу другой стороной, рассматривая звезду. Вот Шестаков сказал что-то и американец кивнул, понял или не понял, но кивнул, потому что кивок – это универсальный язык, который не нужно переводить.
А потом Уилл повернул голову и Илья не успел отвести взгляд. Не потому что не захотел, а потому что не рассчитал, не ожидал, что это произойдёт так быстро и так неожиданно. Он же смотрел на профиль и вдруг профиль стал лицом, которое уставилась на него в ответ. Тёмные глаза, глубокие, без блеска, смотрели из-под нахмуренных бровей и в них не было удивления, что Илья на него смотрит. Будто Уилл знал, что Илья смотрит и ждёт, когда он поднимет глаза.
Илья почувствовал, как внутри, под рёбрами, переворачивается какая-то тяжесть, которая была там с ночи. Она вдруг стала горячей, как уголёк, который тлеет под золой и не даёт покоя, потому что знаешь что он там, но не можешь затушить, потому что зола слишком толстая, а руки коротки. Эта тяжесть поднялась к горлу, сдавила его и Илья почувствовал, как желваки на скулах заходили, как зубы сжались сами собой, до скрипа, до боли в челюсти.
Злость. Илья даже не распознал её сразу, потому что не ждал. Эта злость была такая, какая поднимается перед дракой, когда кровь приливает к лицу и кулаки сжимаются сами собой. Он злился на Уилла за то, что тот смотрит и злился на себя за то, что смотрит в ответ. Злился на ночь, на свои пальцы, которые лежали в чужих пальцах и не хотели разжиматься. Злился на то, что не может выкинуть это из головы, как выкидывают окурок, когда докурили до фильтра.
Уилл, кажется, понял. Илья увидел, как лицо американца изменилось, чуть напряглось, как будто он прочитал что-то в лице Ильи, чего тот не хотел показывать. Уилл не отвёл взгляд, но смотрел теперь иначе – не прямо, а как будто изучая, сканируя, ища, что там, за злостью, что под ней. Потом он медленно опустил глаза на свои руки, на флягу, которую всё ещё вертел в пальцах и замер. Не отвернулся в другую сторону, не ушёл, просто перестал смотреть и это было хуже, чем если бы он продолжал пялится. Потому что в этом отведённом взгляде было что-то, что делало злость бесполезной. Илья мог злиться, мог сжимать зубы, мог смотреть исподлобья, но Уилл уже не смотрел в ответ. Он просто сидел, вертел флягу и ждал. Может того, когда Илья перестанет злиться. Может, когда он заговорит. Может, просто нового дня, в котором нужно будет идти, стрелять, выживать, и не будет времени на эти глупые взгляды.
Илья докурил самокрутку до конца, до того, что пальцы обожгло, и затушил о подошву сапога, бычок сунул в карман, не глядя. Потом перевёл взгляд на Воронова, на рацию, на связиста, который снял наушники и что-то говорил лейтенанту, показывая на карту.
– Что там? – спросил кто-то из бойцов.
– Сейчас, – ответил Воронов, не поднимая головы. – Дайте подумать.
Илья отошёл от Сазонова не сказав ни слова, и встал у сосны, откуда было лучше видно и рацию, и Воронова, и Уилла, который больше не поднимал ни на кого глаз. Илья смотрел на него, на его руки, на флягу, которую он всё ещё вертел, на то, как пальцы – длинные, с чистыми ногтями, не обкусанными, как у него, – перебирали металл, гладили звезду, выбитую криво.
– Есть связь, – сказал Воронов, поднимая голову. – Наши за Свирью, ждут.
Люди зашевелились, заговорили и гул голосов, приглушённый, утренний, поплыл над поляной, смешиваясь с запахом сырой травы. Илья слушал, но не слышал. Он смотрел на Уилла, который ждал. Как ждал позавчера, когда протягивал зажигалку. Как ждал ночью, когда их пальцы сплелись. Илья понял, что тот умеет ждать. Может, потому что воевал дольше, чем Илья, и знает, что спешить некуда, что война – это не бег, а шаг, который может быть последним, поэтому не надо торопиться, надо просто идти.
Люди зашевелились, засобирались, затягивая скатки, проверяя оружие. Илья отошёл от сосны, нашёл свой вещмешок, взвалил на плечо, поправил ремень. Винтовка была на месте, прислонённая к стволу, он взял её, проверил затвор на автомате, не глядя. Он больше не смотрел на Уилла. Смотрел под ноги, на траву, и думал о том, что сегодня они выйдут к железной дороге и что там, возможно, будут свои, и что Уилла, может быть, заберут, он наконец уйдёт и тогда всё вернётся на свои места. Илья вернётся к винтовке, к окопам, к письмам, которые пишет матери и Кате. А Уилл вернётся к своим, к американцам, к своему языку, который Илья не понимает, и к своей стране, где нет лесов, а есть прерии, и ковбои на лошадях, и коровы, которые пасутся.
Илья думал об этом и чувствовал, как внутри, там, где только что была пустота, становится холодно. Не от ветра, а от того, что он представил, как Уилл уходит, не оборачивается и не смотрит на его веснушки, не вертит флягу в руках и не ждёт. Илья сжал винтовку крепче, чувствуя, как дерево приклада давит на ладонь, и шагнул в сторону, туда, где уже строилась колонна, и где Митька, сонный, с красными глазами, уже махал ему рукой, подзывая к себе.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.