Точка бифуркации

Tokyo Revengers
Слэш
В процессе
NC-17
Точка бифуркации
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— С такими запросами тебя напротив шныряющих муравьёв посади, так тебе будет интересно. — А среди этих муравьёв будешь бегать и ты? Тогда будет, — Кисаки, недовольно цыкнув, скашивает глаза, не поворачивая головы. Видит всё тот же прямой немигающий взгляд и спотыкается с ответом на секунду. Шуджи не меняется в лице и, не давая прервать свою фразу, добавляет тихо, с оттяжкой в каждом слове. — Ты — постоянное условие. При любом раскладе — Кисаки Тетта.
Примечания
Вот так не пиши годами, живи свою жизнь, чтобы в один прекрасный вечер влетели они. Ханкисы – всегда непредсказуемая, но всегда желанная феерия. Всем желающим – добро пожаловать, всем любителям Ханкис – красная дорожка с порога. Вас тут ждут, вас тут любят.
Читать онлайн Отзывы

Давление

      Февраль, 2008 г.       Тело ломит, будто сквозь кожу, мышцы и кости выдрали нерв, всунули в один конец оголённый провод и нажали на кнопку «вкл». Вольтажом по каждой клеточке. Шуджи кривится от ноющего чувства в шее, что не покидает его уже пару часов, отдаваясь мерзким скрипом внутри черепной коробки, нервируя своим нежеланием хрустнуть уже наконец. Шейные позвонки сухо трутся друг о друга, с каждой секундой только копя раздражение.       Лестничный пролёт отпечатывается в ноздрях едкой смесью холода, кирпичной пыли и вони то ли дешёвого пива, то ли мочи. Парень скользит взглядом по свежей луже, начавшейся в углу и медленно расползающейся по всему пролёту, и безразлично наступает подошвой в это то ли дешёвое пиво, то ли мочу. Смотрит на сухую линию подошвы чужих берц перед собой и медленно моргает, вырубая зрение на какие-то доли секунды, чтобы сразу после — в сухую линию подошвы. Подъездная лампочка въедается в тёмную кожу обуви мутными, почти зелёными разводами света, и пляшет кругами от каждого шага.       Даже с редкими трещинами и потёртостями, которые Ханма рассматривает лениво, но не мигая, по обуви можно сказать, что сто́ит она недёшево. Твои родители должны неплохо зарабатывать, чтобы покупать вещи, которые даже выглядят «недёшево». Шуджи ведёт глазами по линии кожи с редкими трещинами и потёртостями вверх, через тонкие икры к бёдрам, обтянутым плотной джинсовой тканью, затем ещё выше. Спотыкается, попадаясь в ловушку складки, что разглаживается и собирается от движения под линией ягодиц, после чего, не в ритм шагов коротко выдохнув горячий воздух холодным облаком пара, наконец, упирается в намокшую мелкими пятнами расстаевшего снега дублёнку. Она, дублёнка эта, тоже хорошая. Явно сделана качественно. И куплена, должно быть, заботливыми родителями, чтобы любимый сынишка не мёрз, пока гулял.       Чтобы не мёрз, пока поднимается по лестнице в богом забытом и дьяволом раздолбанном многоквартирном доме после того, как вытрахал душу и размазал её по бетону своими ладными кожаными берцами — купленными, наверняка, тоже с чистой родительской любовью — из очередного пацана.       Уже не первого, ещё не последнего.       Поднимается по смердящему всей самой дешёвой и мерзкой вонью подъезду в квартиру, которую снимает уже больше года, чтобы было место, куда можно прийти, когда плана ещё нет, и вернуться, когда план в очередной раз исполнен и летит в папку «успешно». Потому что было одно ёмкое «удобнее» тогда от Кисаки, и Шуджи уже больше года почти каждый день плетётся по этой рассыпающейся лестнице до двери, дубликат ключей от которой болтается в кармане штанов вместе с ключами от собственной хаты и пачкой сигарет. Потому что есть одно ёмкое «необходимо» от собственного мозга. Тогда — Тетте, чтобы сидел рядом и слушал, что он, Тетта, говорит. Сейчас — Шуджи, чтобы сидеть рядом и слушать, что говорит Тетта. Слушать, смотреть, рассматривать и запоминать, пускай уже какое-то время совсем и не планы Кисаки вовсе. Впитывать и не терять ни одной детали.       Ключ глухо прокручивается в замке, после чего фокус теряет россыпь капель на чужой дублёнке, пока Кисаки не щёлкает включателем, давая прихожей очертания в жёлтых, несколько приглушённых тонах. Шуджи останавливается в проёме, навалившись плечом на дверную раму и упираясь в неё же виском. Цепляется взглядом в соскальзывающую с плеч дублёнку, огибает вырез лонгслива, очерчивает глазами шейный позвонок, скользит по контурам лопаток, когда царящая последние почти полчаса тишина нарушается коротким:       — Отвисни, — Тетта не оборачивается, чтобы сказать это, просто проходит дальше, сразу садясь за свой стол и рассматривая оставленные записи в ожидании включения ноутбука.       Шуджи прослеживает взглядом за его фигурой, пока та не скрывается за стеной, после чего затаскивает своё тело внутрь и не глядя дёргает ручку двери на себя. Глухой хлопок прерывает образовавшийся сквозняк, гудящий в ушах тихим свистом, оставляя на коже только статических холод.       Холодильник режет искусственным светом глаза, когда Шуджи цепляет одной рукой две банки с пивом и захлопывает дверцу. Швырнув одну на диван, ставит вторую уже открытой на стол туда, где уже набирающие какой-то текст руки не опрокинули бы её.       — Бля, с улицы конечностей не чувствуешь, а ты вытащил ледяное пиво? — Тетта мажет взглядом вбок, ловя в фокус внимания покрытую конденсатом банку и паучьи пальцы по контуру её горловины. На секунду задерживается на чужих костяшках, смотрящих на него в ответ лопнувшейся кожей и обмороженным бледным мясом. — И обработай свои руки, смотреть тошно.       — Не захочешь пить — потом вылью, — лениво бросает Шуджи и отходит.       Умещается на диване, низко сползая и откидываясь затылком на спинку. На ощупь находит лежащую рядом банку, не глядя вдавливает ушко, отчего та с коротким шипением тонкой струёй содержимого сбегает по пальцам, оставаясь тёмными пятнами на штанине и обивке дивана. Шуджи делает несколько крупных глотков, наконец смачивая горло, и роняет голову обратно на диван, уставившись в расписанный тонкой сетью трещин потолок. Раздумчиво рассматривает, пока до слуха доносится свист февральского ветра за окном да неритмичные стуки пальцев по клавиатуре. Шея всё так же отдаётся в голове ноющим скрежетом. Во рту привкус, будто получил в челюсть и десна пытается горчить железом.       Парень ведёт языком по сомкнутому ряду зубов больше рефлекторно, чем для проверки: сегодняшний придурок даже при большом желании не прописал бы ему, Шуджи, по лицу. Как минимум, ему пришлось бы здорово подпрыгнуть для этого, но способностей человека-паука у него, на поверку, не оказалось. Мозгов, в общем-то, тоже.       Ничего, в общем-то, не нашлось.       Просто очередной еблан, гонящийся за чужим авторитетом и предлагающий единственное, на что только способен — информацию. Просто потому что имеет возможность шататься в банде и быть незаметным, исподтишка собирая сведения. На Кисаки Тетту, потому что за последний как минимум год его фигура вызывает неизменный интерес то у одного, то у другого отморозка. Даже если сам парень оставался в большинстве случаев в тени, нашлись не полные придурки, способные сопоставить, кто в действительности стоит за каскадом событий, которые перетираются на устах в мире гопников и, временами, пестрят статьями в газетах. С каждым днём проблем от этого становится только больше. Кто-то хочет Кисаки попросту убить, кто-то — заполучить себе. И тем и тем нужна для начала информация, а потому крысы вскрываются нередко.       Просто очередная крыса… нашедшая ни пойми откуда смелость, когда зубы уже выбиты, а стоять остаётся только позорно на коленях. С глазами на мокром месте, с трясущимися губами, да за малым с дерьмом в штанах. Но тем не менее вспоминающая про «дух гопника», когда никого это уже, в общем-то, не ебёт. Вызывает в Шуджи только меланхоличную насмешку да толику раздражения.       В Кисаки, кажется, это вызывает несколько больше эмоций.

«Думаешь, будешь выглядеть круто, раз нашёл в себе ошмётки бесполезной храбрости? Ты считаешь это крутым, а, герой?»

      Изломом в бровях и пренебрежительным наклоном головы. Нетерпеливыми шагами навстречу и на контрасте медленным наклоном корпуса вперёд. Презрением и звенящей злостью на последнем слове.       И ледяным потоком после, в котором каждое последующее слово — тише предыдущего, пока не начинает слышаться так, будто говорят уже у тебя в голове. Те слова, которые никто не захочет выслушивать, в то время как внутри Шуджи с каждым новым словом нервы натягивались до электрических мурашек, позволяя впитывать новое, до этого никогда не показанное.

«Интересно. Ты пытаешься казаться храбрым, но твоё тело тебя выдаёт. Видишь, как дрожит твоя левая рука? Это реакция на беспомощность. А взгляд… ты отводишь глаза от Ханмы. Ты боишься его. Это логично. Его насилие — простое, прямое. Оно оставляет синяки, сломанные кости. Примитивно, но эффективно. Но есть насилие другого порядка. Тихое. Точное. Оно не ломает кости. Оно вытаскивает твой самый потайной страх… и тыкает тебя в него рожей.

Например, я могу не тронуть тебя. Я могу приказать ему не тронуть тебя. Я оставлю тебя в покое. А завтра начнутся разговоры. Что ты сдал своих, что твоя преданность — бутафория. Твои друзья будут смотреть на тебя с презрением. А твоя девушка… Мичико, кажется? Хорошенькая. Мичико будет смотреть на тебя с отвращением. Ты захочешь продолжить ходить среди своих, но каждый их взгляд будет плевком в спину. Это — насилие без единого прикосновения. И оно будет длиться не пять минут, как драка, а недели, месяцы.

Ханма может сломать тебе руки и ноги. А я… я могу сломать тебя. Ну, что выбираешь, герой?»

      И это — крышесносное насилие. Когда всё, что ты видел годами, было примитивным, тупым актом избиения, участником которого всегда был и ты сам, смотреть на Кисаки, ломающего людей без единого касания — это как… пробивающий все нервные клетки ультразвук, глушащий тебя посреди дешёвого клуба с хреновой однотипной музыкой и хуёвыми однотипными разговорами.       Как мелодия из виртуозного психологического триллера, когда годами смотрел только фильмы Troma.       Тихий глоток пробегается по ушам так отчётливо, отчего мысли обрываются лопнувшей гитарной струной, а голова поворачивается в сторону звука как по щелчку. Веки приподнимаются, давая сразу поймать нужный объект. Шуджи смотрит на чужой профиль из-под ресниц взглядом, который любой бы назвал скучающим. Смотрит на чужие губы, смотрит на мелькнувший на секунду кончик языка, слизывающий тонкую плёнку горчащей жидкости, продолжает смотреть на губы, уже согревшиеся после улицы и налившиеся розовцой. Взглядом, который любой бы назвал напрягающим, давящим или даже неприятным. Кисаки чужой взгляд не напрягает, не давит и не вызывает неприязни.       Кисаки его попросту даже не замечает.       Не замечает взгляда, потому что обыденно, который год — без репетиции отлично отрепетировано — не смотрит и на самого Ханму. Не тратит на это время, если того не требует ситуация.

«Я ненавижу, когда тратят моё время»

      Шуджи не тратит его время. Шуджи только стоит рядом, извечно чуть-чуть позади — так, как пришлось бы повернуться, чтобы посмотреть, но Кисаки на это своего времени не тратит. Всегда словами перед собой, а Шуджи и без того всё услышит. И сделает, конечно, с первого раза. Чтобы Кисаки не пришлось повторять дважды, чтобы Кисаки не перекраивал переменные в своих уравнениях.       Чтобы только Кисаки бессмысленно не тратил своё время.       Что сделать, чтобы «бессмысленно» разложилось на буквы и стёрлось в труху, Шуджи не знает. Как это «бессмысленно» переписать поверх жирным — тем, что отпечатывается по ту сторону листа, на столе под ним и за закрытыми веками — маркером на «нескончаемо», в общем-то, тоже. Знает только, что иногда мозг самостоятельно решает это провернуть, украшая изнанку век этим жирным штампом. Подлавливая так, что сам не замечаешь.       И вот твоей вечерней программой перед сном становится не дебильное ТВ-шоу на любимом канале, а собственная карта памяти. Эдакий мозговой штурм, что мы, Шуджи, получили сегодня, дабы собрать пазл по имени Кисаки Тетта, наконец, полностью?       Он прикладывает согнутый указательный палец к губам во время размышлений так, отчего верхняя слегка заступает на костяшку, только когда совсем выпадает из реальности, полностью уходя в анализ. Абсолютная, тотальная концентрация.       Он начинает ритмично, с одинаковой силой, постукивать во время напряжения или ожидания подушечкой среднего пальца о любую поверхность: стол, колено, корешок книги. Идеальный, монотонный ритм.       Он поправляет манжеты рубашки или комбинезона, даже если они не сбились, каждый раз после вспышки гнева, манипуляции или стресса. Ритуальное, символическое возвращение контроля.       А ещё он наклоняет голову и улыбается определённым образом в зависимости от ситуации: он держит голову ровно и улыбается тонкой полоской губ, когда лжёт человеку в лицо; наклоняет вбок — виском к левому плечу — и улыбается криво, правым уголком кверху, когда обличает в разговоре чей-то унизительный секрет небьющимся козырем; и вздёргивает подбородок, улыбаясь до обнажающегося ряда зубов, когда наблюдает из тени за очередным действующим по его плану винтиком.       Говорит на пару тонов ниже с наступлением вечера.       Пахнет всегда ледяными гелями для душа.       Не может работать с фоновым шумом телевизора или музыки.       Всегда ставит кружку в одно и то же место у ноутбука.       Ненавидит запах дыни в качестве пищевого ароматизатора.       Имеет блядскую привычку облизывать губы, когда сидит за ноутбуком.       Верхняя губа эта — с блядской розовцой и отблескивающая свет лампы плёнкой то ли оставшегося на губах пива, то ли убравшей его слюны — слегка дёргается, выдавая проскользнувшее недовольство на лице Тетты. Пальцы застывают над клавиатурой, и парень, быстро пробежавшись глазами по экрану, откидывается на спинку компьютерного стула и застывает перед собой, как делает всегда, обдумывая что-то очевидно важное. Проходит около десяти секунд, после чего, не глядя, берёт со стола банку и подносит к губам. Вместе с медленным глотком, сморгнув оцепенение, косится вбок, мутно-серой в нынешнем освещении радужкой прямо в загустевший янтарь полуприкрытых глаз.       — Чего так уставился?       Шуджи беззвучно — только кадык маятником дёргается — усмехается и застывает с растянутым уголком губ, продолжая смотреть. Повисшая пауза отпечатывается на чужом лице вопросительно сведёнными бровями.       — Я уставился на тебя ещё десять минут назад, Кисаки.       — И что, — Тетта тихо хмыкает. — До хрена интересно?       — Ты всегда интересен.       У Тетты дёргается бровь, пока сам он поворачивается, уставившись перед собой, и с выразительно поднятыми бровями закрывает глаза на несколько секунд. Отпивает из банки, смотря в стену напротив себя. Шуджи не сдерживает улыбки, наблюдая за тем, как Кисаки в абсолютном молчании умудрился назвать его конченным долбаёбом буквально несколькими действиями.       — С такими запросами тебя напротив шныряющих муравьёв посади, так тебе будет интересно.       — А среди этих муравьёв будешь бегать и ты? Тогда будет, — Кисаки, недовольно цыкнув, скашивает глаза, не поворачивая головы. Видит всё тот же прямой немигающий взгляд и спотыкается с ответом на секунду. Шуджи не меняется в лице и, не давая прервать свою фразу, добавляет тихо, с оттяжкой в каждом слове. — Ты — постоянное условие. При любом раскладе — Кисаки Тетта.       Февраль долбится в окна и долбит уши протяжным завыванием. Как чей-то стонущий голос, оставшийся за пределами комнаты на растерзание ночи и холода. Само звучанье ветра ощущается морозом на коже, пока под ней градус жжёт, перегревает внутренние органы, отдаётся сухими помехами в глотке. Шуджи рассматривает чужой профиль ещё с пару секунд, после чего, наконец, отводит взгляд. Банка в руке изрядно нагрелась. Он медленно подносит её к губам, когда слышит усмешку и ровное:       — Пока ты предан и остаёшься полезен — развеивай свою скуку мной как угодно.       Шуджи замирает с горчащим солодом во рту на мгновение, после чего сглатывает и поднимает глаза в знакомый узор трещин на потолке. Серое, удушающее слово прослеживается в узорах этих трещин, и Шуджи улыбается.       Скука.       Если подумать, всё действительно начиналось именно со скуки.       Скука — это состояние, характеризующееся отсутствием интереса, мотивации и вовлечённости в деятельность, окружающий мир и других людей.       Июль, 2005 г.       Воздух был не воздухом, а густым бульоном из влаги, выхлопных газов и запаха горячего асфальта. Он не вдыхался, а запихивался в лёгкие, тяжёлый и обжигающий. Солнце не светило — оно давило свинцовой плитой, выжимая из пор соль и раздражение.       Шуджи стоял в центре этого. В центре узкого переулка, где на земле, в пыли и осколках разбитых бутылок, лежали тела. Не трупы, конечно: просто груда стонущих, хрипящих, кажется, даже плачущих, если прислушаться хорошенько, тел. Кровь на асфальте была не красной, а тёмно-бордовой, почти чёрной под этим светом, и медленно впитывалась в пыль, превращая её в липкую грязь.       Левой рукой он держал за волосы какого-то отрубившегося парня. Голова того под весом тела тянулась вниз, к земле, но пряди волос в цепкой хватке не давали упасть. В губах привычно тлела сигарета. Дым поднимался в неподвижном воздухе прямой сизой струйкой, пока не растворялся в мареве.       Утомительно.       Мысль пришла не в словах, а в ощущении. Как ломота в костяшках пальцев, сжатых в кулаки минуту назад. Как тупая, знакомая пустота под рёбрами, где должен был быть азарт, злость, да что угодно. Вместо этого — ничего. Только физическая тяжесть мышц, возвращающихся в состояние покоя, и внутренняя тяжесть осознания, что это — всё.       Он отпустил чужие волосы. Голова парня глухо стукнулась об асфальт. Шуджи медленно затянулся, пуская никотин в лёгкие. Дым был горьким и пустым. Он медленно повернул голову, скрип сухожилий отдался в ушах сухим шелестом. Его взгляд скользнул по лицам у входа в переулок — любопытным, испуганным, восхищённым. Он видел, как шевелятся их губы, слышал обрывки: «...бог смерти... десять человек...». Их глаза были большими, живыми. В них что-то горело: ужас, восторг.       В его собственных глазах не горело ничего. Только плоское, матовое отражение этого серого переулка, этих тел, этого неба цвета грязной ваты.       Все ли мои дни будут такими бесцветными?       Вопрос был риторическим. Он уже знал ответ. Скука была не отсутствием событий. Она была качеством мира. Всё имело один оттенок — оттенок выцветшей фотографии, пыльной, затёртой по краям. Даже боль, даже кровь, даже страх на чужих лицах — всё это было частью одного и того же унылого спектакля, где он знал наизусть не только каждую реплику, но и каждую паузу.        — Ханма-а. С тобой хочет кое-кто встретиться. Следуй за мной.       Шуджи молча обернулся, рассматривая лицо позвавшего со скучающей тенью немого вопроса. Осанай, кажется. Шуджи знал этого гопника. Он медленно, с наслаждением мучителя, вынул сигарету изо рта, раздавил её о стену, оставляя чёрный мазок на облезлой штукатурке. Двинулся за ними. Не из интереса. Из той же причины, по которой он минуту назад бил этих десятерых: не было причин не делать этого. Пустота принимала любую форму, которую в неё вливали.       Они привели его в заброшенное здание. Воздух здесь был другим — не уличным, а стоячим. Пахло пылью, плесенью и железом. Свет пробивался сквозь разбитые окна пыльными столбами, в которых кружились миллионы мошек. И в центре одного такого столба, на перевёрнутом ящике, сидел он.       Маленький. Аккуратный. В чистой, не помятой форме какой-то незнакомой банды. Он сидел прямо, руки сложены на коленях, и смотрел. Не на Шуджи в целом, а прицельно. Как будто не видел ни его роста, ни татуировок, ни застывшей на руках чужой крови. Видел что-то иное. Переменную.       Шуджи остановился в паре метров. Тишина тоже была такой, что можно встретить только в заброшенных разваливающихся зданиях: гулкая, глухая, впитывающая звук.       Парень на ящике не встал. Он лишь слегка наклонил голову, и его губы растянулись в улыбке, которая не добралась до глаз. Глаза оставались холодными, аналитическими, как линзы микроскопа.       — Так это тебя называют богом смерти? — его голос прозвучал чётко, без эха, разрезая стоячий воздух. — Стань моей пешкой, Ханма Шуджи.       Шуджи моргнул. Один раз. Медленно.       Чегось?       В голове, где секунду назад была только белая, гудящая пустота, пронеслась одна чистая, ничем не замутнённая мысль, как вспышка на том самом бесцветном экране:       Мне он понравился.       Он не знал чем. Не красотой, не силой, не харизмой в обычном смысле. Тембром голоса? Формулировкой? Наглостью? Нет. Это было что-то более фундаментальное.       Пока он стоял, покрытый пылью, потом и последствиями чужой боли, этот парень на ящике сидел в луче грязного света, и его «цвет» отличался. Это не был яркий цвет. Это был резкий, контрастный, чёрно-белый цвет в мире серых полутонов. Цвет намерения. Цвет цели. Цвет холодного, незамутнённого расчёта. В нём не было ни капли той усталой, бесцельной ярости, которой был пропитан весь окружающий мир. В нём была направленность. Острый, как лезвие бритвы, луч, пронзающий туман скуки.       И Шуджи, который за весь прошедший день не почувствовал ничего, кроме утомления, вдруг ощутил что-то. Не эмоцию даже. Физическое ощущение — будто где-то внутри что-то дёрнулось. Словно спавший нерв получил разряд.       Он не ответил. Не кивнул. Он просто продолжил смотреть на Кисаки Тетту, и в его собственных, до этого момента пустых глазах, появился едва уловимый, тягучий интерес. Не к плану, не к роли «пешки». К источнику этого странного, незнакомого «цвета».       Это было начало. Не дружбы, не союза. Это было начало эксперимента. Шуджи, наконец, нашёл в бесцветном мире хоть что-то, что стоило того, чтобы на это смотреть. Хоть что-то, что обещало — пусть пока только иллюзорно — не быть утомительным.       И Кисаки своё обещание — на удивление — сдержал.       Он не развеял скуку. Он её взорвал. Он не добавил красок в серую плёнку мира. Он взял и вырвал эту плёнку с мясом, подложив под неё чистый лист, на котором сам же начал чертить свои безумные схемы. И Шуджи, следуя за ним, из зрителя бесконечного унылого спектакля вдруг превратился даже не в актёра. В спецэффект. В живую, дышащую, ломающую кости декорацию.       Быть пешкой Кисаки Тетты оказалось не унизительно. Это оказалось вихрем. Каждый новый день приносил новую переменную, новую цель, новый изощрённый способ сломать чью-то жизнь или волю. И Шуджи был тем молотом, который Кисаки с хирургической точностью обрушивал на нужную точку. Это была не драка ради драки. Это было применение. Его сила, его безразличие, его готовность к насилию — всё это обретало в планах Кисаки изящную, почти математическую завершённость.       И в этой завершённости была своя, чёрная, дурманящая гармония. Адреналин от действий больше не рассеивался в пустоте. Он упирался в чёткую стену следующего шага, следующего приказа, следующей идеи Тетты. И отскакивал обратно, ударяя в виски сладкой, горькой, ядрёной волной. Было интересно. Наблюдать, как этот маленький, одержимый пацан строит свои карточные домики из чужих судеб и как приятно — по его кивку — вдувать в них ветер.       Скука отступила. Не исчезла совсем, но затаилась на дальних задворках сознания, потому что на авансцену с грохотом, свистом и звоном бьющегося стекла выкатилось нечто иное. Что-то, что заставляло кровь гулять быстрее, а уголок рта — дёргаться в предвкушении нового дня. Что-то, ради чего стоило вставать по утрам.       Развлечение.       Развлечение — это деятельность, доставляющая удовольствие, позволяющая отвлечься, развеселиться и провести досуг.       Кисаки дал ему, Шуджи, ощущение непрекращающегося циркового шоу. Эдакий жестокий, но невероятно увлекательный тематический парк.       Кисаки превращал чужие жизни в головоломки, которые Шуджи решал кулаками.       Иногда задание было простым: «Заставь его замолчать». Иногда — абсурдным: «Добудь телефон его сестры и отправь этому идиоту СМС с признанием». Шуджи даже бровь не поднимал. Он выполнял, пока в груди разливалось острое, едкое любопытство: «И что из этого выйдет?» А потом наблюдал, как по плану Кисаки чья-то жизнь загоралась синим пламенем, и ему, Шуджи, отблески этого пламени грели лицо.       Насилие обрело изящный, почти интеллектуальный смысл.       Раньше удар был просто ударом. Ты бил с кулака, с ноги — разницы не было — и чужое тело реагировало на боль. Теперь в насилии была драматургия. «Не бей по лицу сразу, — мог сказать Кисаки, изучая жертву. — Сначала сломай палец. Тот, на котором обручальное кольцо. Посмотри, как изменится его взгляд». И Шуджи смотрел. И видел. И это было... куда веселее.       Они выработали свой, извращённый, но эффективный язык.       Кисаки никогда не кричал «бей». Он говорил: «Похоже, нашему другу нужно помочь пересмотреть его приоритеты». Или: «Кажется, он не видит всей картины. Помоги ему... сосредоточиться». И Шуджи с весельем, что вырисовало в собственных радужках новые горящие узоры, помогал. И им обоим было до чёртиков весело от этой их кривой, издевательской игры в намёки.       Кисаки стал единственным дилером, у которого был нужный Шуджи товар.       До Кисаки адреналин был грязным, дешёвым маслом, которым можно было на короткий кусок времени смазать высыхающее серостью и однотипностью тело. После — отличным, качественным топливом. Его дозировали, его подавали в определённой последовательности, под определённую «закуску» — новую идею, новый план. И Шуджи подсел. Потому что только так он чувствовал свою кровь не как вязкую жидкость в венах, а как жидкий огонь.        «Цирк» Кисаки был тем ярче, чем скучнее была жизнь вокруг.       Они могли сидеть в пустой комнате, и Кисаки, глядя в потолок, начинал: «Знаешь, что сделает новый заместитель капитана, если узнает, с кем его девушка...». И вот уже скучная комната наполнялась тенями интриг, предательств, возможного насилия. И Шуджи сидел, с широкой улыбкой слушая новую порцию развлечения. Это было лучше любого кино. Потому что в конце этого кино ему всегда доставалась главная экшен-сцена.       И так прошли месяцы. Может, год. Цирк никогда не закрывался. Но в один момент Шуджи, ожидая нового «номера», поймал себя на мысли, что смотрит не на арену, а на конферансье. Не на то, что будет, а на того, кто это придумал. Его начало забавлять не действие, а механизм. Не цирк, а мозг, который этот цирк изобретал.       И в тот момент, когда его пальцы, сжимавшие чей-то воротник, разжались на несколько секунд позже, чем того требовал план, просто чтобы увидеть, какую микро-реакцию это вызовет на лице Кисаки, — развлечение кончилось.       Началось нечто другое. Начался интерес.       Интерес — это потребностное отношение или мотивационное состояние, побуждающее к познавательной деятельности, развертывающейся преимущественно во внутреннем плане.       В голове Шуджи стали клубиться вопросы. Как думал Кисаки? Что он чувствовал при этом? Зачем он сделал именно этот шаг?       Для чего вообще Кисаки делал всё это?       Ханма стал наблюдать за ним. Не потому, что весело, но потому, что интересно. Смотреть, всматриваться, изучать. Строить теории. И самым интересным был вопрос «для чего?». Что было целью человека по имени Кисаки Тетта, в какой момент эта цель была бы исполнена? Каким было условие, чтобы удовлетворить тот шторм, что он устроил точно, методично и неотвратимо. Власть, статус, может, деньги? Ханма каждый вариант ставил на передний план и наблюдал за Кисаки, пытаясь разгадать ответ в его словах, его действиях. В нём самом. Искал «за» и «против» для каждого, выстраивал их пирамидкой на весах и смотрел, что получалось. Стал ловить себя на том, что искал в поступках Кисаки следы той же скуки, которая когда-то мучила его самого.       Шуджи начал коллекционировать невыраженные эмоции Кисаки. Краткий всполох гнева, когда план шёл вкось. Микро-удовлетворение, когда всё срасталось. Он ловил их, как бабочек, и препарированными раскладывал за стеклом в своём сознании, пытаясь вывести формулу: что именно вызывает эту реакцию? Что стоит за этим расчётом — холодный ум или раскалённая, скрытая страсть?       Шуджи начал нарушать негласные правила— не из неповиновения, а чтобы протестировать систему. Что будет, если сделать чуть больше, чем просят? Или чуть меньше? Как Кисаки это обработает? Кисаки говорил: «Запугай его, но не калечь». Шуджи, возвращаясь, говорил: «Он сломал руку. Упал с лестницы, пока убегал». И начинал вглядываться, как Кисаки обрабатывал эту информацию. Реакция Кисаки стала не поводом для забавы, а неконтролируемым, зудящим интересом.       Шуджи начал замечать паттерны в том, как Кисаки говорил. Какие слова он использовал для манипуляции, а какие — для унижения? Как строил предложения, когда лгал? Шуджи ловил себя на том, что мог отличить «рабочую» ложь Кисаки от его редких, случайных полуправд о себе. Кисаки говорил о планах, как о живых существах: «этот замысел требует...», «эта схема не потерпит...». Шуджи начал понимать, что для Кисаки люди — не люди, а функции. Даже не «пешки», а простые переменные уравнений. Математика. А он, Шуджи, в этом уравнении — самая рабочая и надёжная переменная. И в голове появлялись новые вопросы: «что, если попробовать выйти из отведённой роли?».       И он начал выходить.       Шуджи начал провоцировать. Стал вносить незначительные, но изменения в планах. Не для того, чтобы сорвать план. Стал важен не план и не процесс его выполнения. Интересен был Кисаки и его реакции.       Шуджи начал ломать чужие границы. В словах, в действиях, в задаваемых вопросах. Во всём, только бы посмотреть на ответ Кисаки. Даже если это была только слабо дёрнувшаяся бровь — ответ был получен. И собрать из этих ответов по клочкам пазлы, чтобы потом примерять, куда они встают в общей картине.       Пазлов этих оказалось нескончаемое множество. Какие-то вставали вместе, вдевались друг в друга, сливаясь в кусок побольше. Какие-то редкие оказывались далеко в стороне от общей кучи, одинокие и интересные. Какие-то не вставали никуда, оставались непонятными для собирающего картинку Шуджи. Но он с детским азартом не прекращал своё занятие.       Со временем, с каждым прожитым днём, Шуджи собрал досье. Он знал привычки, паттерны речи, триггеры. Он мог предсказать реакцию с вероятностью в 90%. И в этот момент каталог фактов перестал быть самоцелью. Ему стало мало знать. Захотелось проверять. Не мысль, а материю. Не логику, а плоть. В момент, когда интерес перестал умещаться в черепной коробке и начал стекать вниз, сжимая горло и прожигая нервными импульсами кончики пальцев, он сменил имя.       Теперь это называлось желание.       Желание — это психофизиологический процесс, в котором осознанный образ привлекательного объекта, подкреплённый эмоцией предвкушения, создаёт мотивирующее напряжение, направленное на целенаправленное поведение по его достижению.       А если проще — это пиздец.       Знать, что при стрессе Кисаки облизывает губы — это были данные. Хотеть почувствовать шершавость его языка собственными пальцами — это уже пиздец. И Шуджи знает, что это пиздец, потому что иногда, глядя на свои собственные пальцы, он ловит себя на ухмылке. Вязкой, кривой. Мысль сама по себе является абсурдной, как прыжок с крыши. Но от этого не исчезает. Она въедается.       Желание началось не с порыва. С осознания пропасти. Между тем, что он знал — все паттерны, все триггеры, весь каталог — и тем, что он мог проверить — только действием, только нарушением всех правил их игры. Он собрал идеальную карту территории, но ему запрещается на неё ступать. И так карта перестаёт быть инструментом. Становится медленной, неотвратимой пыткой.       И вот провокации меняют свой вкус. Раньше он вносил мелкий хаос, чтобы увидеть реакцию системы. Теперь он делает это, чтобы сократить дистанцию на сантиметр. Взять его чашку, когда тот отворачивается. Не чтобы выпить. Чтобы почувствовать тепло, оставшееся от его пальцев, и поднести к собственному рту, как идиот, вдыхая запах крепкого кофе и чего-то металически-чистого — самого Кисаки. Возвращая, наблюдать, как тот, даже не глядя, ставит её ровно на то же место. След стирается с чашки, пока ладонь Шуджи ещё полчаса держит сладкое эхо этого тепла в нервных окончаниях.       Что до касаний, то их можно оправдать чем угодно: поправить воротник — «там грязь» —, отодвинуть от осколков — «не всади в себя один из них» —, передать напиток так, чтобы пальцы на секунду сцепились. Каждое такое оправданное касание мини-извержением. Колючим взрывом, тихим гулом в ушах, дрожью где-то глубоко в солнечном сплетении. Ударом тока, после которого тело ещё долго помнит странную, вибрирующую пустоту.       И этот пиздец накапливался. Не как вода, а как статическое электричество. Каждый день — новый микроразряд. Каждый взгляд, задержанный на секунду дольше — ещё один вольт. Пока всё его тело не становится сплошной, напряжённой до звона в зубах, искрящейся оболочкой, готовой к замыканию.       Шуджи вот думает, что скоро замкнёт.       Вот например в такие моменты, как сейчас. Кисаки ушёл, кажется, в ванную комнату, скрылся за дверью. Но воздух на том месте, где он только что сидел, казалось, всё ещё вибрирует. Шуджи не жарко, не холодно. Шуджи наэлектризованно. И он сидит, тупо уставившись в эту пустоту, и чувствует, как его собственное тело всё ещё ловит это фантомное присутствие кожей. Каждый волосок на руках стоит дыбом, ожидая прикосновения, которого не будет.       Он знает, что если вот встать сейчас, пройти этот десяток шагов, толкнуть эту дверь и дотронуться — рухнет всё в ебеня. Весь их хлипкий мирок из планов, расчётов и невысказанных правил. И подозревает, что, кажется, такими темпами в ебеня всё-таки всё и рухнет. И в этом и есть весь пиздец. Отвалить на шаг назад уже не хватает сил. На шаг вперёд — еще хватает мозгов. И стоять остаётся одиноким кретином посреди болота, в котором до этого с упоением плескался, радостно обмазываясь всем, чем успели сгнить растения.       Кисаки нравятся растения. Глициния, кажется, нравится ему особенно.       Шуджи, кажется, нравятся самые непроходимые трясины.       Самым смешным Шуджи вот находит тот факт, что этот ежедневный сценарий последних пары месяцев кажется ему самым ахрененным, что было в его жизни. Потому что на «отвалить на шаг назад» нет не сил, а желания. А в каждом пульсирующем нерве, каждой ноющей от бегающего электричества клетке — есть. И в каждом неудовлетворённом зуде заживающей раны на кончиках пальцев — тоже.       В том, что уже не кажется этапом, а скорее походит на состояние. Которому впору дать окончательное, клиническое название.       Шуджи ещё не знает, как оно называется. Но, кажется, февраль 2008-го может дать ему этот ответ.       — У тебя сегодня окончательно мозги заклинило? Кончай дохлой рыбой лежать на диване, — Шуджи слышит этот голос, и улыбка медленно расцветает на лице.       — На меня есть ещё планы на сегодня? Я весь тв—       В живот чем-то прилетает, отчего слово обрывается на половине, и Ханма со вздёрнувшимися бровями открывает глаза, смотря в потолок с секунду с не сошедшей с лица улыбкой. Медленно опускает голову, признавая в снаряде пластиковый флакон перекиси водорода и мазь. Открытая упаковка ваты, отскочив, грустно приземляется рядом на диван. Парень клонит голову вбок и с интересом рассматривает предметы, пока Кисаки молча садится с другой стороны, просматривая телефон, и только спустя десяток секунд, закатив глаза, с поворотом головы кидает:       — Вас познакомить надо? Или сначала сводишь предметы аптечки на свидание перед тем, как их использовать?       — Водить на свидания, чтобы потом использовать… — Шуджи плавно роняет голову на плечо, исподлобья переводя взгляд на собеседника и весело прищуриваясь. — Как подло, Кисаки, ну надо же.       Пауза, в которой оба молча смотрят друг на друга, прерывается звонкой ухмылкой. Тетта насмешливо дёргает бровями и кивает, вздёргивая подбородок на Шуджи.       — И как, до хрена благородный?       Шуджи коротко смеётся, наконец, собирая предметы и приступая за собственные костяшки. Медленно возится, лениво проходясь по полопавшейся коже смоченным куском ваты, пока не останавливается, словив на периферии чужой взгляд. С интересом рассматривает чужую выгнутую бровь и линию поджатых губ. Кисаки, уставившийся на чужие руки, с неменяющимся выражением лица поднимает глаза.       — Что за идиотская привычка бить до собственной стёсанной кожи?       — Команда была «поставить на место, но не вырубать», — парень метает взгляд на свои руки и обратно возвращается на лицо Кисаки и весело добавляет. — Я его не вырубил.       — Ещё б мы стояли и ждали, пока этот кретин очнётся, — недовольно отвечает Кисаки. — Мог избить его без травматизации для себя. Ты постоянно этим промышляешь. Нерационально.       — А как же веселье?       Кисаки, как и Ханма до этого, опускает глаза на разбитые костяшки и, ещё сильнее выгнув бровь, поднимает обратно.       — Веселят собственные побои, Ханма?       — Веселят, — говорит Шуджи. И это не шутка. Голос у него ровный, констатирующий. Он откладывает вату, смотрит на свои обработанные пальцы, сжимает их в кулак, разжимает. Кожа тянется, пластырь белеет на сгибах. — Особенно когда понимаешь, что делаешь это больше не просто так. Что есть причина. Команда. План.       Он поднимает глаза. Смотрит прямо на Кисаки. Не исподлобья, не с усмешкой. Прямо. Смотрит, пока в голове складываются уже собственные пазлы. Смотрит, а шестерёнки мозга, наконец, с металлическим щелчком останавливаются.       — План, — повторяет он, как будто пробует слово на вкус. — Это ведь главное, да? У тебя всё по плану. Люди — переменные. Ситуации — условия. А я… — он делает паузу, на его лице расцветает та самая ухмылка, которую он сам на себе увидеть не может, но каждый её изгиб ощущается ровно так же, что и до этого: вязко, как смола. — Я у тебя что, Кисаки? Какая переменная? В твоём главном уравнении.       Кисаки, сидящий всё так же ровно, только несколько хмурится. В его глазах проскальзывает тень напряжения, как бывает всякий раз, стóит мозгу начать просчитывать всё излюбленными короткими строками команд на манер компьютеров, что в секунды заполоняют экран кучей непонятных символов, что-то там решая. Он откладывает телефон.       — Ты полезная функция, — говорит он, и слова звучат тихо, но чётко. — Функция «силовое применение», если тебе захотелось поговорить об уравнениях. Зачем задавать идиотские вопросы?       — Потому что функция, — Шуджи медленно поднимается с дивана. Он не подходит ближе. Он просто стоит, ломано-огромный и неподвижный, и его тень в свете жёлтой лампочки тонкой линией тянется почти до угла комнаты. — Должна работать чётко. Идеально. А я… — он качает головой, делая вид, что задумался. — Я, кажется, начинаю глючить.       Он делает паузу. Смотрит на свои пальцы, потом поднимает взгляд на Кисаки. На лице ни усмешки, ни привычной ухмылки. Смотрит в чужие глаза, что сейчас отблёскивают впитавшей комнатное освещение тёплой сталью. Без единого оттенка голубого, только монолитный светлый серый цвет. Шуджи всегда считал, что ненавидит этот цвет. Сейчас он стоит и немигающе смотрит в эти глаза, впитывая каждый изгиб радужки.       — Ты понимаешь, что это значит, «глючить»? — продолжает Шуджи, и его голос теряет всякую интонацию, становится плоским, как экран мёртвого монитора. — Это значит, что команда приходит, а мой процессор зависает. Я должен ударить — а я смотрю, как у тебя дёргается губа, когда ты эту команду отдаёшь. Я должен запугать — а я слушаю, как у тебя меняется тембр голоса, когда ты объясняешь, кого и зачем. Меня глючит на тебя, Кисаки. На каждый чих. На каждую твою чёртову привычку, которую я по одной собирал три года, как психастеник.       Шуджи делает шаг вперёд. Ещё один. Ломает тело в нескольких местах, как огромная деревянная кукла на шарнирах, когда сгибается пополам и вжимается ладонями в диван по обе стороны от чужой макушки. Теперь он так близко, что может разглядеть каждую ресницу. Чувствует тепло дыхания. Кисаки откидывается на спинку, инстинктивно, но не отступающе. Как сохранение дистанции, которой уже нет.       — И самое смешное, — Шуджи говорит уже почти шёпотом, наклоняясь. — Ты этого даже не замечаешь. Для тебя я — стабильная величина. Надёжная. Как стена. А изнутри эта стена уже вся в трещинах, и по этим трещинам ползёт такая… такая дикая, тупая тяга, что мне хочется разбить голову об асфальт периодически, лишь бы она заткнулась на какое-то время.       Он медленно поднимает руку, и чужие плечи напрягаются, становятся жёстче, но тело так и не двигается ни на миллиметр. Протягивает её к шее Кисаки. Медленно, как во сне, давая тому секунды, чтобы отпрянуть, ударить, остановить. Кисаки не двигается. Продолжает сидеть. Молча, натянуто, с почти незаметным наклоном головы вперёд. С глазами, похожими на глаза хозяина собаки, что сейчас сорвалась с цепи и идёт на тебя: опасливо, но с уже годами выверенной жёсткостью, что не позволяла ослушиваться всё время до этого.       Пальцы Шуджи касаются шеи, подушечками чуть левее гортани, прямо на пульсацию сонной артерии. Сами пальцы холодные от плохо отопляемой квартиры, но под ними тут же проступает жар. Ханма не хватает, не душит. Он просто прикладывает кончики пальцев.       — Чувствуешь? — ровным шёпотом, пока глаза горят лихорадочно, но с поплывшим блеском. И смотрят куда-то сквозь. — Это мой пульс? Или твой? Я уже... – Он моргает, и фокус возвращается. Резко. Холодно. Он снова смотрит прямо в зрачки Кисаки. – Вру, различаю. Твой. Под сто двадцать ударов. Проверь, если не веришь.       Он смотрит в чужие глаза так, как хотел годами — чтобы встретить взгляд, полностью сконцентрированный на нём. Не просто быть на его периферии.       — Вот это… — выдыхает Шуджи, и в его голосе впервые за весь вечер прорывается хриплая, беззвучная нота, съедающая звуки в словах как будто помехами. — Поздравляю. Ты создал это. Бьётся прямо здесь, под пальцами. Это не в твоих планах. Это не функция. Это — сбой. И мне это… — он на секунду закрывает глаза, чтобы открыть уже с расползающейся улыбкой. — Чертовски нравится. Это самое интересное, что было в моей жизни. Эта вот вся… неразбериха. Это чувство, что я вот-вот замкну контактом, а ты даже не понимаешь, откуда идёт ток. Это — ахрененно.       Продолжает смотреть с несколько секунд, не моргая, с размытым фокусом широко расплывшихся зрачков. А после поворачивается и молча идёт к прихожей. Берёт свою куртку. Надевает её медленно, не спеша.       — Я, наверное, пойду, — бросает через плечо. — А то я тут, похоже, начинаю мешать твоим… уравнениям.       Шуджи открывает дверь. Холодный воздух с подъезда врывается в тёплую, наэлектризованную тишину комнаты. Сразу создаётся сквозняк, тихим завыванием между входной дверью, в которой стоит Шуджи, и открытым на фрамугу окном в комнате, в которой всё так же неподвижно сидит Тетта.       — А название этому состоянию, — говорит он, уже стоя в проёме, полуобернувшись. — Я, кажется, придумал. Зависимость. Звучит, да?       И он уходит. Дверь за ним закрывается с тихим, секундным щелчком, оставляя в квартире только Кисаки, в голове которого на бешеных скоростях проносятся мысли, собранные в переменные, которые никак не дают решить уравнение.       Шуджи спускается по хреново освещённой лестнице, на ощупь находя пачку сигарет в кармане куртки. Глаза ловят так и не высохшую лужу в пролёте между вторым и третьем этажами, и парень, звонко хмыкнув уже с зажатой в губах гильзой, так же, как и полчаса назад, не задумываясь наступает в неё.       Зимний вечер сразу норовит залезть под одежду, дотянуться до кожи, каждый сантиметр которой всё ещё — слоем статического тока, но Ханма только ведёт плечами, чувствуя, как шея, наконец, срывается тихим хрустом. Напряжением по экспоненте вниз. Парень шагает по месиву из снега и грязи на асфальте, пока никотин резво спускается по дыхательным путям. Уже зажав сигарету между пальцев, вспоминается, что крайний раз курил на редкость для себя давно. Шуджи с интересом рассматривает её и улыбается, обращаясь к бумажной трубочке:       — Зависимость, хм? Кажется, вам придётся чуток потесниться теперь.♡       Зависимость — это форма деструктивного поведения, выражающаяся в стремлении к уходу от реальности путём изменения своего психического состояния посредством определённого вида деятельности.       Это — психологическая и физиологическая несвобода, при которой объект привязанности перестаёт быть выбором и становится условием функционирования.       Это — системный сбой, при котором переменная «Кисаки Тетта» переопределена как константа, обязательная для выполнения любой операции.       Удаление или замена переменной приводит к фатальному краху всей программы.       
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать