В тот день, когда зажглась звезда

Гет
В процессе
NC-17
В тот день, когда зажглась звезда
автор
Описание
Она росла во всеми забытом приюте. С ранних лет знала свою двойную фамилию и в глубине души ненавидела её — как клеймо, как приговор. Тёмное наследие давило на плечи, напоминая о крови, от которой невозможно отречься. Война, потери, туманные предсказания — всё это обнажило правду, способную сломать: её родственники — чудовища, а собственное происхождение — проклятие. Но она не сдалась. Обретя новую семью, друзей и любовь, она прошла путь от отверженной девочки до уважаемой личности и матери.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

II.

После дня рождения прошло не так много времени. Может, две недели, может, три. Трудно считать дни в приюте — они все одинаковые, серые, липкие, как старая жвачка под партой. Но то утро, когда кольцо впервые легло на мой палец, до сих пор отдаётся в груди тупым, тёплым толчком. Я ношу его не снимая. Указательный палец правой руки. Металл нагрелся от кожи и теперь не холодит, даже когда я мою посуду или тру полы. Камень — рубин — мерцает в любом свете, даже в темноте спальни, когда луна прячется за тучами. Иногда я ловлю себя на том, что глажу его большим пальцем — машинально, как гладят что-то родное. Но понимания нет. Только вопросы. Кто положил? Как? Почему именно в тот день? Молчание семьи длилось пятнадцать лет — и вдруг это кольцо. Без записки, без имени, без объяснений. Оно лежало на подушке, как обещание — или как издевательство. Я не знаю. И это «не знаю» грызёт изнутри, как мышь, прогрызшая дыру в мешке с крупой. А потом начались дожди. Весна в этом городе — не та весна, о которой пишут в стихах. Не капель, не первые листочки, не щебет птиц. Здесь весна — это бесконечная морось, которая начинается утром и не кончается к ночи. Небо низкое, серое, как бетонная плита, которую кто-то положил на город и забыл убрать. Дождь не льёт — он сочится, пропитывает всё: одежду, волосы, стены, даже мысли. Он просачивается сквозь щели в рамах, затекает под воротник, заставляет воздух в спальне становиться влажным и тяжёлым, как мокрое одеяло. В такие дни всё бесит. Бесит, что носки промокают за пять минут, даже если не выходить на улицу. Бесит, что пол в коридоре становится скользким, и каждый шаг — риск упасть и разбить колено. Бесит, что суп в столовой становится ещё жиже, потому что повариха экономит на всём, включая муку для загустения. Бесит, что волосы — эти вечные кудри — набирают влагу и становятся тяжёлыми, как мокрые верёвки, и лезут в лицо, в глаза, в рот, когда ешь. И бесит кольцо. Нет, не само кольцо — оно красивое, старинное, и рубин в нём иногда кажется живым, как капля крови, которая пульсирует в такт сердцу. Бесит его молчание. Оно лежит на пальце, тяжёлое, реальное, но не говорит ни слова. Я верчу его на пальце, снимаю, надеваю снова, подношу к свету, вглядываюсь в надпись на внутренней стороне — «Наследие семьи Блэк». Но надпись не меняется. Буквы не складываются в новые слова. Камень не показывает картинок из прошлого. Кольцо просто есть. И я не знаю, что с ним делать. Иногда, по ночам, когда в спальне тихо и только дождь барабанит по подоконнику, я закрываю глаза и пытаюсь почувствовать что-то. Может быть, магию? Может быть, связь с теми, кто носил это кольцо до меня? Я сжимаю пальцы в кулак, прижимаю кольцо к груди, шепчу что-то бессвязное — но в ответ только тишина. Дождь. И мокрый асфальт за окном, который блестит под редкими фонарями. Но где-то там, глубоко, под слоем раздражения и усталости, живёт маленькая, хрупкая надежда. Она не громкая, не яркая — скорее похожая на тот самый огонёк в рубине, который виден только если смотреть под определённым углом. Она шепчет: «Кто-то помнит. Кто-то знает. Кольцо не могло появиться из ниоткуда. Значит, есть кто-то, кто положил его. И этот кто-то, может быть, придёт». Я не верю в это по-настоящему. Пятнадцать лет приучили не верить. Но надежда — она как сорняк. Её невозможно вырвать с корнем, сколько ни пытайся. Она прорастает сквозь бетон, сквозь грязь, сквозь дождь. И в самые тоскливые дни, когда кажется, что всё бессмысленно, она поднимает голову и шепчет: «А вдруг?» --- В тот день дождь начался ещё затемно. Я проснулась от того, что капли били по стеклу — не ровно, а порывами, как будто кто-то наверху выливал на город огромные вёдра, но не торопился, делал паузы, чтобы мы успели продрогнуть. Окно в спальне запотело — я провела по стеклу пальцем, и на тёмном фоне проступила полоска, в которой отразилось моё лицо: бледное, с чёрными глазами, с кольцом, мерцающим на руке. День тянулся медленно, как жевательная резинка, которую жуёшь уже час и которая потеряла вкус, но выплюнуть некуда. На завтрак — жидкая овсянка с комками. На обед — суп с плавающими в нём серыми кусочками курицы, которая курицей называлась только по расписанию. На ужин — картофельное пюре из порошка, которое оставляло на языке привкус крахмала и химии. Но не еда была главной. Главным было то, что витало в воздухе. То, что не видно, но ощущается кожей, как перемена погоды перед грозой. В коридорах — шёпот. Не тот обычный, дежурный, когда девочки обсуждают, у кого украли заколку или кто кому плюнул в тарелку. Другой шёпот. Напряжённый. С быстрыми взглядами, которые скользят по лицам и так же быстро отводятся. Я шла из столовой в класс — и на полпути меня окликнула Молли. Та самая, что болела воспалением лёгких зимой. Она стояла у стены, прижав к груди учебник, и глаза у неё были круглые, как у совы. — Ты слышала? — спросила она, понижая голос до шёпота, в котором слышалось и волнение, и зависть, и страх одновременно. — Что? — я остановилась. Вода с зонта капала на пол, и я машинально отступила в сторону, чтобы не стоять в луже. — Кто-то пришёл. Из города. Или не из города, я не знаю. Но миссис Крабб сказала, что они хотят забрать ребёнка. Одного. — Молли оглянулась, словно боялась, что подслушают. — Девочку. — Какую девочку? — спросила я. Внутри что-то ёкнуло — не сердце, что-то другое, глубже. — Не знаю. Никто не знает. Но все гадают. — Она понизила голос до почти неслышного. — Говорят, она из богатой семьи. Или из волшебной. Я не понимаю. Но пришли важные люди. Она убежала, оставив меня стоять в коридоре с мокрыми волосами и колотящимся сердцем. До вечера шёпот не прекращался. Он перетекал из комнаты в комнату, из коридора в коридор, как вода, которая ищет трещины в полу. В классе никто не мог сосредоточиться — даже учительница миссис Торн несколько раз рявкнула «тихо!», но голос у неё был не такой уверенный, как обычно. Она тоже знала. Все знали. Кто-то пришёл. Кого-то заберут. В большой перемене я сидела на подоконнике в конце коридора — моём любимом месте, откуда видно двор и кусок улицы за забором. Дождь лил как из ведра. По асфальту бежали ручьи, срываясь в канализационные решётки с журчащим звуком, похожим на плач. Я смотрела сквозь мокрое стекло на улицу и вдруг заметила их. У самого входа в приют, под козырьком, который почти не спасал от дождя, стояли несколько фигур. Я насчитала троих, может, четверых — трудно было разобрать из-за струй воды, стекающих по стеклу. Они были в пальто — тёмных, длинных, намокших насквозь. Воротники подняты, головы опущены, плечи поникли под тяжестью воды. Один из них держал над головой газету — бесполезный жест, газета сразу промокла и обвисла мокрыми клочьями. Другой просто стоял, подставив лицо дождю, и не двигался. Их лица я не различала — только смутные очертания, серые пятна на сером фоне. Они не походили на чиновников из опеки. Не походили на благотворителей. Слишком обычные, слишком промокшие, слишком… нездешние. Я смотрела на них и чувствовала странное, непривычное спокойствие. От них не веяло важностью или властью. Они казались просто людьми — уставшими, замёрзшими, пришедшими издалека. И в этом было что-то… настоящее. — Маглы, — прошептала я вслух, сама не зная, откуда взялось это слово. Оно всплыло откуда-то из глубин памяти — может, из тех обрывков разговоров, которые я слышала в детстве, когда миссис Хендерсон бормотала про волшебный мир. Маглы — те, у кого нет магии. Те, кто не знает о Хогвартсе, о палочках, о парящих цветах. Обычные люди. Как те, что живут за забором, работают в магазинах, ездят в автобусах. Но зачем они здесь? Зачем магам приходить в приют? Или они пришли не к магам? Я не знала. И от этого незнания внутри разрасталось странное, незнакомое чувство. Не страх. Не надежду — нет, надежда была слишком громким словом для того, что шевелилось в груди. Скорее — ожидание. Как перед грозой, когда воздух становится плотным, а кожа покрывается мурашками, хотя ты ещё не видишь молнии. Но я тут же одёрнула себя. Не надо. Не надо надеяться. Пятнадцать лет — и ни одного письма, ни одного звонка, ни одного человека. А тут — какие-то промокшие незнакомцы, которые, может быть, просто заблудились или пришли за кем-то другим. Не за мной. Кольцо на пальце вдруг стало тяжёлым — словно рубин налился свинцом. Я посмотрела на него. Красный камень мерцал в тусклом свете коридорной лампы, и мне почудилось, что внутри него, в самой глубине, вспыхнула искра — ярче обычного. Но это, наверное, просто игра света. Или дождя. В комнату я вернулась после ужина. В спальне было душно — окна закрыли, чтобы дождь не заливал подоконники, и воздух стал влажным, тяжёлым, пахло мокрой шерстью и старыми простынями. Девочки сидели на кроватях, сбившись в кучки, и перешёптывались. Когда я вошла, шёпот на секунду стих — и несколько пар глаз уставились на меня. Потом шёпот возобновился, но уже тише, с паузами, с быстрыми взглядами в мою сторону. — Что? — спросила я, останавливаясь посреди комнаты. Волосы, мокрые от дождя, прилипли к щекам, и я откинула их назад. — Что вы на меня смотрите? — Ничего, — быстро сказала Салли, отворачиваясь. — Мы не смотрим, — добавила Джейн, но её уши покраснели — верный признак того, что она врёт. Я подошла к своей кровати. Села на край. Сетка прогнулась под моим весом, пружины жалобно скрипнули. Я опустила взгляд на кольцо — оно тускло мерцало на пальце, и я снова погладила его большим пальцем, ища успокоения. — Говорят, — прошептала Молли, подходя ближе и садясь на корточки у моей кровати, — что те люди спрашивали про какую-то девочку с двойной фамилией. Моё сердце пропустило удар. Потом забилось чаще, но я не подала виду. Только сжала кольцо в кулак, спрятав рубин в ладони. — Блэк-Лестрейндж? — спросила я как можно равнодушнее, но голос дрогнул. Чуть-чуть. На полтона. — Не знаю, — Молли пожала плечами. — Может быть. Просто… все гадают. Всех трясёт. Ты же понимаешь. — Понимаю, — кивнула я. — Но это ничего не значит. В приюте полно девочек. И у многих — сложные фамилии. — Но у тебя — самая сложная, — заметила Джейн из своего угла. В её голосе слышалась насмешка, но не злая — скорее, испуганная. — Самая тёмная. Я не ответила. Остаток вечера тянулся медленно, как жвачка, которую жуёшь в бесконечность. В десять часов погасили свет — кроме ночника над дверью, который давал ровно столько света, чтобы видеть силуэты, но не лица. Девочки улеглись, но шёпот не прекращался. Он шуршал по комнате, как мыши, как дождь за окном, как сухие листья, которые ветер гоняет по асфальту. Я лежала на спине, глядя в потолок. Трещина — моя река — изгибалась в темноте, и я следила за её извивами, как в детстве. Кораблик из щепки снова плыл по ней, но сегодня я не могла на него смотреть. Слишком много шума было в голове. Кольцо грело палец. Я вертела его, и оно скользило по коже, напоминая о себе. Надежда — маленькая, глупая, запретная — шевелилась где-то в груди, под рёбрами, рядом с тем местом, где жила злость. Я пыталась её задавить, затолкать внутрь, сказать себе: «Не смей. Не смей надеяться. Тебя не забирают. Тебя никогда не забирали. Ты никому не нужна». Но надежда не слушалась. Она сидела там, в темноте, и улыбалась. А потом — шаги. Сначала я подумала, что мне показалось. Дождь шумел, ветер хлопал ставнями где-то на первом этаже, и в этом хаосе звуков трудно было различить что-то ещё. Но шаги были — тяжёлые, уверенные, неспешные. Они шли по коридору, приближаясь к нашей спальне. Шёпот в комнате стих мгновенно. Даже дышать перестали. Все девочки — я чувствовала это кожей — замерли, превратились в статуи, в комки напряжения под одеялами. Шаги остановились у нашей двери. Скрипнула ручка. Свет из коридора упал на пол — жёлтая полоса, в которой заплясали пылинки. В дверном проёме возникла фигура. Крупная, грузная, в сером халате — миссис Крабб. Она держала в руке фонарик — тот самый, старый, с тусклой лампочкой, который она использовала для ночных обходов. — Эстра, — голос её был не громким, но в тишине спальни он прозвучал как удар колокола. — Одевайся. За тобой пришли. Я не пошевелилась. Не могла. Внутри всё оборвалось — сердце, дыхание, мысли. Осталось только пустое, звонкое пространство, в котором билось одно-единственное слово: «пришли». — Ты слышишь меня? — голос миссис Крабб стал резче. — Не заставляй ждать. Они уже в кабинете. Я села. Медленно, как в замедленной съёмке. Ноги сами нащупали пол — холодный линолеум, мокрый от чьих-то следов. Пальцы дрожали, когда я натягивала платье — то самое, серое, с чужого плеча. Волосы — спутанные, влажные — упали на лицо, и я не стала их убирать. Пусть видят. Пусть все видят. Кольцо на указательном пальце горело — я чувствовала его жар, хотя металл был холодным. В комнате было тихо. Так тихо, что я слышала, как дождь стучит по стеклу, как капли срываются с карниза и падают в лужу, как где-то далеко лает собака. И ещё — как бьётся моё сердце. Гулко. Громко. Как кулак в закрытую дверь. Девочки не шевелились. Но я чувствовала их взгляды на своей спине — десятки глаз, чёрных, серых, голубых, смотрящих на меня в темноте. Зависть. Страх. Любопытство. И что-то ещё — то, что я не могла назвать. Может быть, надежду. За меня. Я встала. Босиком. Носки остались лежать на кровати — я не стала их искать. Плечи — острые, костлявые — дрожали под тонкой тканью платья. Я подняла голову, посмотрела на миссис Крабб, на её серый силуэт в дверном проёме, на жёлтый свет фонарика, который слепил глаза. — Иду, — сказала я. Голос не дрожал. Он был ровным, спокойным, почти мёртвым. Но внутри, там, где жила надежда, всё пело. Я сделала шаг. Ещё один. Линолеум холодил подошвы, и я чувствовала каждую трещинку, каждую неровность. За спиной кто-то прошептал — не разобрала кто, но слова были: «Удачи». Я не обернулась. Дверь закрылась за мной с глухим стуком. Коридор был тёмным, только редкие лампы под потолком отбрасывали жёлтые круги на пол. Я шла за миссис Крабб, и мои босые ноги ступали по линолеуму — бесшумно, как у кошки. Волосы свисали мокрыми прядями, кольцо на пальце мерцало в темноте красной точкой. Мы свернули в левое крыло — туда, где находились кабинеты начальства. Пол здесь был другим — не линолеум, а старый паркет, который скрипел под ногами миссис Крабб, но под моими — молчал. Слишком лёгкая. Слишком маленькая. В конце коридора горел свет. Дверь кабинета мистера Дорна была приоткрыта, и оттуда падала полоса жёлтого, тёплого света — другого, не такого, как в коридоре. Лампы там были ярче, дороже. Я остановилась на секунду, перевела дыхание. Кольцо вдруг стало горячим — не обжигало, но грело, как будто внутри него проснулся маленький огонёк. — Заходи, — сказала миссис Крабб, толкнув дверь. — Они ждут. Я шагнула в свет. Вот продолжение — от первого лица, с фокусом на внутреннем мире Эстры. Её тревога, нервозность, неверие — и те трое, которых она видит словно сквозь туман. Внешность описана коротко, как бросается в глаза, но главное — что творится внутри. *** Я шагнула в свет. Сначала — только пятна. Жёлтые, тёплые, они ударили по глазам после тёмного коридора, и пришлось моргнуть несколько раз, чтобы зрение привыкло. Кабинет мистера Дорна — я знала его запах, знала скрип половиц, знала трещину на потолке над шкафом — сегодня выглядел чужим. Словно кто-то пришёл и сдвинул все стены на несколько дюймов, а мебель переставил так, что привычные очертания расплылись. Посередине — стол. Не тот, за которым обычно сидел Дорн, а другой, большего размера, словно его принесли из соседней комнаты. Тяжёлый дуб, тёмный, с резными ножками — такой не вязался с казённой обстановкой приюта. На нём не было бумаг, только стакан с водой и папка — моя папка, серый картон с моей фамилией. Блэк-Лестрейндж. Она лежала раскрытой, и я увидела край пожелтевшего листа — своей руки, выведенные шариковой ручкой буквы. За столом, в кресле, которое обычно занимал Дорн, сидел сам заведующий. Сегодня он выглядел иначе. Обычно сутулый, вечно что-то пишущий или перебирающий бумаги, сейчас он сидел прямо, сложив руки на груди. Пальцы — пухлые, с желтоватыми ногтями — лежали поверх серого пиджака, который я видела на нём, может быть, два раза за все годы. Он не смотрел на меня. Он смотрел на них. На троих. Я замерла на пороге, не делая больше ни шага. Босые ноги чувствовали холодный паркет, и этот холод полз вверх по щиколоткам, заставляя мышцы напрячься. Миссис Крабб осталась за спиной — я слышала её тяжёлое дыхание и шелест халата. Дверь закрылась — щелчок замка прозвучал как выстрел. И тут меня накрыло. Сердце забилось где-то в горле — так быстро, что я не могла сосчитать удары. Ладони вспотели, хотя пальцы оставались ледяными. Внутри всё сжалось в тугой ком — страх? Нет. Не страх. Что-то другое. Что-то похожее на то чувство, когда стоишь на краю крыши и смотришь вниз: и хочется отступить, и тянет шагнуть. Они стояли у окна. Трое. Незнакомые. И я не могла заставить себя поверить в то, что они здесь из-за меня. Потому что так не бывает. Потому что за мной никогда никто не приходил. Потому что я — та самая девочка, которую сдали в приют, как ненужную вещь, и забыли. На пятнадцать лет. А теперь — пришли? Нет. Не может быть. Это какая-то ошибка. Они перепутали. Они ищут кого-то другого, а меня просто выдернули из кровати, потому что фамилия подошла. Я не верила. Не могла позволить себе поверить. Если поверю — а потом окажется, что это ошибка, — я просто рассыплюсь на мелкие кусочки, как та сосулька, что упала с крыши в марте. Поэтому я стояла. Молча. И смотрела. Первого я заметила сразу — он был слишком высоким, чтобы не заметить. Огромный мужчина с тёмной кожей, лысый — ни волоска на голове. На макушке — какая-то странная шапочка, чёрная, вязаная, похожая на ту, что носят под шлемом, но здесь она сидела как-то иначе, почти как клоунский колпак без помпона. Из-под расстёгнутого пальто — тёмного, длинного, мокрого от дождя — выглядывало яркое, почти светящееся фиолетовое одеяние. Оно было не похоже на обычную одежду — ткань струилась, переливалась, и я не могла понять, из чего она сделана. Он стоял спокойно, руки в карманах, и смотрел на меня сверху вниз. Не зло. Не жалостливо. Просто — ждал. Я отвела взгляд. Слишком большой. Слишком странный. Второй мужчина — тот, что стоял ближе к окну. В сером пальто, длинном, почти до пят, с поднятым воротником. Светлые волосы с сединой, худое, бледное лицо. Он опирался на трость — я заметила это краем глаза, но не стала вглядываться. От него веяло тихой печалью, как от старых книг в пыльном шкафу. Он не смотрел на меня. Или смотрел — но я не ловила его взгляда. И за это была почти благодарна. И третья — девушка. Молодая. С волосами, которые меняли цвет. Секунду назад были розовыми, как конфета, а теперь стали лиловыми, с синими прядями. Она стояла, переминаясь с ноги на ногу, и на её лице — бледном, с веснушками — вдруг появилась улыбка. Яркая. Открытая. Такая, какой в приюте не улыбаются. Такая, от которой становится не по себе, потому что ты не привык, чтобы тебе улыбались. Она улыбнулась мне. Я не ответила. Не смогла. Горло сжалось, и я опустила взгляд — на свои босые ноги, на грязный паркет, на катышки на подоле платья. Только не на них. Не на этих троих, которые пришли неизвестно зачем и неизвестно почему смотрят на меня. — Эстра Блэк-Лестрейндж? — голос низкий, спокойный. Первый. Тот, в фиолетовом. Я кивнула. Не поднимая головы. — Мы из… специальной организации, — сказал он. Голос был ровным, без нажима, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду. — Мы искали тебя. Долго. Искали. Долго. Эти слова ударили где-то под рёбрами. Я почувствовала, как задрожали пальцы — те самые, на которых было кольцо. Я сжала их в кулак, чтобы не выдать себя. — Зачем? — спросила я. Голос не дрожал. Слишком тихий, слишком спокойный — как у человека, который боится громко говорить, потому что иначе сломается. Пауза. — Чтобы забрать тебя, — ответил он. Просто. Без лишних слов. Я подняла глаза. Посмотрела на него — на лысую голову в странной шапочке, на фиолетовое одеяние под пальто, на его спокойное, тёмное лицо. Перевела взгляд на девушку — она всё ещё улыбалась, но теперь тише, мягче, словно понимала, что я не верю. На второго — в сером пальто, который так и не повернулся ко мне лицом, стоял полубоком, глядя в окно. Забрать. Меня. Ком в горле стал таким большим, что я с трудом сглотнула. Ноги — босые, холодные — вдруг показались чужими, как будто я стояла не на полу, а на краю пропасти. — Вы ошиблись, — сказала я. И мой голос наконец дрогнул. — Вы не за мной. Не может быть. Девушка перестала улыбаться. Первый — тот, высокий — чуть наклонил голову, как будто мои слова его не удивили, но и не оставили равнодушным. — Не ошиблись, — тихо сказал он. — Мы искали именно тебя, Эстра. Пятнадцать лет. Пятнадцать лет. Те же слова, что я говорила себе в темноте. Пятнадцать лет никто не приходил. Пятнадцать лет молчания. Пятнадцать лет пустоты. А теперь — пришли. Я не верила. Не могла поверить. Но кольцо на пальце вдруг стало горячим — почти обжигающим. Я опустила взгляд на рубин. Он мерцал в жёлтом свете кабинета, и внутри него, в самой глубине, что-то пульсировало — как сердце, как ответ, как знак. Я снова посмотрела на них. Трое. Странные. Чужие. Один — в фиолетовом под пальто. Второй — в сером, с тростью. Третья — с волосами, которые уже стали синими, как ночное небо. И улыбка девушки — та, что не исчезла до конца, — дрожала в уголках её губ, как надежда. Моя надежда. Которой я не смела верить. — Я… — начала я и замолчала. Слова застряли. Горло сдавило. За моей спиной миссис Крабб кашлянула — коротко, требовательно. Дорн зашевелился в кресле. Но я не смотрела на них. Я смотрела на троих. И внутри, там, где жил холод, вдруг что-то треснуло. Как лёд на весенней луже. Не растаял — только треснул. Но этого было достаточно, чтобы через трещину просочился свет. Я не помню, как села в машину. Это осознание пришло потом — спустя часы, когда я уже лежала в тепле и не могла понять, где нахожусь и как сюда попала. А в тот момент — в кабинете, под взглядами троих незнакомцев — всё просто выпало. Память дала трещину, и сквозь неё провалились минуты, шаги, слова. Остались только обрывки: чьи-то руки, взявшие меня за плечо. Голос Дорна — равнодушный, официальный — «вещи соберите, Эстра». Но я не собирала вещей. Я стояла как вкопанная, и кто-то — кажется, та девушка с яркими волосами — мягко взяла меня за руку и повела. Я не чувствовала пола под ногами. Не чувствовала холода, когда мы вышли на улицу. Только дождь — он обрушился на лицо сразу, крупными, тяжёлыми каплями, и я моргнула, но не подняла руку, чтобы вытереть щёки. Меня вели. Я шла. Как кукла, у которой оборвали нитки, но она всё ещё двигалась по инерции. Внутри всё дрожало — мелкой, противной дрожью, которую нельзя унять, потому что не знаешь, от чего она. От холода? От страха? От того, что пятнадцать лет никто не приходил — и вдруг пришли? Я не могла отличить одно от другого. Глаза — большие, чёрные, я знала, что они сейчас слишком широко распахнуты — шарили по лицам этих людей, искали подвох. Взрослые всегда обманывают. Взрослые всегда хотят что-то получить. Но в их лицах — в тёмном, спокойном лице лысого мужчины в фиолетовом, в усталых чертах того, с тростью, в улыбке девушки с волосами цвета заката — я не находила привычной лжи. И это пугало больше, чем если бы они злились или смотрели сквозь меня. Машина — большая, тёмная, с мягкими сиденьями — открылась передо мной бесшумно. Кто-то помог забраться внутрь. Я села на заднее сиденье, и кожа под моими бёдрами оказалась тёплой — не казённо-холодной, как всё в приюте. Дверь закрылась, отсекая дождь. Шум стал глуше, превратился в монотонный аккомпанемент, который тут же начал убаюкивать. Я не помню, как машина тронулась. Не помню, кто сел рядом, кто спереди. Помню только, как голова стала тяжёлой, а веки — свинцовыми. Дождь барабанил по крыше, ровно, бесконечно, как метроном, как те часы в кабинете Дорна, которые тикали в такт моему сердцу. Машина покачивала — плавно, мягко, как люлька, которой у меня никогда не было. И тело, привыкшее к продавленным пружинам и сквознякам, не знало, как сопротивляться этой неожиданной нежности. Я уснула. Сквозь сон — тяжёлый, без сновидений, похожий на провал в тёмную воду — до меня доносились голоса. Они были рядом, но звучали приглушённо, как будто я слушала их из-под толщи одеяла. Я не открывала глаз. Не могла. И не хотела — где-то глубоко внутри шевелилась мысль, что если открою, то всё исчезнет: тепло, покой, эти люди. И я снова окажусь в приюте, на своей продавленной кровати, под дырявым одеялом. — …но откуда у него вообще это свидетельство? — голос молодой, с весёлыми нотками, которые сейчас притушила усталость. Девушка. — Сириус не говорил. Сказал только: «Я не знал, что с ним делать». — Он его прятал, — ответил низкий, спокойный голос. Тот, с фиолетовым. — Или кто-то передал ему. Может быть, та, кто оставила ребёнка. Может быть, кто-то из тех, кто помогал скрываться. — Или он сам нашёл его в доме Блэков, — произнёс третий голос — усталый, с хрипотцой. Тот, с тростью. — После того, как всё рухнуло. Много чего осталось в том доме. Записей, документов. Орден тогда не успел всё вывезти. — Но свидетельство о рождении… — задумчиво протянула девушка. — На неё. На Эстру. Первое апреля тысяча девятьсот восьмидесятого. Это единственная зацепка, которая у нас была. Без неё мы бы так и рыскали по приютам вслепую. — Сириус говорил, что помнит этот день, — голос с хрипотцой стал тише. — Помнит, как её держал на руках. И что потом… потом её увезли. А он ничего не мог сделать. Сидел в Азкабане и знал только дату. Имя. И то, что она — Блэк. — Блэк-Лестрейндж, — поправил низкий. — Но в свидетельстве только Блэк. Лестрейндж появилось позже. Или было добавлено специально, чтобы запутать следы. — Чтобы спрятать её ещё глубже, — добавил усталый. — Чтобы те, кто ищет, искали не там? Голоса стихли. Машина покачивалась. Я лежала неподвижно, не подавая признаков, что слышу. Но внутри — там, где ещё минуту назад была пустота — заворочалось что-то тяжёлое. Сириус. Имя всплыло откуда-то из глубин, хотя я никогда его не слышала. Сириус. Звезда. Собачья звезда. Откуда я это знала? И дата — первое апреля тысяча девятьсот восьмидесятого. Мой день рождения. Мой год. Они говорили о свидетельстве. О том, что у кого-то было это свидетельство всё это время. О том, что его прятали, нашли, передали. Я не знала этих людей. Не знала, кто такой Сириус. Не знала, почему они искали меня так долго — или искали ли вообще меня. Может быть, я просто подслушивала чужой разговор, случайно, сквозь сон. Но кольцо на моём пальце — я чувствовала его даже во сне — пульсировало в такт словам. Рубин нагревался и остывал, нагревался и остывал, как будто отвечал: «Да. Это о тебе. Всё о тебе». Я не хотела верить. Не могла. Пятнадцать лет молчания — и вдруг голоса, имена, свидетельство о рождении. Слишком много. Слишком громко. Моя голова раскалывалась от попытки соединить несоединимое. И я провалилась глубже — туда, где не было голосов, не было вопросов, только тёмная, тёплая тишина. *** Сколько времени прошло — я не знала. Может, час. Может, три. Может, целая ночь. Машина остановилась. Двигатель замолк, и тишина стала полной — без шороха шин, без стука дождевых капель по крыше. Где-то хлопнула дверца. Голоса зазвучали снаружи — приглушённые, неразборчивые. Я всё ещё не открывала глаз. Тело стало ватным, непослушным, как будто меня вынули из машины и оставили лежать на облаке. Потом чьи-то руки — сильные, но осторожные — подхватили меня. Одна рука под спину, другая — под колени. Меня приподняли, прижали к чьей-то широкой, тёплой груди. Я почувствовала запах мокрой шерсти и дождя — и подумала сквозь сон: «Пальто не успело высохнуть». Голоса — те, что были снаружи — резко стихли, как только моё тело перенесли через порог. Словно кто-то щёлкнул выключателем. Тишина стала такой густой, что её можно было резать. Ни шёпота, ни шагов, ни скрипа половиц — только моё дыхание и тихое, ровное дыхание того, кто нёс меня. Кто-то шёл впереди — я слышала лёгкие шаги, почти бесшумные. Скрипнула дверь. Пахнуло деревом — старым, тёплым, не приютским. Потом — ступени. Меня несли вверх, и каждое движение было плавным, аккуратным, как будто я была стеклянной. Голова слегка откинулась назад, и я увидела краем глаза — сквозь ресницы — высокий потолок, тёплый свет, размытые пятна стен. Но веки тут же сомкнулись снова. Слишком тяжело. Слишком хорошо было вот так — не думать, не бояться, просто плыть в чьих-то надёжных руках. Последняя ступенька. Короткий коридор. Ещё одна дверь — она открылась без звука. И меня опустили. Я почувствовала под собой что-то невероятное. Не продавленные пружины, не тонкий матрас с катышками. Что-то мягкое — такое мягкое, что моё тело просто утонуло в нём, как в сугробе. Перина? Матрас, набитый пухом? Я не знала таких слов, не знала таких ощущений. Мои плечи, моя спина, мои бёдра — каждый миллиметр кожи — вдруг перестали давить на кости. Они просто лежали, растворённые в этой мягкости, как в тёплой воде. Кто-то натянул на меня одеяло. Оно было тяжёлым, пушистым, пахло лавандой или чем-то ещё — чем-то, чего я никогда не нюхала в приюте. Край одеяла подоткнули под подбородок, закрыли плечи, прижали к груди. И отступили. Тишина. Абсолютная. Ни голосов, ни шагов, ни скрипа. Только я, эта мягкость, это тепло и темнота за закрытыми веками. Я ждала подвоха. В любой момент могла раздаться команда «вставай», или меня могли схватить за плечо, или дверь могла с грохотом распахнуться. Но ничего не происходило. Тишина стояла нерушимо, как стена. Моё дыхание выровнялось. Сердце, которое колотилось где-то в горле, постепенно успокоилось, опустилось в грудь, забилось ровно и глухо. Кольцо на пальце — я чувствовала его тяжесть — перестало жечь, стало просто тёплым, почти незаметным. Я не знала, где я. Не знала, кто эти люди. Не знала, почему они пришли за мной и что будет утром. Но сейчас — в этой тишине, в этом тепле, под этим одеялом, которое пахло не казённой стиркой, а домом — я впервые за пятнадцать лет почувствовала, что могу просто дышать. Не бояться. Не ждать удара. Не сжиматься в комок, защищаясь от холода и чужих слов. Слёзы — горячие, неожиданные — всё же выкатились из-под закрытых век и потекли по вискам, впитываясь в подушку. Я не стала их вытирать. Не стала сдерживать. Просто лежала и плакала — тихо, беззвучно, чтобы никто не услышал. Плакала от усталости, от неверия, от того, что мягкость бывает такой — не только в сказках, которые читают младшим на ночь. И под этот беззвучный плач, под тяжесть пушистого одеяла, под запах лаванды — я снова провалилась в сон. На этот раз — глубокий, без обрывков голосов, без тревоги. Такой, какой бывает только у тех, кто наконец-то перестал ждать удара. Солнце. Запах выпечки. И одежда, которой не могло быть Пробуждение было медленным — таким, каким не бывает в приюте. Там всегда рывок: звонок, крик миссис Торн, скрип кроватей, холодный пол под босыми ногами. Здесь же — тишина. Не гробовая, а живая, тёплая, наполненная звуками, которые не режут слух. Первое, что пробилось сквозь остатки сна, — солнце. Оно лилось в окно широкой золотой полосой, падало на пол, на стену, на край кровати, и в этом свете танцевали пылинки — тысячи крошечных искр, которые кружились медленно, как те парящие цветы, только без моей магии. Я не открывала глаз — просто чувствовала тепло на лице, на веках, на губах. Солнце грело иначе, чем в приюте. Там оно всегда было тусклым, пробивалось сквозь грязные стёкла бледными лучами. Здесь — яркое, щедрое, как будто его не экономили. Потом — звуки. Где-то за стенами, далеко и близко одновременно, смеялись. Не один человек — несколько. Голоса — низкие и высокие, мужские и женские — переплетались, и в этом смехе не было злости или насмешки. Только лёгкость. Только то, что я слышала в кинофильмах, которые изредка показывали в приютском клубе, но никогда — в жизни. Рядом со смехом — разговоры. Слов не разобрать, только ритм, только интонации — спокойные, неторопливые, как будто люди никуда не спешили и могли позволить себе говорить долго, не боясь, что кто-то прервёт. А потом — стук. Далеко, но отчётливо: тук-тук-тук. Металлическое что-то обо что-то твёрдое. Нож по доске? Или ложка по кастрюле? Я напрягла слух — и поняла. Кухня. Там готовили. И запах — он добирался до моей комнаты сквозь закрытую дверь, сквозь коридор, сквозь все преграды — тёплый, сладковатый, маслянистый. Запах выпечки. Я вдохнула глубже — и внутри что-то заныло. Не больно, а щемяще, как будто какая-то давно забытая часть меня вдруг проснулась и потянулась к этому запаху, как котёнок к миске с молоком. В приюте вкусная еда была только в воспоминаниях, которые уже начинали стираться. В раннем детстве, когда мне было пять или шесть, по праздникам давали булочки — маленькие, сдобные, с сахарной пудрой, которая таяла на языке. И блины — тонкие, с маслом, от которых оставалось чувство сытости на несколько часов. Потом повариха сменилась, бюджет урезали, и булочки исчезли. Остались только каша с комками да жидкий суп. Я не помнила вкуса сдобы. Не помнила, как хрустит корочка, как тает сахар, как внутри может быть повидло или творог. Только этот запах сейчас — он дразнил, обещал, манил. И от этого обещания становилось и радостно, и горько одновременно. Глаза разлепились с трудом. Ресницы слиплись после сна — я моргнула раз, другой, третий. И первое, что увидела, — свои волосы. Они рассыпались по подушке тёмной кудрявой массой, закрывали половину лица, лезли в рот, в нос, щекотали щёки. Я выдохнула — пряди взлетели и снова упали. Пушистые, спутанные, непослушные — они всегда жили своей жизнью. Подушка под головой была мягкой. Не приютской — плоской, жёсткой, в чехле, который колол щёку, — а настоящей, пуховой, в которую утопаешь. Я повернула голову — и утонула ещё глубже. Матрас — не продавленные пружины, не тонкий поролон — тоже дышал, пружинил, принимал форму тела. Я лежала и не верила, что такое бывает. Не хотелось вставать. Тело — костлявое, привыкшее к холоду и твёрдости — не понимало, что происходит. Оно хотело лежать вечно, греться, чувствовать эту мягкость со всех сторон. Но внутри шевелился страх — тот самый, приютский, который не отпускал никогда. Я не знала, где я. Не знала, кто эти люди. Не знала, почему они принесли меня сюда и что будет, когда я выйду из комнаты. Страх поднял меня. Я села на кровати — медленно, опираясь на руки. Простыня под ладонями была гладкой, прохладной, пахла чем-то цветочным. Я огляделась. Комната оказалась небольшой, но светлой. Стены — из тёмного дерева, с резными панелями, которые переливались в утреннем солнце. Не крашеные, не обклеенные дешёвыми обоями — настоящие, тёплые, как будто они росли здесь сотню лет. В углу — шкаф, высокий, тоже деревянный, с витыми колонками по бокам и бронзовыми ручками в виде львиных голов. Рядом с ним — тумбочка, на которой стояла лампа под зелёным абажуром и кружка с остатками воды. Кровать — та, на которой я лежала, — занимала другой угол, втиснутая между стеной и окном так уютно, словно её поставили специально для того, чтобы можно было смотреть на небо, не поднимая головы. У окна — стол. Небольшой, письменный, с резными ножками. На нём — чернильница, перо? Нет, просто ручка и стопка чистой бумаги. И горшок с каким-то растением — зелёным, сочными листьями, тянущимися к солнцу. Я перевела взгляд на стул. Он стоял у изголовья кровати, спинкой ко мне. А на нём — аккуратно сложенная стопка одежды. Моей одежды? Но у меня не было такой одежды. Я спустила ноги с кровати — босые ступни коснулись деревянного пола. Не линолеума, не холодного бетона — тёплого, гладкого, отполированного до блеска дерева. Пальцы ног инстинктивно поджались, впились в поверхность, и я посидела так секунду, привыкая. Потом встала и подошла к стулу. На самой верхушке стопки лежала записка — маленький прямоугольник плотной бумаги, сложенный пополам. Я взяла его — пальцы дрожали. Развернула. Почерк был ровным, аккуратным, с лёгким наклоном вправо. Буквы округлые, почти детские, но уверенные. Чернила — синие, свежие, ещё не высохшие до конца, пахнущие чем-то сладковатым. «Это тебе) Доброе утро!!» Две строчки. Два восклицательных знака. Скобка — улыбка. Я смотрела на эти каракули и не могла поверить, что они обращены ко мне. Никто никогда не писал мне записок. Никто не оставлял одежду. Никто не желал доброго утра — тем более с улыбкой. Я прижала записку к груди — машинально, как ребёнок прижимает найденную на улице монетку, как талисман. Потом опустила глаза на одежду. Сначала я не поняла, что вижу. Слишком много вещей. Слишком красивых. В приюте выдача одежды была раз в полгода: серые платья, серые кофты, серые носки. Здесь же — цвета. Настоящие, живые. Я перебрала стопку, осторожно, как перебирают сокровища. Сверху лежало платье — нежно-голубое, как весеннее небо, как та картинка в старой книжке, которую я рассматривала в библиотеке. Длина — до колена, рукава короткие, на талии — пояс из той же ткани, завязанный бантом. Лёгкое, почти невесомое — я провела по нему пальцами, и ткань струилась, как вода. Летнее. Праздничное. Такое, в котором можно танцевать, даже если не умеешь. Под ним — футболка. Обычная, белая, с коротким рукавом. Мягкая, тянущаяся, с круглым вырезом. Рядом — короткие шорты, тёмно-синие, из той же мягкой ткани. Я догадалась: это для сна. В приюте мы спали в старых ночных рубашках — мешковатых, застиранных, с чужого плеча. А здесь — отдельная одежда для сна. Как в кино. Дальше — футболка с длинным рукавом. Я вытащила её, и сердце ёкнуло. Тёмно-серая, мягкая, с принтом на груди — крупными белыми цифрами «1985». Я провела по ним пальцем. Краска не облупилась, не потрескалась — новая, яркая. 1985 — год, когда я родилась? Или просто число? Я не знала, но от этого принта стало тепло внутри. И последние — штаны. Узкие, чёрные, из плотного, но эластичного материала. Я поднесла их к свету — ткань блестела чуть-чуть, как у тех девочек из журналов, которые миссис Торн иногда приносила в мусорку. Такие штаны подчёркивают фигуру. Обтягивают ноги, бёдра, делают их длинными и стройными. Я никогда не носила ничего подобного. На полу, у ножки стула, стояли ботиночки. Чёрные, кожаные, с маленьким каблучком и тонкими шнурками. Не зимние, не утеплённые — в самый раз для тёплой погоды, для лета. Я нагнулась, потрогала их — кожа была мягкой, уже разношенной, как будто их носили, но совсем чуть-чуть. На подошве — ни одной трещинки. Улыбка появилась на моём лице сама собой. Я не заказывала её, не контролировала — она просто выросла откуда-то изнутри, тёплая, широкая, почти до ушей. Я прикусила губу, пытаясь сдержаться, но не получилось. Щёки горели, в груди расправлялось что-то лёгкое, как тот самый парящий одуванчик. Я быстро оделась. Сначала — узкие штаны. Они скользнули по ногам легко, как вторая кожа. Я одёрнула их — они сидели идеально, не жали, не болтались, облегали бёдра и икры, делая мою худобу не уродливой, а какой-то… изящной. Потом — футболка с длинным рукавом. Я натянула её через голову — ткань пахла свежестью, чем-то цитрусовым. Рукава пришлось закатать — они были чуть длинноваты, но это даже нравилось. Принт «1985» смотрел с груди, белый на тёмно-сером, и я погладила его ещё раз. Ботиночки зашнуровала — пальцы справились быстро, хотя в приюте мы носили только старые кроссовки на липучках. Кожа обхватила щиколотки, подошва мягко пружинила. Я сделала шаг, другой — пол под ногами почти не чувствовался. Как будто я шла босиком, но не холодно, а удобно. У шкафа стояло зеркало. В полный рост. Я не помнила, чтобы когда-нибудь видела себя целиком — только обрывки: лицо в мутном зеркале туалетной комнаты, руки над раковиной, ноги, когда подгибала их под себя на кровати. А здесь — я вся. От макушки до пят. Я подошла ближе. Из зеркала смотрела девочка. Худая — да, рёбра чуть проступали под тканью футболки, ключицы были острыми, как крылья. Но штаны делали ноги длинными, ботиночки добавляли роста, и худоба уже не казалась болезненной. Она казалась… своей. Частью меня, которую не нужно прятать. Я повернулась боком, потом другим. Волосы — спутанные, кудрявые, падали на плечи, закрывали половину лица. Я взяла расчёску — она лежала на тумбочке, новая, с деревянной ручкой, — и провела по волосам. Один раз, второй, третий. Расчёска цеплялась, тянула, но я терпела — и через минуту мои кудри превратились в пушистое облако, которое торчало во все стороны, как одуванчик перед тем, как его сдуть. Я посмотрела на себя и фыркнула. Ну и вид. Настоящее чучело. Но рядом, на той же тумбочке, стояла кружка с водой. Я обмакнула пальцы — холодная, ещё вчерашняя — и провела по волосам, от корней до кончиков. Влажные пряди потяжелели, послушались. Я накрутила их на палец — и когда убрала руку, на месте осталась упругая, аккуратная кудряшка. Маленькая, блестящая, живая. Я повторила. Ещё раз. Ещё. Прядь за прядью — и через несколько минут вместо пушистого облака на голове лежали красивые, чёткие завитки. Крупные — на макушке, помельче — у висков, совсем тугие — на затылке. Я провела по ним рукой — они пружинили, как трава весной. В зеркале теперь была не приютская девочка в мешковатом платье и чужих носках. Была Эстра. С тёмными, влажными кудрями, в чёрных узких штанах, в футболке с цифрами, в ботиночках, которые блестели на солнце. Я улыбнулась своему отражению. Оно улыбнулось в ответ. За стеной снова засмеялись — громко, заливисто. Запах выпечки стал сильнее — кажется, кто-то открыл духовку. Где-то стукнула дверь, и разговоры стихли на секунду, а потом зазвучали снова, ещё оживлённее. Смех за дверью. Чужие лица. И голос, который успокаивает Я всё ещё стояла перед зеркалом, когда за дверью раздался топот. Сначала я подумала, что мне показалось — слишком уютно было в этой комнате, слишком тихо, слишком безопасно. Но топот повторился: быстрые, лёгкие шаги, почти бег, кто-то нёсся по коридору, не сбавляя скорости. Я замерла, пальцы застыли на кудряшке у виска. Сердце — которое только начало успокаиваться — снова забилось чаще. Шаги приближались. Я слышала, как скрипнула половица под чьей-то ногой. Потом — смех. Звонкий, девчоночий, с придыханием, как будто бежавшая задыхалась от восторга. Следом — второй голос, ниже, но тоже весёлый: — Стой! Куда ты? — Не догонишь! Крик — задорный, с вызовом — прозвучал совсем рядом, за тонкой стеной. Я невольно отступила на шаг от зеркала, прижала руки к груди, сжала пальцы в замок. Что происходит? Кто здесь? Где я? А потом — удар. Тяжёлый, глухой, прямо в дверь моей комнаты. Кто-то влетел в неё плечом или спиной — я услышала, как дерево жалобно скрипнуло, а ручка дёрнулась. И снова смех — теперь уже два голоса слились в один, и в этом смехе не было злости, только дурашливая радость. — Ты специально? — спросил первый голос, задыхаясь. — Нет! Это она меня толкнула! — Я не толкала! Сама не смотришь! Дразнили друг друга. Играли. Бегали наперегонки, как дети, хотя голоса были не детскими — скорее подростковыми, моими ровесницами или чуть старше. Я стояла как вкопанная. Страх — липкий, холодный — поднимался из живота к горлу. Я не знала этих голосов. Не знала, кто они. И главное — не знала, увидят ли они меня, если я открою дверь, и что тогда будет. Но любопытство — глупое, детское, то самое, что заставляло меня поднимать в воздух цветы, рискуя быть пойманной, — пересилило. Я сделала шаг к двери. Ещё один. Пальцы коснулись ручки — холодной, гладкой, с бронзовым отливом. Я повернула её медленно, бесшумно, и приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы видеть щель. Коридор был светлым, с высоким потолком и такими же тёмными деревянными панелями на стенах. Пол — из широких досок, натёртых до блеска. А в двух шагах от моей двери стояли две девушки. Одна — рыжая. Волосы — яркие, огненные, как пламя костра, как осенние листья, которые я собирала во дворе приюта, пока никто не видел. Они были длинными, распущенными, падали на плечи и спину, и в них играл солнечный свет, заставляя каждый волосок гореть медью. Лицо у неё было круглое, с россыпью веснушек на щеках и переносице, глаза — голубые, широкие, сейчас распахнутые от неожиданности. На ней была тонкая кофта цвета охры и джинсы с закатанными штанинами. Она стояла, прислонившись к стене, и её грудь тяжело вздымалась — видимо, бежала долго. Вторая — русые волосы. Не светлые, не тёмные — такие, как у многих, но в них чувствовалась густота и сила. Они были собраны в высокий хвост, открывая шею и уши. Лицо — более острое, чем у рыжей, с чёткими бровями и карими глазами, которые смотрели внимательно, цепко. Она была чуть выше подруги, и одета в джинсы и простую белую футболку, на которой не было никаких надписей или рисунков. Они обе смотрели на меня. Нет — на дверь, которая скрипнула. На щель, из которой выглядывала я — растрёпанная после сна, в новой футболке с принтом «1985», с мокрыми ещё кудрями, свисающими на лицо. Мои глаза — чёрные, большие, испуганные — встретились с их глазами. И они замерли. Рыжая перестала дышать. Я видела, как её рот приоткрылся, а веснушки на щеках стали ярче — то ли от бега, то ли от шока. Русая тоже застыла, но быстрее пришла в себя: её брови взлетели вверх, а рука, которая секунду назад была поднята для шутливого удара, опустилась. Тишина. Длилась она, наверное, секунду, но мне показалось — вечность. Потом рыжая пискнула: — Ой. — Извините, — быстро сказала русая. Она дёрнула подругу за рукав, заставляя отступить от двери. — Мы не знали, что вы… что ты… что дверь откроется. Прости, пожалуйста. Мы не хотели. — Мы просто бегали, — добавила рыжая, и её голос дрожал от смущения. Она покраснела — я видела, как краска заливает её щёки, шею, даже уши. — Мы не знали, что ты уже проснулась. Тонкс сказала, что ты спишь, и мы… ну… мы не должны были шуметь. — Мы сейчас уйдём, — русая уже тянула подругу назад, к лестнице. — Прости ещё раз. Они развернулись и побежали — но не с тем весёлым топотом, что был минуту назад, а быстро, почти вприпрыжку, стараясь ступать тише. И уже на полпути к лестнице рыжая крикнула — громко, на весь коридор: — Она проснулась! — Да тихо ты! — шикнула на неё русая. Но было поздно. Где-то внизу, на первом этаже, я услышала ответный возглас — женский, удивлённый, а потом — шаги, быстрые, тяжёлые, кто-то поднимался по лестнице. Я шмыгнула обратно в комнату. Дверь закрыла — тихо, но быстро, даже щеколду задвинула, хотя щеколды здесь не было. Прислонилась спиной к дереву и выдохнула — громко, с присвистом, как после долгого бега. Сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Я чувствовала, как кровь стучит в ушах — гулко, набатно. Ладони вспотели, под коленками дрожь. Кто это был? Почему они так испугались, увидев меня? И почему крикнули «она проснулась» — кому? Зачем? Я отошла от двери и села на кровать. Матрас прогнулся подо мной мягко, по-прежнему ласково, но сейчас я почти не чувствовала этой мягкости. Всё внимание было приковано к звукам за дверью. Шаги на лестнице стихли. Голоса внизу зажужжали — тихо, неразборчиво. Потом снова раздался смех — но уже не тот, беззаботный, а какой-то смущённый, быстрый, как будто смеялись над собственной неловкостью. Я сидела на краю кровати, обхватив себя руками за плечи. Пальцы впивались в ткань футболки — мягкую, новую, пахнущую цитрусами. Ботиночки на ногах казались вдруг слишком лёгкими, слишком красивыми — не моими. И всё это — комната, кровать, одежда, запахи — казалось чужим, ненастоящим, как сон, который вот-вот рассыплется. Но сон не рассыпался. Через несколько минут — я не считала, может, три, может, пять — в коридоре снова послышались шаги. Но теперь другие: медленные, спокойные, уверенные. Не бег, не топот — прогулка. Шаги остановились у моей двери. Кто-то постучал. Три раза. Негромко, вежливо. Я не ответила. Не могла. Горло сжалось так, что ни звука. Дверь открылась — медленно, плавно, без скрипа. И на пороге появилась она. Та, с цветными волосами. Та, что была в кабинете. Та, что улыбнулась мне вчера. Сегодня её волосы были фиолетовыми — густыми, тёмными, с синими прожилками, как ночное небо перед рассветом. Она была в джинсах и свободном свитере цвета мятного горошка, и выглядела моложе, чем вчера — может быть, оттого, что не было пальто и казённого освещения. — Привет, — сказала она тихо, почти шёпотом. И улыбнулась — той же улыбкой, что вчера: тёплой, открытой, без намёка на жалость или превосходство. — Не бойся. Это я. Помнишь меня? Из кабинета. Я кивнула. Молча. Она вошла в комнату, но не закрыла дверь — оставила приоткрытой, словно хотела показать, что я могу выйти в любой момент. И села на стул — тот самый, на котором утром лежала стопка одежды. Отодвинула его ближе к кровати, но не вплотную — оставила расстояние. — Меня зовут Нимфадора, — сказала она. — Но все зовут Тонкс. Так проще. И короче. Я молчала, вжимаясь спиной в спинку кровати. Пальцы сжимали край одеяла — пушистого, тёплого. — Ты, наверное, ничего не понимаешь, — продолжила она. И в её голосе не было спешки, только спокойствие и какая-то тёплая грусть. — Это нормально. Ты в безопасности. Правда. Никто тебя не обидит. — Где я? — спросила я. Голос прозвучал хрипло, как у человека, который долго молчал. Я откашлялась. — Где это место? И кто вы все? Тонкс опустила взгляд на свои руки — пальцы у неё были длинные, с коротко остриженными ногтями, на одном — кольцо-змейка, дёшевенькое, из тех, что продают на ярмарках. Она покрутила его, подумала. — Ты в доме, который принадлежит… друзьям, — сказала она осторожно. — Хорошим людям. Они знали твоих родителей. Искали тебя долго. Очень долго. — Моих родителей? — внутри что-то оборвалось. Я подалась вперёд, не замечая, как сжимаю одеяло так, что костяшки побелели. — Вы знали моих родителей? — Не я лично, — Тонкс покачала головой. — Но те, кто здесь живёт… да. Они знали их. И хотели бы с тобой поговорить. Но не сейчас. Ты только проснулась, тебе нужно прийти в себя, поесть… — Я не хочу есть, — перебила я. И тут же мой желудок предательски заурчал — громко, на весь дом. Я прижала к животу руки, чувствуя, как щёки заливаются краской. Тонкс улыбнулась — мягко, без насмешки. — Может, чуть-чуть? — спросила она. — Молли напекла булочек. С корицей. Они ещё горячие. Я вспомнила запах выпечки, который разбудил меня утром. Сладкий, масляный, обещающий. Слюна наполнила рот, и я сглотнула. — Почему вы забрали меня из приюта? — спросила я, глядя ей прямо в глаза. — Зачем я вам? Тонкс помолчала. Её волосы медленно меняли цвет — из фиолетовых становились каштановыми, с рыжими прядями. Она посмотрела на меня — и в её взгляде я прочитала не жалость, а что-то другое. Что-то похожее на уважение. — Потому что ты не должна была там быть, — сказала она просто. — Ты — не сирота, Эстра. У тебя есть семья. Далеко, но есть. И мы хотим помочь тебе её найти. Но сначала — давай спустимся вниз. Позавтракаем. А потом — поговорим. Хорошо? Она протянула мне руку. Ладонь открытая, пальцы растопырены — не приказ, а приглашение. Я смотрела на эту руку. На кольцо-змейку. На короткие ногти. Потом перевела взгляд на дверь — приоткрытую, за которой слышались тихие голоса, звон посуды, детский смех. Страх никуда не делся. Он сидел под рёбрами, сворачивался клубком, шептал: «Не верь, это ловушка, взрослые всегда обманывают». Но рядом с ним — там, где вчера пробилась надежда, — шевелилось что-то ещё. Тёплое, как эти булочки с корицей. Как это одеяло. Как улыбка Тонкс. Я выдохнула. И вложила свою ладонь в её. Кухня, завтрак и разговор, который всё объяснил Ладонь Тонкс оказалась тёплой и сухой. Пальцы — с короткими ногтями, с кольцом-змейкой — сомкнулись вокруг моей руки мягко, без нажима, как будто я сама решала, идти или остаться. Я сделала шаг. Потом ещё один. И мы вышли в коридор. Ступеньки лестницы оказались широкими, из тёмного дуба, с потёртостями посередине — видно, по ним ходили много лет. Перила — гладкие, отполированные до блеска сотнями ладоней. Я спускалась медленно, ступая босиком (ботиночки оставила в комнате, не решилась), и каждый шаг отдавался в груди глухим стуком. Сердце всё ещё колотилось — не от страха, от предвкушения. Тонкс не торопила. Шла рядом, чуть впереди, и её фиолетовые волосы покачивались в такт движению. Снизу доносились голоса — несколько, переплетённых в общий гул, и звон посуды, и шипение чего-то на сковороде. Запах выпечки стал сильнее — теперь к нему добавились нотки кофе, жареного бекона и ещё чего-то сладкого, может быть, мёда. Последняя ступенька. Коридор внизу был коротким, и прямо напротив лестницы — открытая дверь. Кухня. Я не знала, чего ожидать. В приюте кухня была запретной территорией — туда пускали только повариху и её помощниц, и мы видели только раздаточное окно. Здесь же дверь стояла настежь, и я могла заглянуть внутрь, не переступая порога. Кухня оказалась огромной. Не приютской — домашней. Стены — из светлого камня, кое-где облицованные деревом. Посередине — длинный стол из тяжёлых досок, способный уместить человек двенадцать, а то и больше. Вокруг — стулья с высокими спинками, не одинаковые, а разные: одни резные, другие простые, третьи с потёртыми сиденьями, как будто их собирали по крупицам из разных мест. На столе — гора тарелок, чашки, кувшины с молоком и соком, и огромное блюдо, накрытое льняным полотенцем, из-под которого валил пар. В глубине — плита, массивная, чугунная, с медными кастрюлями на крюках. У плиты хлопотала женщина. Невысокая, полноватая, в переднике в цветочек. Её волосы — седые с рыжиной — были собраны в пучок на затылке, и когда она поворачивалась, я видела её лицо: круглое, с мягкими чертами, с мелкими морщинками у глаз и губ. И глаза — тёплые, карие, с такой добротой, от которой у меня защипало в носу. Она увидела меня первой. — Ой, — сказала она, и лицо её расплылось в улыбке — широкой, искренней, без капли притворства. — Проснулась! А мы уж думали, ты до обеда проспишь. Она вытерла руки о передник и пошла ко мне — быстрым, лёгким шагом, неожиданным для её полноты. Я невольно попятилась, но Тонкс мягко сжала мою ладонь, и я остановилась. — Не бойся, — шепнула Тонкс. — Это Молли. Она добрая. — Здравствуй, милая, — женщина — Молли — подошла и, не спрашивая разрешения, взяла меня за плечи, заглянула в лицо. Её ладони были горячими, пахли мукой и корицей. — Какая же ты худенькая. Боже мой. Ну ничего, мы тебя откормим. Садись, садись скорее за стол, я как раз булочки из печи достала. Она подвела меня к столу, усадила на стул с высокой спинкой, прямо напротив блюда под полотенцем. Я села — и почувствовала, как дерево скользнуло подо мной, как ножки мягко коснулись пола. Стул был удобным — не как в приюте, где сиденья продавлены и шатаются. — Тонкс, принеси-ка варенье из кладовки, — распорядилась Молли, уже открывая полотенце. — Клубничное, которое я в прошлую среду закрыла. И сливки достань. — Есть, мэм, — Тонкс усмехнулась и вышла. Я осталась одна за огромным столом. Мужчины сидели на другой стороне — трое, я узнала их сразу. Тот, с тёмной кожей, лысый, в странной фиолетовой шапочке, похожей на маленький цилиндр, — он сидел с краю, положив руки на стол. Сегодня на нём не было пальто, и фиолетовое одеяние открылось полностью — длинное, до колен, расшитое серебряными звёздами. Он не улыбался, но смотрел приветливо, чуть склонив голову. Рядом с ним — тот, со шрамом. Светлые волосы с сединой, худое лицо, трость, прислонённая к стене. Он пил чай маленькими глотками, и когда я посмотрела на него, он поднял глаза — светло-карие, почти жёлтые — и кивнул. Молча. Но в этом кивде было что-то успокаивающее, как будто он говорил: «Всё в порядке. Ты здесь в безопасности». И третий — тот, кого я не видела вчера. Он сидел в углу, у окна, и когда я вошла, он встал. Высокий, худой, но не как тот, со шрамом — по-другому, с резкими, почти острыми чертами лица. Чёрные волосы, длинные, небрежно зачёсанные назад, падали на воротник. Кожа бледная, под глазами — тени, как у человека, который мало спит. Но глаза — серые, яркие, живые — смотрели на меня с таким выражением, что я не могла его прочитать. Боль? Радость? Страх? Всё вместе. На его лице — усы. Тонкие, тёмные, аккуратно подстриженные, они придавали ему вид старомодный, почти аристократический. Одет он был в простую белую рубашку с закатанными рукавами и чёрные брюки. На поясе — пряжка с какой-то эмблемой, не разглядела. Он сделал шаг ко мне, потом остановился, как будто боялся спугнуть. И ничего не сказал. Просто смотрел. И я смотрела на него, и внутри — там, где жила надежда — вдруг стало очень тепло. Как будто я знала этого человека. Хотя никогда не видела. — Дети! — крикнула Молли, обернувшись к двери в противоположном конце кухни. — Завтрак! Живо! И из соседней комнаты — гостиной, как я поняла по мелькнувшим креслам и камину — вылетели они. Четверо. Первый — мальчик с чёрными взлохмаченными волосами и круглыми очками, из-за которых глаза казались больше, чем на самом деле. Я узнала его. Гарри Поттер. Того самого, о котором судачили в приюте — мальчик, который выжил после смертельного проклятия, герой волшебного мира. Я видела его фотографию в какой-то старой газете, которую миссис Крабб использовала для растопки. Но на фотографии он был маленьким, испуганным. Здесь — почти взрослый, с решительным лицом и шрамом на лбу — тонкой, бледной линией, похожей на молнию. За ним — рыжий парень, такой же огненно-рыжий, как та девушка наверху. Веснушки, длинный нос, уши чуть оттопыренные. Он был выше Гарри и шире в плечах, но двигался с какой-то неуклюжей грацией, словно ещё не привык к своему телу. А за ними — близнецы. Я поняла, что они близнецы, сразу: одинаковые рыжие волосы, одинаковые веснушки, одинаковые озорные глаза. Но лица — разные, один чуть круглее, другой вытянутее, и двигались они по-разному: один — мягче, другой — резче. Они влетели в кухню, толкаясь и дразнясь, и их голоса накладывались друг на друга, создавая какофонию. — …а я говорю, пять сиклей, что она не успеет! — кричал один. — Да она уже на лестнице была, пока ты нюни распускал! — отвечал другой. — Это не считается, я не видел! — А должен был видеть! Твои проблемы! — Спорим на пять сиклей, что Фред сейчас упадёт? — спросил первый, подмигнув мне. — Джордж, ты идиот, я Фред, — ответил второй, закатывая глаза. — Мы так не договаривались. — А я и не договаривался. Я просто проверял, слушаешь ли ты. Они расхохотались — звонко, заливисто, и этот смех разлился по кухне, как тёплый мёд. Молли покачала головой, но без злости, а с какой-то усталой нежностью. — Садитесь уже, хулиганы, — сказала она, указывая на свободные стулья. — И не дразните девочку. Она у нас гостья. Все четверо сели за стол. Гарри и рыжий — напротив меня, близнецы — по бокам, так что я оказалась в центре. Я вжалась в стул, чувствуя на себе взгляды. Особенно Гарри — он смотрел внимательно, с любопытством, но без той навязчивости, к которой я привыкла в приюте. Рядом с ним рыжий — его, кажется, звали Рон — тоже смотрел, но более открыто, даже с некоторым удивлением. — Ты та самая девочка? — спросил Рон, наклоняясь через стол. — Которую нашли в приюте? — Рон! — шикнула Молли, ставя передо мной тарелку с булочкой — большой, румяной, посыпанной сахарной пудрой. — Не будь бестактным. — Я просто спросил, — пробормотал Рон, но покраснел. Близнецы переглянулись. Тот, что слева — кажется, Джордж — легонько стукнул Рона по затылку. — Тактичность, братишка, — сказал он. — Учись у нас. — У вас тактичности, как у тролля, — огрызнулся Рон. — Зато весело, — хмыкнул Фред. Я смотрела на них и не могла поверить. Они спорили, дразнились, смеялись — как будто я была не чужой, а своей. Как будто меня не нужно было бояться или жалеть. Молли поставила передо мной чашку с чаем — ароматным, с мёдом и чем-то пряным — и пододвинула блюдо с булочками, блинчиками, кусочками ветчины и сыра. — Ешь, милая, — сказала она, погладив меня по плечу. — Тебе нужно силы набирать. Я взяла булочку. Тёплую, мягкую, она почти таяла в пальцах. Откусила — и мир перевернулся. Сахарная пудра растаяла на языке, тесто оказалось воздушным, как облако, а внутри — повидло, густое, сладкое, с лёгкой кислинкой. Я закрыла глаза. Вкус детства — того, которого почти не было. Булочки по праздникам, когда мне было пять. Я чуть не заплакала. — Ну как? — спросила Молли, и в её голосе слышалась гордость. — Очень вкусно, — прошептала я. Голос дрогнул. — Ешь, ешь, не стесняйся, — сказала она и отошла к плите. Завтрак продолжался. Я ела медленно, наслаждаясь каждым кусочком. Блины — тонкие, с маслом, они таяли во рту. Ветчина — солёная, нежная. Сыр — с ореховым привкусом. Я не знала, что еда может быть такой. Вокруг говорили. Гарри и Рон обсуждали какую-то игру в квиддич — слова были незнакомыми, но интонации — увлечённые, живые. Близнецы спорили о чём-то своём, перебивая друг друга и подмигивая мне время от времени. Тонкс, вернувшаяся с вареньем, села рядом и тихо переговаривалась с мужчиной в фиолетовом — Кингсли, как я узнала из обрывков разговора. А он — тот, с усами, — почти не говорил. Сидел в углу, пил кофе и смотрел на меня. Не отрываясь. И в его взгляде было столько боли и надежды одновременно, что у меня сжималось горло. — Сириус, — тихо сказала Молли, проходя мимо него с подносом. — Ты бы поел. Сириус. Это имя я слышала в машине. Тот, у кого было свидетельство о рождении. Тот, кто помог меня найти. Я подняла на него глаза. Он заметил мой взгляд — и чуть улыбнулся. Уголками губ. Осторожно, как будто боялся спугнуть. Завтрак закончился быстро — или медленно, я не заметила. Время текло иначе, не как в приюте, где каждый час тянулся резиной. Здесь оно бежало, полное звуков, запахов, новых лиц. Молли встала и хлопнула в ладоши. — Дети, убирайте со стола и идите в гостиную, — сказала она. — А ты, Эстра, останься. Нам с Сириусом нужно с тобой поговорить. Я замерла. Сердце снова заколотилось. Близнецы переглянулись, и в их глазах мелькнуло что-то — не жалость, а тёплое, почти братское понимание. Они подошли ко мне с двух сторон, как два рыжих солнца. — Не бойся, — сказал один, тот, что слева. Кажется, Джордж. — Она строгая только на вид. А на самом деле мягче пуха. — А Сириус, — добавил второй, Фред, — он вообще безобидный, если не красть его огневиски. Они подмигнули мне — синхронно, как два отражения в кривых зеркалах — и начали собирать посуду. И тут я заметила, что Фред (или Джордж) взял мою чашку — ту, из которой я пила чай с мёдом. Он унёс её вместе с остальной посудой, и близнецы вышли, увлекая за собой Гарри и Рона. Тонкс кивнула мне и тоже исчезла. Кингсли и мужчина со шрамом — Ремус, как я услышала — вышли последними, и дверь за ними закрылась. На кухне остались трое: я, Молли и Сириус. — Садись, милая, — Молли указала на стул, и голос её был мягким, как пуховое одеяло, которым меня укрыли ночью. — Не бойся. Никто тебя не пугает. Мы просто хотим поговорить. Узнать, как ты… как ты жила. Я села. Сириус пододвинул свой стул ближе — но не вплотную, оставив расстояние, чтобы я не чувствовала себя загнанной. Молли села напротив, сложив руки на столе. На её переднике всё ещё была мука, а в волосах запуталась прядь — она не заметила. — Расскажи нам, милая, — сказала Молли, и её карие глаза смотрели с такой теплотой, что у меня защипало в носу. — Каким был приют? Ты там… долго? — Пятнадцать лет, — ответила я. Голос прозвучал глухо. — Меня принесли туда, когда мне было несколько дней. И я никогда не уходила. До вчерашнего вечера. Сириус и Молли переглянулись. Я заметила, как дёрнулась его рука на столе — пальцы сжались в кулак, потом разжались. — И как тебе там жилось? — спросил он. Осторожно, словно боялся, что вопрос причинит боль. — Плохо, — сказала я. Решила не врать. Не им. — Холодно. Голодно. Что еще сказать? — А магия? — спросила Молли, и в её голосе послышалось любопытство, перемешанное с нежностью. — Ты умеешь колдовать? Чувствуешь в себе силу? Я кивнула. И, не сдерживаясь, протянула руку к вазе с сухоцветами, что стояла на краю стола. Сосредоточилась — и один цветок оторвался от стебля, поднялся в воздух. Медленно, плавно, как в приюте, когда никто не видел. Он кружился над тарелками, над чашками с недопитым чаем, и его сухие лепестки чуть шелестели. — Ой, — выдохнула Молли, прижав руки к груди. — Без палочки?.. — Да, — я опустила руку, и цветок мягко опустился на стол. — Я не знаю, как это объяснить. Просто чувствую — и делаю. Цветы, пылинки, маленькие вещи. Ничего крупнее. — Это редкий дар, — тихо сказал Сириус. В его глазах вспыхнуло что-то — гордость? Удивление? — Древняя магия. Её не учат в школах. Она либо есть, либо нет. — А в приюте… — Молли наклонилась чуть ближе, — вы изучали магию? Кто-то вас учил? — Нет, — я покачала головой. — Но сам приют был особенным. Я узнала об этом случайно, когда мне было девять. Туда попадали дети, у которых родители были магами — или дальние родственники. Нас не учили колдовать, но мы знали, что волшебный мир существует. Иногда старшие дети рассказывали истории. Про Хогвартс, про профессоров, про… всякое. — И ты слушала? — спросил Сириус. — Я запоминала, — ответила я. — Всё, что могла. У меня не было книг, не было палочки, не было учителей. Но я много читала в приютской библиотеке — обычные книги, не магические. И пыталась сама. По наитию. — Пыталась колдовать? — Молли подняла брови. — Да. Иногда получалось. Чаще — нет. Но я не сдавалась. Мне казалось, что если я перестану пробовать, то потеряю связь с… с тем миром. С миром моих родителей. Которых я не знала. Тишина повисла на секунду. Сириус опустил взгляд на свои руки. Молли тихонько вздохнула. — Знаешь, милая, — сказала она, помолчав, — судя по тому, что ты рассказала, и по тому, как ты владеешь магией без палочки… Я бы сказала, что ты примерно на уровне пятого курса Хогвартса. Может быть, даже чуть выше. Конечно, тебе не хватает системных знаний, но талант… талант у тебя огромный. — Пятого курса? — переспросила я. — Мне же всего пятнадцать. — В Хогвартс поступают в одиннадцать, — пояснил Сириус. — Пятый курс — это пятнадцать-шестнадцать лет. Так что ты как раз в своём возрасте. Просто ты училась сама, а не в школе. Я задумалась. Пятый курс. Я никогда не думала о себе в таких категориях. В приюте меня считали неучем, бездарью, девочкой из неблагополучной семьи. А здесь — пятнадцатилетняя волшебница, почти наравне с другими. Молли погладила меня по руке. — Мы поможем тебе наверстать, если захочешь. Здесь много книг, и есть кому научить. Не торопись. Я кивнула. Внутри шевельнулось что-то тёплое — не надежда, скорее тихая благодарность. За то, что не давят, не требуют, не оценивают. А потом Сириус откинулся на спинку стула и посмотрел на меня — серьёзно, но мягко. Как будто собирался сказать что-то важное и боялся моей реакции. — Эстра, — начал он. Голос его стал тише, почти шёпотом. — Нам нужно поговорить о твоей матери. Я замерла. Сердце снова забилось где-то в горле, но я заставила себя не отводить взгляд. Сириус не отводил — смотрел прямо, и в его серых глазах была боль, которую он не прятал. — Ты спрашивала вчера, кто она. Я обещал сказать правду. И скажу. Но сначала — запомни одну вещь. Что бы я ни сказал — это не определяет тебя. Ты — не она. Твоя кровь не делает тебя злой. Ты — это ты. Хорошо? Я кивнула. Пальцы нашли кольцо — рубин, «Наследие семьи Блэк». Я сжала его, ища опору. — Твою мать зовут Беллатриса Лестрейндж, — сказал Сириус. — Она моя кузина. Мы росли вместе. И я… я знаю её очень хорошо. Он замолчал, подбирая слова. Молли тихонько поставила передо мной кружку с тёплым молоком — я не заметила, когда она успела. — Твоя мать — пожирательница смерти, — продолжил Сириус. — Она служила Тёмному Лорду, Волан-де-Морту. Она… она была его самой преданной сторонницей. И одной из самых жестоких. Я слушала, не дыша. Внутри всё сжалось — как пружина, которую сжимают до предела. — Она убивала, пытала, наслаждалась чужими страданиями, — голос Сириуса стал глуше, словно он говорил о чём-то, что ненавидел всей душой. — Я не знаю, почему она родила тебя. Не знаю, почему отдала в приют. Может быть, хотела убить, но кто-то помешал. Может быть, кто-то убедил её спрятать тебя. Я не знаю. — Она сумасшедшая? — спросила я. Голос прозвучал чужим, будто не мой. — Да, — сказал Сириус просто. — Безумна. В прямом смысле. Она сидит в Азкабане, в тюрьме для самых опасных преступников. Пожизненно. Она никогда не выйдет. Азкабан. Я слышала это слово в приютских перешёптываниях. Место, где нет тепла, нет света, нет надежды. Где дементоры высасывают все счастливые воспоминания, оставляя только пустоту. Моя мать — там. — Она — моя мать, — сказала я. Не вопрос — утверждение. — Да, — кивнул Сириус. — Но это не делает тебя чудовищем, Эстра. Ты — это ты. И ты выжила там, где другие сломались. Ты научилась колдовать без палочки, без книг, без учителей. Ты — сильная. А она — слабая. Потому что слабость — это жестокость. А сила — это умение оставаться человеком, когда вокруг ад. Я смотрела на него. На его острые скулы, на тени под глазами, на седые пряди в чёрных волосах. Он говорил так, будто сам прошёл через ад. Может быть, так и было. — Вы тоже сидели в Азкабане, — сказала я. Это был не вопрос. — Да, — ответил он. — Двенадцать лет. За преступление, которого не совершал. И знаешь, что меня спасло? Я покачала головой. — Понимание того, что где-то есть человек, который во что бы то ни стало должен узнать правду. И что я не имею права сломаться, пока не найду его. Или её. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Ты не она. Ты Блэк. Но не та Блэк, которая сошла с ума от власти и крови. Ты та, кто выжил. И кто никогда не станет монстром, потому что знает, каково это быть беззащитным. Я опустила взгляд на кольцо. Рубин мерцал в свете утреннего солнца, и в его глубине, казалось, горел тихий огонь. — Можно я не буду называть её мамой? — спросила я тихо. — Можешь не называть вовсе, — сказал Сириус. — Она не заслужила этого звания. Молли обняла меня — крепко, по-матерински, пахнущая мукой, корицей и домом. Я не сопротивлялась. Просто сидела, уткнувшись носом в её мягкое плечо, и чувствовала, как слёзы — не горькие, не отчаянные, а какие-то очищающие — текут по щекам. — Всё будет хорошо, милая, — шептала она. — Теперь ты не одна. Теперь у тебя есть семья. Я не знала, будет ли хорошо. Но впервые за пятнадцать лет я почувствовала, что, может быть, у меня есть шанс.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать