Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Молодая виолончелистка, сбежавшая от матери в мрачный замок к трёхметровой аристократке, ведёт дневник, где признаётся не только в страхе перед её хищными дочерьми, но и в странной, пугающей нежности, не подозревая, что однажды эти записи прочитают вслух.
Примечания
Работа была написана в стол и выложена по просьбе совести для души самого автора. Никакой «угоды», никаких натянутых драм.
Леди здесь не канонная садистка, а женщина, которая может устать от чтения в овальных очках, напевать джаз и способная на нежность, но и это не отменяет ее величественности.
Дочери же — не монстры, а обычные ревнивые подростки.
Девственница для графини
21 апреля 2026, 12:00
Дверь за её спиной затворилась с тем особенным, вязким звуком, какой издают лишь очень старые, очень тяжёлые двери, и Вивьен, оставшись в полумраке кабинета, вдруг ощутила себя совершенно одной. Не просто одной в комнате с незнакомым человеком, а одной во всём мире, отрезанной от всего, что она знала и чем жила прежде, — от душной, но такой привычной лионской квартиры, от материнского голоса, который, даже будучи ядовитым и уничтожающим, всё же был голосом, заполнявшим пустоту, от запаха канифоли и старой бумаги, от привычного, унылого, но предсказуемого пейзажа за окном. Здесь же всё было иным.
Кабинет, распахнувшийся перед ней, был огромен — не просто велик, а именно огромен, подавляющ, словно тронный зал какого-то забытого, погрузившегося во тьму веков монарха. Высоченный, теряющийся во мраке потолок поддерживали массивные, потемневшие от времени балки, на которых, если приглядеться, можно было различить остатки резьбы — то ли геральдических зверей, то ли каких-то демонических существ с разверстыми пастями и переплетёнными хвостами. Стены, обитые тёмным, почти чёрным деревом, уходили вверх, теряясь в тенях, и лишь кое-где их мрачную гладь нарушали гобелены — тяжёлые, выцветшие, с изображениями сцен охоты, где псы рвали оленей, а всадники в старинных костюмах заносили копья над головами невидимых врагов. Но взгляд Вивьен, скользнув по этим деталям, задержался на том, что составляло сердцевину, самую душу этой комнаты, — на камине.
О, этот камин! Он был сложен из серого, грубо отёсанного камня, почерневшего от копоти и времени, и занимал едва ли не всю дальнюю стену, возвышаясь, словно языческий алтарь, над которым плясали и корчились языки пламени. Огонь гудел, трещал, выбрасывал в воздух снопы искр, и его отблески играли на поверхности разбросанных повсюду предметов — на медных каминных щипцах, на тяжёлых серебряных канделябрах, на хрустальном графине, стоявшем на низком столике, и на том, что привлекло внимание Вивьен с особой, почти гипнотической силой. На маленьком круглом столике у самого огня, рядом с глубоким кожаным креслом, стояла чашка. Простая, даже грубоватая на вид, из тёмной, обожжённой глины, без всяких украшений, но в ней было что-то, от чего по спине Вивьен пробежал холодок, острый и сладкий одновременно. Чашка была наполнена до половины тёмной, почти чёрной жидкостью, поверхность которой тускло поблёскивала в свете камина, отбрасывая багровые, маслянистые блики. И запах — тот самый, что преследовал её с момента прибытия, сладковато-металлический, тяжёлый, обволакивающий, — здесь, в этой комнате, стал гуще, насыщеннее, и Вивьен, сама того не желая, вдохнула его полной грудью, чувствуя, как голова слегка кружится, а во рту появляется странный, медный привкус.
Мебель в кабинете была под стать всему остальному — тяжёлая, массивная, словно созданная не для людей, а для каких-то мифических гигантов. Огромный письменный стол из тёмного, почти чёрного дерева, покрытый искусной резьбой, стоял чуть поодаль, и на его поверхности в беспорядке громоздились стопки бумаг, раскрытые книги в кожаных переплётах, старинные чернильницы с засохшими на горлышках чернилами и — странный, выбивающийся из общего антуража штрих — современный ноутбук, закрытый, но с мерцающим индикатором питания, словно притаившийся в засаде хищник. Кресла с высокими резными спинками, обитые потемневшей, потрескавшейся кожей, стояли полукругом, и Вивьен, оглядевшись, невольно подумала, что каждое из них могло бы вместить её целиком, поглотить, растворить в своей утробе без остатка. Ковёр на полу — персидский, судя по выцветшему, но всё ещё различимому узору, — был протёрт до основы во многих местах, но всё ещё хранил следы былой роскоши, и шаги по нему были совершенно беззвучны, словно ступаешь по толстому слою мха или по свежему, мягкому снегу.
И всё же не камин, не мебель, не запах приковали её внимание — а фигура, стоявшая у огня. Хозяйка
Вивьен увидела её не сразу — сначала лишь силуэт, огромный, заслоняющий собой пламя, а потом, когда глаза привыкли к полумраку, детали начали проступать одна за другой, словно проявляясь на фотографической пластине, погружённой в проявитель. И первое, что она осознала, — это рост. Боже милосердный, какой же рост! Леди возвышалась над ней, словно башня, словно ожившая статуя, сошедшая с пьедестала, — в ней было никак не меньше трёх метров, и Вивьен, чтобы встретиться с ней взглядом, пришлось запрокинуть голову так сильно, что заболела шея, а перед глазами поплыли цветные круги. Сердце её пропустило удар, а потом забилось с утроенной силой, гулко, тяжело, отдаваясь в висках и кончиках пальцев, и она почувствовала, как земля уходит из-под ног — не в переносном, а в самом прямом, физическом смысле, словно она падала в бездну, глядя в эти жёлтые, светящиеся в полумраке глаза.
Женщина была облачена в длинное, струящееся платье цвета слоновой кости, ниспадавшее до самого пола тяжёлыми, мягкими складками, которые при каждом её движении — а двигалась она с удивительной, почти нечеловеческой плавностью, словно под водой, — колыхались, переливались, ловили отблески огня, заставляя ткань казаться то жидким шёлком, то расплавленным жемчугом. На плечи её был наброшен палантин из какого-то тёмного, пушистого меха — быть может, соболя, быть может, норки, а быть может, и вовсе какого-то неведомого зверя, — и мех этот, казалось, дышал собственной, отдельной жизнью, поблёскивая в полумраке тысячами крошечных искр. На голове красовалась широкополая шляпа — та самая, о которой Вивьен читала в каких-то старых журналах мод, — темная и с краями, бросавшими глубокую тень на верхнюю половину лица. А на глазах у неё были очки. Не солнцезащитные, нет — стёкла их были прозрачными, но с лёгким, едва уловимым желтоватым оттенком, словно в них был вплавлен кусочек того самого огня, что пылал в камине. И за этими стёклами, в глубоких, тёмных глазницах, горели два золотистых, немигающих глаза — глаза хищника, глаза существа, для которого человеческая жизнь была не более чем мгновением, вспышкой, короткой нотой в бесконечной симфонии вечности.
В длинных, изящных пальцах, унизанных перстнями с крупными, тускло мерцающими камнями — рубинами, сапфирами, аметистами, — дымился мундштук. Тонкий, длинный, из слоновой кости или, быть может, из какой-то особой, редкой породы дерева, он был поднесён к губам — полным, чётко очерченным, накрашенным тёмной, почти чёрной помадой, — и из его конца поднималась тонкая, прямая струйка дыма, пахнувшая не просто табаком, а чем-то сложным, многослойным: вишней, ванилью, гвоздикой и той же вездесущей, сладковато-металлической нотой, что пропитывала всё вокруг.
Вивьен стояла, запрокинув голову, не в силах отвести взгляд, не в силах вымолвить ни слова, даже вдохнуть, кажется, не могла — лишь смотрела, смотрела, смотрела, и где-то в самой глубине её существа, под слоями страха, растерянности и благоговейного ужаса, зарождалось что-то ещё. Что-то, чему она боялась дать название, но что было сродни тому чувству, какое испытываешь, стоя на краю пропасти и глядя вниз, в клубящуюся, манящую бездну: смесь леденящего душу ужаса и пьянящего, почти экстатического восторга.
— Моя хорошая, — произнесла женщина, и голос её был именно таким, каким и должен быть голос существа, обитающего в этом замке, в этой комнате, в этом теле, — низким, грудным, бархатистым, с лёгкой, почти неуловимой хрипотцой, словно звук виолончели, пропущенный через слой густого, тёмного мёда. — Добро пожаловать в мой дом. Проходи. Не стой на пороге, это дурная примета. Или ты не веришь в приметы?
Вивьен сглотнула комок в горле, вязкий и горький, и сделала несколько неуверенных шагов вперёд, чувствуя, как ноги, словно чужие, не слушаются её, как подгибаются колени, как дрожат пальцы, сжимающие ручку потертого портфеля, в котором лежало её резюме — жалкий, нелепый листок бумаги, исписанный аккуратным, но нервным почерком, с перечислением всех её скромных достижений: «Окончила Лионскую консерваторию по классу виолончели с отличием... играла в оркестре при театре... уволена по собственному желанию...». Боже, какими же ничтожными, какими смехотворными казались сейчас эти строчки, эти жалкие попытки зафиксировать, определить, вписать себя в какие-то рамки, в то время как перед ней стояло воплощение всего того, что не укладывалось ни в какие рамки, что разрывало их, раздвигало границы возможного и невозможного!
— Я... — начала она, и собственный голос показался ей чужим, писклявым, жалким, словно мышиный писк в огромном, гулком соборе. — Я привезла резюме, мисс. И записи. Если нужно... прослушать...
Леди сделала плавный, текучий жест рукой — тем самым длинным мундштуком, — указывая на кресло напротив камина. Вивьен, всё ещё дрожа, опустилась на самый краешек, чувствуя, как кожаная обивка принимает её тело с каким-то равнодушным, почти презрительным скрипом. Леди же, напротив, опустилась в своё кресло — то самое, у камина, с чашкой на столике — с грацией и тяжестью падающего бархатного занавеса, и платье её, колыхнувшись, замерло, обрисовав контуры тела — мощного, женственного, невероятного в своих пропорциях.
— Резюме, — повторила Леди, и в голосе её прозвучала странная, почти неуловимая ирония, словно само это слово, само понятие «резюме» было для неё забавным, архаичным, чем-то из мира насекомых, чьи жизни столь коротки и ничтожны. — Дай сюда.
Вивьен, повинуясь, словно загипнотизированная, извлекла из портфеля помятый листок и протянула его хозяйке. Их пальцы встретились на мгновение — и Вивьен вздрогнула, едва не отдёрнув руку. Пальцы женщины были холодными. Не прохладными, не комнатной температуры — а именно холодными, как лёд, как кожа змеи, выползшей из тёмного, сырого подвала. И в то же время в этом прикосновении было что-то странно волнующее, что-то, от чего по коже Вивьен побежали мурашки, а где-то глубоко внутри, в самом низу живота, зародилось странное, незнакомое тепло.
Хозяйка, казалось, не заметила её реакции. Она взяла листок, поднесла к глазам — стёкла очков блеснули в свете камина, — и принялась читать. Читала она молча, долго, внимательно, и Вивьен, сидя напротив, чувствовала себя как под рентгеном, как под взглядом того самого всевидящего ока, что изображено на старинных иконах. Каждая секунда этого молчания была наполнена звенящим, невыносимым напряжением, и Вивьен уже начала мысленно прощаться с этой работой, с этим замком, с этой странной, пугающей и манящей жизнью, которая только-только начала приоткрывать перед ней свои двери.
Наконец она отложила листок на столик, рядом с чашкой, и подняла глаза на Вивьен. Взгляд её был тяжёл, как удар, и в то же время в нём читалось что-то ещё — не угроза, не презрение, а скорее спокойное, оценивающее любопытство, с каким смотрят на редкий, невиданный экземпляр в коллекции.
— Вивьен Дюбуа, 22 года отроду. Ты ушла из оркестра, — произнесла она, и это был не вопрос, а утверждение, констатация факта, который она только что вычитала между строк. — Причина? В резюме написано «по собственному желанию», но я не верю в «собственные желания» в таких случаях. Расскажи правду.
Вивьен почувствовала, как краска заливает её щёки. Она опустила глаза, уставившись на свои руки, лежащие на коленях, на обгрызенные ногти, на мозоли от струн, на тонкую, едва заметную царапину от смычка. Как рассказать об этом? Как облечь в слова тот унизительный, отвратительный, выворачивающий душу наизнанку опыт, когда человек, от которого зависит твоя судьба, твоя карьера, твоя жизнь, смотрит на тебя не как на музыканта, а как на кусок мяса? Как объяснить, что она, Вивьен, не смогла, не захотела, не нашла в себе сил терпеть эти взгляды, эти намёки, эти случайные — о, такие «случайные»! — прикосновения, от которых хотелось бежать, кричать, выть, но вместо этого приходилось улыбаться, кивать, делать вид, что ничего не происходит, потому что иначе — увольнение, скандал, позор?
— Дирижёр, — выдохнула она наконец, и голос её дрожал, срывался, словно струна, натянутая сверх меры. — Он... он позволял себе лишнее. Я не могла больше. Не хотела. Я не такая. Я не для этого училась играть.
Она замолчала, ожидая чего угодно — насмешки, презрения, холодного равнодушия. Но Леди молчала. И в этом молчании было что-то странное, неожиданное — не осуждение, а скорее понимание. Понимание, от которого у Вивьен защипало в глазах и к горлу снова подступил предательский комок.
— Хорошо, — произнесла наконец женщина, и в её голосе прозвучала та самая нота, которую Вивьен меньше всего ожидала услышать, — одобрение. — Я не держу в своём доме тех, кто позволяет себя унижать. Но и не держу тех, кто унижает других. Ты приняла правильное решение. Хотя, вероятно, оно дорого тебе обошлось.
Вивьен кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Да, оно обошлось ей дорого — потерей места, потерей дохода, потерей того немногого уважения, которое она имела в глазах матери. Но сейчас, в эту минуту, глядя в золотистые глаза хозяйка, она чувствовала, что всё это было не зря. Что она сделала единственно возможный, единственно правильный выбор.
Женщина поднялась слишком медленно, величественно, словно разворачивающаяся в гавани галера, — и подошла к камину. Пламя осветило её лицо, и Вивьен впервые увидела его полностью, без тени от шляпы: высокие скулы, с горбинкой, аристократический нос, полные губы, гладкую, бледную, почти фарфоровую кожу, на которой были украшающие морщинки. Красота её была пугающей, неестественной, словно красота древней статуи, оживлённой каким-то тёмным, запретным колдовством.
— Теперь слушай меня внимательно, Вивьен, — произнесла она, и голос её, низкий, вибрирующий, наполнил комнату, словно звук органа. — В этом замке есть правила. Их немного, но они незыблемы. Нарушение любого из них будет иметь последствия. Серьёзные последствия. Ты понимаешь?
Вивьен кивнула, чувствуя, как сердце снова сжимается в груди, словно в тисках.
— Правило первое, — продолжала женщина, подняв длинный, изящный палец, на котором тускло блеснул рубин. — Ты никогда, ни при каких обстоятельствах не спускаешься в подвал. Подвал — моя территория, и тебе там делать нечего. Если ты нарушишь это правило, я узнаю. И тогда наш разговор будет совсем иным. Ты поняла?
— Да, мисс Димитреску, — прошептала Вивьен, и голос её прозвучал жалко, придушенно, но почему-то именно сейчас она вспомнила название этого замка.
— Леди Димитреску, юная леди Дюбуа. Правило второе, — Леди подняла второй палец, и на этот раз на нём блеснул сапфир, глубокий и тёмный, как ночное небо. — Ты не трогаешь моих дочерей. Не провоцируешь их. Не отвечаешь на их... шалости. Если они что-то сделают — ты приходишь ко мне. Я разберусь. Но если ты поднимешь на них руку или скажешь им что-то, что я сочту оскорбительным, — ты пожалеешь. Очень сильно пожалеешь. Это ясно?
— Да, Леди Димитреску.
— И правило третье, — Леди подняла третий палец, на котором красовался аметист, переливающийся в свете камина всеми оттенками фиолетового. — Воровство. В моём доме не воруют. Ничего. Никогда. Если тебе что-то нужно — ты просишь. Если я сочту нужным — дам. Если нет — значит, нет. Но если я узнаю, что ты взяла что-то без спроса, — она сделала паузу, и в этой паузе было больше угрозы, чем в любых словах, — это будет последнее, что ты сделаешь в своей жизни. Ты поняла?
— Да, Леди Димитреску. Я поняла. Я никогда... я не воровка.
Леди кивнула, удовлетворённая, и снова опустилась в кресло. Она взяла чашку со столика, поднесла к губам, сделала смакующий глоток и Вивьен, наблюдавшая за ней, не могла отвести взгляд от того, как тёмная жидкость исчезает за этими полными, чёткими губами, как движется горло Леди при глотке, как на мгновение прикрываются её золотистые глаза, словно от наслаждения. Запах металла усилился, стал почти невыносимым, и Вивьен почувствовала, как к горлу подступает тошнота, смешанная с чем-то ещё — с тем самым, странным, необъяснимым возбуждением, которое она испытывала с момента появления в этой комнате.
— Ты, вероятно, слышала разные... слухи обо мне, — произнесла Леди, отставляя чашку и снова глядя на Вивьен в упор. — В деревне любят болтать. И в дилижансе, полагаю, ты тоже наслушалась всякого. Я хочу, чтобы ты знала: многое из того, что говорят, — правда.
Вивьен замерла. Воздух в комнате, казалось, сгустился, стал вязким, как сироп, и каждый вдох давался с трудом.
— Я пью кровь, — сказала Леди просто, буднично, словно сообщала о погоде или о меню на ужин. — Это не метафора, не фигура речи, не местная легенда. Это факт. Кровь — часть моего рациона. Такова моя природа. И природа моих дочерей. Тебе не нужно этого бояться. Ты здесь не для того, чтобы стать... источником. Ты здесь, чтобы играть. И пока ты соблюдаешь правила, с тобой ничего не случится. По крайней мере, ничего такого, о чём ты сейчас думаешь.
Она сделала паузу, давая Вивьен время осознать услышанное, и в этой паузе Вивьен почувствовала, как мир вокруг неё покачнулся, закружился, теряя привычные очертания. Кровь. Она пьёт кровь. Это правда. Это не выдумки суеверных старух, не страшные сказки на ночь. Это реальность. Реальность, в которой она, Вивьен, согласилась жить и работать. И самое странное, самое пугающее, самое непостижимое во всём этом было то, что она не чувствовала желания бежать. Она чувствовала... любопытство? Интерес? Нечто, чему она не могла подобрать названия, но что удерживало её в этом кресле, в этой комнате, рядом с этим существом.
— И ещё одно, — добавила Леди, и в голосе её появилась та самая, едва уловимая ирония, которую Вивьен уже начала распознавать. — Мои пальцы холодные. Ты уже заметила. Это тоже часть моей природы. Не нужно вздрагивать каждый раз, когда я к тебе прикасаюсь. Я не заразна. И я не собираюсь причинять тебе вред.
Вивьен снова кивнула, чувствуя, как щёки её горят, а сердце колотится где-то в горле, мешая дышать, мешая думать, мешая быть той спокойной, уверенной в себе девушкой, которой она так отчаянно хотела казаться.
Леди помолчала, глядя на неё с тем же оценивающим, спокойным любопытством, а потом вдруг задала вопрос, от которого у Вивьен кровь прилила к лицу с такой силой, что перед глазами поплыли красные круги:
— последний вопрос. Может прозвучать глубо и ты имеешь права не отвечать на него, но он несет важность для меня. Ты девственница?
Вопрос прозвучал так неожиданно, так буднично, словно Леди спросила, какой у неё любимый композитор или что она ела на завтрак. Вивьен открыла рот, закрыла, снова открыла, чувствуя, как слова застревают в горле, как язык прилипает к нёбу, как всё её существо сжимается в одну горячую, пульсирующую точку стыда и унижения.
— Я... я не понимаю... зачем... — пролепетала она, и голос её сорвался, превратившись в жалкий, дрожащий шёпот.
— Для общих сведений, — ответила Леди спокойно, без тени улыбки, без намёка на насмешку или осуждение. — Ничего больше. Это не имеет отношения к твоей работе. Это не условие найма. Это просто информация, которая может быть полезна мне. Для понимания. Не более.
Вивьен почувствовала, как слёзы подступают к глазам, и отчаянно заморгала, пытаясь их сдержать. Она не знала, что ответить. Она не знала, как реагировать на этот вопрос, заданный так прямо, так откровенно, без всяких экивоков и светских условностей. Всё её существо кричало о том, что это неприлично, это недопустимо, это нарушает все мыслимые и немыслимые границы. Но в то же время где-то глубоко внутри, в той самой потаённой, тёмной части души, которую она так тщательно прятала даже от самой себя, этот вопрос отозвался чем-то странным. Чем-то, похожим на... облегчение? Словно кто-то наконец задал вопрос, который давно висел в воздухе, но который никто не осмеливался произнести вслух.
— Да, — выдохнула она наконец, опуская глаза и чувствуя, как щёки пылают огнём. — Да, Леди Димитреску. Я девственница.
Тишина, повисшая в комнате после её слов, была густой, осязаемой, почти физически давящей на плечи. Вивьен не смела поднять глаз, не смела вздохнуть, не смела даже пошевелиться. Она ждала. Сама не зная чего — насмешки, презрения, может быть, того самого, о чём она боялась даже думать. Но когда Леди наконец заговорила, голос её был всё так же спокоен и дабе бодрым, падрстным.
— Хорошо, — произнесла она. — Я приняла решение. Ты принята. Приступаешь завтра. Прослушивание — в семь вечера, в музыкальном зале. А пока — управляющая покажет тебе твою комнату.
Вивьен подняла глаза и встретилась взглядом с Леди. В золотистых глазах, за стёклами очков, она не увидела ничего из того, чего боялась. Ни насмешки, ни похоти, ни угрозы. Только всё то же спокойное, оценивающее любопытство. И что-то ещё — быть может, тень одобрения? Или это ей только показалось?
— Спасибо, Леди Димитреску, — прошептала она, поднимаясь с кресла на ватных, непослушных ногах. — Я... я не подведу вас.
— Я знаю, — ответила Леди и, отвернувшись к камину, снова взяла в руки чашку с тёмной жидкостью, давая понять, что разговор окончен.
Вивьен, пятясь, словно перед королевской особой, двинулась к двери. И уже у самого выхода, когда её пальцы коснулись холодной, потемневшей от времени ручки, она услышала за спиной низкий, грудной голос:
— И Вивьен. Мои дочери... они любопытны. Не бойся их. Но и не доверяй. Это единственный совет, который я тебе дам.
Дверь за ней закрылась, и Вивьен осталась в полутёмном коридоре, привалившись спиной к холодной каменной стене и чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а ноги подкашиваются от пережитого напряжения. Она закрыла глаза и сделала несколько глубоких, судорожных вдохов, пытаясь унять дрожь, сотрясавшую всё её тело.
Управляющая — та самая женщина, что встретила её у ворот, высокая, сутулая, с бледным, бесстрастным лицом и поджатыми в вечном неодобрении губами, — ждала её в нескольких шагах от двери, и в её глазах Вивьен прочитала странную смесь сочувствия и злорадства. Словно она знала, через что только что прошла эта девушка, и не могла решить, жалеть её или презирать.
— Следуйте за мной, мадемуазель, — произнесла она сухо, без всякого выражения, и, развернувшись, зашагала по коридору, не оборачиваясь и не проверяя, идёт ли Вивьен следом.
А Вивьен шла. Шла, едва переставляя ноги, чувствуя, как каждая клеточка её тела вибрирует от пережитого потрясения, и в голове её, перебивая друг друга, крутились обрывки фраз, образов, ощущений: «я пью кровь», «мои пальцы холодные», «ты девственница?», «для общих сведений», «ты принята». Она была принята. Она останется здесь. И мысль эта, вместо того чтобы ужаснуть её, наполнила странным, почти болезненным восторгом.
Она достала телефон — пальцы всё ещё дрожали, и экран, покрытый паутиной трещин, подмигивал ей россыпью искажённых пикселей, и открыла заметки. Нужно было записать. Зафиксировать. Сохранить этот момент, эти чувства, эти слова, пока они не растворились в водовороте новых впечатлений, пока не стали лишь смутным, расплывчатым воспоминанием. Она прислонилась к холодной каменной стене, чувствуя, как шершавый камень царапает спину даже сквозь пальто, и начала писать, не думая о красоте слога, не подбирая слов, позволяя мыслям течь прямо на экран, как кровь из раны.
«Она огромная. Я никогда не видела никого такого высокого. Почти три метра, если не больше. Мне пришлось запрокидывать голову так, что заболела шея, просто чтобы посмотреть ей в глаза. А глаза у неё жёлтые. Как у кошки. Или у волка. Она пьёт кровь. Сказала это так просто, будто речь шла о чае или о погоде. "Я пью кровь. Такова моя природа". И я ей поверила. Не потому, что она меня убеждала, а потому что когда она это говорила, я смотрела на чашку на столике, и там было что-то тёмное, густое, и пахло металлом, и я поняла — это правда. Всё правда. Она спросила про дирижёра, про то, почему я ушла из оркестра. И когда я рассказала, она не стала смеяться или осуждать. Она сказала "ты приняла правильное решение". Никто никогда мне такого не говорил. Все говорили, что я дура, что я сама виновата, что надо было терпеть, что "все через это проходят". А она — нет. Она сказала, что не держит тех, кто позволяет себя унижать. А потом она спросила... Боже, я не могу даже написать это спокойно. Она спросила, девственница ли я. Просто так. В лоб. Я чуть не умерла на месте от стыда. Щёки горели так, что, наверное, можно было поджигать бумагу. Я пробормотала "да", готовая провалиться сквозь землю, а она только кивнула и сказала: "Для общих сведений. Ничего больше". Что это значит? Зачем ей это знать? Я не понимаю. Я боюсь понимать. Но я не хочу уезжать. Она приняла меня. Завтра прослушивание. Я буду играть. Я остаюсь. И пусть мать говорит что хочет. Пусть граф Бомон подавится своими винными погребами. Я остаюсь здесь, с этой огромной, пугающей, прекрасной женщиной, которая пьёт кровь и носит шляпы, и говорит со мной так, как никто никогда не говорил. Словно я имею значение. Словно мои чувства важны. Словно я — не просто никчёмная девчонка, которую можно вышвырнуть в любой момент. Я остаюсь. И будь что будет».
Она перечитала написанное, чувствуя, как слёзы — на этот раз не от стыда, а от какого-то странного, щемящего облегчения — текут по щекам, капают на экран, смешиваясь трещинами. Потом вытерла лицо рукавом пальто, глубоко вздохнула и, сунув телефон в карман, зашагала вслед за удаляющейся фигурой управляющей, вглубь замка, навстречу своей новой, непонятной, пугающей и манящей жизни.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.