Ты, я и весна над Парижем

Stray Kids
Слэш
Завершён
NC-17
Ты, я и весна над Парижем
автор
Описание
『Каждый прячет внутри себя своих монстров. Проблема Хёнджина намного глубже — внутри его монстра прячется он сам.』 // История о том, как Феликс снимает комнату в парижской коммуналке, а Хёнджин… снимает маску.
Примечания
Визуал в тг: https://t.me/by_nyunechka/188 https://t.me/by_nyunechka/193 https://t.me/by_nyunechka/197
Посвящение
Благодарю читателей, которые поддерживают меня! Спасибо за вашу любовь к моим героям и их историям ❤️ Особая благодарность Vindoweld (тгк https://t.me/vindoweld ) за обложку! Я влюблена в неё! Спасибо за твой талант 🩷
Читать онлайн Отзывы

•••

***

      — Я не люблю Париж.       Зачем-то говорит он и пропускает Феликса в квартиру. Высокие потолки, затёртые плашки паркета, в люстре — из трёх лампочек две не работают. Феликс отставляет ботинки на полку у двери. С той вот-вот посыпется краска, но общий вид прихожей это не испортит. Здесь мало света, но много истории — флёр старой Франции тянется от самого подъездного парапета. Винтовые лестницы, кованные прутья перил, на полу — побитая местами керамика плитки.       Пустой простор гостиной. В вазе на низком столике вянут пионы. Канделябр под потолком может рассказать о жизни двух, а то и трёх поколений — бусины хрусталя жадно глотают крохи солнечных лучей из окошка и перешёптываются пародией блеска.       Отмыть бы здесь всё, по-хорошему.       — Зачем тогда переехал?       Хёнджин — так он представился по телефону, это же имя было указано в объявлении о сдаче — рассеянно ведёт плечами. Указывает на дверь с потрескавшейся белой краской и патиной на металле ручки. Явно натуральной, искусственно здесь состаривать нечего — квартира больше напоминает набросок музейного холла.       Хёнджин — карикатуру на человека.       — Твоя комната.       Узкая, светлая и вытянутая как непрожаренная сарделька к пиву на Октобер-фесте. В конце — окно без штор и вид на торец Фоли-Бержер. Из мебели допотопная рухлядь: двустворчатый шифоньер и комод у двери. Поверх вздыбленного паркета кусок ковра времён де Голля и Пятой республики.       — Мне нравится.       Голос звенит воодушевлением, что эхом отражается от голых стен. Феликс наблюдает, как медленно закатывается под потолок чернь чужих зрачков. Хёнджин негромко прицокивает языком и мажет по нему пренебрежением взгляда. Манерный. Хочется тоже фыркнуть, но объяснения сами собой скатываются с губ:       — Комната нравится. И Париж.       Хёнджин Феликсу не нравится. Слишком надменный для того, кто так же, как и он, снимает комнату в чьей-то старой трёшке. Слишком закрытый и неприветливый для того, кто так же, как и Феликс, променял свою историческую родину на претенциозную серость Европы. Идея жить с соотечественником уже не кажется такой гениальной, но идея жить в историческом центре за гроши — всё ещё подкупает.       Феликс вежливо улыбается и просит показать остальную часть квартиры.       Узкая полоска коридора. Такая же узкая кухня с несколькими ящиками старого гарнитура, квадратным столом с парой табуреток и выходом на обрешеченный перилами балкон. Шахматная плитка пола идентична в кухне и тесной ванной.       — Это, — длинный палец тычет на такую же точно белую облезлую дверь. — Моя комната.       За скрипом дверных петель бардак и хаос: заваленный бумагами и инструментами стол у окна, незаправленная постель справа, по центру огромный мольберт и объяснения тёмных пятен на чужих руках — недописанная картина. Что-то невыраженное, без буйства цветов и красок. Для Феликса просто мазня, для Хёнджина — наверняка искусство.       Теперь понятно, чего у него рожа такая постно-унылая — то ли вот-вот под ноги блеванёт, то ли на люстре вздёрнется.       — А это?       Феликс кивает на соседнюю дверь — под щелями в пузырях краски пробивается тёмно-серый слой пыли и намёк на дерево.       — Здесь живёт Женивьен. Туда нельзя.

***

      Феликс туда и не ходит.       Феликс ходит на занятия французского каждое утро, после них на кастинги, вечерами — на подработку. В ресторане мало платят, в модельных агентствах не платят вовсе. Накопленные перед переездом сбережения таят внезапно выпавшим снегом, что стекает ручейками с крыш уже через пару часов. Февраль в этом году холодный — так сказал Хёнджин, пока варил свой мерзкий чёрный кофе. Больше ничего не сказал, заперся в комнате как обычно.       Вторую соседку Феликс ни разу не видел, но каждый вечер из её комнаты доносится старый французский шансон. Эдит Пиаф затягивает балладу о любви, пока Феликс собирается на вечернюю смену, а не любящий всё французское Хёнджин… может быть, в один из дней реально повесится.

***

      — Легко любить Париж, когда ты там не живёшь.       Говорит Хёнджин и всё также варит свой мерзкий кофе. И почему-то не вешается.       Они сталкиваются каждое утро. На чужом лице полулуны теней от бессонной ночи и привычная кислая мина. На феликсовом — от вежливой улыбки остаётся лишь след. Чуть приподнятые уголки губ и желание записаться в другой класс, можно самый ранний, на восемь или девять утра, чтобы не пересекаться с соседом.       Феликс всегда любил Париж. Грезил о нём с самого детства и сходил с ума — буквально был одержим идеей жить в городе своей мечты. И…       В одном Хёнджин оказался прав — легко быть маленьким мальчиком и мечтать. Сложнее — встретиться лицом к лицу с реальностью: не все мечты должны исполняться, некоторым лучше так и оставаться мечтами. Но Феликс свою почему-то исполнил. Возможно, не зря…

***

      Первые дни весны приносят первый контракт — реклама подростковой одежды — и первую неловкую встречу.       В ресторане сегодня пусто, а Феликс возвращается домой раньше обычного. Намного раньше обычного. Настолько раньше, что успевает увидеть полоску света в щёлке той самой двери и ускользающее кружево длинного подола. Мягкий рассеянный свет, тёплый кремовый или бежевый. Дверь захлопывается слишком быстро, оставляя Феликса в темноте прихожей. За ней тянется запах сандала и лилий. Феликс тянется к затёртому металлу дверной ручки.       Короткий стук, тихое Войди.       В полумраке комнаты трюмо справа от окна, широкая кровать по центру — за шлейфом балдахина смятое постельное. Проигрыватель потрескивает иглой о пластинку. Эдит Пиаф замолкает, пока Феликс не может оторвать взгляда от бесконечности стройных ног, а слова застревают булыжниками в горле.       — Мы не успели познакомиться. Я…       — Ты — Феликс. Я знаю.       Она подходит совсем близко. Настолько, что ароматом лилий можно захлебнуться. Феликс ощущает его на языке, сглатывает вместе со слюной и первым шоком. Оцепенение сходит как мороз при входе в тепло дома — волнами мурашек и желанием обхватить себя за плечи. Непослушные пальцы сминают край толстовки, а зрачки боязливо скользят по долговязой стройной фигуре.       Женивьен — молочные реки кружевного пеньюара и собранные в высоком пучке локоны. Небрежно. Так, словно она не крутилась весь вечер перед зеркалом трюмо (на столешнице хаос кистей и бутыльков какой-то косметики). Выбивающиеся чёрные пряди спадают на лоб, облизывают выступы скул, убегают руслами тьмы по изящной шее.       У неё восхитительная шея — с незамысловатым ободом колье и подвеской в межключичной впадинке, с бледной лоснящейся кожей и мягким яблоком кадыка. Феликс задерживается взглядом чуть дольше приличного. Он смотрит на неё и зачем-то протягивает руку. Тёплая ладонь, шершавые подушечки, следы краски на длинных артистичных пальцах.       — Очень приятно. Женивьен.       Пухлые губы — таинственное обаяние улыбки. Вкрадчивость бархатистого голоса окутывает майским ветром и желанием… поверить. Поверить в то, что это совершенно другой человек. Она кокетливо поправляет тонкую прядь волос и запахивает расходящийся гипюр на плоской грудине.       — Он говорил о тебе, но мне хочется узнать тебя лично. Выпьем чаю, Феликс?

***

      На её пальцах вычурные кольца — Хёнджин таких не носит, но белёсые полоски шрамов чуть выше запястий одинаковые. Женивьен одёргивает ажурные рукава халата, пряча под нежностью кружева уродливую правду, и разливает по чашкам травяной чай. Она мурлычет знакомую мелодию себе под нос и ловко лавирует между столом и массивными ящиками гарнитура.       В холодильнике, на отдельной полке, есть конфитюр. Абрикосовый. Она рассказывает, чем настоящий конфитюр отличается от джема, и что в супермаркете по соседству её принимают за сумасшедшую, когда она роется среди рядов склянок. Её это не огорчает, скорее даже веселит. Женивьен много смеётся, глупо и с каким-то девичьим жеманством. А Феликс пытается подсчитать в уме, сколько раз за полтора месяца видел улыбку Хёнджина.       Ему бы пошло.       Она курит ментоловые сигареты на балконе, кутаясь в полупрозрачную тряпку — там от одежды одно название, и позволяет Феликсу накинуть на дрожащие плечи толстовку.       Феликс не курит. Он вообще не понимает, зачем вышел. От кружки в воздух поднимаются завитки ароматного пара, тонкий фарфор блюдца подрагивает в замёрзших руках. Женивьен ведёт ленивым расфокусированным взглядом по веренице автомобильных фар, что стекают мерным потоком вниз по улице, и вместе с дымом выдыхает почти что тайну:       — Я тоже люблю Париж…       В её голосе нет грусти, но Феликсу становится не по себе. Приоткрытая завеса чужой истории так и манит в ней покопаться, и от расспросов останавливает намёк на совесть и чужое, чуть более бодрое:       — Прости, мне пора бежать. Работа!       Она выпархивает в балконную дверь, оставляя после себя согретую теплом тела толстовку, просьбу с нотками обещания Поболтаем ещё как-нибудь и ответ на самый первый вопрос — Хёнджин переехал в этот город из-за неё.       И запах лилий, въевшийся в мягкий флис.

***

      — Чем занимается Женивьен?       Вопрос брякается в мерзкий кофе, Феликс пытается скрыть смущение в череде неуклюжих попыток найти сахарницу. Вчера же ещё была. Хёнджин придвигает белую пузатую посудину с золотыми вензелями узора на ручках и наполняет свою кружку остатками противной коричневой жижи.       То, что сегодня он сварил кофе на двоих, выглядит немного странным. Но не в положении Феликса выказывать недовольство.       — Познакомился всё-таки…       Уклончивость — шаг и па, поворот. Хёнджин вальсирует, избегая прямого ответа — делает большой глоток и выливает бурое месиво в раковину. Кран шуршит холодной, смывает недопитый кофе и скомканное ругательство в водосток. Белая хлопковая футболка натягивается напряжением широких плеч. Он злится?       — Держись от неё подальше!       Кухонная дверь гремит витражным стеклом в дереве рамы, а Хёнджин запирается в своей комнате.       Злится.       И всё-таки?..

***

      Они встречаются иногда. Феликс сохраняет вежливость нейтралитета. Женивьен…       От неё всегда приятно пахнет, а кружево сменяется струящимися водопадами шёлка, сахарно-розовым облаком оборок и даже бахромой. Её домашний гардероб изобилует невероятным количеством оттенков и фасонов, неизменным остаётся одно — растянутые в заигрывающую улыбку губы и аромат лилий.       Феликсу кажется, что им пропитана вся квартира. Даже его собственная постель — матрас на полу под окном с нависающими сверху полками стеллажей. Он часто читает по ночам — не может уснуть. Ждёт, когда за Женивьен захлопнется входная дверь. Когда она повернёт щеколду замка, снимет свои туфли на невысоком каблуке и постучится в его дверь, чтобы пожелать доброй ночи.       Это становится её привычкой. Привычкой Феликса становится — ждать. Думать о ней перед сном. Тянуть носом воздух в прихожей, когда она уходит в ванную, чтобы смыть макияж (чтобы утром снова стать нелюдимой карикатурой на человека — Хёнджином). После работы от неё пахнет табачным дымом и сладостью чужого пота.       Феликс не следит. Но каждый раз её кто-то провожает. Окно его комнаты выходит к подъезду — этот кто-то долго держит руки Женивьен в своих и горячо нашёптывает какую-то чушь на французском.       Этого кого-то Феликс начинает тихо ненавидеть.

***

      — Чем занимается Женивьен?       С нажимом. Грубо. Хёнджин распахивает окно. Апрель колышет тёплым ветром тюль занавесок и приносит в дом запах магнолий и вишни. Свежий кофе разлит в две чашки, на столе тонкие ломтики багета и абрикосовый конфитюр с «чужой» полки холодильника.       — Ты опоздаешь на урок.       — Плевать! Чем занимается Женивьен?       Феликс выходит из себя. Взгляд дворовой собаки и плотно сжатые челюсти. Кофе плещется в бортике чашки, а желваки на лице ходуном ходят. Он хочет взять Хёнджина за ворот клетчатой рубахи и встряхнуть хорошенько. Он хочет спросить прямо — чем ты занимаешься по ночам, когда не рисуешь свою мазню на холсте. Почему ты так ненавидишь Париж, когда она /ты/ так сильно его любит?       Почему ты так ненавидишь меня, когда она…       А что она? Иллюзия обещания в изломе пухлых губ и взгляд с поволокой желания. Феликс не влюбился, он просто дурак, что жаждет добраться до истины.       — Спроси на французском.       Хёнджин помешивает несуществующий сахар в кофе и отстранённо глядит в окно.       — Que fait Genevienne?       — C'est une prostituée.       Вдоль дома напротив скоро зацветёт глициния.

***

      — Я не проститутка!       На ней шёлковая комбинация — лавандовый водопад стекает по идеально плоской груди, обводя потоками вздёрнутые соски и угадывающийся под складками тонкого материала изгиб талии. Женивьен хмурит брови так сердито и честно. Её лицо — без косметики — восхитительно! Высокие скулы, сочная мякоть губ, нос с притягательной горбинкой и чистейший огонь взгляда.       Взгляд Хёнджина — пустой. Мёртвый.       В ней же вся жизнь, буря эмоций и ураган чувств, который она пытается спрятать за вполне знакомым Феликсу прицокиванием и… это даже забавно — чернь зрачков закатывается к самому потолку, а растопыренная пятерня без колец зарывается в распущенные локоны.       Ещё не Женивьен, но уже не Хёнджин. Где-то между. А Феликс застрял здесь между ними двумя в дурацкой форменной рубашке и брюках. На протёртом носке небольшая дырка, но на это плевать всем, включая набившую оскомину Эдит Пиаф на пластинке.       — Я не проститутка, я танцую в кабаре. А ты… — беглый взгляд на часы над дверью спальни. — Кажется, ты опаздываешь на работу.       Она делает небольшой шажок вперёд, вынуждает пятиться спиной в прихожую, оставляя пространство чужой спальни /чужой жизни/, и почти захлопывает дверь перед его носом. К ногам падает жемчуг слов прежде, чем Феликс остаётся один в темноте коридора:       — Вниз по улице на углу с бульваром Пуасоньер. Я работаю до двух. Приходи и убедись сам.

***

      Феликс приходит.       Пьёт дешёвый коньяк за стойкой, наблюдает, как на сцене сменяются картинками калейдоскопа перья боа и расшитые блестящим стеклярусом корсеты на… абсолютно плоских мужских фигурах. Современное развлечение для геев, туристов и других извращенцев. Столики под сценой забиты толстобрюхими старпёрами в костюмах офисного планктона и усатыми пижонами в шортах. Сброд.       Она красивее других. Выше, изящнее, грациознее… Её не портит ни вульгарный макияж, ни дешёвый блондинистый парик, ни сальные взгляды, что вылизывают с головы до ног. Феликс хочет выколоть глаза каждому, кто смотрит на неё. Феликс хочет стащить её со сцены и увести домой, закрыть в комнате, спрятать.       Спрятать…       Как прячется в своей мастерской Хёнджин. Как…       Каждый прячет внутри себя своих монстров. Проблема Хёнджина намного глубже — внутри его монстра прячется он сам.       Феликс допивает блевотный коньяк, кладёт смятые купюры в металлическую монетницу-миску и уходит. В ярких лучах прожектора Женивьен танцует кан-кан, размахивая оборками пышных юбок.

***

      — Je ne suis pas une prostituée!       Под окнами возня, грубый мужской говор с акцентом и крики.       Её крики.       Феликс выбегает во двор босым. В пятки впиваются мелкие камни и сор, во всё тело — желание убить. Удавить мудака голыми руками. Придушить, надавливая большими пальцами под кадыком. Феликс чувствует, как трясутся руки, как за рёбрами горячеет и ширится неуёмная жажда расправы, а в висках лихорадочно стучит пульс.       — Феликс, прошу! Не надо!       Тусклый жёлтый фонаря выхватывает заплаканное лицо. Женивьен всхлипывает, прижимает ладони ко рту, сидя на брусчатой кладке тротуара, пока низкорослый боров в его хватке шипит и плюётся проклятьями.       Она поднимается, потирает ушибленное колено (это он её оттолкнул? она упала из-за него?) Феликс не соображает, пальцы всё ещё смыкаются на мясистой шее ублюдка. С уголка его губ стекает слюна, а проклятий больше не слышно. Слышно, как он хрипло дышит, как собственное сердце грохочет о рёбра, и как и самого уха жалостливо шепчет Женивьен:       — Оставь его. Пошли домой, пожалуйста.

***

      — Почему он не спас тебя?       Пластиковый ковш зачерпывает едва тёплую воду из ванной. Феликс смывает густую пену с черноты волос и старается не смотреть ниже. Туда, где за рябью мыльных разводов спрятано тело Женивьен.       Тело Хёнджина.       — Он в это не вмешивается. Считает, что я сама заслужила. Ему чужда грязь. Он — творец!       — Он — псих!       — Как и я…       Феликс по ходу тоже, раз не отличает две стороны одной медали, считая каждую обособленной личностью. Мокрые чёрные пряди скользят между пальцев. Он бормочет глухое Извини в стекающие по крепким мужским плечам струи воды. Мелкие пузырьки убегают вниз по напряжённым трапециевидным. Лёгкая отдушка — хлопок и оливковое масло — слишком универсальная. Феликс глубоко затягивается запахом, желая разгадать хоть намёк на лилии. Ничего…       — Будь с ним помягче. Он очень ранимый.       — Он мне не нравится. Мне нравишься ты.       — Я всем нравлюсь.       Не флирт — чистейшая правда. Без подтекста улыбки и заигрывания во взгляде. Лишь суть.       Она устало потягивается, как кошка, и упирается ладонями в бортики ванной. Феликс отворачивается, хотя его об этом даже не просят. За спиной плеск воды, что прокатывается по стройному телу и звучно шлёпается о керамику и ошмётки пены на поверхности. В руках — махровое полотенце в качестве лучшей защиты. Феликс пока не готов.       Он протягивает полотенце через плечо, но почему-то не выходит. Косится на отражение в зеркале. У Хёнджина сумасшедше длинные ноги и крепкая подтянутая задница для того, кто целыми днями не вылезает из своей комнаты. На мускулистой спине игриво поблёскивают капли воды. Как тот стеклярус в корсете, только в тысячу раз красивее. Кажется, Феликс и правда псих, потому что эти капли… хочется слизать своим языком.       Он бросает под ноги слипшийся комок из букв:       — Дбрйночи.       И выходит из ванной. На ручке двери, с той стороны, повиснет так и не дошедшее до адресата Спасибо, что спас.

***

      — Сходим на выставку? В музее Оранжери снова открыта экспозиция Моне.       Кофе сегодня с молоком. И даже с лёгкой пенкой, что забавно щекочет над верхней губой. Феликс слизывает её языком и пялится на Хёнджина. Светлая льняная рубаха заляпана краской — там появился оранжевый и немного зелени. Уже прогресс. Он промывает металлический венчик в раковине и насмешливо поглядывает через плечо.       — Зачем тебе всё это?       Между строк угадывается недосказанное Ты же модель. Ну, конечно. Человек, далёкий от искусства, по мнению великого гения интересоваться им не может. Феликс уже не обижается. Мажет масло на два куска багета и старается незаметно облизнуть вынутую из чашки с кофе ложку, чтобы ей же ткнуться в банку с конфитюром.       — Хочу узнать тебя поближе.       Звучит едва ли убедительно. Феликс бы не поверил. Вот и Хёнджин не верит.       — Это она тебя попросила?       — Может, ты мне нравишься.       Вода в кране стихает и на этом фоне попытка в шутку кажется почти оглушительной. Оглушительно провальной. Хёнджин вытирает руки простым вафельным полотенцем и снова цепляет на лицо свою привычную маску отстранённости. Манекены в Ле-Бон-Марше выглядят и то куда живее.       — Тебе нравится она. Она всем нравится, не парься.       Он не пытается сбежать, а Феликс не пытается остановить. Но табуретка с грохотом ударяется о плитку пола, а собственные ладони успевают перехватить почти у двери — пальцы комкают лён рубахи, впиваются в напряжённые косые. Такая же точно тонкая талия, те же изгибы. Феликс утыкается носом чуть выше ворота, между непрочёсанных прядей волос. От Хёнджина пахнет кофейными зёрнами и краской.       И немного — шампунем с хлопком и маслом оливы.       — Позволь мне тебя узнать. Я хочу… правда.       — Я свободен в субботу. До пяти.

***

      Феликс ведёт Хёнджина на выставку в субботний полдень и много молчит, стоя за широким разлётом его плеч у каких-то неизвестных картин, а тем же вечером ужинает с Женивьен в ресторане на Елисейских полях. На нём его первый в жизни костюм, что стоил почти половину от гонорара за съёмку в рекламе этого же бренда. На ней — атласное платье в пол, светло-сиреневое в цвет распустившейся в садах глицинии, и лодочки на низком каблуке.       На них двоих — пафосно-претенциозные взгляды персонала, и тянущийся шлейф из перешёптываний прохожих. Феликсу плевать. Монументально!       Потому что Женивьен много смеётся, рассказывает о своём увлечении танцами и разрешает называть её ласково Джинни.

***

      — Джинни?       Костяшки едва касаются вздыбленной краски на деревянной двери. Феликс не столько волнуется, сколько удивлён. Впервые за пару месяцев их соседства кухня встретила его не уже привычной кислой физиономией, а серой пустотой утра и запахом дождя, что прошёл этой ночью.       — Не зови меня так.       Тихое из глубины спальни, а по ощущениям словно откуда-то из другого мира. Феликс стучится ещё раз, пока на кухне остывает сваренный им кофе. Он даже яичницу умудрился пожарить так, что ничего, кроме расквашенного желтка в сковородке, не сгорело.       Резкий щелчок, скрип несмазанных петель. Дверной проём транслирует кратеры синяков под глазами на бледном лице и всклокоченные волосы. Он не спал всю ночь? Феликс не успевает спросить. Хёнджин тычет перепачканным краской пальцем в солнечное сплетение и низко шипит.       — Не зови меня так, понял? Так ты называешь её.       Колючий. Как ёж или дикобраз. Распушает иглы защиты и прячется в пространстве своей мастерской как в панцирь. Феликс не боится пораниться. Не боится боли. Он боится, что может сделать больно ему.       — Как скажешь. — дверь уже готовится быть впечатанной в феликсово лицо, но он вовремя выставляет ладонь и с любопытством заглядывает за ссутулившиеся плечи. — Покажи мне свою картину. Пожалуйста…       Хёнджин показывает.       Открывает нехотя дверь, впуская в свою берлогу. На мольберте по центру спальни снова мазня, но красок в этот раз значительно больше. Больше жёлтого, больше золота с вкраплениями оранжевого и охры.       Холст — огромное солнце посреди царства тьмы и сгустившегося мрака отчаяния, как свет в конце тоннеля. Ближе к середине — набор размашистых штрихов. Небрежные мазки, что складываются в очертание… Феликс приглядывается, пока Хёнджин рядом даже не дышит.       — Это лицо?       Короткий кивок, и чужой взгляд — взгляд забитого палками щенка — ищет спасения в стыке покорёженных временем паркетных плашек.       Феликс смотрит внимательно. Долго. Изучающе. Всё будто сделано наспех, неаккуратно, но с какой-то нескрываемой страстью в каждом мазке кисти. И с почти детской игривостью в россыпи мелких пятнышек в самом сердце творения.       Рыжие крапинки почти как…

***

      — У тебя красивые веснушки. Он мог бы их нарисовать.       Женивьен обводит пальцами его нос, скользит подушечками по щекам, будто бы изучая. Запах лилий впитывается в подушку Феликса, пока она лежит рядом и смаргивает морок сна куда-то в узор наволочки. Её привычное Спокойной ночи сегодня впервые не оборвалось на пороге его спальни.       — Он их нарисовал.       — Тебе понравилось?       Игривая подначка. Она улыбается, загадка прячется между строк — ответ на вопрос она уже знает, но хочет услышать лично.       За окнами ветер треплет свежую зелень листвы на ветвях. Феликс уводит взгляд к приоткрытому окну и натягивает повыше одеяло. В него бы завернуться полностью как в кокон, да только не поможет — запах лилий вбивается в ноздри и остаётся липкой плёнкой на трахее. Уклончивый ответ, в котором от правды лишь блестящая обёртка.       — Да. Он потрясающе рисует. — Феликс задумывается совсем ненадолго. Слова прокатываются леденцом по языку. — Кажется, он мне нравится.       — Ты ему тоже. Он в тебя влюблён.       Феликс хочет услышать это от него. Впервые ему интересно, что думает и чувствует сам Хёнджин, а не его альтер-эго в шёлковом пеньюаре на голых плечах. Женивьен трётся носом о подушку и глядит из-под веера ресниц, так жеманно и так по-девичьи. Театр одного актёра, а у Феликса билет в первый ряд. И он единственный зритель этого представления.       — Разрешишь поспать сегодня с тобой?       — Ты оставишь меня одного утром?       Она молчит.       Оба знают, что так и будет, но Феликс откидывает край одеяла и прижимает её ближе к себе, вдавливая абрикосовый румянец щёк в собственную грудь.

***

      Иногда она остаётся до утра. Феликс не знает, когда Женивьен уходит, но ровно в девять Хёнджин варит на кухне свой мерзкий кофе. И менее мерзкий, почти что вкусный — с молоком — для Феликса.       Феликс ненавидит кофе. Но пьёт его каждое утро.       На третий месяц ему начинает казаться, что кофе не так уж плох. А Хёнджин… он начинает улыбаться.       Он улыбается, когда смотрит в окно — голуби слетаются на кусочки подсохшего багета и загаживают металлический откос той сварливой старухи, что живёт этажом ниже. Он улыбается, когда Феликс хвалит его подгоревшие тосты и случайно касается измазанных краской пальцев. Он улыбается даже, когда моет посуду после совместного завтрака.       Хёнджин не улыбается, когда Феликс говорит о Женивьен.       Феликс…       Феликс больше не говорит о Женивьен и молча пьёт свой кофе. Май баюкает Париж в бело-розовом одеяле цветущих каштанов.

***

      — Что с твоими волосами?       Феликс застывает на пороге ванной. Ему хочется смыть с себя этот день, долгий и вязкий как желе из пластиковой банки. Он больше двенадцати часов стоял под палящим солнцем, обмотанный простынёй, изображая из себя древнего грека или римлянина — тут уж не суть.       Съёмки массовки для неизвестного фильма длились бесконечно, а от зноя у Феликса галлюцинации. Потому что пол в их общей ванной кишит чёрными змеями прядей, а через отражение зеркала на него смотрит…       — Я постриглась. Тебе не нравится?       Машинка в её руках надсадно жужжит и вибрирует. Проплешины на бритом затылке, опухшее от слёз лицо. Феликс звучно сглатывает горечь и делает робкую попытку в улыбку.       — Нравится. Ты будешь мне нравиться, даже если покрасишься в зелёный.       Женивьен тоскливо улыбается в ответ. Горячие ручейки соли тянутся по алым щекам и скапливаются в уголках губ. Стекают к подбородку, шлёпаются крупными каплями о дно раковины.       — Не говори так. Он…       — Ревнует?       Феликс в курсе. Надо быть слепым или дураком, чтобы не заметить.       Без оборок и рюш, без всех этих воланов и кружевных выкрутасов она кажется такой хрупкой — дотронься и рассыплется по кафелю нотами старого французского шансона и блёстками с фотографий афиш того кабаре на углу улицы. Феликс переминается с мысов на пятки, но делает медленный шаг. Под ступнями россыпь локонов, волосы липнут к носкам, а рука осторожно касается напряжения чужих пальцев.       Они не говорят. Феликс молча помогает сравнять длину, оставляя три или пять миллиметров былой роскоши на идеальной форме черепа, пока Женивьен глотает беззвучные рыдания и жмурит глаза. Не хочет смотреть на себя в зеркале. Не хочет видеть, но тянется ладонью к колючему ёжику, как только Феликс выключает машинку.       Феликс не спрашивает, но она всё равно отвечает.       — Он давно хотел постричься. Он ненавидит свои патлы даже больше, чем ненавидит меня.       Короткий звонкий всхлип разрывает пространство между ними двумя, резонирует эхом по тесноте ванной комнаты. Отскакивает от керамики плитки и вбивается сотнями игл в барабанные перепонки. Феликс молчит. Тишина оглушительнее самых надрывных рыданий. Как после выстрела — заложенные уши, ощущение отдачи во всём теле и белые круги перед глазами.       Она оборачивается — в огромных влажных глазах беспощадная боль, а из одежды только кольца на пальцах. Феликс впервые видит это тело полностью обнажённым и впервые жалеет, что перед ним — в этом теле — не он…       Рыдания прокатываются новой волной — дрожью по чужой наготе и гулкой вибрацией где-то под диафрагмой. Её руки жгут кожу, она так отчаянно цепляется за его запястья, словно в своих же рыданиях и тонет. Захлёбывается ими, и только Феликс в силах её спасти.       — Обними меня. Поцелуй. Сделай что-нибудь. Мне так хочется чувствовать себя живой.       Феликс целует. Осторожно вжимается в горячие мокрые губы. Придерживает пальцами за подбородок. Ведёт языком, слизывая соль слёз.       Женивьен — целуется как в последний раз. Отдаёт всю себя, даже если не просят. Феликс не просит…       Феликс поочерёдно сминает пухлые губы своими и представляет Хёнджина. Пальцы в краске, заношенные треники, пятна рыжего и охры на сером. Чёрный кофе без сахара и безразличие пустого взгляда.       Феликс целует её и силится вытравить образ из головы — утренние лучи солнца, белая хлопковая футболка на широких плечах, запах кофейных зёрен. Улыбка в распахнутое окно. Никому — весне.       Он не может врать — отстраняется.       — Прости. Прости меня…       Слова горчат водкой на языке. Мокрый нос утыкается в плечо, трепет чужих ладоней скользит по рёбрам. Женивьен — запах лилий, что въелся под кожу, тень осознания во взгляде и тихая гавань слов.       — Тебе нравится он.       — Мне нравишься ты. Но влюблён я в него.       Она больше ничего не говорит. Босые ступни едва слышно шлёпают о кафель пола. Смоль волос тянется по всему коридору.

***

      Этим утром они не разговаривают.       Хёнджин варит свой ритуальный кофе. В чашке Феликса молочная пенка и аромат корицы в каждом завитке полупрозрачного пара. Феликс любит корицу. Ваниль, карамельный сироп, шоколад. Феликс любит всё сладкое и когда с ним честны. Хёнджин честен ровно настолько, насколько может ему позволить его природа.       Он красноречиво молчит и придвигает к Феликсу круассаны из пекарни по соседству, с приторно-сладкой шоколадной начинкой и посыпкой из сахарной пудры. Растопыренная пятерня привычно тянется к волосам. Не находит. Рука оглаживает свежий ёжик, а Феликс решается нарушить безмолвную магию утра:       — Никогда не думал, что скажу это, но… у тебя даже череп идеальный! Ты очень красивый, Хёнджин.       Собственные щёки вспыхивают буйством маковых полей в устье Роны. Когда-нибудь он свозит Хёнджина в Прованс. Возможно, в его картинах появится красный. Пока же красный появляется на кончиках чужих ушей и разводами акварели по бледной шее. Хёнджин закусывает губы изнутри, не давая улыбке расползтись по лицу, и уводит смущение взгляда за занавески на окнах. Но не сбегает.       Феликс записывает на свой счёт маленькую победу и первым поднимается из-за стола, собирая по пути чашки. Игра на дурака и Хёнджин проигрывает: его не подпускают к раковине, лишая возможности спрятаться от мыслей в механику рутинных действий. Феликс не слепой и не дурак — он всё прекрасно понимает. А ещё он понимает, что риск неоправданно высок — Хёнджин без своих манечек и спасительных ритуалов или снова закроется в комнате, или…       Вода шуршит о металлическое дно раковины, на руках хлопья пены — Феликс смывает химозу с фарфора кружки и чувствует, как темечко буравят долгим пристальным взглядом. И ждёт.       Ждёт, когда за спиной, в шуме воды едва ли различимо, скрипнут ножки табуретки по кафельному полу. Ждёт, когда расстояние в два коротких шага будет преодолено в мучительно долгие несколько секунд — в какой-то момент ему кажется, что Хёнджин передумает, но нет. Хёнджин не передумывает.       На талию поверх футболки укладываются широкие тёплые ладони. Феликс промывает вторую чашку, отставляет на расстеленное поверх столешницы полотенце.       Ложки!       Точно, остались ложки…       Как хорошо, что он пьёт кофе с сахаром. Кран шелестит тонкой струйкой — счёт за воду в этом месяце будет убийственным, но на это плевать. Феликс нерасторопно промывает чайную ложку, расправляет плечи и самую малость подаётся назад спиной. Хватает и этого.       Как разрешающий сигнал светофора, как удар хлопушки на съёмочной площадке.       Ладони Хёнджина приходят в движение — неторопливое скольжение, пальцы цепляют край футболки, оттягивают. Феликс считает мысленно до трёх. До десяти. До… ладони заныривают под выстиранный хлопок и впечатываются в бока. Хёнджин не шевелится, просто держит его в своих руках и прижимается грудью к спине, а сердце Феликса отплясывает кан-кан в груди и пытается пробить дыру в рёбрах. Тихий мурлычущий шёпот опаляет край щеки и шею:       — Я тоже люблю Париж.       Феликс молчит — боится спугнуть, но дышит настолько громко, что шум воды на этом фоне просто теряется. Хёнджин поддевает кончиком носа мочку уха и — Феликс не видит, скорее знает или думает, что знает — наверняка жмурится.       — И я тоже в тебя влюблён.       Глупое сердце по ощущениям уже должно бултыхаться где-то в раковине. Трепыхаться поверх несмытых остатков пены, потому что Феликс выключает воду и разворачивается в объятиях. И тонет в глубокой черноте взгляда. Хёнджин ничего не говорит, просто молчит и смотрит в ответ. Слишком прямо и слишком… Феликс хочет что-то сказать или спросить, но снова не успевает.       Хёнджин не спрашивает разрешения, целует его сам.       Он будто пробует на вкус следы молочной пенки над верхней — аккуратно касается большими губами, пока Феликс пытается просто дышать и не рассыпаться на осколки в его руках. И он не знает, можно ли ответить — даёт пространство для изучения себя, укладывает мокрые ладошки на чужую шею и ведёт выше к затылку. Под подушечками мягкие стриженные волоски, в голове короткое замыкание, а язык Хёнджина обводит нижнюю и проталкивается между феликсовых губ.       Это очень сложно — удержать тупое, рвущееся наружу мычание. Феликс проваливается. И с этой задачей, и в поцелуй с головой, и как дипломатический посредник между двумя личностями одного человека. Он мычит и жмётся к Хёнджину ближе, пока тот расслаивается, бормочет между поцелуями уже знакомое, на грани отчаяния:       — Обними меня.       Тут же добавляет новое, почти фундаментальное, от себя:       — Обними меня крепче. Пожалуйста.       Феликс обнимает. Он чувствует эту горячую жажду — нужду Женивьен. Ощущает честность и собственническую прямоту Хёнджина. Его впервые впускают во внутренний мир, открываются. Там война не на жизнь, а на смерть. И поле боя — он, Феликс.

***

      Феликс возвращается домой непривычно рано, но привычно уставшим. Пол и голые стены прихожей высвечиваются ярким жёлтым из гостиной. Паркет сияет отголосками давно забытого величия — скудные клочки оставшегося поверх деревяшек лака блестят чистотой. С кухни тянет чем-то печёным или тушёным — непонятно, но желудок отзывается сдавленным бульканьем.       Посреди гостиной Хёнджин стоит под высоким потолком на шаткой конструкции из журнального столика и табуретки. Натирает хрустальные бусины канделябра тряпкой.       — Подай, пожалуйста, салфетку.       Как ни в чём ни бывало. Феликс едва успевает отставить ботинки и повесить на крючок джинсовку. Салфетки обнаруживаются на узком стеллаже у окна, а сомнения в том, что перед ним Хёнджин, окончательно испаряются.       Закатанные рукава, невзрачная клетка рубахи, домашние треники с вытянутыми коленками и полное погружение в процесс уборки — хмурые брови, нить морщинки над переносицей. Желание спросить, куда делась Женивьен, проглатывается с обильной слюной. Пахнет по всей квартире до одури аппетитно.       — Я думал, что успею закончить, но ты сегодня раньше. Извини. Я просто… я тут чуть-чуть прибрался, сходил за продуктами. Мне не хотели продавать вино, пришлось немного поспорить. Я решил взять красное. Она сказала, что ты любишь красное… Потом я готовил. И когда зашёл сюда, включил свет, а люстра такая… в общем, я решил, что её тоже нужно помыть. Завозился…       Сбивчивость речи — горный поток, что несётся к краю обрыва. Феликс не специалист, но в воздухе отчётливо ощущается запах ОКР — пробивается через густой аромат чего-то печёного с кухни и смешивается с флёром чистящего средства.       Хёнджин неуклюже спускается с пьедестала, пока Феликс страхует у подножья. Блики от хрусталя выжигают дыры на сетчатке. Он инстинктивно тянется рукой, чтобы придержать за талию, но почему-то одёргивает. Слишком странно видеть Хёнджина вечером и слышать не Эдит Пиаф на пластинке, а чуть озадаченное:       — Ты голодный?

***

      Хёнджин ужасен в своих попытках в нормальность.       Он проливает вино мимо бокала и суетится в поисках тряпки. Во втором бокале — вода без газа. Короткое, но ёмкое Нам нельзя вырывается слишком быстро, а Хёнджин пытается сбежать из отмытой гостиной на кухню под предлогом забытой вилки. Феликс сидит на подушке у низкого столика и всячески прикидывается ветошью.       Хёнджин к чему-то готовится и лучше ему не мешать. Весь этот хаос из дёрганных движений рук и обрывков междометий выглядит как то, что Хёнджин рисует: абстракция прекрасного в уродливой неправильности форм. Но если сделать шаг назад и присмотреться, можно увидеть задумку мастера.       Феликс видит заботу и желание быть принятым. Поэтому он только по-доброму улыбается на каждую нелепость и поддерживает ломанный диалог. Рассказ о резиновых буднях на подработке дополняется редкими сигналами клаксонов машин, доносящихся с улицы через приоткрытое окно.       Сегодня его отпустили пораньше, потому что какой-то пьяный турист устроил дебош, полез в драку с владельцем и ресторан пришлось закрыть до приезда полиции. Феликс активно жестикулирует руками, а Хёнджин смеётся, прикрывая ладошкой рот, и наматывает спагетти на вилку. Паста из овощей и томатного соуса остаётся рыжими подтёками в уголках его губ.       Феликс чувствует себя дурным и помешанным — страсть как хочется слизать этот след языком. Он глотает вино из бокала и честно признаётся:       — Для меня никто никогда не готовил. Спасибо тебе, Хёнджин.       Румянец на чужих щеках где-то между томатами из густой подливы и остатками мерло на дне фужера.

***

      — Первый раз она открыто проявила себя, когда мне было тринадцать. Ещё в Суеле.       Феликс не спрашивает об этом, он бы и не рискнул. Хёнджин сам заводит этот разговор, когда перемытые тарелки подсыхают на столешнице гарнитура, а в их кружках остывает компромисс — какао. Они сидят на балконе, никто из них двоих не курит, но на полу за горшком с каким-то чахлым растением припрятана пепельница — Феликс помнит.       Хёнджин помнит тоже.       — Я думаю, что она всегда жила внутри меня. Именно поэтому я не мог себя принять. Знаешь… в детстве я любил стащить мамину косметичку, измазюкать помадой обои в коридоре. Потом… я не помню, как это произошло, но помада впервые оказалась на моих губах. Мне было пять или шесть. Я просто дурачился. Иногда я мог так увлечься, что в какой-то момент ловил себя на том, что танцую, обмотавшись тюлем. Тогда я не придавал этому значения и не думал, что делаю что-то ужасное, но почему-то даже неосознанно старался делать это так, чтобы никто не видел.       На торце Фоли-Бержер мерцание красного — огни стоп-сигналов, что изредка проплывают по улице. Из крошечного бара за углом их дома отголоски музыки и чьего-то чужого веселья. На лице Хёнджина — ничего. Он медленно отхлёбывает из своей кружки и морщится.       В сладости какао ощущений больше, чем в выворачиваемых наружу воспоминаниях. Феликс ловит себя на мысли, возможно, немного преждевременной — Хёнджин настолько глубоко успел спрятать в себе всю ту боль, что она уже не воспринимается своей собственной.       Игра разума и обман подсознания. Торец варьете на самом деле грязно-жёлтый, но проезжающий мимо седан лишь на миг прежде, чем скрыться за поворотом, раскрашивает его красными бликами, позволяя запечатлеть в памяти, как на фотоплёнке, пылающую алым облицовку и двери служебного входа.       — Когда родители узнали, отец… сказал, что это «не по-мужски». Больше ничего не сказал. Но страсть к живописи и танцам попала в ту же «немужскую» категорию. Школу искусств разрешили оставить, с балетной студией пришлось попрощаться. Мне было тринадцать и дальше всё становилось только хуже. Я обнаруживал в своих вещах мамину косметику и впервые почувствовал, что влюбился. В одноклассника! И я до сих пор не знаю, кто из нас двоих его выбрал…       Слишком знакомо. Без косметики, но ровно с такими же родительскими ярлыками «не по-мужски» примерно на всё, чем хотел заниматься в детстве сам Феликс. Зачистке не подверглась только секция тхэквондо. Знал бы отец, что его первым любовником станет тренер по единоборствам, не противился бы так урокам вокала и актёрской игры.       Какао в чашках понемногу остывает. Хёнджин молчит, Феликс молчит за компанию. У этой истории есть продолжение, оно мелькает проблесковыми маячками в черноте чужих зрачков, и Феликс лишь раз через раз поглядывает на безупречность профиля и даже не ждёт. Просто сидит рядом и пьёт свой какао, давая возможность собраться с духом.       Голос Хёнджина — челеста в симфонии городских звуков. Вкрадчивость тембра, хрупкий перезвон колокольчиков гласных, мягкие паузы с невыраженным мурлыкающим придыханием.       — После школы всё начало буквально разваливаться на части. Я не знал, как с этим бороться. Я и университет закончил каким-то чудом, а потом уехал из страны. Пытался сбежать от неё, хотел творить и думал, что люблю Париж. Первое время было тяжело, позже стало совсем невыносимо. Денег не было, работы тоже. Я пытался… я правда хотел всё это прекратить…       Рукав рубашки ползёт к локтю, оголяя изувеченный полосками шрамов участок кожи. Хёнджин хмыкает.       — …но вмешалась она. Она вытащила нас, нашла эту сомнительную работу. У неё даже имя своё появилось! Ну, как имя… сценический псевдоним. А я… я просто прекратил с ней бороться. Какой толк, если чаще всего я понятия не имею, что она творит? Я проснулся утром, а мне позвонил менеджер из кабаре и сказал, что я прошёл прослушивание, на которое Я не ходил! В итоге я замкнулся в этой клетке и возненавидел себя, её, Париж. Но ей… то есть мне… мне правда здесь нравится. И ты… ты нам обоим нравишься.       Феликс замирает. Хёнджин смотрит на него слишком прямо, безапелляционно. Честно. На такой взгляд /взгляд-признание… взгляд-обещание…/ ответить решительно нечего. Внутри ворочается что-то невыносимо тяжёлое, как движение тектонических плит между рёбер. Феликс буквально разрывается под звуки вываливающейся из бара толпы. Отставляет на пол пустую кружку, забирает вторую из дрожащих пальцев Хёнджина.       Май разносит теплом ветра над Парижем запах цветущих каштанов, чей-то раскатистый смех и пьяный говор. И последние слова Феликса:       — Можно я вас обоих поцелую?       Хёнджин успевает только кивнуть — Феликс целует. Целует глубоко, с отдачей, слишком трепетно и вместе с тем неудержимо, страстно, будто впитать в себя пытается. И ему отвечают. Непонятно, кто из них двоих, но слишком приятно. Настолько, что хочется прижаться всем телом и забрать себе всё.       Всё, что дают.       Он пыхает носом и разрывает поцелуй. Руки оглаживают бритый затылок. Ночной ветер треплет его отросшие волосы и мешает мысли в голове на свой лад. Собственное признание оседает влажностью выдоха на мягких губах Хёнджина:       — Прости мне мою жадность. Но ты нужен мне. Я хочу тебя всего.

***

      — Феликс, скажи мне честно, ты дурак?       Как будто бы уже очень сильно хочется согласиться. Но если ему объяснят причину, то собственное Угу будет звучать убедительнее. Феликс одёргивает задравшуюся до рёбер рубашку, лениво потягивается и откидывает полупрозрачный шифон балдахина. С любопытством рассматривает стянутую ажурным узором пеньюара широкую спину.       Женивьен вбивает подушечками пальцев какой-то вонючий крем в кожу, а Феликс втайне завидует, что у Хёнджина есть кто-то, кто так бережно обращается с его телом. Теперь понятно, почему к своим — а сколько ему, кстати? около тридцати? — у него такая гладкая кожа.       — Я думала, что после его признания, ты пойдёшь собирать чемоданы. А ты валяешься на моей койке и пытаешься…       Она смотрит на старые часы над дверью, мысленно подсчитывает что-то, загибая длинные пальцы. Сегодня в потёках бирюзы — Хёнджин так старательно рисовал океан, что Феликс буквально почувствовал, как морские волны пеной облизывают щиколотки. Он не подглядывал, просто пробы перенесли, а между уроком французского и подработкой сам по себе образовался гигантский временной зазор.       Кстати, о времени.       — Феликс, ты что, хочешь, чтобы тебя уволили за опоздания?       Когда она успела стать такой сварливой? Как жена после пятнадцати лет брака, только Феликс сколько себя помнит, всегда был геем и жениться не планировал.       Но вот он здесь… лежит на кровати во второй спальне второй личности человека, в которого его угораздило влюбиться. Достойный места в музее проигрыватель накручивает Жюльетт Греко на пластинке, а Женивьен наносит слой за слоем штукатурку, оставляя на лице всё меньше следов Хёнджина.       В эти моменты Феликсу становится слишком тоскливо. Уроки принятия даются чуть тяжелее французского, но Хёнджин попросил Будь с ней помягче. Добавил ровно теми же словами Она слишком ранимая. Надежда на то, что он не сходит с ума, и это действительно один человек, расцветает тюльпанами на площади Пале-Рояль.       Феликс поднимается, подходит со спины, укладывая ладони на крепкие литые плечи, и утыкается носом в бритую макушку. Запах лилий щекочет ноздри.       — Я зайду за тобой после работы.       Она цокает языком и закатывает глаза. Слишком по-хёнджиновски.       Феликс оставляет короткий поцелуй на мягком высветленном ёжике — кажется, теперь понятно, куда делась вторая пачка краски из нижнего ящика в ванной — и уже на выходе роняет напоминание. Как монетку в фонтан.       — И давай сегодня без глупостей. Хёнджин сказал, вам нельзя пить.       — Много он понимает! От бокала хорошего шардоне ещё никто не умирал, а вот от его мазни так и тянет повеситься.       Если вовремя не закрыть за собой дверь, то его ждёт лекция о разнице между урожаем двадцать третьего и восемнадцатого года и в потенциале — увольнение. Феликс машет на прощанье рукой, оставляя за спиной аромат сандала и лилий. И Жюльетт Греко на пластинке с блошиного рынка.       В следующий раз надо отправиться туда вместе. Может, удастся присмотреть для Хёнджина винтажный кейс под краски или даже раму. С позолотой на вензелях или с патиной.       Феликс запрыгивает в разношенные кеды и запихивает зонт в рюкзак. Вечером обещали дождь.

***

      Последние дни весны душат полуденным зноем и нарастающим нестерпимым желанием.       Почти каждую ночь Феликс засыпает, баюкая Женивьен в колыбели своих объятий. Он не нарушает границ — это можно, они обсуждали. Хёнджин не злится.       Хёнджин каждое утро будит Феликса стуком в дверь его спальни и ароматом свежесваренного кофе, что прошмыгивает в узкую щель вместе с краешком улыбки и припрятанной в почти строгом голосе нежностью:       — Вставай, соня. На занятия опоздаешь.       И всё-таки, в чём-то они слишком похожи.       Феликс скидывает с себя одеяло, жар солнечных лучей пробивается между плотных штор и высвечивает полоски зависших в воздухе пылинок. И странное нечитаемое выражение на лице Хёнджина.       Нервный вздох, язык обводит уголки губ. Хёнджин закусывает нижнюю и звучно сглатывает. Медяки его зрачков неспешно вылизывают голые ноги — Феликсу кажется, что кожа под столь пристальным взглядом не фигурально плавится — и неприлично долго задерживаются на утреннем стояке под хлопком обыкновенных серых хипсов.       Натягивать край футболки в попытке прикрыться довольно поздно. А от чужого голодного взгляда и потяжелевшего дыхания натянуть хочется… Хёнджина. И лучше ему выйти прямо сейчас, как он делает это обычно, пока Феликс ещё в силах удержаться от соблазна.       Соблазн снова лихорадочно лижет мякоть губ и смаргивает наваждение в пыльный узор ковра (того самого, что времён французской революции). Такой сбитый с толку простой человеческой физиологией. Феликс не торопит; даёт время на выбор реакции и простор для её претворения в жизнь. Хёнджин не сбегает и не прячется — подсчитывает количество кружащих над ковром пылинок и переминается с носков на пятки в дверном проёме.       Уже хорошо.       — Суббота… да.       Ладно, почти хорошо…       Он уже разворачивается и готовится выйти из комнаты, но замирает на короткое мгновение. За шумом выдоха едва слышен шелест развивающегося белого флага — слишком пораженчески.       — Ей надо поставить памятник за выдержку. Ты красивый… там.       Памятник за выдержку надо поставить Феликсу — он почти еженощно (за исключением тех ночей, в которые Хёнджин бодрствует и с усердием маньяка пишет картину для конкурса) делит постель с потомком греческих богов в шёлковой комбинашке, строя из себя евнуха, и до сих пор не чокнулся. Вот так достижение!

***

      Кофе этим субботним утром они, кстати, пьют на террасе при пекарне.       У нас кончилась корица — врёт Хёнджин.       У меня кончается терпение — слышит из его уст Феликс.

***

      — Сходим куда-нибудь вечером?       Мазут взгляда оставляет почти нефантомные следы на деревянных столешницах пустующих рядом с ними столиков. Изучению подвергается всё вплоть до резных салфетниц и бейджика на фартуке пекаря. Лёд в стакане с американо музыкально брякается о прозрачные стенки. Хёнджин обнимает свой напиток двумя ладонями в попытках сдержать тремор и добавляет:       — Вдвоём.       Ремарка на полях, сноска под звёздочкой. Замечание слишком важное, но слово теряется в кашляющем бормотании двигателя — у цветочной лавки паркуется болотно-зелёный фургон с облезлым номером телефона на бочине. Водитель выгружает ящики с орхидеями и кустовыми розами.       Красота содержания и невзрачность формы — контраст, как он есть.       — Как… свидание?       Феликс изгибает вопросительной дугой бровь и ждёт. Пышногрудая жена пекаря выставляет на столике перед ними заказ — два круассана, один из них усыпан миндальной крошкой, и завёрнутый в шуршащую бумагу свежий багет.       — Да. Как свидание.       Солнце целует лучами нос и рдеющие щёки Феликса — Хёнджин касается веснушек на коже мягкостью взгляда, смотрит почти не моргая. Феликс не спрашивает про Женивьен. Он молча кивает и думает, насколько уместно будет купить цветы.       Интересно, Хёнджин любит кустовые розы?       Миндальная начинка тает на языке вместе с неозвученным вопросом.

***

      Сена транслирует на черноте водной глади искажённую версию реальности. Зажатый между двух мостов кусок набережной отдаёт ей почти безвозмездно жёлтый свет фонарей и получает в ответ расплывающиеся на поверхности воды аляповатые пятна. Обмен не выгодный и в плюсе лишь горстка туристов, что машет с палубы кораблика тем, кто наблюдает за ними с берега.       Хёнджин наблюдает тоже.       Феликс — не может не пялиться на Хёнджина.       Он слишком красивый сегодня. Он красивый всегда, но этим вечером как-то по-особенному. Ему идёт этот прикидывающийся одеялом шарф и простой светлый кардиган, из-под которого мельтешит кусок трикотажной майки. Ему идёт осветлённая короткая стрижка, скрытое в уголках приподнятых губ довольство и Париж.       Париж Хёнджину особенно идёт. Его безмятежное молчание на фоне гула голосов столь основательно и непоколебимо. Как монолит бывшего здания вокзала с огромными арочными окнами и циферблатами часов — музей Орсе на противоположном берегу отпечатывается размашистой тенью на воде, а Хёнджин невзначай касается мизинцем ребра феликсовой ладони. И так же невзначай признаётся:       — Я бы хотел однажды сводить тебя на выставку Мане.       Феликс дурак по части живописи и не ведает, чем Мане отличается от того Моне, которого они смотрели в музее Оранжери, но всё равно согласно кивает. Хёнджин улыбается. Улыбка ему идёт даже больше чем Париж.       Набережная заканчивается быстрее, чем желание украдкой касаться пальцев Хёнджина. Феликс почти физически ощущает сожаление, когда за живой изгородью садов Тюильри вырисовываются просторы площади Согласия и охваченный пожаром подсветки обелиск. Клаксоны проезжающих мимо машин и туристических автобусов, мчащихся к Марсовому полю и Эйфелевой башне, рушат почти интимное молчание между ними.       Хёнджин цепляет манжет феликсовой рубашки и жмётся кончиком носа к виску. От него приятно пахнет, парфюм с нотками сандала перебивает запах масляных красок и не оставляет даже следа от нейтральной отдушки шампуня со второй полки в ванной. Феликс раздувает ноздри, впитывая в себя запах, и наслаждается вкрадчивостью шёпота:       — Здесь слишком шумно. Давай где-нибудь спрячемся и поедим?       Феликс едва успевает буркнуть Давай, а его уже тянут в конкретном направлении. И это не дом.       Может ли такое быть, что Хёнджин планировал это свидание задолго до того, как будто бы случайно обронил эту мысль сегодняшним утром?

***

      — Ты любишь корейскую еду?       Вопрос звучит синхронно с бряцающим колокольчиком над входной дверью. В ноздри ударяет разнообразие специй и запах жареного на гриле мяса. Под потолком фонарики, несколько столов завалены пестрящими листами ламинированного меню и баночками приправ. Открытая кухня и добродушная улыбка пожилого повара в замызганном фартуке поверх футболки. Пробивающаяся на висках седина перехвачена лентой повязки, а ладонь в латексе перчатки вскидывается в приветственном жесте над рядами кастрюль.       — Хёнджин! Ты живой! И не один… Проходи, я сейчас к вам выйду.       Вдоль открытой кухни тянется узёхонькая стойка. На высоких табуретах два старика уплетают самгёпсаль. Пахнет пригорающей говядиной и домом. Феликс впервые находит в Париже что-то корейское. Не считая Хёнджина.       Маленький столик у окна, они занимают места напротив друг друга. Деревянные лавочки, на которые едва помещается задница, тихонько поскрипывают. На кухне с металлическим грохотом падает на пол какая-то утварь. Хёнджин протягивает Феликсу меню и наклоняется грудью к столешнице. Шёпот почти заговорщический с налётом тайны:       — Я подрабатывал здесь, когда только переехал, пока… ну, в общем, не очень долго. Но хозяин до сих пор меня помнит.       Феликс перекрещивает под столом их ноги и понимающе улыбается. Хёнджина при всём желании не забудешь. Он разматывает своё покрывало-палантин и принимается перечислять всё самое вкусное, что советовал бы попробовать. Бесконечно стучит кончиком указательного по ламинации листа и на смеси корейского и французского рассказывает о составе каждого блюда. Как заученный текст с вкраплениями личных предпочтений.       Хёнджин любит острое.       Феликс… выбирает самый безопасный на вид рамён и наблюдает, как к их столику подходит тот самый мужичок с кухни. У него смешной нос-картошкой, бегающий взгляд — от Хёнджина к Феликсу и обратно — и добрая улыбка. А на щеке прилипшие крупинки отварного риса.       — Давно тебя не было видно. Я уж переживал, что ты помер или и вовсе… вернулся в Корею.       Глубокий бархатистый смех. Хёнджин поднимается и раскрывает руки для приветственных объятий. Крупная ладонь, без перчатки, похлопывает между лопаток почти по-отечески. Слишком нормально.       — Прости, я был… ну, это не важно, сейчас всё хорошо. Это Феликс, — кивают в его сторону, когда объятия наконец разрываются, а чужой взгляд стреляет из-за плеча Хёнджина и с любопытством изучает притихшего Феликса. — Феликс мой…       — Друг.       Он прерывает неловкость паузы, выходит из-за стола и жмёт протянутую ладонь. Чувствует, как на плечо ложится рука Хёнджина, пальцы сжимаются чуть крепче, а под бритой черепушкой шестерёнки приходят в движение. Дополнение к статусу — тихое и с нотками самопокаяния перед верховным судом:       — Друг в плане… романтический. Ну…       Старик-повар взрывается смехом, повязка натягивается и скрывает морщины на лбу. Хёнджина хлопают по плечу и выбивают последние намёки на застенчивость. Чужая прямота звучит не как приговор, скорее спасение, обёрнутое в фольгу из шутки:       — Парень! Хёнджин, это называется парень. Расслабься, ты в Париже! Здесь даже арабы не стесняются быть собой.       — Парень…       Завороженно повторяет Хёнджин, словно смакуя прокатывает это слово на языке. И прижимает Феликса ближе.

***

      Домой они возвращаются сытыми и довольными.       Хёнджин неспешно ведёт их какими-то окольными путями. Через узкие проулки, короткие обрывки бульварных скверов и неприметные тропинки в зазорах между увитых зарослями плюща домов. Феликс ещё не видел такой Париж, а Хёнджин… он как лучший экскурсовод, только вместо заунывных рассказов о «недопримечательностях» спонтанные вспышки слов: о прошлом, о мечтах, об искусстве.       О том, как хочется нарисовать то здание напротив Оперы Гранье. О том, что потолочный свод самой Оперы расписан ты представляешь, Феликс, самим Шагалом. О том, какого оттенка трава на площади Луиз Мишель, в самом сердце Монмартра.       Феликс и его наверное, зелёного награждаются снисходительностью улыбки и едва не затянувшейся на всю ночь лекцией по колористике. С площади Тертр доносятся разношёрстные звуки — тонкие нити скрипки, дребезжащее эхо ударных, колокольчиковые переливы клавишных. Уличные музыканты разливают по окрестностям коктейль из джаза и классики, пока художники, в большей части портретисты, творят искусство за деньги туристов и зевак. Эскизы и шаржи разлетаются на ура.       — Вернёмся домой?       Предлагает Феликс, когда скрипач затягивает Et si tu n'existais pas Джо Дассена, а Хёнджин замирает восковой фигурой из музея мадам Тюссо. Все прочие звуки словно стихают, оставляя лишь мелодию скрипки и белый шум в голове. Феликс не успевает осознать, скорее чувствует всем телом, как Хёнджин начинает слегка покачиваться в такт мелодии — пританцовывать. Он переплетает их пальцы и в его молчаливых жестах отчётливо слышна мольба.       Будь со мной…       Феликс отвечает также безмолвно — сжимает широкую ладонь в своей руке, левая касается мягкости кардигана на талии. Больше неумелые объятия и шорох подошв по брусчатке, меньше — танец. Хёнджин прижимается всем телом, прикрывает веки и расслабляется. Позволяет Феликсу вести себя, не попадая в ритм, и мурлычет в ухо слова старой песни.       Он такой горячий, что Феликсу становится нечем дышать. Слишком близко и слишком жарко.       Слишком интимно.       В голове пустеет, запах сандала с пробивающимися нотками масла оливы и хлопка — дурманит. Феликс пьянеет, сминает кардиган чуть выше чужой поясницы и хочет в этом всём — в Хёнджине, в музыке, в блёклом жёлтом фонарей… в Париже — раствориться. Он не замечает, как стихает мелодия, и продолжает держать Хёнджина в кольце своих рук.       — Феликс?..       Тихий шёпот, на грани слышимости. Приходится отстраниться. Осознание ситуации рисуется одним из тех шаржей — два глупца посреди площади, а вокруг живёт своей жизнью ночной город. Он поддался порыву и совсем не подумал, каким это всё может быть для Хёнджина. Какой же дурак!       — Прости. Я… Хёнджин, извини, это было с моей стороны… чёрт!       Губ касаются тёплые пальцы, вынуждая умолкнуть. Хёнджин притягивает его к себе, вжимается бёдрами. Бархат улыбки, краешек рта лукаво устремляется вверх — усмешка почти столь же красноречива, как негласный ответ, что упирается чуть ниже пупка. В голосе хрипотца и сладость грядущей ночи:       — Мне понравилось. Чувствуешь?       О да, Феликс чувствует. Чувствует, как собственное тело буквально вспыхивает изнутри. Ладони сыреют и в брюках становится немного неуютно и тесно. А Хёнджин облизывает свои ошеломительно красивые губы и шепчет многообещающее:       — Просто отведи меня домой и разреши поспать с тобой этой ночью.       На счёт поспать Феликс совсем не уверен, но перехватывает руку Хёнджина и утягивает в сторону парковки такси. Не хочется больше терять ни минуты.

***

      Сознание играет с Феликсом злую шутку — нагой и беззащитный, Хёнджин невероятно прекрасен. Он так грациозно выгибается над смятой простынёй, поудобнее укладываясь на подушках, и так отчаянно громко думает, что Феликс буквально слышит грохот снарядов в чужой коротко стриженной голове. Он снова воюет с собой и снова проигрывает.       Феликс сбрасывает последнюю одежду, опускается на матрас и осторожно целует изящество щиколотки — Хёнджину щекотно. Он зажимается, возвращаясь в реальность. Взгляд затравленной дворняги. Так возвращаются с войны в пустой дом, на выжженную до пепелища родную землю. Он растерян и хочет спрятаться — лёгкое облако одеяла скрывает идеальные линии. Из-под него торчит только макушка да пятки. Феликс ныряет ладонью в тёплый кокон и легонько ведёт по напряжению икроножной.       — Если тебе неуютно, мы можем остановиться.       Они оба голые в одной кровати — спустя месяцы. И оба понимают, что это ложь. Но Феликс готов пойти на попятную, если Хёнджин попросит.       Хёнджин просит.       — Полежи со мной рядом. Мне… мне страшно.       Он выталкивает слова из горла вместе с фантомным комом, и Феликс безгранично гордится им — Хёнджин не струсил. Он говорит о том, что его тревожит — это честнее, чем показаться перед кем-то голым. Раздеться может любой дурак. Феликс вытягивается рядом и обнимает за плечи.       Никто не обещал, что будет просто. Но пальцы лениво оглаживают выступ плеча, а напряжение в чужом теле сходит на нет. Хёнджин бодает лбом между ключиц, так по-детски и слишком непривычно. Феликсу бы научиться держать свой рот на замке, но вопрос срывается с языка непростительно быстро. Теряется в мягком светлом ёжике на затылке.       — Кого из вас я сейчас обнимаю?       Всё равно, что тыкать палкой в пчелиный улей.       Феликс хочет утопиться в одном из притоков Сены. Слишком много ошибок и любая рискует стать фатальной. Он как сапёр на минном поле с белой тростью для незрячих вместо высокочастотного детектора — со стороны выглядит так же, но какая разная суть.       — Я не знаю… — признание горячим выдохом в кожу. Он отстраняется и заглядывает в глаза. Доверчиво. У Феликса щемит в грудине. — Но… Если это что-то изменит, то мне бы тоже хотелось, чтобы ты называл меня Джинни.       — Джи-ин-ни…       Растянуто. Почти по слогам, что склеены между собой лишь непрерывностью дыхания. Феликс пробует на вкус им же придуманное имя и считывает реакции. Хёнджин чуть ведёт плечами. Так, как если бы примерял новый пиджак — настолько ли хорошо сидит, как могло показаться. Хмыкает неопределённо, но возвращается взглядом к феликсову рту, словно ему не все буквы выдали. На талию ложится широкая ладонь, Хёнджин сжимает некрепко и продолжает пялиться на губы:       — Скажи ещё раз, пожалуйста.       — Джинни.       Короче. Чуть резче и без придыхания, тянущегося шлейфом за последней гласной. Хёнджин выпрямляется, расправляет плечи, подминает одну из подушек в постели Феликса и загадочно улыбается. Сам себе или собственным мыслям — не ясно, но его лицо теперь аккурат напротив, и Феликсу нет нужды смотреть на него сверху вниз. Его больше не просят, но он всё равно повторяет:       — Джинни?       Играется интонациями. И снова…       — Джинни!       И ещё раз. И ещё с полдюжины раз — как мантру, как молитву, как оду.       Хёнджин улыбается после каждого, бестолково и шало. Теребит уголок наволочки пальцами и ёрзает в феликсовых объятиях, придвигаясь всё ближе и ближе. И да, Феликсу бы научиться вовремя затыкаться, но он не может — зовёт по имени и хочет утопиться не в притоке Сены, а в бездонной черноте этих раскосых глаз. Хёнджин обрывает его горячий шёпот (бред умалишённого, если быть точнее, но Феликсу наплевать) — выдыхает в его рот Мне нравится и целует.       Целует-целует-целует…       Будто навёрстывает упущенное. Будто забирает себе всё, что ему причитается по праву. Будто ждал этого момента не меньше, чем половину от жизни. А дождавшись только и может что вжиматься ближе, пробиваясь под кожу, впиваться ногтями в плечи и едва различимо постанывать от наслаждения.       Он не просит — Феликс сам отдаёт: поцелуи по всему лицу, под острой линией челюсти, на шее. Хёнджин откидывает голову, разворачивается на спину и только шарит руками по плечам, когда Феликс нависает над ним сверху и губами исследует каждый миллиметр кожи. Ему бы не свихнуться ненароком, но это в случае чего можно списать на побочку, потому что Хёнджин… господи, как же он очаровательно пытается сдерживать свои стоны, когда Феликс спускается влажной дорожкой поцелуев к соску и замирает, щекоча сбившимся дыханием упругую бусину.       Грудная клетка заполошно вздымается. Под рёбрами громыхает сердце. Хёнджин рвано дышит и чуть сдавливает пальцами феликсовы плечи — Можно. Феликс хочет откусить себе язык, потому что тот словно живёт собственной жизнью: кончик обводит вздёрнутую горошину, на рецепторах сладость тела, в башке — вылетают пробки. От тактильных импульсов всё тело искрит, а мозг уходит в отключку. Феликс жадно облизывает ореолу, несильно втягивает губами, борется с собой, чтобы не прикусить.       Хёнджина, по правде говоря, буквально всего сожрать хочется. Феликс не шутил про свою жадность. Он дурак и вообще помешанный, но это простительно — он так долго терпел, что сейчас… он готов разреветься. Феликс трётся щекой, тычется лбом в плоскую грудь, буравит под сердцем и впитывает губкой диаграмму чужого пульса, чтобы потом по памяти воспроизвести вместо дурацкого шансонье на пластинках.       Ладони давят матрас у покатых боков Хёнджина, а Феликс разваливается на куски, когда в его волосы вплетаются длинные пальцы — сегодня в несмывающейся охре. Хёнджин снова писал его портрет, пряча черты лица и веснушки в одной из своих абстракций, и от одного этого осознания хочется… Феликс не понимает, чего ему хочется. Он до одури влюблён и счастлив. И совершенно не умеет вовремя затыкаться.       — Джинни… прости. Ты такой… я не могу! Я так сильно люблю…       Слова тают, смешиваются с испариной на теле Хёнджина. Её бы слизать, впитать в себя.       Последняя ночь весны полнит комнату Феликса тёплым ветром с улицы, запахом сочной листвы — предвестником лета и отчётливым, бесповоротно честным в полумрак спальни:       — И я… я люблю тебя, Феликс.       Вдоль собственных рёбер скользит угловатая коленка, а Хёнджин под ним изгибается и позволяет от удовольствия растечься сиропом тростникового сахара между его бесконечных ног.       В тусклом лунном свете его кожа кажется почти жемчужной — перламутр под солью пота, и Феликс не маргинал, но следит размашистыми мазками поцелуев-засосов и рубленными штрихами зубов на полотне тела. Впивается пальцами в бедренные косточки, обводит подушечками больших. Феликс сходит с ума от этого нестерпимого напряжения во всём теле и позволяет себе лишь крохи из того, чего ему бы действительно хотелось. Потому что…       Феликс боится. Хёнджин слишком хрупкий, слишком… словно фарфоровый весь. Как бы не сломать. Он что фужер из горного хрусталя — поставить на полку и любоваться. А Феликс — невежда — хлещет из него дешёвый совиньон урожая прошлого года. Его страх так очевиден — он весь как на ладони.       — Ты такой милый, когда сдерживаешься. Только, Феликс… — кончики пальцев цепляют подбородок, вынуждая посмотреть в глаза. Лукавство взгляда и кокетливая усмешка тянет уголок губ. — Я не стеклянный. Расслабься, пожалуйста.       Понять бы ещё, кто из них двоих над ним насмехается. По ощущениям — оба и каждый на свой манер. Феликс послушно кивает и утыкается покрасневшим лицом в живот, обвивая руками за талию, а Хёнджин… гнёт дугой поясницу, поглаживает за ушами одобрительно и шире разводит бёдра. Где-то здесь Феликс готовится помереть. Ему под кадык упирается вставший член, кожу жарит липкость предсемени, и Феликс думает, что своей слюной вот-вот захлебнётся.       Он поворачивает голову на бок и бубнит в высеченные косые:       — Можно я поцелую тебя… там?       Хёнджин молчит — чуть отрывает от матраса бёдра. Так, что головка дразняще проезжается по кадыку к самому подбородку. Феликс не силён в языке жестов, но засчитывает это за знак согласия и опускается ещё ниже.       И целует.       На пробу касается губами влажной от размазанных капель кожи, тянет запах — глубокий, мускусный. Такой настоящий. Честный.       Мужской.       Рот инстинктивно приоткрывается, на губах остаётся вкус естественной смазки Хёнджина, а головка его члена легко проскальзывает внутрь. Рецепторы взрываются вкусом, а Хёнджин — первым низким стоном, не сдержанным и чуть хрипловатым. Он тоже этого ждал. Его руки в свободе действий теребят волосы, пальцы путаются в осветлённых прядях, пока Феликс дуреет от вкуса и запаха и ласкает языком.       Он пытается собрать из разрозненных стимулов одно единое восприятие — у Хёнджина потрясающий член. Красивый, большой и так приятно давит тяжестью на язык, когда Феликс вбирает его в себя жаром вакуума. Бёдра под ним покачиваются, как в танце — зеркалят движения, руки взбивают хлопок простыней. Хёнджин толкается в его рот и мнёт между пальцев икеевскую тряпку.       По подбородку течёт, а между ресниц скапливаются слёзы. Феликс не давится — готов принять, сколько влезет. И сколько дадут. Потому что Хёнджин даже здесь пытается всё контролировать. Дилемма на миллион: отстраниться, чтобы вернуть ему его же слова, или планомерно довести до исступления.       Выбор без выбора — Феликс упирается ладонями в трепет бёдер и расслабляет горло. Из них двоих давится — Хёнджин. Он так непотребно всхлипывает, когда головка упирается в заднюю стенку, а Феликс не даёт ему возможности улизнуть. Втягивает щёки, чуть приподнимается и опускается снова — до упора. С пошлым чавкающим звуком и собственным стоном. Он мычит, хлюпает носом и ускоряется, пока Хёнджин плавится от ощущений, скребёт ногтями плечи и разносится музыкальной симфонией по округе. Звонкие всхлипы, сипящие выдохи, шорох букв в череде междометий:       — О боже… Фели-и-икс…       Его так хочется любить. Слышать, как ему хорошо. Чувствовать, как дёргается во рту его член. Хёнджин наконец расслабляется. Он стонет с надрывом и вскидывает бёдра навстречу жадно раскрытому рту. Резкие короткие покачивания головы — Феликс что марионетка на лесках, а кукловод непросыхающий пьяница.       Напряжение чужих мышц — тугая пружина, мелкая дрожь расходится рябью по телу. Феликс и сам дрожит и весь буквально сжимается, когда пальцы Хёнджина терзают его плечи, а мелодичный стон режет ночь на куски из «до» и «после». Хёнджин выгибается и кончает в его рот. Долго и очень обильно. И…       — Вкусно.       Тыльная сторона ладони утирает уголки губ. Феликс облизывается довольным котом, пока Хёнджин не в силах совладать даже с собственным дыханием, не то что уж огрызнуться или сбежать. Да и куда туда тут сбежишь, когда тебя заталкивают под бок и нежат в объятиях, позволяя растекаться по матрасу в послеоргазменной неге.       В целом, Феликсу много не надо — до него в таком состоянии дотронься и он взорвётся праздничной хлопушкой и рассыплется по всей постели разноцветным конфетти. Но Хёнджин… Джинни… как же ему к лицу удовольствие. Он бесконечно тянет губы к ушам — такой улыбки в его арсенале Феликс никогда не видел — и льнёт всем телом. Податливый, как глина в руках мастера.       Феликс не мастер гончарных дел, но Хёнджин в коконе его рук балдеет и сам лезет целоваться — слепо тычется губами куда дотянется и мурлычет бездумно:       — Хочу ещё.       А Феликс хочет видеть его таким — счастливым — всегда.

***

      И Феликс видит Джинни именно таким — до одури счастливым.       Когда тот жмурится и закусывает губы, впуская в себя его пальцы. И тихо бормочет Не останавливайся между робких попыток Феликса замереть и огладить изнутри тугие стенки — он горячий и слишком узкий, но упёртый как баран. Феликс думает, что он с ним не справится — кончить хочется только от вида стекающих по промежности капель смазки и дрожащих ног, что пятками разъезжаются по невзрачности простыней.       Когда-нибудь Феликс купит шёлковое постельное, чтобы Джинни не натирал поясницу, а его белоснежная задница, принимающая в себя уже два пальца, с лёгкостью скользила в этом неуёмном желании… податься вперёд и насадиться. Намёк на контроль (или такая же, как у самого Феликса, банальная жадность до любимого тела) всё ещё в одной с ними спальне.       Всё-таки жадность…       В нём уже хлюпает, а Хёнджин сжимается на пальцах Феликса и просит его целовать. Просит без слов — телом. Тянет за плечи, укладывая на себя, выгибается навстречу и трётся вставшим членом о живот. У Феликса в голове перекати поле, а от тактильности звенит в ушах. В яйцах тоже звенит, когда Джинни обвивает его за шею и оттягивает зубами нижнюю.       А Феликс пытается оттянуть оргазм — вспоминает в уме спряжение глаголов на французском и на нём же подсчитывает количество поступательных пальцами до первого жалостливого вскрика и поломанной дуги поясницы. Хёнджин хрустит пальцами на ногах и рвано дышит, когда Феликс, не скрывая улыбки, заглядывает в его глаза. Чёрные медали зрачков, окаймлённых тонкой нитью радужки, и мольба во взгляде, что тут же срывается с зацелованных губ сухим стоном:       — Повтори…       Красивый и алчный до любви настолько, что не жалко и чокнуться.       Возбуждение волнами омывает стенки брюшины. Феликс вынимает пальцы. Лубрикант холодит собственный член — возможно, его хватит даже на пару движений. Головка растягивает тонкие складочки на входе, под веками множатся искры и вспыхивают зарницы с края сознания. Один крошечный толчок, шёпот в переспелую сочность губ:       — Джинни…       В рассудке оставаться решительно не даёт жар чужого нутра и пронзительные всхлипы. Феликс едва удерживает собственный вес, а Хёнджин радушно раздвигает перед ним свои незаконно длинные ноги, обвивает ими корпус. И тихо стонет в поцелуях.       Феликс точно чокнется.       Он — уже.       Он теряется в ощущениях и вязнет. Пропадает где-то между задушенными всхлипами Джинни и собственным Тише, тш-ш-ш… Он глотает шум сбивчивого дыхания вперемешку со стонами с любимых губ и входит полностью. Надолго их обоих не хватит.       Хёнджин отзывчив, горяч и до умопомрачения страстен. Он отдаётся, вскидываясь бёдрами. Он, не спрашивая разрешения, берёт — ладони давят во влагу между лопаток, и Феликс готовится рухнуть в бездну. Локти подкашиваются, под ним не тело — бескрайний простор, что плещется в оболочке из лоснящейся кожи и просит голосом человека:       — Скажи… скажи ещё раз…       Голосом человека, которого Феликс любит.       — Люблю тебя, Джинни!       Шлепки кожи о кожу. Хаос движений. В голове — пустота. Его принимают, ему отдаются. Целуют развязно, кутают ароматом соли с кожи и вибрацией стонов.       Феликс толкается — вязнет. Умирает на выходе. Выдыхает и снова падает. Снова тонет. В тактильности, в ощущениях, в эмоциях.       В нём.       Внутри так жарко, так хорошо. Хёнджин тянется за ним всем телом, не даёт отстраниться. Выстанывает между толчков Люблю — пулемётной очередью на замедленной съёмке. Феликс чувствует, как каждое рвёт плоть между рёбер. И снова толкается.       Быстрее и резче.       Резче и быстрее.       Губы ищут спасения в губах. Влажный шёпот и хлёсткие удары голой кожи. Тиски сжимаются, а Хёнджина сковывает спазмом. Хлюпающие звуки стекают по стенкам черепа. В них теряется последнее Люблю.       По животу Феликса стекает горячая сперма. А сам он теряется в волне наслаждения. Снова падает. Снова тонет.       Зазор между реальностью и бредом, а тело прошивает разрядами электротока.       — Джинни!       Его ловят в объятия и подталкивают к краю. Поцелуй-пытка, плотно сжимающееся нутро. Феликс изливается весь до последней капли и как за ускользающую нить сознательного цепляется за аромат.       Хлопок и масло оливы, сандал, кофейные зёрна и краски… где-то под этим всем — тонким шлейфом кружева лилии

***

      Париж врывается первыми летними лучами солнца в незадёрнутые с вечера шторы. Феликс недовольно жмурится и утыкается лицом в выступы рёбер — сознание озаряет вспышкой молнии: сотни кадров воспоминаний прошлой ночи сменяются один за другим. Рёбра под щекой приходят в движения. Хёнджин сдавленно кряхтит, натягивает краешек одеяла до бритой макушки и сгребает Феликса медвежьей хваткой.       — Джинни?       Хрипло ото сна и немного удивлённо. Стыки подушек бубнят знакомым саркастичным голосом Хёнджина:       — А ты кого ожидал здесь увидеть?       Ответное Никого — больше на автомате, чем обдуманно — перехватывается на подлёте к губам. Феликс прикусывает кончик языка, ойкает и выглядывает из-под одеяла. Стрелки пластикового будильника на самой верхней полке стеллажа показывают…       — Уже почти девять, пора варить кофе.       Хёнджин лениво потягивается и смачно зевает. Во взгляде ноль целых ноль десятых осознанности, но хитрость ухмылки уже зреет вишней с ферм Иль-де-Франса на припухших губах:       — Сегодня твоя очередь. Мне — чёрный без сахара.       Осветлённый ёжик прячется в ворохе смятого одеяла.

***

      Утренний кофе они пьют в районе обеда.       Солнце в зените золотит ажурный тюль занавесок. На столе — багет из пекарни по соседству, кривая яичница с подгоревшими желтками в общей тарелке, две чашки и банка с остатками конфитюра на донышке. Летний ветер играет зеленью ветвей во дворе, Хёнджин — висюльками на неприлично закрытом балахоне. Под белым хлопком расцветают бутонами пионов следы прошлой ночи, и Феликс бы отдал всё, чтобы увидеть свои отметины на этом теле.       Мысли виляют в сторону, дополняют образ широкой грудины, расписанной рубиновым ожерельем засосов, чем-то вроде…       — Мне, кстати, нравятся все те кружевные штуки…       Когда-нибудь он научится думать прежде, чем открывать рот. Или, как минимум, не думать вслух. Хёнджин вопросительно изгибает бровь, мол Продолжай. Размазывающий масло по ломтику багета нож застывает в его руке и словно бы говорит, что лучше не надо. Феликс сглатывает слюну с послевкусием кофе и намёка на собственную трусость — решается. Должен же Хёнджин быть в курсе его предпочтений и вкусов, даже если они не совсем нормальные:       — Я пойму, если ты назовёшь меня извращенцем и покрутишь пальцем у виска, но мне очень нравится, как на твоём теле смотрятся эти пеньюары и… — голос скатывается в неразборчивый комок из букв, а Феликс готов скатиться под стол от смущения. — Ты в них такой красивый. Прости, Джинни…       Феликс уже готовится быть похороненным на кладбище Берси на окраине Парижа или умолять не выселять его. Или даже пройти терапию для помешанных и не важно, что из них двоих в женское одевается не он. Феликсу это безумно нравится. Но нравится только на Хёнджине. И он, наконец-то, набрался смелости, чтобы признаться в этом самому себе.       Ну и кто из них после этого псих?       С улицы долетает курлыканье голубей — голосистое трио уже дожидается хлебных крошек на карнизе, а старухе-соседке лучше не показываться на глаза в ближайшие пару дней. Хёнджин откладывает испачканный маслом нож и накрывает руки Феликса своей широкой ладонью. Он не смотрит в глаза — перемигивается с глупыми птицами за окном. Слова звучат мелодией старого шансона по оголённым нервам:       — Я нашёл хорошего специалиста. Первый приём в понедельник. Вряд ли я стану «нормальным»…       Он замолкает ненадолго, а Феликсу хочется рявкнуть, что и не надо! Не надо ему никого «нормального». Ему нужен его Джинни с этим балаганом из шёлковых юбок и хаосом палитр и кистей в мастерской. Хёнджин сжимает его пальцы, отнимает ладонь и мечтательно улыбается.       Никому — весне, что закончилась прошлой ночью.       — Я не хочу тебя обнадёживать, Феликс. Но, возможно, когда-нибудь… я стырю у неё самое красивое платье и попрошу отвести меня в тот ресторан, куда ты её водил.       Феликс кивает болванчиком и шмыгает носом — прячет неловкость за суетливыми действиями. Масло жирным слоем ложится на багет, а в ложка из собственной чашки облизывается почти интуитивно. Тут же ныряет в стеклянную банку.       — Кстати, — Хёнджин делает большой неспешный глоток и косится на застывшее серебро в руке Феликса. — Она просила передать тебе, что если ты ещё хоть раз будешь тыкать ложкой после кофе в её конфитюр, она тебе этой ложкой глаз выколет!       — Передай ей, что я её тоже люблю.       Фигу им с маслом, а не абрикосовый конфитюр. Феликс демонстративно зачёрпывает жалкие остатки со дна и вываливает язык, нарочито медленно слизывая сладость, пока Хёнджин… жадно приклеивается зрачками к его губам и нетерпеливо покусывает собственные. А на его идеальном лице разливается потёками пурпурная акварель румянца.       Кажется, из спальни они не выберутся до понедельника.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать