Fides et Furor

Bungou Stray Dogs
Слэш
В процессе
R
Fides et Furor
Пэйринг и персонажи
Описание
В провинциальном городке католическая церковь превратилась в тоталитарную секту. Архив исповедей хранит тайны, способные уничтожить любого, а каждый год на Пасху приносят жертву — «чистого агнца». Осаму Дазай, послушный семинарист, согласен стать этим агнцем. Пока не встречает Чую — еретика, который пытался сжечь архив и не боится даже боли. Вместо того чтобы пытать, Дазай начинает спасать. Вместо того чтобы сбежать, Чуя возвращается, чтобы уничтожить систему изнутри.
Читать онлайн Отзывы

Часть 1

Полночь в соборе Святой Крови была временем, когда живые казались мертвецам не менее чуждыми, чем те, кто веками покоился в склепах под каменными плитами. Осаму Дазай стоял на коленях перед алтарём, и его кудрявые волосы цвета тёмного мёда рассыпались по плечам, не скрытым сутаной. Девятнадцать лет — достаточно, чтобы умереть от тоски, и достаточно, чтобы никто в этом городе не заметил пропажи такого человека, как он. Свечи горели неровно, отбрасывая пляшущие тени на фигуры святых, и Дазай давно перестал разбирать, где заканчивается мрамор и начинается тьма, сгустившаяся в углах нефа. Ладан смешивался с запахом старой крови — в этом соборе никогда не пахло цветами, только железом, воском и чем-то гнилостным, что поднималось из подвалов по ночам. Он молился, но не Богу, которого давно не чувствовал, а пустоте, которая стала единственным постоянным собеседником. Губы шевелились автоматически, перебирая слова покаянных псалмов, но мысли текли совсем в другую сторону. Три года назад его привели сюда родители, которые верили, что церковь исправит сломанного мальчика. Церковь не исправила ничего. Она просто научила его прятать сломанность под сутаной, делать из неё добродетель, называть её святостью. Дазай чувствовал, как каменный пол холодит колени сквозь тонкую ткань, и это было приятно — боль без риска умереть, маленькая аскеза, которой он заполнял часы между вечерней молитвой и рассветом. Стены зашептали. Это началось полгода назад, и настоятель сказал, что дьявол искушает праведников голосами, что нужно больше молиться и меньше спать. Дазай выполнил обе рекомендации и теперь слышал шёпот постоянно, даже когда пил воду из колодца во дворе монастыря. Шёпот был многоголосым, как если бы все похороненные под этим собором люди разом открыли рты, заполненные землёй. Иногда Дазаю казалось, что он разбирает отдельные слова: «не достоин», «пустое место», «зачем ты ещё дышишь». Сегодня шёпот звучал особенно настойчиво, потому что наступал канун дня святой инквизиции — праздника, который орден Молчания отмечал с такой же пышностью, с какой другие церкви встречают Пасху. Дазай провёл ладонью по лицу, ощутив щетину, которую не успел сбрить после вечерни, и поднял глаза на витраж с архангелом Михаилом. Лунный свет проходил сквозь цветное стекло, превращая крылья архангела в кровавые полосы, меч — в полосу чистого белого, а лицо — в мозаику страдания. Именно так Дазай представлял себе небеса: красивое, но бессмысленное разрушение. Треск шагов в боковом приделе заставил его напрячь спину. Шаги были торопливыми, почти бегущими, но человек старался ступать тихо — уважение к святости места смешивалось со страхом перед тем, кто молится у алтаря. Дазай не обернулся. Он знал, что рано или поздно за ним придут, потому что в ордене Молчания никто не молится в одиночестве просто так. Каждое коленопреклонение фиксируется, каждая слеза на исповеди записывается, каждое сомнение становится оружием против тебя самого. Молодой послушник, которого Дазай узнал по дыханию — слишком частое, слишком паническое — остановился в трёх метрах и переступил с ноги на ногу. Пол скрипнул под его сандалиями, и этот звук показался Дазаю смешным в своей неуместности. Послушников учили бесшумности, но страх всегда выдаёт себя. Брат Игнатий, вам приказано явиться к кардиналу, — голос послушника дрожал так, будто он сообщал о смерти близкого родственника, а не о вызове к начальству. Дазай медленно поднялся с колен, чувствуя, как затекли ноги. Он сделал это нарочито неторопливо, давая послушнику возможность уйти, но тот остался стоять, вцепившись пальцами в чётки, словно в спасательный круг. Дазай повернулся, и в неверном свете свечей его лицо выглядело так, как вырезают на старых иконах — тонкое, почти прозрачное, с тенями под карими глазами, которые стали глубже за последние месяцы. Кудри падали на лоб, и он не убирал их, потому что это было единственное непослушание, которое он мог себе позволить. Кардинал не принимает в такой час просто так, — сказал Дазай, и его голос прозвучал ровно, хотя внутри всё сжалось от предчувствия. Три года он ждал этого вызова. Три года он знал, что рано или поздно его талант — способность выдерживать чужую боль, не моргая — будет востребован. Послушник кивнул, но не добавил ничего. Он просто развернулся и пошёл к выходу из нефа, и Дазай последовал за ним, оставляя за спиной шёпот стен. Теперь шёпот звучал иначе. Теперь он походил на поздравление. Коридоры монастыря в полночь были длиннее, чем днём, и темнее, чем любая человеческая мысль о преисподней. Дазай шёл за послушником, и его шаги тонули в густом беззвучии, которое орден Молчания культивировал как добродетель. На стенах висели гобелены со сценами мученичества — разодранная плоть, торжествующие палачи, ангелы, парящие где-то в углу картин, безучастные к страданиям. Дазай всегда думал, что эти ангелы похожи на него: смотрят, но не вмешиваются. Иногда он представлял, что было бы, если бы он дотронулся до одного из тех умирающих святых, подержал за руку, сказал что-то тёплое перед тем, как железо войдёт в тело. В этих фантазиях не было ничего героического. Просто тоска по человеческому прикосновению, которое не связано с допросом или исповедью. Они спустились по винтовой лестнице, и воздух стал тяжелее, пропитанный сыростью и ещё чем-то, что Дазай научился распознавать как запах пыточной. В ордене Молчания не было официальных пыток. Вместо этого была «Молчащая исповедь», процедура, при которой грешника помещали в звуконепроницаемую камеру и заставляли слушать записанные предсмертные хрипы людей, умерших без отпущения грехов. Иногда запись длилась сутки. Иногда — трое. Иногда грешник сходил с ума, и это считалось очищением. Дазай никогда не присутствовал при такой процедуре, но слышал о ней достаточно, чтобы воображение рисовало подробности, которые никто не описывал вслух. Послушник остановился перед дубовой дверью с резным распятием. Дверь была тяжёлой, окованной железом по краям, и Дазай вдруг подумал, что она похожа на вход в могилу. В могилу, которая открывается изнутри. Кардинал внутри, — прошептал послушник и исчез за поворотом коридора, оставив Дазая одного. Дазай постоял несколько секунд, прислушиваясь к себе. Сердце билось ровно, ладони были сухими, дыхание — спокойным. Он был готов к смерти уже три года, и никакой вызов не мог испугать того, кто каждую ночь пересчитывал на потолке трещины, представляя, как они превращаются в петлю. Он толкнул дверь. Кабинет кардинала оказался меньше, чем Дазай ожидал. Зато в нём было много красного — ковры, обивка кресел, свечи из воска, окрашенного в цвет запёкшейся крови. Кардинал сидел за столом, и его белая мантия казалась пятном света посреди всей этой багряной тьмы. Ему было под семьдесят, но лицо сохраняло ту гладкость, которая бывает у людей, никогда не знавших сомнений. Глаза смотрели без выражения — ни доброты, ни жестокости, просто пустота, которая хуже любой злобы. Дазай переступил порог и опустился на одно колено, как того требовал этикет. Пол был холодным, и эта знакомая боль вернула его в реальность. Встаньте, брат Игнатий, — голос кардинала звучал мягко, почти отечески. Это была самая страшная его черта: умение говорить о чудовищных вещах так, словно речь шла о погоде. — У меня для вас поручение. Святое поручение. Дазай поднялся и замер в ожидании, не поднимая глаз. Он знал, что смотреть в глаза кардиналу без разрешения — это вызов, а вызовы здесь не прощают. Потолок кабинета был расписан сценами Страшного суда, и Дазай уставился на изображение грешника, которого дьявол затягивал в бездну. Грешник был похож на него — такие же кудри, такая же худая шея. Сегодня наши братья схватили еретика, — продолжил кардинал, перебирая чётки из чёрного дерева. Чётки были крупными, почти как ожерелье, и на каждом звене висела капля рубина. — Он пытался сжечь архив исповедей. Не просто архив, а ту его часть, где хранятся записи за последние сто лет. Вы понимаете, что это значит, брат Игнатий? Он хотел уничтожить грехи, которые орден хранит как свидетельства, — ответил Дазай, и его голос не дрогнул. На самом деле он понимал другое: в архиве хранилась не только чужая боль, но и компромат на саму церковь. Тот, кто пытался его сжечь, либо был безумцем, либо слишком смелым человеком. Кардинал кивнул, и это движение было таким плавным, словно голова плыла в масле. Именно так, брат Игнатий. Именно так. Этого человека нужно привести к покаянию. Но обычные методы здесь не подходят. Он не боится боли, он не боится одиночества, и, кажется, он не боится даже смерти. Поэтому мы применим «Молчащую исповедь». А проводить её будете вы. Дазай почувствовал, как лёгкий холодок пробежал по позвоночнику. Не страх — скорее удивление. Ему никогда не доверяли такой ответственности. Обычно «Молчащую исповедь» вели старшие монахи, те, чья вера была проверена десятилетиями. Но кардинал смотрел на него с той особой улыбкой, которая появлялась, когда кто-то собирался сказать: «Это испытание, дитя моё». Почему я? — спросил Дазай, и это было рискованно. Задавать вопросы кардиналу не разрешалось, но Дазай уже давно перестал бояться наказаний. Максимум, что ему могли сделать — отправить в карцер на три дня без еды, а это было даже приятно, потому что в карцере не слышно шёпота стен. Потому что вы — чистый сосуд, — кардинал подался вперёд, и его глаза впервые за весь разговор зажглись чем-то похожим на интерес. — Вы не испытываете ни ненависти, ни сострадания, брат Игнатий. Вы просто смотрите. Вы просто слушаете. Это редкий дар. Для этой работы нужен тот, кто не сломается сам, когда будет ломать другого. Дазай опустил голову, делая вид, что принимает похвалу. На самом деле внутри него зарождалась странная эмоция, которую он не мог определить. Не гордость. Не ужас. Скорее — любопытство, острое, почти болезненное, как прикосновение к свежей ране. Ему стало интересно, что за человек способен не бояться боли, одиночества и смерти. Возможно, такой же мёртвый изнутри, как он сам. А возможно — живой настолько, что даже церковная пытка не может его погасить. Когда начинать? — спросил Дазай. Прямо сейчас, — кардинал указал на дверь в противоположной стене кабинета. Эту дверь Дазай не заметил сразу — она была скрыта ковром, расшитым золотыми крестами. — Он внизу. В камере номер семь. Ваше оборудование готово. Инструкции вы получите на месте. Брат Игнатий, не подведите орден. Дазай поклонился, повернулся и пошёл к двери. Перед тем как скрыться за ковром, он услышал, как кардинал тихо рассмеялся, и этот смех был похож на скрежет камня о камень. Дазай не обернулся. Он спустился по лестнице, которая вела в подвал, и каждый шаг отдавался в груди глухим эхом. Подвал собора пах смертью, но не той смертью, о которой говорят в проповедях, а настоящей — кислой, сладковатой, въевшейся в камни так глубоко, что никакое каждение не могло её заглушить. Дазай шёл по коридору, мимо железных дверей с номерами, и воздух становился всё тяжелее. В камере номер семь горел тусклый свет, и Дазай увидел оборудование — массивные наушники, подключённые к устройству, которое воспроизводило записи. Рядом стоял стул с кожаными ремнями. Сама камера была небольшой, без окон, и в ней пахло потом и чем-то ещё, свежим, металлическим — кровью. Еретик сидел на полу, прикованный цепями к кольцу в стене. Он был низкого роста, и Дазай не сразу заметил его за массивным корпусом магнитофона. Рыжие волосы разметались по каменному полу, и в тусклом свете они казались не огненными, а тёмно-рубиновыми, как капли на чётках кардинала. Человек поднял голову, и Дазай впервые увидел его лицо — узкое, с острыми скулами, с голубыми глазами, в которых не было страха. В них вообще не было ничего, кроме вызова. Чистого, незамутнённого вызова, как у человека, который уже решил, что умрёт, и теперь просто хочет забрать с собой как можно больше своих палачей. Одежда на нём была разорвана, сквозь прорехи виднелись синяки и свежие раны. Его уже пытали до Дазая, но он всё равно сидел прямо, не горбясь, и его губы были плотно сжаты в полосу почти белого цвета. Дазай подошёл ближе, обходя оборудование, остановился в двух шагах от пленника и посмотрел на него сверху вниз. Разница в росте была заметной — Дазай возвышался над рыжим, как колокольня над площадью, но это не производило нужного эффекта. Человек на полу усмехнулся, и в этой усмешке было что-то такое, от чего Дазай почувствовал себя не палачом, а кем-то другим. Ничего себе, какие люди, — голос у рыжего оказался хриплым, сломанным, но в нём всё равно звенела насмешка, как сталь о сталь. — Прислали красавчика. Думают, если я буду смотреть на кудряшки, то сразу покаюсь? Дазай не ответил. Он молча подошёл к устройству, проверил записи, включил первую дорожку. Из динамиков раздался звук — тяжёлое, влажное дыхание человека, который умирал, но не мог сделать последний вдох. На фоне этого дыхания кто-то тихо читал молитву, и голос читающего был таким же ровным, как у Дазая, когда он отвечал кардиналу. Рыжий поморщился, но не закрыл глаза. Он продолжал смотреть на Дазая в упор, и в этом взгляде было что-то пугающе знакомое. Дазай не мог вспомнить, где он уже видел такой взгляд — абсолютное презрение к собственной жизни, помноженное на дикую, нечеловеческую волю к тому, чтобы продолжать существовать, даже если это существование состоит из одной боли. Тебя как зовут? — спросил рыжий, когда дыхание на записи сменилось булькающим звуком и тишиной. Брат Игнатий, — ответил Дазай, не глядя на пленника. А по-настоящему? Дазай замер. Вопрос был запретным. В ордене все отказывались от мирских имён, и никто никогда не спрашивал о прошлом. Это было первое правило — не иметь прошлого, чтобы нечем было шантажировать. Но рыжий спросил так, будто имел на это право. Будто уже знал ответ. Осаму, — сказал Дазай, и сам удивился тому, как легко это слово слетело с языка. Оно было тёплым, в отличие от «брата Игнатия», оно пахло домом, которого больше не существовало. Осаму, — повторил рыжий, растягивая гласные, словно пробуя имя на вкус. — А меня зовут Чуя. Чуя Накахара. Запомни, потому что когда я выберусь отсюда, я приду за тобой. Дазай снова не ответил. Он надел на голову Чуи наушники и затянул ремни на кожаных манжетах. Чуя не сопротивлялся. Он просто смотрел, и в его голубых глазах, освещённых лампой, отражался огонёк свечи, стоящей на столе. Этот огонёк был крошечным, почти мёртвым, но он горел, и Дазай вдруг понял, что смотрит не на пленника, а на что-то другое. На человека, который не сломался. На человека, который не сломается никогда. Дазай включил запись на полную громкость и вышел из камеры, закрыв за собой тяжёлую дверь. За дверью был коридор, такой же тёмный и сырой, как и прежде, но теперь шёпот стен звучал иначе. Теперь Дазай слышал в нём одно слово, повторяющееся снова и снова, имя, которое он сам только что произнёс. Осаму. Осаму. Осаму. Он прислонился спиной к холодной стене и закрыл глаза. Внутри зарождалось что-то новое, что-то, что не вписывалось ни в веру, ни в отчаяние, ни в привычную пустоту. Это было похоже на трещину в камне, через которую пробивается росток. Дазай не знал, умеют ли растения расти в подвалах, где нет солнца, но он точно знал одно: этот рыжий еретик только что сделал с ним то, что не удавалось ордену за три года. Он заставил Дазая почувствовать, что он всё ещё живой. А это было самым страшным наказанием, которое только можно было придумать. В камере снова зазвучала запись — крик, потом тишина, потом снова крик, и Дазай слушал этот звук, но слышал не его. Он слышал, как Чуя сказал: «Я приду за тобой». И впервые за долгое время Дазай подумал не о том, как бы умереть, а о том, что, возможно, стоит пожить ещё немного. Хотя бы для того, чтобы увидеть, как этот нелепый рыжий человек с голубыми глазами, прикованный к стене, выполнит своё обещание. Дазай открыл глаза и посмотрел на дверь камеры номер семь. Сквозь железо пробивался слабый свет, и в этом свете ему почудился чей-то силуэт. Он не мог объяснить, почему его сердце забилось быстрее. Не мог объяснить, почему губы сами собой сложились в улыбку. Он просто стоял в тёмном коридоре, слушал, как кричит запись, и ждал. Не спасения. Не чуда. Не смерти. Он ждал завтрашнего дня, чтобы снова увидеть этого человека.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать