Метки
Психология
AU
Hurt/Comfort
Ангст
Неторопливое повествование
Слоуберн
Омегаверс
ООС
Юмор
Преступный мир
Исторические эпохи
Автоспорт
Трагикомедия
Паранойя
1990-е годы
Пошлый юмор
1980-е годы
Волейбол
Черный юмор
Инвалидность
Тактильный голод
Вымышленная анатомия
Токсичные родственники
Нежелательная беременность
Нарциссизм
Паническое расстройство
Модели
Описание
Столкновение двух звёзд — это процесс, при котором две звезды приближаются друг к другу и под действием силы тяжести сливаются в один объект большего размера. Такие события могут иметь различные последствия в зависимости от типа звёзд, их массы, температуры и других факторов.
Примечания
Телеграмм-канал по моему творческому процессу. Там можно найти интересные факты, новости, дополнения по фанфику.
https://t.me/Per_aspera_ad_astra_sua
или по названию:
Per aspera ad astra
Образы Ильи и Шейна в Главе 6
https://disk.yandex.ru/d/2Mw1E6Zfm0JQrw
Глава десятая. Лето, которое не кончалось.
11 мая 2026, 02:57
Май 1986 года. Швейцария, частная клиника в предгорьях Альп. Белые стены, высокие окна, запах дезинфекции и тишина. За окнами — зелёные холмы, покрытые лесом, и небо, которое после недавнего дождя казалось вымытым до синевы. Птицы пели где-то в ветвях, и этот звук казался неуместным здесь, внутри, где пищали аппараты и шаркали резиновые подошвы медсестёр.
Илья очнулся под писк аппарата, измеряющего сердцебиение. Сначала он не понял, где находится. Потолок был белым, лампа дневного света слепила, в носу торчала трубка, в руке — игла капельницы. Он попытался пошевелиться и не смог. Тело было чужим, тяжёлым, будто налитым свинцом. Он повернул голову — и увидел брата. Алексей сидел на стуле у кровати, положив локти на колени, опустив голову. Светлые волосы спутаны, воротник водолазки сбит набок, под глазами — тёмные круги. Он выглядел так, будто не спал несколько недель — и это было недалеко от правды.
— Живой, — сказал Алексей по-русски. — Хоть бы знак подал.
— Отвали, — прохрипел Илья. Горло саднило, голос был чужим. — Воды.
Алексей поднёс к его губам стакан с трубочкой. Илья сделал глоток — горло обожгло.
— Где я?
— Швейцария. Частная клиника. Тебя перевезли через три дня после аварии. Не спрашивай, как. Не спрашивай, почём. Спрашивать будешь, когда встанешь.
— Когда я встану?
Алексей не ответил. Он опустил глаза на простыню, где под одеялом угадывались очертания тела — и пропасть там, где должна была быть правая нога. Не ампутирована — просто не двигалась. Илья проследил за его взглядом и понял. Нога была. Но он её не чувствовал.
— Сколько я спал?
— Три недели. С небольшим.
— Кома?
— Да. Тебя вводили в искусственную, чтобы мозг не распух. У тебя было сотрясение, кровоизлияние, переломы рёбер, внутренние кровотечения. И нога. В основном нога.
— Что с ногой?
Алексей сжал пальцы в кулак, разжал. Посмотрел на брата — на его лицо, бледное, испещрённое царапинами и синяками, на трубки, тянущиеся из носа и рук, на аппарат, который пищал каждую секунду. Его старший брат — стена, скала, нерушимая опора — лежал разбитый, как та машина на трассе. Он смотрел на него и чувствовал, как внутри что-то разрывается на части. Он не мог показать это. Розановы не показывают. Но боль была такой, что он почти не мог дышать; она давила на грудь, как тот бетонный блок, который вырезали из машины, чтобы достать Илью.
— Всё сломано, Илья, — сказал Алексей. Голос его дрогнул. — Все кости. От бедра до щиколотки. Связки порваны, сухожилия — тоже. Большеберцовый нерв повреждён. Три операции уже сделали. Будут ещё.
— Я буду ходить?
Алексей смотрел на него. В его глазах, таких же зелёных, как у брата, стояла такая тоска, что Илья на секунду забыл, как дышит. Он хотел сказать «да». Хотел соврать. Но Илья всегда чувствовал ложь, даже если хотел в неё верить. Алексей сжал зубы. Внутри него боролись надежда и отчаяние, любовь и ненависть к тому, что мир оказался настолько жесток к его брату.
— Будешь, — сказал Алексей. — Но не скоро. И не как раньше.
Илья отвернулся к окну. За толстым стеклом виднелись горы — зелёные, спокойные, вечные. Он смотрел на них и не видел ничего.
— А ещё, — голос Алексея стал тише, почти шёпотом, — подавители. Ты их принимал почти год. Регулярно. Врачи нашли в крови концентрацию, которая... они не понимают, как ты ещё жив.
Илья молчал.
— Ты знал, что это опасно?
— Знал.
— И всё равно принимал.
— Да.
Алексей хотел спросить «почему», но не спросил. Он знал, что ответ будет слишком длинным и слишком личным.
— Теперь объясню, — сказал он вместо этого. — Подавители влияют на щитовидную железу. Она в горле. Рык твой — он там же. Ты рычал, когда таблетки уже раздражили железу. Резонанс. Кровь из носа. Помнишь?
— Помню.
— Щитовидная железа отвечает за терморегуляцию, сердце, дыхание. Если она работает плохо — сердце сбоит, дышать тяжело, то бросает в жар, то в холод. Теперь представь, что это происходит, когда ты за рулём на скорости 300 километров в час.
Илья закрыл глаза. Он вспомнил каждый раз, когда закидывал в рот горсть таблеток. Каждый раз, когда голова шла кругом, а дыхание сбивалось от тахикардии. Каждый раз, когда..
— Повреждённая щитовидная железа влияет на усвоение кальция. Кости становятся хрупкими. Поэтому у тебя столько переломов. Твои кости... они не выдержали того, что должна была выдержать машина. Потому что ты их ослабил. Себя. Ради кого — я знаю.
— Не надо, — тихо сказал Илья.
— Надо. Ты чуть не умер. Из-за того, что ебал себе здоровье. Ты мне нужен живым, Илья. Саше ты нужен живым. И ему... — Алексей запнулся. — Ему ты тоже нужен. Хотя бы живым.
Илья не ответил. Он снова смотрел в окно. Горы были зелёными, спокойными, вечными.
Врач пришёл через час. Немец, в очках и белом халате, с акцентом, который делал английский почти неузнаваемым. Объяснил долго, с бумажками, рентгеновскими снимками и терминами, от которых у Ильи болела голова. Алексей переводил, когда Илья не понимал. Потом немец ушёл, оставив их вдвоём. Алексей сидел на стуле, сжимая в руках историю болезни. Илья лежал, глядя в потолок.
— Два пути, — сказал Алексей наконец. — Первый — ампутация и протез. Второй — инвалидное кресло. До конца жизни.
— Ампутация сразу нет, — Илья даже не задумался. — Я люблю свою ногу. Может быть, кресло, но резать ногу не дам.
— Илья, ты уверен? Протез — это не просто—
— Я сказал. Нет. Не отрежу. Даже если не будет работать. Даже если придётся всю жизнь хромать. Я не хочу протез. Я не хочу, чтобы отрезали часть меня. Это моя нога. Она останется со мной.
Алексей смотрел на брата. На его лицо — бледное, но с тем упрямым выражением, которое он знал с детства. Илья никогда не уступал. Ни в гонках, ни в спорах, ни в чём. Даже когда это было глупо. Даже когда это было опасно. Сейчас это было и глупо, и опасно. Но Алексей не стал спорить. Не сейчас. Не после того, как Илья очнулся.
— Хорошо, — сказал он. — Твоё тело. Твоя нога. Твоё решение.
Илья закрыл глаза.
— Ты долго здесь?
— Уеду завтра. Дела.
— Саша?
— Не знает. Я сказал, что ты в командировке. В Японии. Там не ловит связь.
— Правильно.
— Я знаю. Не учи меня, Илья. Я уже вырос.
Алексей встал, поправил одеяло на ногах брата — осторожно, чтобы не коснуться больного места. Илья не поморщился, но Алексей заметил, как его пальцы впились в простыню. У двери он обернулся.
— Всё оплачено. Не спрашивай кем.
— Тобой.
— Я сказал — не спрашивай.
Илья не спорил. Они оба знали, что если Алексей заплатил, то Илья будет чувствовать себя должным. Но это будет потом. Когда он встанет. Если встанет. Алексей вышел. Дверь закрылась. Илья остался один в белой палате под писк аппаратов. Смотрел в потолок и не плакал. Розановы не плачут. Но внутри, где-то глубоко, что-то плакало — тихо, безнадёжно, как ребёнок, который потерял всё. Нога болела. Это началось после укола, когда отключили обезболивающее на полчаса, чтобы проверить рефлексы. Он чувствовал каждый сантиметр раздробленной кости. И не кричал. Розановы не кричат.
***
Лос-Анджелес, середина мая. Шейн стоял у окна своей квартиры, смотрел на огни города и курил. На столе рядом лежал раскрытый ежедневник с отмеченными датами и билет на самолёт до Цюриха. Он уже посмотрел расписание. Шесть часов с пересадкой. Он мог улететь хоть завтра. Но не решался. «Why aren't you going?» — спросил он себя. — «What are you afraid of?» (Почему ты не едешь? Чего ты боишься?) Ответа не было. Он не знал, что скажет. Не знал, как объяснит, почему приехал. Не знал, будет ли Илья рад. Или зол. Или ему всё равно. Шейн прокручивал в голове варианты. Илья лежит в больнице, сломанный, прикованный к кровати. Ему не нужны зрители. Ему нужна помощь. Но Шейн не умел помогать. Он умел только острить, злить и провоцировать. И вдруг он понял: злить, провоцировать и острить — это и была его помощь. Потому что Илья не терпел жалости. Илья ненавидел, когда его жалели. А Шейн никогда его не жалел. Он злился, ругался, язвил. Может, в этом и был смысл. Он взял телефон, набрал номер Оливии. — J'y vais, — сказал он вместо приветствия. (Я еду.) — C'est une bonne idée? (Это хорошая идея?) — Probably not. (Вероятно, нет.) — Alors vas-y. Et ne te prends pas la tête. Il est trop con pour mourir. (Тогда поезжай. И не загоняйся. Он слишком тупой, чтобы умереть.) Шейн усмехнулся. Положил трубку. Заказал билет. Решение было принято, а рейс в конце месяца.***
Цюрих встречал жарой. Настоящей, плотной, липкой — такой, от которой плавится асфальт и воздух дрожит над землёй. Шейн вышел из самолёта, снял лёгкую куртку, повесил на руку. Взял такси до городка, где находилась клиника. Водитель оказался слишком разговорчивым, слишком заинтересованным, слишком часто смотрел в зеркало заднего вида на пассажира, который прятал лицо за тёмными очками. «Too many questions,» — подумал Шейн. — «Too many looks.» (Слишком много вопросов. Слишком много взглядов.) — Stop here, — сказал он на немецком, выучившему одну фразу в самолёте. (Останови здесь.) — But the clinic is still three kilometers away, — ответил водитель. (Но клиника все еще в трех километрах.) — I'll walk. (Я пойду пешком.) Шейн вылез из машины, захлопнул дверцу. Заплатил, не глядя на сдачу. Водитель уехал. Шейн остался один на пустынной дороге, ведущей вверх, к белым зданиям на холме. Три километра в гору. Жара. Асфальт плавился под подошвами кед. Шейн снял очки, вытер лицо рукавом. Пот заливал глаза, волосы прилипли к щекам. Он не был готов к такой погоде — думал, в Швейцарии прохладно, горы, снег. А тут — ад. Он шёл, не сбавляя шага. Не останавливался. Не пил воду — забыл купить. Только курил, выдыхая дым в раскалённый воздух. Вдалеке показались ворота клиники. Белые, кованые, с камерами по периметру. У ворот — машины журналистов. Три, может, четыре. Люди с длинными объективами, с блокнотами, с термосами кофе. Они ждали. Ждали сенсации. Ждали смерти. Ждали фотографии, за которую можно получить годовой бюджет. Шейн остановился за деревьями. Смотрел на них и думал. «Если я пройду мимо, они меня узнают. Если узнают — напишут. Если напишут — будет скандал. Если будет скандал — Илья узнает. Если Илья узнает — он будет злиться. Если он будет злиться — он...» (If I walk past, they'll recognize me. If they recognize me, they'll write about it. If they write about it, there will be a scandal. If there's a scandal, Ilya will know. If Ilya knows, he'll be angry. If he's angry, he...) Шейн усмехнулся. Своей логике. Своему безумию. Своему страху. Он снял куртку, накинул на голову, закрывая лицо. Надел очки. Пошёл быстрым шагом, почти бегом, мимо машин, мимо людей, которые поворачивались, но не успевали среагировать. Он скользнул в калитку, которую для него открыла медсестра — та самая, с поста дежурного, которая уже знала его в лицо. — Danke, — бросил Шейн. (Спасибо.) Журналисты за спиной зашумели. Было уже поздно. Клиника встречала тишиной. Швейцарская, дорогая, стерильная — всё здесь пахло деньгами и смертью, смешанными в равных пропорциях. Шейн прошёл мимо поста дежурного, когда тот отвернулся к телефону, — скользнул тенью, не спрашивая, не объясняя. Он знал, что его не пустят, если спросить. Поэтому он не спрашивал. Коридоры были длинными, белыми, с поручнями для пациентов, которые ещё не могли ходить сами. Шейн шёл быстро, почти бежал. На третьем этаже, у палаты 412, стояла охрана. Двое. Не в форме — в дорогих костюмах, с наушниками в ушах и пистолетами под мышками. — Non puoi entrare, — сказал один. (Вход запрещён.) — Posso parlare italiano, — ответил Шейн. — E posso anche gridare. Molto forte. Vuoi vedere? (Я говорю по-итальянски. И я умею кричать. Очень громко. Хочешь проверить?) — Non è nella lista. (Тебя нет в списке.) — Non mi interessa. (Мне плевать.) Шейн шагнул вперёд. Охрана напряглась, положила руки на пояса. Шейн остановился. Он знал, что не сможет их пробить — физически, и не потому, что был слаб. Потому что драться с охраной в больнице, где лежит человек, который ему... который был ему... Он сделал глубокий вдох и рявкнул. Это был рык — доминантный, низкочастотный, от которого вибрируют кости. Но в то же время это был крик боли, страха, отчаяния, загнанный в звук, который не должен был вырваться из горла омеги. Медсёстры в коридоре прижали руки к ушам и разбежались. Охрана замерла на секунду — но не двинулась с места. А потом из палаты донёсся хриплый, срывающийся на кашель, но спокойный голос: — Женя, впусти его. Охрана замерла. Тот, которого назвали Женей, убрал руку с пояса. Посмотрел на Шейна — в упор, по-русски внимательно, холодно. Светлые глаза, короткая стрижка. Похож на Алексея, только старше и страшнее. — Заходи, — сказал он по-русски и отошёл от двери. Шейн вошёл. Илья лежал на кровати. Белая простыня, подушка, капельницы. Лицо — бледное, испещрённое синяками, с родинками, которые на бледной коже казались ещё ярче. Светлые волосы отросли, падали на лоб. Правая нога вытянута, замотана бинтами, но под ними угадывалась неестественная форма — кости срослись не идеально, осталась лёгкая деформация, которую уже не исправить. Илья Розанов был прекрасен. Как античная статуя, которую случайно уронили со скульптурного двора. Сломанный, но всё ещё Ахиллес. Давид Микеланджело, у которого отбиты пальцы на ноге. — You're drunk? — спросил Илья по-английски, с сильным русским акцентом, растягивая гласные. (Ты пьян?) — No, I don't drink, remember? You're the one who can't function without whiskey. (Нет. Я не пью, помнишь? Это ты тот, кто не может функционировать без виски.) — And you look like drunk. (А выглядишь как пьяный.) — That's just my face. (Это просто моё лицо.) — Come here. (Иди сюда.) Шейн подошёл. Остановился в шаге от кровати. Они смотрели друг на друга. Илья — снизу вверх, Шейн — сверху вниз. В палате пахло лекарствами, дезинфекцией и слабым, едва уловимым озоном. Не тем, прежним, токсичным и опасным, а почти домашним, как остатки грозы, которая ушла, но оставила после себя свежесть. — You look like shit, old man. (Выглядишь как дерьмо, старик.) — I know. (Я знаю.) — I mean, really like shit. Like you died three times and forgot to stay dead. (Я имею в виду, реально как дерьмо. Как будто ты умер три раза и забыл остаться мёртвым.) — I know. (Я знаю.) — Say something else. Your vocabulary is boring me. (Скажи что-нибудь ещё. Твой словарный запас меня утомляет.) Илья усмехнулся — слабо, уголками губ — и поморщился от боли. — You came. (Ты приехал.) — No shit, — Шейн закатил глаза. — I'm standing right here. Your eyes still work. (Нет, блять. Я стою прямо здесь. Твои глаза ещё работают.) — Why? (Зачем?) — I don't know. Boredom. Sympathy. Need for human interaction. Take your pick. (Не знаю. Скука. Сочувствие. Потребность в человеческом общении. Выбирай.) Илья смотрел на него. На его спутанные волосы, на отсутствие макияжа, на синяки под глазами — такие же, как у него, только от других причин. — Cigarettes? (Сигареты?) Шейн кинул пачку. Илья поймал правой рукой — и лицо его перекосило от боли. Шейн заметил, но сделал вид, что не заметил, и отвернулся к окну. В палату, чуть позже, ввалился Алан Прост. Пьяный в усмерть. Запах от него шёл за километр — дешёвый виски, горький табак и страх. Он влетел в дверь, не поздоровался, не объяснил, как прошёл охрану. Просто рухнул на стул у кровати и уткнулся лицом в одеяло, там, где лежала правая рука Ильи. Илья не дёрнулся. Шейн, сидевший в углу, замер, не зная, уйти или остаться. — I'm sorry, — сказал Алан. Голос его срывался, слова мешались, акцент становился почти непонятным. — I'm so sorry. I didn't mean to. I didn't... I tried to move. I tried. But you were... you were right there. (Прости. Я так виноват. Я не хотел. Я пытался уйти в сторону. Пытался. Но ты был... ты был прямо там.) Илья молчал. Смотрел в потолок. — If I hadn't closed the line... if I hadn't pushed... you would have... (Если бы я не закрыл траекторию... если бы я не полез... ты бы...) — But you did. And I did, — Илья (Но ты закрыл. И я полез.) Алан поднял голову. Лицо его было мокрым от слёз, глаза красными. — I almost killed you. (Я чуть не убил тебя.) — But you didn't. I'm here. (Но не убил. Я здесь.) — You're in a fucking hospital bed with pins in your leg! (Ты в грёбаной больнице со спицами в ноге!) — I've been in worse places. (Я был в местах и похуже.) — Where? Where have you been worse than this? (Где? Где было хуже, чем здесь?) Илья повернул голову. Посмотрел на Алана — на его заплаканное лицо, на дрожащие руки, на его запах, который был запахом поражения. — At home. (Дома.) Алан замер. — My father's house. (В доме моего отца.) Алан не знал, что ответить. Он снова уткнулся лицом в одеяло. Плечи его дрожали. Илья положил руку ему на затылок — тяжелую, с капельницей, с трудом, но положил. — The winner takes it all, — сказал Илья. — It's a game. We knew the rules. (Победителю всё. Это игра. Мы знали правила.) — It's not a fucking game. (Это не грёбаная игра.) — That's not that I want to hear from this year world champion. (Это не то, что я хочу слышать от чемпиона мира этого года.) Алан продолжал плакать. Шейн отвернулся к окну, чтобы не смотреть. Ему было неловко. Ему было больно. Ему было стыдно, что он видит это — чужую боль, чужую вину, чужое раскаяние. И своё собственное, которое он не умел выразить. Алан ушёл через час. Вытирая лицо рукавом, шатаясь, бормоча что-то по-французски. Шейн проводил его взглядом и подумал: «We're all broken here. It's just that some of us show it, and some of us don't.» (Мы все здесь поломанные. Просто у одних это видно, а у других — нет.) За окном сияло солнце.***
После этого Шейн приезжал примерно раз в две недели. Никогда не говорил, приедет ли снова, никогда не звонил, не предупреждал. Просто появлялся — утром, в нелепое время, иногда когда Илья только просыпался, иногда когда уже засыпал. Охрана у двери привыкла. Женя, тот самый, которого Илья называл по имени, молча кивал, пропуская его внутрь. В середине июня Шейн привёз пейджер. Чёрный, маленький, с экраном, на котором можно было читать короткие сообщения. Он объяснил Илье, как пользоваться, нажал несколько кнопок, показывая. — So I don't have to believe the news when they say you're dead. (Чтобы мне не приходилось верить новостям, когда в них напишут, что ты умер.) — I'm not dead. (Я не мёртв.) — They don't know that. They write what sells. (Они этого не знают. Они пишут то, что продаётся.) Илья взял пейджер, повертел в руках. Усмехнулся. — Why do I need this? (Зачем мне это?) — So I can send you stupid faces. (Чтобы я мог посылать тебе глупые рожицы.) Илья не спросил, зачем Шейну это нужно. Он знал, что ответа не будет. Шейн объяснил, как пользоваться пейджером. Как отправлять сообщения. Как читать. Илья слушал внимательно, хотя делал вид, что ему всё равно. Шейн заметил, как он запоминал каждое слово. В конце июня, после игры с Бразилией, где Шейн вытащил неберущийся мяч, он получил сообщение. Короткое, составленное из символов. Рожица. Улыбающаяся. Шейн смотрел на экран пять минут. Потом убрал пейджер в карман и пошёл в душ. Он не отвечал. Никогда. Но рожицы продолжали приходить. После каждой важной игры. После каждой победы. Иногда — просто так, без повода. Шейн не знал, откуда Илья берёт информацию о его играх. От Алексея? Из газет? Он не спрашивал. Он просто получал эти короткие сообщения — «:-)», «:D», «¬_¬», — и тихо улыбался, глядя в экран.***
В конце июня, Шейн притащил в палату кресло. Он тащил его по коридору один, пыхтя, отдуваясь, охрана не помогала, только смотрела с уважением. Массивное, кожаное, с высокой спинкой и подлокотниками. Выглядело оно в белой больничной палате как инопланетный артефакт, который случайно занесли с другой планеты. Илья смотрел, как Шейн пыхтит, затаскивая кресло в дверь, и не мог сдержать улыбку. — You stole the chief doctor's chair. (Ты украл кресло у главврача.) — I didn't steal it. I borrowed it. Permanently. (Я не украл. Я взял на время. Постоянно.) — He will look for it. (Он будет искать.) — Let him. It's good for his cardio. (Пусть. Полезно для его сердца.) — And if he finds out? (А если он узнает?) — I'll say I'm your therapist. Prescribed for back pain. Yours, not mine. (Скажу, что я твой терапевт. Выписал от боли в спине. Твоей, не моей.) — You're not my therapist. (Ты не мой терапевт.) — I'm whatever you need me to be today. (Я тот, кто тебе сегодня нужен.) Илья усмехнулся. Шейн упал в кресло, закинул ногу на ногу, закурил. Дым поднимался к потолку, смешиваясь с запахом лекарств. — You're not going to fit in that thing. Your leg— (Ты не поместишься в эту штуку. Твоя нога—) — My leg is fine. (С моей ногой всё в порядке.) — Your leg is in a cast. (Твоя нога в гипсе.) — My leg is none of your business. (Моя нога — не твоё дело.) — You're impossible. (Ты невозможен.) — You're still here. (Ты всё ещё здесь.) Шейн не ответил. Он сидел в кресле, курил и смотрел на Илью. Гроза началась внезапно. Сначала ветер, который рвал листву с деревьев и швырял её в стекло. Потом молнии — белые, ветвистые, которые на секунду превращали ночь в день. Потом ливень — такой сильный, что за окном исчезло небо, исчезли горы, исчез весь мир. Только вода, стена воды, которая била по стеклу, и гром — такой гром, от которого дрожали стены. Шейн не уехал. Рейсы отменили, и он остался на ночь, сидя в краденом кресле с ногами, поджатыми под себя. На нём были только чёрные носки — он снял ботинки, чтобы не мокрыми, — и мягкий свитер, в котором он казался меньше, моложе, уязвимее. — So, teach me Russian, — сказал Шейн. (Ну, давай, учи меня русскому.) — I'm not teacher. I'm driver. (Я не учитель. Я гонщик.) — You're a patient. You have time. (Ты пациент. У тебя есть время.) Илья вздохнул. Начал с простых слов. — Привет. — Privyet, — повторил Шейн. — Пока. — Poka-however I need this? (Зачем мне это надо?) — Not 'poka-however'. Пока. — Poka, — Шейн выговорил лучше, но акцент всё ещё резал слух. — Good. Bad, but good. (Хорошо. Плохо, но хорошо.) — You're contradicting yourself. (Ты противоречишь сам себе.) — I'm Russian. We always contradict. (Я русский. Мы всегда противоречим.) Гроза бушевала. Молнии били так близко, что экран пейджера на тумбочке мигал. Шейн вздрагивал при каждом ударе грома, но делал вид, что не замечает. Илья делал вид, что не замечает, как он вздрагивает. Шейн учил слова. «Вода», «хлеб», «огонь», «больница», «кресло», «сигарета». Потом более нужные фразы: «Пошёл нахуй», «Отъебись», «Блять». Илья поправлял, повторял, иногда сдавался и ругался на русском, что Шейн безнадёжен. Шейн в ответ огрызался на английском. Они просидели так до утра. Молнии били за окном, и Шейн вздрагивал при каждом ударе. Илья заметил. — Are you afraid of thunder? (Ты боишься грозы?) — No. — You're lying. (Врёшь.) — I don't like loud noises. (Не люблю громкие звуки.) — Surprising that you chose volleyball. (Удивительно, что ты выбрал волейбол.) — At least there you know when you're going to hit. In nature — you don't. (Там хотя бы знаешь, когда ударишь. В природе — нет.) Илья не нашёлся, что ответить. К утру они оба уснули — Шейн в кресле, свесив голову на подлокотник, Илья — на кровати, с открытой пачкой сигарет на тумбочке и пейджером в руке. Шейн тайком купил русско-английский словарь. Небольшой, потрёпанный, в мягкой обложке — нашёл его в букинистическом магазине в Цюрихе. Он спрятал словарь в сумку и учил слова в самолётах, в отелях, в перерывах между тренировками. Он не говорил Илье. Не потому, что хотел удивить — он просто не знал, как объяснить, зачем ему это. «I'm learning his language because I care what he says when he thinks I don't understand.» (Я учу его язык, потому что мне не всё равно, что он говорит, когда думает, что я не понимаю.) Это было слишком откровенно. Слишком честно. Слишком похоже на то, что он не умел называть. После того как Шейн улетал, пейджер оживал. Короткие сообщения — рожицы из символов, иногда смешные, иногда просто смайлы. Он не знал, откуда Илья их брал — кто-то из медсестёр, наверное, показывал. Шейн не отвечал. Но улыбался. Особенно после игр. После того, как он выигрывал решающий матч с Бразилией в июле, пейджер пиликнул. Шейн открыл, прочитал: «:‑O» — рот открыт в удивлении. Илья видел игру. Шейн спрятал пейджер в карман, вышел к журналистам и улыбался весь вечер. Не для камер. Для себя. Для того, что внутри.***
В середине июля, когда Шейн приехал в четвёртый раз, в коридоре он столкнулся с Алексеем. Выходил из палаты, прикрывая дверь, и почти врезался в младшего Розанова. Алексей стоял, прислонившись к стене, скрестив руки на груди. Чёрные джинсы, водолазка с длинными рукавами, ботинки. Волосы в низком хвосте. Глаза — те же, зелёные, русские — смотрели на Шейна без всякого выражения. В них горела такая боль, что Шейн на секунду забыл, как дышать. — You, — сказал Алексей. — The omega. (Ты. Омега.) — The brother, — ответил Шейн. — The one who pays the bills. (Брат. Тот, кто оплачивает счета.) — My brother almost died. Do you understand that? He almost died. Because of you. (Мой брат почти умер. Ты понимаешь это? Он почти умер. Из-за тебя.) — I know. (Я знаю.) — He took suppressors for a year. For you. He was killing himself. Slowly. And he never told anyone. (Он принимал подавители год. Ради тебя. Он убивал себя. Медленно. И никому не говорил.) — I know. (Я знаю.) — Do you know what that did to his body? His thyroid is damaged. His bones are weak. That's why he broke so many. That's why he's lying in there with pins in his leg, not knowing if he'll ever walk again. (Ты знаешь, что это сделало с его телом? Его щитовидная железа повреждена. Его кости ослабли. Поэтому он так сильно сломался. Поэтому он лежит там со спицами в ноге и не знает, сможет ли когда-нибудь снова ходить.) Шейн молчал. Алексей шагнул ближе — схватил Шейна за воротник водолазки, рванул на себя, прижал к стене. Сильно, больно, так, что Шейн не мог пошевелиться. — And you come here. You sit in his room. You steal chairs for him. You act like you care. But you're the reason he's here. (А ты приходишь сюда. Сидишь в его палате. Воруешь для него кресла. Притворяешься, что тебе не всё равно. Но ты причина, по которой он здесь.) Шейн не сопротивлялся. Он смотрел в глаза Алексея — зелёные, воспалённые, с красными прожилками. Он видел в них всё: усталость, гнев, отчаяние, любовь. Такую любовь, которая может убить. — I know, — выдохнул Шейн. — I know. (Я знаю. Я знаю.) — Then why are you here? (Тогда зачем ты здесь?) — Because... (Потому что...) Шейн замолчал. Слова застряли в горле. Он чувствовал, как щиплет глаза, как горло сжимается. Слёзы. Он не плакал с детства. Не умел. Но сейчас они наворачивались сами, предательские, жаркие. Они текли по щекам, оставляя дорожки на бледной коже. Он не пытался их скрыть. — I didn't want this, — сказал он. — I didn't ask him to take those pills. I didn't ask him to... to care. I just... I couldn't... (Я не хотел этого. Я не просил его принимать эти таблетки. Я не просил его... заботиться. Я просто... я не мог...) — Couldn't what? (Не мог — что?) — I couldn't stay away. (Я не мог держаться подальше.) Алексей смотрел на него. На его лицо — бледное, с размазанной подводкой, с красными глазами. На слёзы, которые текли по щекам, оставляя дорожки. На дрожащие губы. Шейн не отводил взгляда. — If you hurt him again, — сказал Алексей, и голос его был тихим, почти нежным — от этого страшнее, — if you make him take one more pill, if you make him cry, if you make him feel like he's not enough — I will find you. And I won't ask questions. (Если ты причинишь ему боль ещё раз... если ты заставишь его принять ещё одну таблетку, если ты заставишь его плакать, если ты заставишь его чувствовать себя недостаточно хорошим — я найду тебя. И не буду задавать вопросов.) Он отпустил воротник. Шейн не двинулся, прижавшись спиной к стене. — I'll kill you. And I won't feel bad about it. (Я убью тебя. И мне не будет стыдно.) Алексей развернулся и пошёл в сторону палаты Ильи. Шейн смотрел ему вслед, пока дверь не закрылась. Потом сполз по стене на пол. Слёзы текли по лицу — быстро, горячо, некрасиво. Он не вытирал. — I'm sorry, — прошептал он. — I'm sorry. I didn't mean to. (Прости. Прости. Я не хотел.)***
После этого разговора Шейн начал приезжать чаще. Раз в неделю. Иногда два раза. Он перестал скрываться, перестал придумывать оправдания. Он просто приезжал. Илья не спрашивал, почему. Шейн не объяснял. Они молчали. И это молчание было их разговором. Илья учился ходить. Физиотерапевты приходили и уходили, показывая упражнения, поправляя осанку, давя на больные места. Но по-настоящему он научился ходить, когда Шейн сидел в краденом кресле, курил и смотрел. Илья вставал с кровати — медленно, тяжело, сжимая ходунки побелевшими пальцами. Делал шаг. Падал. Шейн не бросался помогать. — You're going to break your other leg, — сказал Шейн однажды, когда Илья рухнул в третий раз за час. (Ты сломаешь другую ногу.) — Good. Then they'll be symmetrical. (Отлично. Тогда они будут симметричными.) — That's not how symmetry works. (Так не работает симметрия.) — You're not a math teacher. Shut up. (Ты не учитель математики. Заткнись.) Илья поднялся. Сделал ещё два шага. Упал на кровать. Дышал тяжело, с закрытыми глазами. Шейн смотрел на его волосы, золотые в свете больничных ламп, отросшие за эти месяцы. Он видел, как дрожат его пальцы. Как напряжены плечи, с капельками пота на лбу, с родинками, которые выделялись на коже. Как он сжимает зубы, чтобы не закричать. — It's okay, — сказал Шейн. — You don't have to pretend with me. (Всё в порядке. Ты можешь не притворяться при мне.) — I'm not pretending. (Я не притворяюсь.) — You're in pain. (Тебе больно.) — I'm always in pain. (Мне всегда больно.) — Then don't hide it. (Тогда не прячь.) Илья открыл глаза. Посмотрел на Шейна долгим взглядом. Зелёные глаза, влажные — не от слёз, от усталости. — If I start, I won't stop. (Если я начну, я не смогу остановиться.) — Then don't stop. I'm not going anywhere. (Тогда не останавливайся. Я никуда не уйду.) Илья отвернулся к стене. «Не надо,» — прошептал он по-русски. Шейн не понял слов, но понял интонацию. Он подошёл, сел на край кровати. Илья не отодвинулся. — I'm here, — сказал Шейн. — I'm not leaving. (Я здесь. Я не ухожу.) Илья не ответил. Но его пальцы на простыне разжались.***
В конце августа, когда Илья уже мог стоять на двух ногах, держась за поручень, в палату вошёл Георгий Розанов. Он появился в дверях, когда Шейн сидел в краденом кресле, читая книгу по-русски и коверкая слова, а Илья курил у открытого окна — сидел на широком подоконнике, вытянув правую ногу. В палате пахло дымом, озоном и страхом. Георгий был высоким, седым, в дорогом пальто. Запах — лес, металл, кровь. Три уровня. Доминантный альфа. Он смотрел на Шейна долгим взглядом — нечитаемым, холодным, без намёка на одобрение. Шейн замер, чувствуя угрозу. Она была реальной, как нож у горла. — Оставь нас, — сказал Георгий по-русски. Шейн не двинулся. Илья смотрел на отца. — Он останется, — медленно сказал Илья. — Это не обсуждается. — Я сказал: он остаётся. — Ты забываешь, кто здесь отец. — А ты забываешь, чья это палата. Георгий сделал шаг к Шейну. Шейн встал — готовый защищаться, несмотря на страх. Илья, преодолевая адскую боль, отлепился от подоконника и шагнул вперёд. Нога дрожала, лицо побледнело, но он стоял. Между отцом и Шейном. — Не смей трогать его, — сказал Илья. — Илья, сядь. Ты не готов стоять. — Я готов. — Упадёшь. — Тогда упаду. Но не отступлюсь. Георгий подошёл к сыну. Силы были явно не равны, и Шейн видел как напряжена спина Ильи. — И что же ты сделаешь? Убьёшь своего отца? — Если придётся. — Ты правда готов на такое ради какого-то омеги? — Да. Георгий ударил. Коротко, резко, с разворота — в челюсть. Илья упал. Шейн рванул вперёд, но Илья, уже на полу, поднял руку — жест «стой». Шейн замер. Смотрел, как Илья поднимается. Медленно, с болью, с ненавистью к себе за то, что не может быстрее. Упираясь руками в пол, подтягивая здоровую ногу, поднимая больную, которая не слушалась. Нога дрожала, лицо побелело, но он встал. Посмотрел на отца. Шейн видел его лицо — с разбитой губой, с кровью, которая текла по подбородку. Илья не отводил взгляда. — Ты можешь делать со мной всё, что угодно, — сказал Илья. — Но если тронешь его, пожалеешь, что пришёл. Георгий смотрел на сына. На его ногу — дрожащую, но держащую. На его лицо — бледное, но с тем упрямым выражением, которое он знал с детства. Долго смотрел. Потом перевёл взгляд на Шейна. Шейн не отступил, не опустил голову, не показал клыки. Он просто стоял и смотрел. Георгий развернулся и вышел. Дверь закрылась. Илья опустился на пол, прислонился спиной к стене, прикрыл глаза. Нога болела так, что темнело в глазах. Он сидел, тяжело дыша, и не двигался. Левая рука лежала вытянутой на колене. Шейн подошёл. Сел рядом, зеркально. На холодный линолеум, не спрашивая разрешения. Их плечи почти касались. Илья чувствовал тепло чужого тела — и не отодвинулся. Шейн закурил. Медленно, очень медленно, протянул руку. Не к лицу Ильи — к его руке. Сначала мизинец. Робко, несмело. Илья не убрал руку. Пальцы соприкоснулись. Осторожно, почти невесомо. Они сами не заметили, как их руки переплелись и сжали пальцы друг друга в замок. Они сидели так долго. Не смотрели друг на друга. Отворачивали головы в разные стороны — к стене, к окну, куда угодно, только не друг к другу. Пальцы медленно переплетались. Неловко, несмело, как подростки, которые не знают, что делают. Илья не чувствовал боли в переломанных пальцах. Шейн не чувствовал холода. Шейн передавал сигареты левой рукой — неудобно, но он не мог разжать правую. Илья брал их, затягивался, возвращал. Они курили одну за другой. Молча. За окном темнело небо. Где-то внизу хлопнула дверца машины — Георгий уезжал. Илья проводил звук взглядом, не поворачивая головы. — Don't look, — сказал Шейн. (Не смотри.) — I'm not. (И не смотрю.) — You're lying. (Врёшь.) — I always lie. It's the only thing he taught me. (Я всегда вру. Это единственное, чему он меня научил.) Шейн не спросил, что это значит. Он просто сидел, чувствуя тепло пальцев Ильи, и курил левой рукой. — How old are you? — спросил Шейн. (Сколько тебе лет?) — Twenty-two. Will be. In November. (Двадцать два. Будет. В ноябре.) — I'm nineteen. Since August. (Мне девятнадцать.В августа.) — Twenty-two and nineteen. (Двадцать два и девятнадцать.) — That's all what we have. (Это всё, что у нас есть.) Они помолчали. — We're too young for this, — сказал Шейн. (Мы слишком молоды для этого.) — For what? (Для чего?) — For this. For sitting on the floor in a hospital. For broken legs and fathers who hit. For being afraid that someone will die and not knowing what to call it. (Для этого. Для сидения на полу в больнице. Для переломанных ног и отцов, которые бьют. Для того, чтобы бояться, что человек умрёт, и не знать, как это назвать.) — What would you call it? (А как бы ты это назвал?) — I don't know. (Не знаю.) — Then don't call it anything. Just be. (Тогда не называй. Просто будь.) Шейн не ответил. Он сидел, сжимая руку Ильи, и смотрел на луну. Ему было девятнадцать. Илье — двадцать два. Они были молодыми. И поломанными. Но пальцы их были сплетены, и в этом переплетении было что-то такое, что не умели назвать ни словари, ни языки, ни даже они сами. Шейн достал пейджер. Одной рукой, не разжимая другой, написал сообщение. Короткое. Из символов. «/\\/\\ (••) / \\_/ \\» — кот. Отправил. Пейджер на тумбочке Ильи пиликнул. Илья не посмотрел. — You'll read it later. (Прочитаешь потом.) — Okay. Они сидели до утра.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.