Печать молчания

Великолепный век
Слэш
Завершён
R
Печать молчания
автор
Описание
В Топкапы у каждого есть кинжал за спиной, но Мустафа и Мехмед выбирают иное — касания рук в тени дворцовых садов и взгляды, в которых правды больше, чем в клятвах верности. В мире, где между ними должна пролиться кровь, расцветает нечто хрупкое и запретное, чему нет места на ступенях престола. Это история о коротком «мы», спрятанном за тяжелыми шелками титулов, и о верности, которая оказывается сильнее государственного долга. Но султанат не прощает тех, кто ставит сердце выше трона.
Примечания
Старалась сохранять таймлайн по сериалу, но некоторые события/герои могут отличаться во временных рамках.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 13

Мехмед не ответил словами. У него просто не осталось на это воздуха. Он лишь судорожно, со свистом выдохнул через сжатые зубы, подаваясь всем телом навстречу, и их грудные клетки столкнулись в полумраке с глухим, тяжелым стуком. Сквозь тонкую, почти невесомую ткань шелковых ночных рубах Мехмед остро, до болезненного покалывания в кончиках пальцев, ощутил неистовое, накопленное за дни разлуки желание брата. Мустафа прижался к нему вплотную, всем своим весом вдавливая младшего в жесткую дубовую толщу двери. Сквозь струящийся шелк их одеяний Мехмед всем существом, каждой горящей точкой своего тела почувствовал тугую, горячую и пульсирующую твердость его плоти. Этот явный, бесстыдный призыв отозвался во всем теле Мехмеда ответным, низким стоном, который он в самый последний момент успел подавить — до крови прикусив собственную губу и уткнувшись лбом в широкое, тяжело вздымающееся плечо Мустафы. В воздухе комнаты, вытесняя запах парадных благовоний, мгновенно воцарился их собственный, пьянящий аромат — смесь ночного Босфора, горькой амбры и чистой, разгоряченной кожи. Мустафа запустил пальцы глубоко в распустившиеся, влажные на висках волосы Мехмеда. Он с силой потянул их, оттягивая голову младшего брата назад, заставляя подчиниться и заглянуть себе в лицо. В полумраке покоев его расширенные зрачки казались бездонными колодцами, в которых без следа тонуло любое здравомыслие. — Несколько часов назад за столом Повелителя... — прерывисто, едва сдерживая рычание, прошептал Мустафа. Его губы почти касались влажных губ Мехмеда, обжигая их лихорадочным дыханием. — Когда ты подчеркнуто смотрел на Селима и делал вид, будто меня не существует в этой вселенной... я готов был перевернуть эту проклятую софру на глазах у отца и всей Династии. Готов был разогнать весь этот Диван к чертям, лишь бы ты взглянул на меня так, как смотришь сейчас. Клянусь, Мехмед... я едва не сошел с ума. Он приник к его губам без предупреждения, резко и властно. Этот поцелуй был жадным, исступленным, почти болезненным — со вкусом чистой обреченности и застарелого, удушающего отчаяния. Мехмед почувствовал, как сильные, мозолистые ладони Мустафы скользят под тонкую ткань его рубахи, оглаживая горячую, вздрагивающую спину. Мустафа прижимал его к себе еще яростнее, заставляя ловить и впитывать каждое мимолетное движение их тел, не оставляя между ними ни единого дюйма свободного пространства. Это было чистое, греховное безумие, рожденное в самом сердце смертельной опасности, под прицелом сотен дворцовых шпионов, и от этого оно жгло изнутри сильнее любого яда, даруя обоим долгожданное, изнуряющее спасение. Каждый вдох Мустафы отзывался в груди Мехмеда глухими ударами сердца. Пальцы старшего Шехзаде, еще утром сжимавшие эфес сабли на глазах у визирей, теперь с пугающей, жадной нежностью изучали изгибы тела брата, сминая податливый шелк рубахи. Мехмед чувствовал, как от этих прикосновений по коже пробегает обжигающая волна, стирая границы между страхом и наслаждением. Он больше не думал о бдящих за порогом евнухах или о зорком взгляде матери — весь огромный, враждебный мир Топкапы сузился до размеров этой оконной ниши у запертой двери. Мустафа на секунду прервал поцелуй, но не отстранился ни на вершок, уткнувшись лбом в лоб Мехмеда. Его дыхание было рваным, тяжелым, словно после затяжного боя. — Посмотри на меня, — выдохнул он в самые губы Мехмеда, и в его низком голосе звенела непривычная, обнаженная уязвимость воина, добровольно сдавшего свое оружие. — Скажи, что в Манисе ты забывал об этом. Скажи, что не звал меня ночами, когда читал мои свитки. Соври мне, Мехмед, если сможешь… Прошу тебя. Вместо ответа Мехмед сам потянулся навстречу, путаясь пальцами в широких рукавах его ночного халата, увлекая Мустафу обратно в удушающий, пьянящий омут. Он больше не сдерживал себя. Его ладони скользнули вверх по крепкой, обнаженной шее брата, очерчивая напряженное сухожилие, заставляя Мустафу глухо, утробно застонать прямо ему в рот. Этот стон, разделенный на двоих, окончательно сломал последние барьеры. Мустафа подхватил Мехмеда под бедра, легко, словно тот ничего не весил, приподнимая его над полом и заставляя опереться спиной о дубовую створку. В узком пространстве между их телами стало невыносимо горячо. Мехмед инстинктивно обвил ногами его бедра, еще сильнее вжимаясь в тугую, неистовую твердость брата, чувствуя, как внутри него самого зарождается и стремительно разрастается такой же дикий, неостановимый ответный огонь. Они целовались так, словно этот глоток воздуха был последним перед казнью, выпивая друг друга до капли, впитывая губами влагу, тепло и хриплые, сорванные вздохи. Каждое движение их тел, скрытых лишь тончайшими тканями, приносило сладкую, граничащую с мукой истому. Это было падение в бездну, из которой ни у одного из них уже не было пути назад — и оба они принимали эту погибель с безумным, торжествующим восторгом. Мустафа, не разрывая этого исступленного поцелуя, бережно увлек Мехмеда за собой, увлекая его на широкую тахту, утопающую в шелковых покрывалах. В полумраке покоев, где единственным ориентиром оставался тусклый свет далекой масляной лампады, время окончательно потеряло свою власть. Остались только их рваное дыхание, тяжелые удары сердец и обжигающий, сводящий с ума жар тел. Опустив младшего брата на шелковые подушки, Мустафа навис сверху, удерживая свой вес на локтях, но продолжая прижиматься к нему так плотно, что между ними невозможно было просунуть и лезвие кинжала. В его глазах, лишенных дневных масок, горела такая первобытная, сокрушительная сила, что у Мехмеда окончательно перехватило дыхание. Это было полное, абсолютное подчинение этому моменту, где не существовало законов Династии, приказов Повелителя и страха перед Валиде. Они двигались в едином, лихорадочном ритме, словно пытались сжечь друг друга в этом огне, прежде чем наступит рассвет. Тонкий шелк ночных рубах скользил, сминался и рвался под их пальцами, обнажая горячую кожу. Мехмед судорожно впивался ладонями в широкие плечи Мустафы, чувствуя, как под его пальцами перекатываются жесткие мышцы воина, и этот тактильный, острый контраст между его собственной уязвимостью и мощью брата кружил голову сильнее любого яда. Когда Мустафа наконец полностью, без остатка подчинил его себе, заставив их тела слиться в единое целое, Мехмед резко запрокинул голову, выгибаясь в пояснице. С его губ сорвался задушенный, прерывистый стон — крик, в котором смешались острая, ошеломляющая вспышка боли и колоссальное, изнуряющее наслаждение, которого он ждал все эти долгие месяцы в Манисе. Мустафа тут же приник к его шее, глухо и прерывисто дыша, ловя губами его пульс, разделяя с ним эту сладостную муку обреченности. Они любили друг друга так, словно эта ночь была их последней ночью на земле перед казнью. В каждом движении, в каждом сорванном хриплом выдохе, в судорожно сплетенных пальцах была безумная, торжествующая гордость людей, которые пошли против неба и земли ради одной минуты этой запретной, проклятой близости. Они тонули в этой бездне вдвоем, и ни один из них больше не желал спасения. * * * Синеватый, леденящий туман пополз со стороны Босфора, медленно проникая сквозь алебастровые переплеты окон и заставляя пламя масляной лампады испустить последний, горький вздох. Ночь отступала. Вместе с ней из покоев Шехзаде Мехмеда уходило то безумное, лихорадочное марево, которое еще несколько часов назад казалось им единственной правдой. Мехмед очнулся от резкого, холодного прикосновения. Мустафа уже сидел на краю тахты, спиной к нему. Его широкие плечи, ночью казавшиеся Мехмеду прибежищем от всех бед, сейчас были напряжены, точно каменный свод. Старший брат спешно, беззвучно затягивал шнуровку на вороте своей ночной туники, и в каждом его движении сквозила собранность опытного воина, заметающего следы на поле боя. В утренних сумерках комната выглядела разграбленной: разорванный на рукаве шелк белой рубахи Мехмеда сиротливо белел на полу, тяжелые подушки были раскиданы, а в воздухе всё еще отчетливо и густо стоял аромат жасмина и амбры — запах их греха. — Мустафа… — тихо, с надрывом позвал Мехмед, приподнимаясь на локте. Его голос после ночных стонов был сиплым, чужим. Мустафа замер. Он медленно повернул голову, и Мехмед содрогнулся от того, как быстро вернулась на это лицо привычная маска ледяного, сурового Шехзаде. Но глаза… глаза Мустафы были полны такой невыносимой, кричащей нежности и боли, что Мехмеду захотелось закричать. Старший брат протянул руку, коснулся, но тут же отдернул ладонь, словно обжегся. — Солнце встает, Мехмед, — хрипло, почти беззвучно произнес Мустафа. В тишине покоев его шепот прозвучал как приговор. — Скоро слуги понесут воду для омовения. Смена стражи у дверей закончилась треть часа назад. Если меня увидят выходящим отсюда сейчас… нам обоим не дожить до полудня. Мехмед почувствовал, как к горлу подкатил липкий, удушающий страх. Магия ночи рассеялась. Они снова были фигурами на шахматной доске Топкапы, где за каждым углом караулили евнухи Хюррем Султан и шпионы Махидевран. Мустафа резко поднялся, на ходу набрасывая на плечи темный халат. Он подошел к дубовой двери, осторожно приник ухом к замочной скважине, вслушиваясь в звуки просыпающегося коридора. Убедившись, что снаружи тихо, он отодвинул засов — металл отозвался едва слышным, зловещим скрежетом. Перед тем как выскользнуть в коридор, Мустафа обернулся. Его взгляд скользнул по фигуре Мехмеда, завернутого в шелковое покрывало, и вдруг застыл на его шее. Там, прямо над ключицей младшего брата, в утреннем полумраке отчетливо алел наливающийся багровым цветом след — неопровержимое, неоспоримое клеймо прошедшей ночи. Мустафа резко втянул воздух через зубы, его челюсть судорожно дернулась. — Закрой воротник, — приказал он сорванным, жестким шепотом, в котором звенела паника. — Спрячь это, Мехмед. Застегни дневной кафтан до самого подбородка. Твоя Валиде видит сквозь камни. Если она заметит хотя бы тень этого следа… Не дожидаясь ответа, Мустафа бесшумно открыл дверь и исчез в сизом утреннем тумане коридора, оставив Мехмеда одного. Оставшись в одиночестве, Мехмед еще несколько минут сидел неподвижно, слушая, как бешено колотится его собственное сердце. Затем он медленно поднялся, подошел к большому зеркалу в серебряной оправе и коснулся пальцами своей шеи. На нежной коже горела метка Мустафы — яркая, пугающая, смертельно опасная. Мехмед судорожно сглотнул. Он понимал, что через час ему придется идти на утренний завтрак к матушке. И этот след на его теле был похож на фитиль, поднесенный к бочке с порохом. * * * Каждое движение слуг, вошедших в покои Шехзаде Мехмеда с рассветом, казалось ему изощренной пыткой. Он стоял неподвижно, расставив руки, пока личные евнухи с поклонами облачали его в дневные одежды. Мехмед бдительно, затаив дыхание, следил за их длинными пальцами, расправлявшими складки дорогой ткани, и ловил каждое отражение в серебряном зеркале. — Выше, — не узнавая собственного голоса, сухо обронил Мехмед, когда слуга коснулся воротника. — Застегни верхние пуговицы. Все до единой. В Топкапы утренний ветер с Босфора слишком сырой, я чувствую озноб. Слуга склонил голову, послушно затягивая шелковые петли на тяжелом кафтане из плотной, расшитой золотыми нитями парчи. Высокий стоячий воротник плотно, почти удушающе обхватил шею Шехзаде, упираясь в самый подбородок. Мехмед сглотнул. Жесткая парча терлась о воспаленную, горящую кожу, скрывая под собой багровую метку — след безумия, который теперь казался ему зажженным фитилем. Когда слуги, пятясь, покинули покои, Мехмед еще раз подошел к зеркалу. Из глубины полированного серебра на него смотрел безупречный наследник османского престола: лицо бледное, осанка гордая, взгляд холодный. Ничто во внешнем облике не выдавало ночного падения в бездну. Но внутри, под слоями дорогого шелка и золотого шитья, сердце колотилось так, словно он шел на плаху. Дорога к покоям Валиде Хюррем Султан пролегала через бесконечные, гулкие коридоры Топкапы. Золотой весенний свет уже вовсю резал глаза сквозь узорчатые витражи, расцвечивая мраморный пол цветными пятнами. Мехмед шел неторопливо, чеканя каждый шаг, как того требовал устав. Навстречу ему то и дело попадались дворцовые служанки с подносами, евнухи в высоких тюрбанах и стражники, застывавшие при его приближении в глубоком поклоне. И Мехмеду казалось, что каждый из них смотрит на него слишком пристально. Что каждый беззвучный шепот за его спиной — это обсуждение его греха. Перед тяжелыми дверьми покоев матери он остановился, чтобы сделать один глубокий, ровный вдох. Хранители дверей склонились, створки бесшумно разошлись в стороны, и Мехмед ступил внутрь. В покоях матери царил утренний, безмятежный покой. Воздух здесь был легким, пропитанным едва уловимым, тонким ароматом розовой воды и легкого дымка от сжигаемых в курильницах благовоний. Солнечные лучи щедро заливали комнату, играя яркими бликами на драгоценных камнях, украшавших кубки, и на гладкой изразцовой плитке стен. За низким резным столом, софрой, устланным тончайшей узорчатой скатертью, уже сидела сама Хюррем. На изящных пиалах из редкого китайского фарфора, который ценился в империи выше золота, были разложены утренние яства: дымящийся хлеб с кунжутом, только что вынутый из печи, нежные козьи сыры, истекающий сладким соком инжир и прозрачный, густой мед. При виде сына лицо Хюррем озарилось той самой мягкой, теплой улыбкой, которую знали только её дети. — Мой прекрасный лев, — ласково произнесла она, протягивая к нему тонкую руку, унизанную тяжелыми перстнями. — Присядь со мной. Я ждала тебя. Мехмед приблизился, прижал руку к сердцу в почтительном поклоне и приник губами к её ладони, чувствуя знакомый с детства аромат её благовоний. Затем он аккуратно опустился на мягкие подушки напротив матери, стараясь держать спину идеально прямой, а воротник — неподвижным. — Как тебе спалось в Топкапы, Мехмед? — Хюррем изящно отломила кусочек теплой лепешки и положила его на фарфоровое блюдо перед сыном. Её янтарные глаза смотрели на него с чистой, нескрываемой материнской нежностью. — Твое лицо кажется мне излишне бледным. Твои глаза словно подернуты туманом, мой дорогой. Видимо, душный воздух столицы после просторов Манисы не так целителен для твоего здоровья? Мехмед заставил свои губы дрогнуть в почтительной, спокойной улыбке, хотя каждый нерв в его теле натянулся, как тетива лука перед выстрелом. Он медленно, стараясь, чтобы пальцы не выдали его дрожью, потянулся к кубку с прохладным щербетом. Мехмед сделал небольшой, неторопливый глоток, позволяя ледяной, приторно-сладкой влаге остудить пересохшее горло. Каждая секунда этой затянувшейся паузы казалась ему вечностью, но он знал: спешка в ответе перед Валиде — первый шаг к провалу. — Благодарю за заботу, матушка, — ровно, без малейших колебаний в голосе ответил он, аккуратно возвращая фарфоровый кубок на узорчатую скатерть. — Ваша любовь — лучшее лекарство от любой усталости. Вы правы, я отвык от вечного, неумолкающего шума Топкапы. В моем дворце в Манисе по ночам гораздо тише. Там ничто не отвлекает от чтения отчетов и писем от кадиев. Государственные дела отнимают много сил, а обязанности не знают отдыха ни в Манисе, ни в столице. Хюррем внимательно наблюдала за его руками. Её взгляд, мягкий и любящий, скользнул по его идеальной осанке, задержался на мгновение на плотно застегнутых, тяжелых петлях кафтана под самым подбородком, но на лице не отразилось ни единой подозрительной тени. Она лишь понимающе, с едва заметной грустью вздохнула и покачала головой. — Ты слишком строго относишься к себе, Мехмед. Ты весь в своего отца, Повелителя. Он тоже в твои годы готов был проводить ночи напролет за картами и книгами, забывая о сне и покое, — Хюррем протянула руку и изящно выбрала самый крупный, спелый плод инжира, аккуратно разламывая его пополам. Из нежной мякоти брызнул прозрачный сок. — Но ты должен помнить, мой лев: здоровье наследника — это здоровье всей империи. Повелитель вчера вечером, уже после семейной трапезы, долго говорил со мной о тебе. Наш государь безгранично доволен твоей мудростью на Диване. Он видит в тебе свою главную гордость, свою истинную опору в грядущем восточном походе. Сердце Мехмеда пропустило удар. Упоминание вчерашнего вечера, когда они с Мустафой сидели друг напротив друга, скованные ледяным оцепенением, заставило его внутренне сжаться. Ему показалось, что воротник кафтана стал еще уже, врезаясь в воспаленную кожу шеи, словно петля. Но он заставил себя склонить голову в знак глубокой благодарности. — Слышать это — величайшая награда для меня, матушка. Всё, что я делаю — лишь ради спокойствия нашего Повелителя и процветания государства. — Я знаю, Мехмед. Знаю, — Хюррем ласково коснулась кончиками пальцев его ладони, лежащей на столе. Её кольца тускло звякнули о край фарфоровой пиалы. — Ты — моя плоть и кровь. В твоих жилах течет моя сила. Именно поэтому мне так важно знать, что в стенах этого дворца ты чувствуешь себя уверенно. Селим и Баязид вчера весь вечер только и говорили о твоем приезде. Баязид даже сокрушался, что ты стал слишком серьезным и больше не разделяешь их детских забав. Она сделала небольшую паузу, её пальцы медленно скользнули обратно, и янтарные глаза Хасеки сузились, приобретая ту едва заметную, острую проницательность. — Да и Шехзаде Мустафа… — вкрадчиво, почти шепотом продолжила Хюррем, не спуская глаз с лица сына. — Вчера на заседании Дивана он проявил к тебе необычайную благосклонность. Паши только и обсуждали, как дружно вы выступили против Рустема. Скажи мне, мой лев, неужели Амасья и Маниса наконец нашли общий язык? Мехмед почувствовал, как внутри него всё оцепенело, словно по венам пустили ледяную воду Босфора. Имя Мустафы, произнесенное матерью в этой сонной, мирной тишине утра, прозвучало как первый глухой удар набатного колокола. Но лицо Шехзаде осталось неподвижным, словно высеченным из анатолийского мрамора. Он не отвел взгляда, не моргнул и даже не поправил удушающий воротник кафтана, который в это мгновение казался раскаленным железом. — Мы с Шехзаде Мустафой прежде всего — слуги нашего Повелителя, матушка, — спокойно, с размеренной, почтительной интонацией ответил Мехмед, аккуратно беря со стола кусочек сыра, чтобы занять руки и продемонстрировать полное хладнокровие. — На заседании Дивана не было места личным чувствам или скрытым умыслам. Рустем-паша предложил решение, которое могло разорить пограничные земли и лишить армию снабжения в самый ответственный момент. Мой долг как санджакбея Манисы заботиться о благе государства. То, что наши мнения с братом совпали, лишь доказывает, что мы оба одинаково преданны воле отца. Перед лицом грядущей войны у Династии не может быть двух разных дорог. Хюррем слушала его, слегка наклонив голову набок. На её губах застыла едва заметная, мягкая улыбка, но в глубине янтарных глаз не было и капли тепла. Она медленно, почти лениво покрутила на указательном пальце массивный перстень с изумрудом, который тускло блеснул в лучах весеннего солнца. — Твои речи звучат очень зрело, Мехмед, — вкрадчиво произнесла она, и в её голосе скользнула едва уловимая, пугающая горчинка. — Ты говоришь как истинный правитель, и это радует мое сердце. И всё же… мне показалось странным, что вы с Мустафой за весь вчерашний вечер не обменялись ни единым словом. Вы сидели так близко, но между вами словно выросла каменная стена. Мустафа — старший Шехзаде. Он воин, за ним стоят янычары. Я бы не хотела, чтобы его излишняя… суровость или гордыня задели твое трепетное сердце. Ты ведь знаешь, как я пекусь о твоем покое. Мехмед чувствовал, как под плотной парчой кафтана, прямо там, где алел ночной след от губ Мустафы, кожа начинает нестерпимо гореть от подступившего пота. Ему казалось, что Валиде видит его насквозь, что она специально подбирается к этой теме, играя с ним, как кошка с пойманной птицей. — Мустафа всегда проявлял ко мне должное уважение, матушка, — Мехмед заставил себя сделать еще один неторопливый глоток щербета, демонстрируя абсолютную безмятежность. — На ужине у Повелителя мы молчали лишь из почтения к отцу. Когда говорит наш государь, сыновьям пристало слушать и впитывать его мудрость, а не вести пустые беседы между собой. Не стоит искать скрытый смысл там, где есть лишь уважение к традициям нашей семьи. Хюррем вдруг перестала перебирать свои перстни. Её рука плавно опустилась на узорчатую скатерть, а ласковая улыбка медленно, сантиметр за сантиметром, начала исчезать с её лица, уступая место чему-то глубокому, тяжелому и темному. Она посмотрела на Мехмеда так, словно заглядывала в самую глубину его мыслей, туда, где еще хранились отголоски ночных хриплых стонов и жарких объятий. — Прекрасно, мой лев, — тихо, почти шепотом произнесла она, и от этого шёпота у Мехмеда по спине пробежал мороз. — Я рада, что ты так думаешь. Ведь в Топкапы стены имеют не только уши, но и глаза. И порой то, что кажется нам надежно скрытым в ночной темноте, на рассвете становится явным для всего мира. Мехмед почувствовал, как пальцы, сжимавшие фарфоровый кубок, едва заметно дрогнули. Хрустальный щербет внутри пиалы качнулся, пустив мелкую рябь, отразившую золотые своды потолка. Этот вкрадчивый, леденящий тон матери ударил прямо в цель. Маски сбрасывались. Обманчивый утренний покой покоев Хасеки начал стремительно рассеиваться, уступая место той удушающей, тяжелой атмосфере, которую Мехмед так хорошо помнил с самого детства. — Выйдите все. Оставьте нас, — не повышая голоса, ровно и сухо скомандовала Хюррем, даже не повернув головы в сторону стоявших у дверей служанок. Слуги, евнухи и рабыни мгновенно, словно безликие ночные тени, растворились за порогом. Глухой стук закрывшейся тяжелой створки и шуршание опустившейся портьеры прозвучали для Мехмеда как удар топора палача на янычарском плацу. Пространство вокруг них сжалось до размеров софры. В тишине стало слышно, как на улице, за толстыми стенами Топкапы, кричат чайки над Босфором. Хюррем медленно, всем корпусом повернулась к сыну. В её зеленых глазах больше не осталось ни единой капли той мягкой, обволакивающей материнской нежности, которая согревала Мехмеда еще несколько минут назад. Перед ним сидела законная Хасеки Султан — женщина, которая выжгла половину империи и стерла в порошок десятки врагов ради того, чтобы её дети имели право находиться и жить в этом дворце. — Я родила тебя в страшных, невыносимых муках, Мехмед, — тихо, но с такой сокрушительной, свинцовой силой заговорила она, что каждое её слово физически давило на плечи Шехзаде. — Я знаю каждый тайный вздох твоего тела, каждую фальшивую интонацию твоего голоса с самого твоего первого крика в этих стенах. Ты можешь искусно лгать пашам, визирям, можешь обвести вокруг пальца даже самого Повелителя... но только не меня. Прекрати эту пустую игру в почтение. Она сделала тяжелую, выверенную паузу, давая тишине окончательно раздавить волю сына. Её взгляд, острый, как лезвие дамасской стали, впился прямо в высокий, наглухо застегнутый воротник его парчового кафтана. — Вчера за султанским столом ты не просто молчал, Мехмед. Ты панически боялся поднять на Мустафу глаза. Ты тратил все силы на то, чтобы контролировать свое дыхание рядом с ним. Вы двигались в такт, словно подчиняясь единому, невидимому импульсу. А сегодня на рассвете... — Хюррем подалась вперед, её кольца с глухим стуком ударились о край стола. — Мои верные слуги выгребали из холодного очага в твоих покоях пепел от сгоревших свитков. Пепел, на котором остались следы сургуча, который не используется в канцелярии Стамбула, но которым скрепляют свои послания правители Амасьи. Мехмед почувствовал, как у него перехватило дыхание. Горло словно сжала невидимая, безжалостная рука. Внутри всё рухнуло, осыпавшись ледяными осколками. Секрет, который они с Мустафой так отчаянно, так безумно пытались скрыть от всего мира, лежал перед его матерью, разорванный в клочья. Жесткая парча воротника теперь не просто грела — она буквально выжигала кожу на шее, там, где под тканью алело клеймо прошедшей ночи. В его голове, подобно искрам от костра, пронеслись десятки ложных путей, попытки списать всё на государственные тайны Манисы, на переписку о снабжении армии, на козни Рустема-паши... Но глядя в эти холодные, полные страшного, непреклонного знания глаза матери, он внезапно понял: ложь больше не сработает. Эта плотина, сдерживавшая его чувства долгие месяцы жизни на разрыв, дала смертельную трещину. — Вы ищете измену, матушка... — голос Мехмеда, впервые за все утро, дрогнул, сорвавшись на низкий, глухой звук. Он медленно опустил руки на колени, чувствуя, как его пальцы бьет крупная, неудержимая дрожь. — Вы повсюду ищете заговоры против трона и Повелителя... Но там нет политики. Там нет пашей и янычар. Он поднял на неё глаза, и в этом взгляде Хюррем к своему величайшему ужасу увидела не страх перед казнью, а горькую, выстраданную и абсолютно непреклонную решимость человека, который готов добровольно сделать шаг в бездну. Мехмед медленно, словно преодолевая сопротивление навалившейся на него невидимой тяжести, поднес дрожащую руку к воротнику кафтана. Пальцы с трудом нащупали плотную шелковую петлю у самого горла. Один щелчок, второй, третий… Он рванул парчовую ткань в стороны, освобождая дыхание. Высокий стоячий воротник распахнулся, обнажая бледную шею Шехзаде. И там, в полосе яркого весеннего света, безжалостно обнажился наливающийся багровым цветом след от губ Мустафы — неопровержимая, кричащая улика их ночного безумия. Хюррем Султан, заметив это багровое пятно, на долю секунды застыла. Её зрачки расширились, а пальцы, сжимавшие край узорчатой скатерти, побелели так, словно она пыталась удержать падающий свод дворца. — Вы правы, матушка, — тихо, но с пугающей, звенящей ясностью произнес Мехмед, в упор глядя в лицо Хасеки. — Я действительно сжигаю его письма. Сжигаю каждую ночь, глотая слезы и пепел. Но я не в силах сжечь то, что эти строки оставили в моем сердце. И я не в силах стереть то, что он оставляет на моем теле, когда весь этот проклятый мир засыпает. Он сделал глубокий, рваный вдох, чувствуя, как вместе с этим признанием из него уходит остаток жизненных сил, но отступать было уже поздно. Мост за его спиной был сожжен. — Вы ищете коварный заговор против моих младших братьев или против вашей власти? Вы думаете, что Шехзаде Мустафа плетет интриги, чтобы лишить меня расположения отца? — Мехмед горько, надрывно усмехнулся, и в этой усмешке было столько взрослого, выстраданного отчаяния, что Хюррем невольно подалась назад. — О Аллах, если бы всё было так… Если бы это была обычная борьба за престол, я бы первый принес вам его голову на серебряном подносе! Но там нет измены, матушка. Там нет политики. Там только наша общая, неизлечимая беда. Он опустил ладони на софру, подаваясь навстречу матери, и его карие глаза заблестели от подступивших, но так и не пролитых слез. — Я люблю его, матушка. Люблю так, что эта любовь выжигает мне все внутри каждый раз, когда я вижу его на Диване. Не так, как Шехзаде обязан по закону Османов любить своего единокровного брата. Я люблю его как мужчину. Люблю так, что готов безропотно принять шелковый шнурок из рук Повелителя или умереть от сабли самого Мустафы. И он… он чувствует то же самое, задыхаясь от этой муки в своей Амасье. Это не его игра, Валиде. Это наше общее проклятие, которое мы обречены нести вдвоем. Хюррем Султан не вскрикнула. Она не вскочила со своего места, опрокидывая драгоценные фарфоровые кубки и призывая стражу. Она просто... застыла, превратившись в холодное мраморное изваяние. Её лицо в одно мгновение потеряло все краски, став пугающе бледным, как погребальный саван. Ладонь, лежавшая на столе, судорожно сжала край дорогой парчовой скатерти, и крупные перстни с глухим, зловещим звоном ударились друг о друга. Она смотрела на своего первенца с тихим, бескрайним ужасом. В её глазах, никогда не знавших жалости к врагам, сейчас отражалось такое потрясение, словно она своими глазами видела, как земля разверзается у ног её любимого сына, увлекая всю их семью в геенну огненную. — О чем ты говоришь, Мехмед... — её голос, всегда сильный, чистый и властный, сейчас прозвучал едва слышно, надтреснуто, как разбитое на тонкие осколки стекло. — Ты вообще понимаешь, что ты сейчас произнес своими губами? Какую бездну ты открыл перед нами всеми? Она на мгновение замолчала, пытаясь глотнуть воздуха, но грудь Хасеки словно сдавило железным обручем. Багровая метка на шее сына горела в лучах утреннего солнца, как клеймо позора и неминуемой смерти. Её секундное оцепенение, вызнанное страшной правдой, медленно и неотвратимо сменялось чем-то иным — холодным, расчетливым и зловещим спокойствием хищника, который внезапно увидел капкан, захлопнувшийся прямо на лапе его любимого детеныша. Она медленно, с царственной грацией поднялась с шелковых подушек. Её шаги по дорогому ковру были абсолютно бесшумными, словно у пантеры. Хюррем подошла к Мехмеду вплотную, заставив его тень сжаться под её весом. Она протянула руки и властно, жестко взяла бледное лицо сына в свои ладони. Её пальцы, унизанные тяжелыми перстнями, были ледяными, как мрамор зимнего дворца, но хватка оказалась стальной, не оставляющей шанса отвернуться. — Посмотри на меня, Мехмед, — выдохнула она ему прямо в лицо. В её сорванном шепоте не было первобытного гнева, только пугающая, ядовитая и удушающая нежность матери. — Смотри в мои глаза. Ты — мой первенец. Ты — моя душа, моя плоть и вся моя жизнь. То, что ты сейчас излил мне из своего сердца — это не любовь, мой глупый лев. Это морок, черная ведовская тень, которую сын Махидевран искусно навел на твою чистую, доверчивую душу. Он старше. Он хитрее. Он с самого детства знал, что ты — моя единственная слабость, моя главная уязвимая точка под этим небом. И он ударил точно в цель. Ножом в спину. — Матушка, заклинаю вас, это не так... — Мехмед судорожно попытался отстраниться, качнув головой, но Хюррем лишь сильнее сжала его щеки, так что крупные камни её колец больно врезались ему в скулы, заставляя замереть. — Слушай меня внимательно, Шехзаде Мехмед, — её зеленые глаза сверкнули близким, беспощадным огнем, в котором когда-то сгорели десятки её врагов. — С этого самого мгновения и до того часа, когда ваши санджаки разведут вас в разные концы империи, ты не сделаешь ни единого шага в его сторону. Ты не напишешь ему ни единой строчки, даже если твоё сердце будет разрываться от боли. Если я узнаю... если до меня дойдет хотя бы смутный слух, что ты хотя бы случайно коснулся пальцами его руки или рукава — я сама в ту же секунду пойду к Повелителю. Она сделала короткую паузу, и её дыхание обожгло губы Мехмеда: — И тогда, Мехмед, быстрая смерть от шелкового шнурка станет для вас обоих величайшим милосердием, которого вы от отца не дождетесь. Я лично позабочусь о том, чтобы Мустафа и его мать сгнили заживо в самой темной глуши, а их имена были навсегда стерты из султанских хроник, будто их никогда и не существовало под этим солнцем. Отвечай мне, Мехмед... Ты хочешь его мучительной смерти? Ты хочешь стать причиной его гибели? — Нет... — едва слышно, сорванным выдохом выдавил Мехмед, чувствуя, как на его шее, прямо поверх багрового ночного следа Мустафы, невидимо затягивается безжалостная шелковая петля, сплетенная руками собственной матери. Из его глаз наконец выкатилась одна-единственная, обжигающая слеза, оставляя мокрый след на холодной ладони Хюррем. — Тогда молчи, — Хюррем медленно разжала пальцы, выпуская его лицо, но её взгляд продолжал удерживать его на месте. — И навсегда забудь дорогу к его покоям. Это единственная цена, которой ты отныне можешь купить его жизнь. Застегни свой кафтан и иди к отцу. Тяжелая портьера покоев Хасеки опустилась за спиной Мехмеда с глухим, ватным стуком. Оказавшись в длинном, прохладном коридоре, Шехзаде на секунду замер, едва не потеряв опору под ногами. Воздух здесь казался ледяным после душных, пропитанных ароматом роз комнат матери. Мехмед судорожно сжал челюсти, заставляя себя выпрямиться. Двое стражников-янычар у дверей мгновенно склонили головы, не смея поднять глаз на наследника, но Мехмед кожей чувствовал, как тяжело ему дается каждый вершок ровной, царственной осанки. Его пальцы, скрытые длинными рукавами кафтана, намертво впились в тяжелую золотую рукоять кинжала на поясе — только эта физическая боль помогала ему держать лицо и не сорваться на бег. — Мехмед?.. Этот звонкий, чистый голос заставил его вздрогнуть. У высокого стрельчатого окна, сквозь которое на мрамор ложились цветные витражные тени, стояла Михримах. Солнечные лучи золотили шелк её роскошного платья и драгоценную хрустальную подвеску на лбу. Она явно ждала его. Едва завидев брата, Луноликая султанша сделала стремительный шаг навстречу, и её брови испуганно взметнулись к переносице. Она слишком хорошо знала Мехмеда, чтобы не заметить, как лихорадочно блестят его покрасневшие глаза и как тяжело, прерывисто вздымается его грудь под глухо застегнутой парчой. — Мехмед, Аллах ведает, на тебе лица нет, — прошептала она, протягивая к нему тонкие руки. — Ты вышел от матушки сам не свой. О чем вы говорили в такой тайне? Опять грядущий поход? Или Повелитель... — Оставь меня, Михримах, — глухо, не узнавая собственного голоса, бросил Мехмед, пытаясь обойти сестру по правому краю коридора. Но Михримах не была бы дочерью Хюррем, если бы так легко сдалась. Она мягко, но непреклонно преградила ему путь, заставив остановиться прямо посреди цветных солнечных пятен. Её взгляд, быстрый и цепкий, скользнул по его лицу и внезапно замер на его шее. Она заметила, что тяжелый дневной кафтан брата затянут на все петли до самого подбородка — странная, удушающая строгость для теплого майского утра. — Это из-за Мустафы, верно? — вкрадчиво, понизив голос до едва слышного шёпота, спросила она, и в её глазах мелькнула глубокая, искренняя тревога. — Я ведь не слепая, Мехмед. Я видела, как вы весь вчерашний вечер за софрой избегали друг друга. Мехмед, если между Амасьей и Манисой снова началась вражда... если Мустафа затаил на тебя обиду из-за решения Повелителя, ты должен сказать мне! Я поговорю с ним, я смогу смягчить его сердце, ты же знаешь, он слушает меня... — Хватит! — этот возглас сорвался с губ Мехмеда яростным, задушенным шипением. Он подался вперед, нависая над сестрой, и в его глазах полыхнул такой дикий, первобытный страх, пополам с гневом, что Михримах невольно отшатнулась, прижав ладонь к груди. Пара рабынь, шедших в отдалении по коридору, испуганно замерли и тут же попятились назад, растворяясь в арках. — Хватит, Михримах! — повторил он чуть тише, но от этого его шепот показался еще страшнее. — Нет между нами никакой вражды! Слышишь меня? Нет ничего, кроме твоих вечных расспросов и твоего любопытства, которое когда-нибудь погубит нас всех! Заклинаю тебя ради Аллаха — оставь меня в покое! Забудь об этом! Не дав ей вставить ни слова, Мехмед резко развернулся и почти бегом бросился прочь по гулкому коридору, скрываясь за поворотом, ведущим к его личным покоям. Высокий воротник его кафтана продолжал тереть шею, но сейчас ему казалось, что это сама Хюррем держит его за горло. Михримах осталась стоять у стрельчатого окна совершенно одна. Золотой свет Стамбула продолжал играть на её бриллиантах, но внутри неё всё заледенело. Она медленно опустила руку от груди к губам, провожая пустой коридор долгим, тяжелым и невероятно проницательным взглядом. В её голове, привыкшей к сложным дворцовым уравнениям, пазл никак не складывался. Если бы Мустафа угрожал Мехмеду, брат бы злился. Он бы искал защиты у матери или у отца. Он бы замыкался в гордости Династии. Но сейчас Мехмед не злился. В каждом его жесте, в его сорванном крике, в его панически застегнутом воротнике было кое-что другое. «Он не злится на Мустафу... — подумала Михримах, и от этой мысли у неё по спине пробежал мороз. — Он до смерти боится за него. Он защищает его от матушки. Но... о Аллах, какая тайна может заставить моего гордого брата так отчаянно закрывать Мустафу собой?»
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать