Пэйринг и персонажи
Эндрю Джозеф Миньярд/Нил Абрам Джостен, Николас Эстебан Хэммик, Дэвид Винсент Ваймак, Эбигейл Мари Уинфилд, Аарон Майкл Миньярд, Элисон Джамайка Рейнольдс, Натали Рене Уокер, Рико Морияма, Мэтью Донован Бойд, Даниэль Ли Уайлдс, Ичиро Морияма, Бетси Джо Добсон, Брайан Сет Гордон, Кейтлин Маккензи, ОЖП/Кевин Дэй
Метки
Описание
Ей следовало умереть там, на холодном полу, в луже собственной крови, с иглой в руке и пустотой в груди. Это было бы правильно. Это было бы легко и это было бы концом.
Примечания
отклонение от канона, некоторые моменты не по книге
Выбрать свет
03 июня 2026, 02:58
Ветер на балконе становится холоднее, и Арианна наконец бросает погасший фильтр в маленькую пепельницу, стоящую на перилах. Но не уходит внутрь, потому что внутри слишком тихо, слишком пусто, слишком много места для мыслей, которые она так старательно отгоняла последние полгода, и она знает, что если зайдёт сейчас, сядет на диван и закроет глаза, то все эти мысли настигнут её, и она не сможет убежать, потому что убегать больше некуда. Потому что она уже сбежала оттуда, от него, от себя, от всего, что могло её уничтожить, и теперь осталась только она и эти мысли, которые не уходят, даже когда она тренируется до изнеможения, даже когда она пьёт кофе литрами, даже когда она стоит на балконе и смотрит на серое небо, которое никак не хочет становиться голубым.
Она думает о том, как всё начиналось, не только о том грязном туалете, нет, задолго до этого, задолго до того, как она впервые взяла в руки шприц, задолго до того, как её руку сломали, задолго до того, как она оказалась в Гнезде, задолго до всего, что сделало её той, кем она стала. Она думает о том дне, когда впервые почувствовала, что экси для неё не просто игра, а единственное, ради чего стоит жить, и эта мысль, такая простая, такая детская, теперь кажется ей насмешкой. Потому что именно экси привело её туда, именно экси сделало её целью, именно экси стало тем крючком, на который её поймали, завертели, использовали, а потом выбросили, как ненужную вещь, и теперь она стоит на балконе с чашкой остывшего кофе в руках и не знает, любит ли она экси или ненавидит его, или чувствует что-то среднее, что нельзя назвать одним словом, потому что слишком много боли связано с этим словом, слишком много страха, слишком много потерь.
Она вспоминает тот день, когда сбежала из Гнезда, и эти воспоминания до сих пор режут, как осколки стекла, которые застряли в коже и никак не выходят, сколько бы она ни пыталась их вытащить. Это было не героически, не красиво, не так, как показывают в фильмах, где герой пробирается через вентиляцию или отключает охрану, нет, это было грязно, страшно и унизительно. Она вылезла в окно больницы, когда медсестра отвернулась, потому что кто бы стал охранять девушку со сломанной рукой, которую уже списали, которая больше никому не нужна. Она упала в кусты, расцарапала лицо о ветки, сломала ноготь на правой руке, и этот ноготь потом болел дольше, чем запястье, потому что запястье болело всегда, а ноготь только пока не отрос заново. Она бежала босиком по асфальту, потому что в больнице у неё не было обуви — её вещи исчезли вместе с той жизнью, которая закончилась в тот момент, когда врач сказал: «Менее пяти процентов», — и она бежала, не зная, куда, не зная, зачем, не зная, есть ли у неё вообще шанс выжить, потому что она была никем, у неё не было денег, не было документов, не было ни одной души, которая бы ждала её, которая бы искала её, которая бы сказала: «Ты справишься, Арианна, я верю в тебя».
И она не справилась. Не тогда. Она выжила, да, но выживание это не жизнь, это просто процесс, при котором ты продолжаешь дышать и двигаться, даже когда внутри тебя уже ничего не осталось, даже когда каждый новый день приносит только новые причины ненавидеть себя. Даже когда единственное, что ты чувствуешь, это пустота, и ты пытаешься заполнить её чем угодно. Алкоголем, наркотиками, бесконечными скитаниями по вокзалам и мотелям, где никто не знает твоего имени, никто не смотрит на тебя с жалостью или восхищением, потому что ты просто очередная бездомная девушка с сломанной рукой, каких тысячи по всей стране, и твоя история ничем не отличается от их историй, разве что когда-то твоё лицо было на обложках журналов, но это было так давно, что даже ты сама начинаешь сомневаться, было ли это на самом деле.
Наркотики пришли не сразу, но они пришли неизбежно, как приходит зима после осени, как приходит ночь после дня, как приходит боль после того, как заканчиваются обезболивающие, которые она воровала из аптек, потому что у неё не было денег на рецепты, а боль в сломанной руке не проходила, она становилась только сильнее с каждым днём, с каждой неделей, с каждым месяцем, превращаясь из тупой, ноющей боли в острую, стреляющую. Которая заставляла её просыпаться по ночам с криком, который она научилась подавлять, зажимая рот подушкой, чтобы никто не услышал, чтобы никто не пришёл, чтобы никто не увидел её слабость. Она начала с того, что было под рукой, с алкоголя, дешёвого, горького, обжигающего, который на время притуплял боль, но оставлял после себя головную боль и тошноту, и она ненавидела эти ощущения почти так же сильно, как ненавидела боль. Потому что алкоголь делал её уязвимой, медленной, глупой, а в её положении нельзя было быть медленной или глупой, потому что если бы те, кто искал её, нашли, она должна была быть готова бежать снова, а бежать в состоянии алкогольного опьянения невозможно.
Потом кто-то предложил ей травку, дешёвую, грязную, но эффективную, и она попробовала, и это было лучше, чем алкоголь, потому что не вызывало тошноты, не делало её медленной, просто делало всё неважным, и эта неважность была таким облегчением, таким подарком, таким спасением от постоянного, непрекращающегося ужаса, который преследовал её, что она не могла остановиться. Она хотела больше, ей всегда было мало, потому что эффект проходил слишком быстро, а возвращение к реальности было слишком болезненным, и она снова и снова возвращалась к этому состоянию, когда мир становился мягким, расплывчатым, безопасным. Но травка перестала помогать, как перестают помогать все слабые наркотики, когда толерантность растёт, а боль — нет, и тогда она перешла к чему-то более сильному. К чему-то, что обещало не просто сделать мир неважным, а стереть его полностью, оставить только пустоту, в которой не было ни страха, ни боли, ни воспоминаний, ни сожалений, и это что-то было героином, и первый укол стал началом конца, хотя тогда она этого не понимала, она чувствовала только облегчение, такое полное, такое абсолютное, что ей показалось, будто она наконец нашла то, что искала всё это время. Способ исчезнуть, не умирая, способ стать никем, не переставая существовать.
Она не помнит, сколько раз кололась, прежде чем оказалась в том туалете, не помнит, сколько денег потратила на дозы, не помнит, сколько раз её рвало, сколько раз она теряла сознание, сколько раз просыпалась в незнакомых местах, не понимая, как туда попала, сколько раз обещала себе, что это в последний раз, а на следующий день искала нового дилера. Потому что без дозы она не могла функционировать, без дозы её трясло, её тошнило, её ломало так, что она готова была сделать что угодно, лишь бы боль прекратилась, и эта ломка была страшнее всего, что она пережила в Гнезде, потому что ломка была ею самой, её собственным телом, которое восставало против неё, которое требовало новой дозы и кричало так громко, что она не слышала ничего другого. И она сдавалась, каждый раз сдавалась, потому что бороться с собой было невозможно, потому что она была слишком слаба, чтобы сопротивляться, потому что она уже давно перестала быть хозяйкой своего тела и своей жизни.
А потом была та ночь, и шприц, и слишком большая доза, или слишком маленькая, она так и не поняла, и лезвие, и порезы, которые не получились достаточно глубокими, и холодный пол, и синяя лампа, и он — Джереми, который вошёл в туалет, потому что захотел, и не ушёл, потому что, как она потом поняла, был слишком упрямым, чтобы пройти мимо, слишком добрым, чтобы отвернуться, слишком человечным, чтобы сделать вид, что ничего не видит. И теперь, стоя на этом балконе, она думает о том, что если бы он не зашёл в тот туалет в ту самую минуту, она бы умерла, и никто бы не узнал, никто бы не пришёл, никто бы не сказал: «Я найду тебя, если ты потеряешься», и эта мысль, что её смерть осталась бы незамеченной, что её тело нашёл бы какой-нибудь пьяный парень под утро, что её имя промелькнуло бы в новостях как очередная трагедия очередной падшей звезды, которую быстро забыли бы. Эта мысль всё ещё вызывает у неё странную, почти болезненную смесь страха и облегчения, потому что она не хотела умирать незамеченной, но и не хотела, чтобы её смерть стала сенсацией, не хотела, чтобы её историю пережёвывали журналисты, которые ни черта не понимали, не хотела, чтобы её имя связывали с Гнездом, с Рико, со всем тем, что она так старательно прятала.
После клиники, после того как Маркус вывел героин из её крови, после того как ломка наконец прошла и она перестала просыпаться в холодном поту, мечтая о новой дозе, Джереми сказал ей то, что изменило всё — не сразу, не вдруг, но изменило. Они сидели в маленьком кабинете Маркуса, пахнущем дезинфекцией и кофе, и Джереми смотрел на неё своими карими глазами, под которыми всё ещё были тёмные круги от бессонных ночей, проведённых в кресле у её кровати, и говорил спокойно, ровно, как будто предлагал ей не что-то невероятное, а самое обычное дело.
«Ты можешь тренироваться с нами, — сказал он. — С Троянцами. У нас есть свободное место в тренировочном составе. Никто не будет задавать лишних вопросов. Моя команда хорошие ребята. Они не лезут не в своё дело. Ты можешь приходить на корт когда хочешь, тренироваться сколько хочешь, играть в своём темпе. Я не прошу тебя выходить на матчи и подписывать контракт. Я просто предлагаю тебе место, где ты можешь быть собой. Где ты можешь играть. Не для кого-то, а для себя. Если захочешь».
Она смотрела на него тогда и не понимала. Зачем ему это, зачем ему возиться с ней, зачем ему рисковать репутацией, временем, силами, всем, что у него было, ради девушки, которая даже не могла нормально держать клюшку, которая боялась выходить на публику, которая была сломана вдоль и поперёк. Она спросила его об этом, и он ответил просто, как отвечал на всё, что касалось её. Без пафоса, без надрыва, без попытки казаться лучше, чем он есть.
«Потому что ты игрок, Арианна. Настоящий. Я видел твои матчи до травмы, и я вижу, как ты тренируешься сейчас, по ночам, когда никто не видит. Ты не перестала быть игроком. Ты просто забыла об этом. А я хочу помочь тебе вспомнить».
Она не знала тогда, хочет ли она вспоминать, потому что воспоминания об экси были неразрывно связаны с Гнездом, с Рико, с болью, с унижениями, с той частью её жизни, которую она хотела вычеркнуть навсегда. Но она согласилась, потому что не знала, что ещё делать, потому что сидеть в маленькой комнате, которую Джереми снял для неё, и смотреть в потолок было невыносимо, потому что тело требовало движения, потому что экси было единственным, что она умела по-настоящему хорошо, даже с сломанной рукой, даже с правой рукой, которая всё ещё не слушалась так, как хотелось бы.
Она начала тренироваться с Троянцами через две недели после того, как Маркус выписал её из клиники, и это было одновременно лучшим и худшим решением в её жизни. Лучшим, потому что корт стал для неё убежищем, местом, где она могла забыть обо всём, где она могла быть просто игроком, а не беглянкой, не наркоманкой, не сломанной звездой. Худшим, потому что каждое утро, просыпаясь и понимая, что сегодня снова нужно выходить на корт, она чувствовала страх. Не перед игрой, нет, перед людьми, перед взглядами, перед вопросами, которые она не хотела слышать, перед возможностью того, что кто-то узнает её, что кто-то свяжет её с той Арианной Блэк, которая была звездой, и начнёт задавать те самые вопросы, на которые у неё не было ответов.
Троянцы оказались именно такими, как сказал Джереми, хорошими ребятами, которые не лезли не в своё дело. Они не спрашивали, откуда она взялась, почему её левая рука замотана бинтом, почему она никогда не снимает длинные рукава даже в самую жару, почему она не ест с ними в столовой, а пьёт только чёрный кофе и иногда отламывает крошечный кусочек горького шоколада, который тает на языке, оставляя после себя вкус, который она почти не чувствует, потому что её вкусовые рецепторы притупились за месяцы голодания и наркотиков. Они принимали её как данность, как часть команды, как человека, который пришёл тренироваться, а не как звезду, которая вернулась, чтобы спасти их всех. И эта обыденность, эта нормальность была именно тем, что ей было нужно. Не восхищение, не жалость, не любопытство, а просто спокойное, ровное отношение, как будто она была такой же, как они, как будто её прошлое не существовало, как будто она начинала с чистого листа.
Но с чистого листа не получалось, потому что её тело помнило то, что она хотела забыть, и эта память была сильнее любых попыток начать новую жизнь. Она не могла есть, не потому, что не хотела, а потому, что каждый раз, когда она пыталась проглотить что-то большее, чем пара ложек супа или несколько глотков йогурта, её желудок сжимался, и её выворачивало, и она стояла на коленях перед унитазом, дрожа, с горьким привкусом желчи во рту, и чувствовала такое отвращение к себе, что хотелось снова взять в руки лезвие, чтобы перерезать это отвращение вместе с венами. Джереми узнал об этом не от неё, потому что она никогда не рассказывала, а от Маркуса, который заметил, что её вес не увеличивается, несмотря на то, что она уже несколько недель не колется и не пьёт, и Маркус, как врач, задал ей несколько вопросов, на которые она не хотела отвечать, но ответила, потому что Маркус был единственным человеком, кроме Джереми, кто видел её в самом худшем состоянии, и перед ним не было смысла притворяться.
Расстройство пищевого поведения началось не после Гнезда, оно началось ещё там, когда Рико смотрел на неё и говорил: «Ты должна быть идеальной, Арианна. Идеальное тело, идеальная игра, идеальная послушность. Если ты не будешь идеальной, зачем ты мне?» И она перестала есть, потому что еда была слабостью и лишним весом, а лишний вес означал медленные ноги на корте, а медленные ноги вели к поражение, а поражение к гневу Рико, а гнев Рико — это боль, которую она не хотела чувствовать снова. Потом, когда она сбежала, когда у неё не было денег, когда она голодала просто потому, что не могла позволить себе нормальную еду, расстройство закрепилось, стало частью её, таким же привычным, как дыхание, страх и бессонница, и даже теперь, когда у неё было достаточно денег, чтобы купить любую еду, которую она захочет, она не могла заставить себя есть. Потому что тело сопротивлялось, потому что психика сопротивлялась, потому что где-то глубоко внутри неё сидел голос, который шептал: «Если ты поешь, ты станешь слабой. Если ты поешь, ты станешь толстой. Если ты поешь, ты проиграешь. А проигрывать нельзя».
Маркус сказал Джереми, что это опасно, что без нормального питания её организм не восстановится, что её кости не срастутся правильно, что её сердце может не выдержать, если она продолжит в том же духе. И Джереми пришёл к ней тогда не с нравоучениями, не с давлением, а просто сел рядом и сказал: «Я не знаю, через что ты прошла, и я не знаю, как помочь тебе справиться с этим. Но я знаю, что если ты не будешь есть, ты умрёшь. Не сегодня, не завтра, но умрёшь. А я не для того сидел с тобой в клинике, не для того просыпался каждые два часа, чтобы проверить, дышишь ли ты, чтобы ты умерла от того, что не можешь заставить себя съесть ложку супа». Она не ответила ему тогда, но на следующий день она съела полтарелки супа, и её не вырвало, и она запомнила это как маленькую победу, первую из многих, которые ей предстояло одержать над своим телом и своей головой.
Тренировки с Троянцами стали для неё спасательным кругом, но они же стали и источником нового страха. Страха перед матчами, перед публикой, перед теми самыми прожекторами, которые когда-то освещали её путь к славе, а теперь казались ей прожекторами допросной комнаты, в которой её будут пытать вопросами, на которые у неё нет ответов. Джереми никогда не давил на неё в этом вопросе, никогда не спрашивал, когда она выйдет на официальную игру, никогда не напоминал ей о том, что её имя до сих пор помнят, что скауты до сих пор спрашивают о ней. Он просто предоставил ей свободу, свободу тренироваться, свободу играть, свободу решать, когда и как она будет готова. И эта свобода была для неё одновременно даром и проклятием, потому что она не знала, как ей распорядиться, потому что ответственность за собственный выбор была тяжелее любой обязанности, которую на неё возлагали раньше.
Иногда по ночам, когда она не могла уснуть, когда кошмары возвращались, а мятные сигареты заканчивались, она представляла себе, как выходит на корт в официальном матче, как слышит своё имя из динамиков стадиона, как чувствует на себе взгляды тысяч людей, которые пришли смотреть на неё, на Арианну Блэк, которая вернулась после того, как все списали её со счетов. В этих фантазиях всё было идеально. Её правая рука слушалась безупречно, мяч летел точно в цель, команда играла как единый организм, а соперники не могли противостоять её напору. Но потом реальность возвращалась, и она вспоминала, что в её левом запястье всё ещё хрустят неправильно сросшиеся кости, что её правая рука всё ещё не так сильна, как левая когда-то, что она не ест нормально уже несколько лет, что её организм истощён, а её психика — это поле боя, на котором она до сих пор не одержала победу. Что она не готова, никогда не будет готова, если будет продолжать бояться, но страх не уходит, он просто меняет форму, становится то тише, то громче, но никогда не исчезает полностью.
Она думает о том, что Джереми, наверное, ждёт, не требует, не просит, но ждёт, когда она скажет: «Я готова». И она не знает, сможет ли когда-нибудь это сказать, потому что готовность, это не просто умение играть, это умение принять свою историю, перестать от неё бежать и выйти в свет.
Она ловит себя на мысли, что сдаться было бы так легко, так просто, так привычно. Просто перестать бороться, перестать просыпаться по утрам, перестать выходить на корт, перестать жевать этот горький шоколад, который уже не приносит удовольствия, а стал просто ритуалом, просто действием, которое нужно совершить, чтобы организм не отказал окончательно. И она знает, что если бы она захотела, если бы она позволила себе эту слабость, она могла бы просто лечь и не вставать, просто закрыть глаза и не открывать их снова, просто перестать дышать, и никто бы не удивился, никто бы не сказал: «Арианна, ты могла бы попробовать ещё раз», потому что все, кто когда-то верил в неё, уже давно отвернулись, кроме одного человека, но этот человек не может прожить её жизнь за неё, не может сделать выбор вместо неё, не может заставить её хотеть жить, если внутри неё всё кричит о том, чтобы остановиться.
Она смотрит на свои руки, на правую, с бинтами, скрывающими порезы, которые уже почти зажили, но оставили после себя шрамы, такие же белые и тонкие, как те, что украшают её предплечье многочисленными линиями, словно карта всех её поражений и всех её попыток сдаться. На левую, которая всё ещё болит, когда она слишком долго держит клюшку или когда погода меняется и давление падает, и эта боль тупая, ноющая, привычная, напоминает ей о том, что она выжила, что её не убили, что она сбежала, пусть даже ценой всего, что у неё было.
Откидывая мысли она заходит в квартиру, оставляя холод и ветер за дверью, и машинально тянется к ноутбуку, который лежит на маленьком столике у окна, потому что это стало привычкой — проверять почту, читать новости, листать ленты, хотя она знает, что ничего хорошего там не найдёт, что каждое уведомление, каждое сообщение, каждая статья может стать триггером, который запустит цепную реакцию страха и паники. И всё же она не может остановиться, потому что не знать еще страшнее, чем знать, неизвестность пугает её больше, чем самые ужасные факты, потому что если она перестанет следить за тем, что о ней пишут, она может пропустить тот момент, когда её найдут, когда её имя снова появится в заголовках, когда её прошлое станет достоянием общественности, и она не будет готова, а быть готовой, это единственное, что даёт ей иллюзию контроля над ситуацией, которую она на самом деле не контролирует вовсе.
Она открывает браузер, и первое, что она видит на главной странице спортивного портала, — это статья под заголовком «Звёзды, которые исчезли: куда пропали лучшие игроки десятилетия?», и её сердце пропускает удар, а потом начинает биться так быстро и так громко, что ей кажется, будто этот стук слышат соседи, будто он разносится по всей квартире, по всему дому, привлекая внимание к её страху, к её уязвимости, к её секрету, который она так долго прятала. Её пальцы дрожат, когда она нажимает на ссылку, и страница загружается мучительно медленно, как будто интернет специально издевается над ней, как будто каждое мгновение ожидания и ещё одна секунда, в течение которой она может передумать, закрыть вкладку, сделать вид, что ничего не видела, но она не может, потому что её имя, наверное, там, потому что она одна из тех, кто исчез, потому что она одна из тех, кого помнят, даже если она сама хочет забыть.
Статья оказывается длинной, с фотографиями, с цитатами, с комментариями экспертов и болельщиков, и Арианна листает её, не читая, просто ища знакомое лицо, знакомое имя, знакомые строчки, которые опишут её жизнь, её карьеру, её падение, и когда она наконец доходит до раздела, посвящённого ей, когда видит свою фотографию, старую, сделанную ещё до Гнезда, до травмы, до всего, на которой она улыбается, держа клюшку в левой руке, с глазами, в которых ещё есть свет, есть жизнь, есть надежда. Она чувствует, как к горлу подступает тошнота, как мир начинает вращаться, как стены квартиры начинают давить на неё, становясь всё ближе, всё теснее, всё более похожими на ту клетку, из которой она сбежала, но которая, оказывается, никогда не отпускала её по-настоящему.
В статье пишут о ней с восхищением и ностальгией, как о потерянном сокровище, как о трагедии, которая потрясла мир экси, как о примере того, как талант может быть уничтожен обстоятельствами, и чем больше она читает, тем тяжелее ей становится дышать, потому что комментаторы вспоминают её лучшие матчи, её невероятные голы, её скорость, её точность, её агрессию и её умение переломить ход игры одним движением, и они спрашивают: «Где же она сейчас? Почему она исчезла? Что случилось с Арианной Блэк?» — и она знает ответы на эти вопросы, но не может их опубликовать.
Она читает строки, в которых её называют легендой, гением, надеждой экси, и эти слова, которые когда-то наполняли её гордостью и радостью, теперь звучат как насмешка, как приговор, как напоминание о том, какой она была и какой больше никогда не станет, потому что левая рука сломана, потому что правая никогда не будет такой же сильной и потому что внутри неё столько страха, что он парализует её каждый раз, когда она даже думает о том, чтобы выйти на публику, чтобы показаться на глаза тем, кто помнит её прежней, чтобы увидеть разочарование на их лицах, когда они поймут, что Арианна Блэк, которую они боготворили, превратилась в тень, в осколок, в то, что остаётся от человека, когда его ломают до основания.
В комментариях под статьей она находит сотни сообщений от фанатов, которые скучают по ней, которые молятся, чтобы она вернулась, которые пишут, что её игра вдохновляла их, что она была для них примером, что они не забыли её, что они никогда не забудут, и каждое такое сообщение — как удар под дых. Как напоминание о том, что она не просто сбежала от своих мучителей, она сбежала от всех, кто в неё верил, от всех, кто поддерживал её, от всех, кто аплодировал ей, и что теперь, если она вернётся, она должна будет объяснить им, почему исчезла, почему бросила, почему не попрощалась. А объяснить это невозможно, потому что правда слишком страшна, потому что правда — это Гнездо, это Рико, это ночи, которые она провела, молясь о смерти, это героин, лезвие, этот грязный пол туалета, это голос, который считал до ста, чтобы она не закрыла глаза. И она не может рассказать им это, не может показать им свои шрамы, не может позволить им увидеть, насколько она сломана на самом деле.
Она закрывает ноутбук с такой силой, что экран трещит, и откидывается на спинку стула, закрывая лицо руками, и её дыхание становится прерывистым, почти паническим, потому что она только что осознала то, что знала всегда, но старательно игнорировала: её не забыли. Её помнят, ждут и хотят видеть. И это желание чужое, коллективное и бесконечное, давит на неё с такой силой, что ей кажется, будто она задыхается. Будто тысячи глаз смотрят на неё сквозь экраны мониторов, будто тысячи голосов шепчут: «Вернись, Арианна, вернись, мы скучаем по тебе», — и она хочет закричать, хочет сказать им: «Я не могу вернуться, потому что если я вернусь, меня найдут, меня заберут, меня снова сделают вещью, игрушкой, и на этот раз я не сбегу, потому что у меня больше нет сил, потому что я уже на пределе, потому что если меня поймают во второй раз, я умру».
Страх, который она носила в себе с момента побега из Гнезда, который стал её постоянным спутником, её тенью, её вторым я, вспыхивает с новой силой, потому что статья напомнила ей о том, что она не просто наркоманка, не просто сломанная девушка. Она все-таки публичная фигура, человек, чьё лицо узнают на улице, чьё имя знают миллионы, чьё исчезновение было событием, и если она покажется на публике, если кто-то узнает её, если её фотография появится в интернете, то те, кто её ищет, те, кто хочет вернуть её обратно, тот, кто сломал её руку и её жизнь, узнают, где она, и придут за ней, и у неё не будет шанса убежать снова. Потому что на этот раз они будут готовы, потому что на этот раз они не позволят ей выскользнуть, потому что на этот раз они запрут её так, что она никогда не увидит света.
Она сидит на стуле, сжимая голову руками, и чувствует, как слёзы, горячие, солёные, такие же, как тогда, в туалете, текут по её щекам, и она не может их остановить. Потому что она так устала бояться, так устала прятаться, так устала быть одной, даже когда кто-то рядом, потому что этот страх — он её, только её, и никто не может разделить его с ней, никто не может войти в её голову и сказать: «Тебе нечего бояться, они тебя не найдут», — потому что это было бы ложью, а она не хочет слышать ложь, даже если ложь была бы утешительной, даже если ложь помогла бы ей заснуть сегодня ночью без кошмаров и сделала бы её жизнь чуть легче, потому что правда слишком тяжела, слишком невыносима, слишком реальна. И эта правда заключается в том, что она никогда не будет в безопасности, никогда не сможет перестать прятаться, никогда не сможет выйти на свет и сказать: «Я — Арианна Блэк, и я свободна», — потому что свобода — это роскошь, которую она не может себе позволить, потому что за её свободу заплачено слишком высокую цену, и эта цена, её жизнь, которую она до сих пор не знает, хочет ли продолжать.
Она не знает, сколько времени прошло с того момента, как она закрыла ноутбук. Минуты, часы, целая вечность, но когда в дверь раздаётся стук, она вздрагивает так сильно, что чуть не падает со стула, и её сердце, которое только начало успокаиваться, снова пускается в бешеный галоп. Ведь каждый неожиданный звук, каждый незнакомый шорох, каждый стук в дверь, это потенциальная угроза, это возможность того, что за ней пришли, что её нашли, что её безопасное убежище больше не является безопасным, и она замирает, не в силах пошевелиться, не в силах крикнуть и сделать что-либо, кроме как сидеть и смотреть на дверь, ожидая, что сейчас она откроется и на пороге появятся они, те, от кого она бежала, те, кто сломал её, те, кто обещал, что она никогда не будет свободной.
Но стук повторяется, и в нём есть что-то знакомое, что-то, что она подсознательно узнаёт. Определённый ритм, определённая настойчивость, определённая мягкость, которая не свойственна тем, кто пришёл причинить ей боль, и она медленно, очень медленно, будто каждое движение стоит ей невероятных усилий, встаёт со стула и идёт к двери. И её пальцы дрожат, когда она поворачивает замок, и она открывает дверь и видит его — Джереми, который стоит на пороге в своём обычном виде: светлые волосы, светлые ресницы, усталые глаза, которые, тем не менее, смотрят на неё с теплом, с заботой, с чем-то, что она не может назвать, но что заставляет её плечи слегка расслабиться, а дыхание стать чуть глубже и ровнее.
— Ты не отвечала на сообщения, — говорит он, и его голос звучит мягко, без упрёка и давления, просто как констатация факта, и он проходит внутрь, даже не дожидаясь приглашения, потому что они уже прошли ту стадию отношений, когда нужно соблюдать формальности, когда нужно спрашивать разрешения, когда нужно стоять на пороге и ждать, пока тебя позовут. Теперь он просто входит, потому что он всегда входит, потому что он всегда рядом, за последние полгода он стал для неё чем-то вроде постоянной величины, чем-то, на что можно положиться, даже когда всё остальное рушится.
Она закрывает дверь и прислоняется к ней спиной, чувствуя, как холодный металл давит на позвоночник через тонкую ткань толстовки, и смотрит на него, и в её глазах, наверное, отражается всё. И страх от прочитанной статьи, и паника от осознания того, что её не забыли, и усталость от бесконечной борьбы, и отчаяние от того, что она не видит выхода из этой ситуации, в которой она оказалась. Потому что каждый путь, каждая дорога, каждое решение ведут либо к возвращению в тень, где она будет прятаться до конца своих дней, либо к выходу на свет, который почти наверняка приведёт к тому, что её найдут те, от кого она сбежала.
— Я читала статью, — говорит она, и её голос звучит хрипло, как будто она не пользовалась им несколько часов, хотя на самом деле просто много плакала, и слёзы высохли, оставив после себя только солёный привкус на губах и чувство опустошения, которое она знает так хорошо, что оно стало почти родным. — Про звёзд, которые исчезли. Про меня. Они помнят меня, Джереми. Они скучают по мне. Они хотят, чтобы я вернулась. А я не могу вернуться, потому что если я вернусь, если меня увидят, если моё имя снова появится в новостях, меня найдут, и тогда... тогда всё будет кончено.
Джереми смотрит на неё долго, так долго, что она успевает пожалеть о своих словах, успевает подумать, что не надо было этого говорить, что она показала свою слабость, свой страх, свою уязвимость, и хотя она знает, что он не из тех, кто использует это против неё, привычка прятать свои чувства, привычка не показывать, как ей на самом деле страшно, въелась в неё так глубоко, что она не может избавиться от неё, даже когда понимает, что перед ней не враг, а человек, который спас ей жизнь.
— Ты не можешь прятаться вечно, Арианна, — говорит он наконец, и его голос звучит мягко, но в нём есть что-то твёрдое, что-то, что не позволяет ей отмахнуться от его слов, как она обычно отмахивается от всего, что ей не нравится слышать. — Ты сама это знаешь. Ты не можешь всю жизнь провести в этой квартире, на этом балконе, с этими сигаретами и этим кофе. Ты игрок. Ты родилась для того, чтобы быть на корте. И чем дольше ты прячешься, тем тяжелее тебе будет вернуться. Я не говорю, что это будет легко. Я не говорю, что ты не будешь бояться. Но ты должна сделать этот шаг. Не ради меня, не ради фанатов, не ради тех, кто пишет эти статьи. Ради себя. Потому что ты заслуживаешь шанса. Потому что если ты не дашь себе этот шанс, никто другой тебе его не даст.
Она хочет возразить, хочет сказать ему, что он не понимает, что он никогда не был в её шкуре, что он не знает, каково это. Жить в постоянном страхе, просыпаться каждую ночь от того, что тебе показалось, что ты слышишь шаги в коридоре, не мочь выйти на улицу без того, чтобы не оглядываться каждые пять секунд, проверяя, не следят ли за тебя, не идут ли за тобой, не готовятся ли наброситься на тебя в ближайшем переулке, но она смотрит на него, и понимает, что он, возможно, действительно не знает этого, но он знает другое. Он знает, что значит быть капитаном, знать, что значит нести ответственность за других, знать, что значит принимать решения, от которых зависят чужие жизни, и эта ответственность, наверное, тоже тяжёлая, просто по-другому, не так, как её тяжесть, но всё же достаточно весомая, чтобы он мог позволить себе говорить с ней не как с пациентом или жертвой, а как с равной.
— Я поговорил с тренером Лисов, — говорит Джереми, и эти слова падают в тишину, как камни в спокойную воду, вызывая круги, которые расходятся во все стороны, заполняя собой всё пространство маленькой квартиры, и Арианна чувствует, как её сердце снова начинает биться быстрее. Мысль о том, что тренер Лисов согласился взять её, согласился дать ей шанс, кажется ей настолько абсурдной, настолько невероятной, что она почти смеётся, но смех застревает в горле, превращаясь в какой-то сдавленный, хриплый звук, и она смотрит на Джереми широко открытыми глазами, и её серые глаза, кажется, стали ещё больше, ещё темнее и пустее, чем обычно, и она не знает, что сказать, не знает, как реагировать, не знает, плакать ей или кричать, или сделать и то, и другое, и она делает глубокий вдох, и выдыхает, и снова вдыхает, и снова выдыхает, и когда её сердце немного успокаивается. Она находит в себе силы спросить, и её голос звучит так, будто она не верит своим ушам, будто надеется, что ослышалась, что это всё ошибка, недоразумение, глупая шутка, которую он решил рассказать, потому что не знал, как подойти к серьёзному разговору, но Джереми смотрит на неё серьёзно, и в его глазах нет ни тени улыбки, ни тени сомнения, только та самая спокойная, твёрдая уверенность, которая всегда появляется у него, когда он говорит о вещах, в которых не сомневается, и Арианна понимает, что это не шутка. Что он действительно сделал это, действительно поставил её перед фактом, действительно решил за неё, что ей нужно возвращаться, что ей нужно играть, что ей нужно перестать прятаться и выйти на свет, даже если этот свет может оказаться для неё смертельным.
— Ты поговорил с тренером Лисов? — переспрашивает она, и её голос звучит так, будто она не верит своим ушам. Она сжимает пальцы в кулаки, и её ногти впиваются в ладони, и эта боль такая знакомая, такая почти родная. Помогает ей не потерять сознание, не провалиться в ту тёплую, манящую темноту, которая так и ждёт, чтобы забрать её, и она смотрит на Джереми, и в её глазах — ужас, чистый, неподдельный ужас человека, который только что понял, что его единственное убежище, его единственная защита, его единственный друг предал его, не со зла, нет, а из лучших побуждений, из желания помочь, но предал всё равно. Потому что это решение, это предложение, этот разговор с тренером Лисов. Всё это было сделано без её согласия, за её спиной, и теперь она чувствует себя такой же беспомощной, такой же загнанной в угол, какой чувствовала себя в Гнезде, когда другие люди решали за неё, что ей делать, куда идти, кем быть.
— Он согласен, — продолжает Джереми, и его голос становится тише, но не теряет своей твёрдости, как будто он говорит о чём-то, что уже решено, что уже не требует обсуждения, что осталось только принять и сделать. Она хочет сказать ему, что он ошибается, что она не заслуживает его надежды, что она не сможет, что она боится, но слова застревают в горле, потому что она смотрит на его лицо, на его светлые ресницы, на его карие глаза, и видит там что-то такое, чего не видела ни в чьих глазах уже очень, очень давно — веру, и эта вера, такая хрупкая, такая почти невозможная. Пугает её до чёртиков, но в то же время она согревает её изнутри, как тот самый глоток горячего кофе в холодный день, как та самая мятная сигарета, которая никогда не обжигала, а просто дарила иллюзию покоя.
— Я рассказал ему о тебе, — говорит Джереми, и его голос становится ещё тише, почти шёпотом, как будто он боится, что кто-то услышит, как будто то, что он говорит. Это секрет, который нельзя произносить вслух, и Арианна смотрит на него, и её серые глаза расширяются, потому что она не знает, что он рассказал, не знает, сколько правды он выдал, не знает, сколько секретов он раскрыл, и она хочет спросить, хочет крикнуть, хочет сказать ему, что он не имел права, что это не его история, что это её боль, её страх, её прошлое, и только она решает, кому рассказывать, а кому нет. Но она молчит, потому что если она начнёт говорить, то, наверное, не сможет остановиться, и тогда она скажет ему всё, что прятала так долго, и это будет концом, концом её защиты, её маски, её иллюзии, что она может справиться сама, и она не готова к этому, не сейчас, не когда он смотрит на неё так, будто она не сломанная вещь, а целый мир, который можно спасти, если не отвернуться в самый нужный момент.
— Не всё, конечно, — продолжает Джереми, и в его голосе появляется что-то, что, наверное, можно назвать извинением, или сожалением, или просто тем, что он понимает, что перешёл границу, что зашёл слишком далеко, но он не может остановиться, потому что если он остановится, то, наверное, никогда не сможет помочь ей, а он хочет помочь, хочет так сильно, что готов рискнуть всем, что у него есть, даже её доверием, которое он, наверное, не заслужил, но которое надеется однажды получить. — Но достаточно, чтобы он понял, кто ты, откуда ты и почему ты не можешь играть за Троянцев. Он понимает. Он сказал, что если ты захочешь прийти, он даст тебе место. Он не будет задавать вопросов, не будет требовать объяснений, не будет лезть в твоё прошлое. Он просто даст тебе шанс. Потому что он верит, что каждый заслуживает второй шанс. Даже тот, кто сам в это не верит.
Арианна смотрит на него, и её серые глаза наполняются чем-то, что она не может назвать, не слезами, нет, она давно разучилась плакать, а чем-то другим, чем-то, что, наверное, называется удивлением, или недоверием, или просто тем, что она не может поверить, что есть люди, которые готовы давать шансы тем, кто их не заслужил. Которые готовы верить в тех, кто сам в себя не верит, и она хочет сказать ему, что он ошибается, что она не заслуживает второго шанса, что она использовала свой единственный шанс, когда сбежала из Гнезда, и что она провалила его, провалила так же, как проваливала всё в своей жизни, и что теперь уже поздно, что она слишком сломана, слишком пуста, слишком напугана, чтобы начинать заново. Но она не говорит этого, потому что он смотрит на неё так, будто не слышит её мыслей, будто не видит её страха, будто для него она всё ещё тот человек, который может измениться, который может выжить, который может быть счастлив, и эта его вера, такая слепая, такая глупая, такая почти невозможная. Заставляет её сомневаться в себе, заставляет её думать, что, может быть, он прав, может быть, она действительно может попробовать, может быть, она действительно может начать всё сначала, даже если это страшно, даже если это больно и даже если это кажется невозможным.
— Тем более там Кевин, — добавляет Джереми, и в его голосе появляется что-то, что, наверное, можно было бы назвать надеждой, если бы Арианна не знала его так хорошо, и она замирает, потому что он сказал это так спокойно, так буднично, как будто речь шла о погоде, а не о том, что она должна встретиться с человеком, которого не видела с того самого дня, когда он ушёл, оставив её одну. И она не знает, что чувствует, страх, злость, надежду или всё сразу, и её пальцы сжимают край дивана так сильно, что костяшки белеют, и она смотрит на него, и её серые глаза, которые ещё минуту назад были пустыми и холодными, вдруг вспыхивают. Не гневом, нет, чем-то другим, чем-то, что она не может контролировать, что вырывается наружу, прежде чем она успевает подумать, прежде чем она успевает спрятать это за своей каменной маской, которая так долго была её единственной защитой.
— Ты серьёзно? — голос Арианны срывается, становится резче, и она даже не узнаёт его, потому что не помнит, когда в последний раз позволяла себе показывать, что её что-то задевает. Что кто-то может задеть её своими словами, и она встаёт с дивана, и её руки дрожат, и она делает шаг к нему, и ещё один, и останавливается, глядя на него сверху вниз, хотя он сидит на пуфике, и она всё равно чувствует себя маленькой, беспомощной, той самой девушкой, которая лежала на полу грязного туалета и ждала смерти, а он стоял над ней и считал до ста, чтобы она не закрыла глаза. — Ты предлагаешь мне пойти к Кевину? Ты думаешь, я рассказывала тебе о нём для того, чтобы ты сейчас использовал это против меня?
Джереми смотрит на неё, и в его карих глазах нет испуга, нет сожаления, нет даже удивления. Только та же спокойная, тёплая уверенность, и он не отводит взгляда, не отступает, не пытается оправдаться, и это её злит ещё больше, потому что она привыкла, что люди отступают, когда она повышает голос, привыкла, что они боятся её гнева, боятся её боли, боятся её, и она не знает, как быть, когда кто-то не боится, не знает, как быть, когда кто-то смотрит на неё и не отворачивается, даже когда она кричит.
— Я не предлагаю тебе идти к Кевину, — говорит он спокойно, и его голос остаётся таким же ровным, как будто она не кричала на него минуту назад, как будто она просто сказала, что на улице дождь, а он ответил, что да, действительно, капли падают с неба. — Я предлагаю тебе идти в команду, где есть кто-то, кто понимает, через что ты прошла. Это не одно и то же.
— Какая разница? — Арианна сжимает кулаки, и её ногти впиваются в ладони, и эта боль помогает ей не потерять контроль, не сорваться, не закричать ещё громче. Она смотрит на него, и её серые глаза сверкают, и она чувствует, как внутри неё поднимается что-то, что она не может остановить, что-то, что, наверное, называется гневом, или отчаянием, или просто тем, что она устала, устала так, что каждое слово, каждое движение, каждый вздох даётся ей с трудом, и она не знает, сколько ещё сможет так жить, не знает, сколько ещё сможет притворяться, что всё в порядке, не знает, сколько ещё сможет бороться с тем, что она чувствует. — Какая разница, если он там? Ты думаешь, я смогу просто прийти и сделать вид, что ничего не было? Что мы просто товарищи по команде, которые когда-то пересекались в Гнезде? Ты думаешь, я смогу смотреть на него и не вспоминать, как он смотрел на меня, как его руки касались моих, как он улыбался, когда думал, что никто не видит? Ты думаешь, я смогу играть с ним, дышать с ним одним воздухом, стоять рядом с ним на корте и делать вид, что между нами ничего нет, что мы не знаем друг друга, что мы не были… не были…
Она замолкает, потому что не знает, какое слово подобрать, не знает, как назвать то, что было между ними, потому что это не было дружбой, не было любовью, не было чем-то, что можно назвать одним словом, это было чем-то другим, чем-то, что не имело названия, чем-то, что существовало только в их взглядах, в их молчании, в тех редких мгновениях, когда они оставались одни. И Рико не смотрел на них своими холодными, хищными глазами, и она могла позволить себе дышать, не боясь, что её заметят, что её накажут, что её сломают за то, что она осмелилась быть счастливой хотя бы секунду.
— Я не знаю, сможешь ли ты, — говорит Джереми, и его голос становится тише, почти шёпотом, и он смотрит на неё, и в его глазах, боль, такая же глубокая, такая же острая, как и её, и она не знает, почему ему больно, почему он смотрит на неё так. Будто это он страдает, будто это он боится, будто это он не знает, как жить дальше, и она хочет спросить его, почему ему не всё равно, почему он так переживает за неё, почему он не уйдёт, как ушли все. Но она не спрашивает, потому что боится ответа, боится, что ответ будет таким же пугающим, как и его взгляд, как и его молчание, как и его присутствие, которое стало для неё таким привычным, таким почти родным, что она не представляет, как будет жить без него, если он когда-нибудь уйдёт. — Но я знаю, что ты не узнаешь, пока не попробуешь. Я не говорю, что это будет легко. Я не говорю, что ты должна бежать к ним с распростёртыми объятиями и делать вид, что ничего не случилось. Я просто говорю, что если ты решишься, ты будешь не одна. И Кевин, это не просто кто-то, кто был там. Он тоже сбежал и выжил, и нашёл в себе силы начать новую жизнь. И если он смог, то, наверное, и ты сможешь. Если ты позволишь себе попробовать.
— Imbécile, — говорит Арианна на французском, и это слово вырывается у неё прежде, чем она успевает подумать, прежде чем она успевает вспомнить, что Джереми, не понимает, и, наверное, это к лучшему, потому что если бы он понял, если бы он знал, что она назвала его дураком, он бы, улыбнулся, и она не знает, смогла бы она вынести эту улыбку сейчас. Когда внутри неё всё ещё бушует буря, когда она всё ещё злится, и боится, и надеется, и ненавидит себя за эту надежду.
— Что ты сказала? — спрашивает Джереми, и в его голосе появляется любопытство, смешанное с чем-то, что, наверное, можно назвать улыбкой, даже если он не улыбается губами. Это улыбка в глазах, в том, как они становятся чуть теплее, чуть мягче, и Арианна смотрит на него и чувствует, как её злость уходит, как уходит страх, как уходит всё, кроме этой странной, почти тёплой пустоты, которая заполняет её изнутри, и она не знает, хорошо это или плохо, но знает, что это не больно, и, наверное, этого достаточно.
— Здоровья тебе пожелала, — говорит Арианна, и её голос звучит нормально, почти как у человека, который может шутить, даже когда боится, и она смотрит на Джереми, и он смотрит на неё, и его губы растягиваются в улыбку — невесёлую, усталую, но тёплую.
— Врёшь, — говорит Джереми, и он фыркает, и это «фырканье» звучит так по-детски, что Арианна почти улыбается в ответ, почти. — Но ладно, не буду допытываться. Пожелание здоровья очень хорошо. Мне его как раз не хватает. После того, как я связался с тобой, мои нервы уже не те.
Арианна смотрит на него, и её серые глаза, в этих серых, усталых глазах, медленно, очень медленно загорается что-то, что она не видела в себе уже очень давно, что-то, что она считала погасшим навсегда, и эта надежда — такая слабая, такая хрупкая, такая почти невозможная — пугает её до чёртиков, но в то же время она согревает её изнутри.
— Я подумаю, — говорит она наконец, и её голос звучит тихо, почти неслышно, но в нём есть что-то, чего не было раньше. Какая-то решимость и готовность хотя бы рассмотреть вариант, который она раньше отбрасывала без раздумий, и Джереми, видимо, слышит это, потому что его лицо смягчается, и он кивает, не настаивая, не давя, не требуя немедленного ответа, просто принимая её слова как данность, как первый маленький шаг на пути к чему-то большему, что, возможно, ждёт их обоих впереди.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.