Энтропия неподвижности

Genshin Impact
Слэш
Завершён
PG-13
Энтропия неподвижности
автор
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Никакой внутренней бури, никакого разрыва аорты чувств, которыми поэты в издательском доме Яэ любят разбрасываться в своих дешёвых романах. Только странное, болезненно пугающее и очень точное ощущение, что из сложного уравнения вычли одну переменную и теперь весь остальной расчёт перестаёт сходиться, как бы Панталоне не пытался вертеть другие.
Примечания
Всегда для Чжуни.
Посвящение
Жирные спойлеры на 6.6. Плакали всем селом, верили в лучшее.
Читать онлайн Отзывы

Часть 1

Смерть Дотторе для Панталоне становится громкой, почти оглушающей. Он смирялся с ней несколько раз до этого момента, но в окончательном вердикте судьбы… увериться трудно и спустя час, и два, и три. Смерть Дотторе становится громкой — не для всего мира или тысяч людей в нём, но для человека, который обозначает условности существования мирских дел деньгами — безобразно громкой, почти оглушающей. Смерть Дотторе становится громкой — не с виду, конечно, хоть он и любил шумные появления и был тем ещё артистом, но для того, кто находился рядом с ним сотни лет — отвратительно настоящей, почти визгливой. Со смерти Дотторе проходит сорок семь часов, восемнадцать минут, и, предположительно, двенадцать, тринадцать, четырнадцать секунд, которые Панталоне проживает в состоянии «информационного вакуума». Он практически не думает о последствиях, которые его ждут за те самые последние, прощальные минуты — что-то подзуживает, но в сравнении с личной трагедией для него — это не так важно. Хоть он и не склонен драматизировать вообще ни над какими событиями, конкретно это… Делает его недееспособным. Парализует тишиной в кабинете, где всё усыпано роскошью и богатством, но остается пустым и крохотным, совершенно ненужным. Панталоне сидит здесь всё это время, прокручивая события, что вели его к моменту, когда всё закончится. Он ведь знал! Чёрт возьми, он всегда знал, что Дотторе не успокоится. Но он надеялся, что сможет что-то изменить. Когда в дверь стучатся, он не реагирует. Когда стучатся настойчивее, он впервые рявкает на своего ассистента. — Что нужно? — Сдать на подпись отчеты о… недавнем происшествии. — Клади и проваливай. Дверь закрывается с той стороны, а вот бумаги остаются лежать на краю рабочего стола. Панталоне не собирается их касаться, по крайней мере, не в ближайшие часы, а то и дни; он смотрит на них с остервенелой ненавистью в глазах и почти задыхается от возмущения. Никто не подумал о том, что ему… что потоки монет банка Северного Королевства могут быть ему побоку после смерти близкого человека. Ещё и обвинили невесть в чём. Панталоне вздыхает, упирается ладонью в стол, желая подняться, но взгляд цепляется за небольшую софу, на которой когда-то нравилось сидеть Дотторе. На которой когда-то между ними впервые всё и завязалось, как почки на яблонях теплеющей весной, но не внутри ледяной Снежной. Панталоне смаргивает морок, тянется и тяжело выдыхает. — Вы ведь даже толком и не сидели на этой софе. Так… лежали, закинув ноги на подлокотник, и часто комментировали свою отчётность Царице. Хмурая морщинка рассекает лоб. Слабость в теле становится гнетущей. Кроме чёрного кофе и чая он ничего не ел и не пил в эти дни. Протест ли, но кусок в горло не лезет, потому что всё любимое — было их общим. Он прикрывает глаза и… Ничего не происходит. Никакой внутренней бури, никакого разрыва аорты чувств, которыми поэты в издательском доме Яэ любят разбрасываться в своих дешёвых романах. Только странное, болезненно пугающее и очень точное ощущение, что из сложного уравнения вычли одну переменную и теперь весь остальной расчет перестаёт сходиться, как бы Панталоне не пытался вертеть другие.

***

— Вы не боитесь, что это однажды убьёт вас? Панталоне стоит на безопасном расстоянии, наблюдая за Дотторе, склоняющимся над колбой с пузырящейся жидкостью цвета больной печени. Света в мастерских ровно столько, чтобы была возможность различать силуэты, и ни люменом больше. Это привычно, думает Панталоне, опираясь на один из рабочих столов. Он, в отличие от всех остальных, практически пуст, если не считать письменных принадлежностей. — Всё убивает меня, бесценный Делец. Время. Клеточное старение. Свободные радикалы. Даже этот воздух, — он кивает в сторону вентиляционной решетки. — Разница лишь в том, что я выбираю смерть, м-м-м, с самыми интересными механизмами. Панталоне прокручивает этот вязкий ответ. Боль расслаивается, становится мучительной. Скольких он потерял? Когда ушёл Зандик — единственный и неповторимый, раздавший душу своим сегментам, он думал, что и сам уйдёт следом. Не потому, что таковы чувства любви или привязанности, а потому, что пустота, несмотря на наличие других срезов, стала отрезвляющей. А трезветь ему ни за что не хотелось. — А вы… не думаете, что я не хочу ещё одной вашей смерти? Дотторе наконец-то поднимает голову. Всё ещё не видно глаз, но это хотя бы какой-то зрительный контакт — чувствовать, как из-за слоя железа его щупают пытливый ум и такое же пытливое внимание. — Это не твой выбор. Это термодинамика. — Я имею дело с вещами куда более значимыми, чем термодинамика. Я имею дело с людьми, которые верят, что завтра наступит. Они оба знают, что эти люди — сам Панталоне с его нерушимой верой в то, что Дотторе одолеет время. — Оу… — Дотторе тянет мягко, почти невесомо, и этот удивлённый звук оседает на всех поверхностях его мастерской. Панталоне думает, что только этот невозможный человек может занимать собой всё пространство, просто оставаясь собой. — Ты снова о любви? — О доверии, если быть более точным. — Одно и то же. Нейрохимическая зависимость с побочным эффектом в виде иррационального оптимизма. Панталоне подходит ближе, практически вплотную. Он чувствует аромат эфира и йода и вмешивающийся флёр самого Дотторе. Его не_настоящей кожи, но почему-то несущей в себе память о былом, о настоящем. — А как называется состояние, когда я готов стоять рядом с вами и этой вашей дрянью в колбе, зная, что она может убить? Дотторе молчит, а сердце Панталоне заходится загнанным ритмом. Оно стучится ему в самую глотку, и это так больно, так невыносимо больно. Свободной рукой Дотторе касается его подбородка, тянет выше, рассматривает, и Панталоне уверен, что он оценивает его слова не только на слух, но и на внешние проявления самой ценной валюты — привязанности. — Глупостью, — говорит он наконец. — Это называется глупостью. Но его дыхание отзывается заминкой и напряжением, и Панталоне не упускает это из виду. Словно Дотторе только с ним может проявить что-то живое, что-то человеческое. Что-то, чего не может быть у среза с маленькой частичкой души Зандика. С маленькой чёрточкой в медицинской карте. Штрихом на светлом полотне. Панталоне не может перестать цепляться за надежду, что у них ещё будет время, что его достаточно, ведь Дотторе тоже зависим, пусть его рецепторный аппарат попросту не умеет признавать это иначе, кроме как через отрицание.

***

Сейчас, в пустом кабинете, Панталоне думает так же. Но собственный рецепторный аппарат молчит, потому что объекта привязанности больше нет.

***

Он находит первое письмо через пять дней. Пять дней, в течение которых Панталоне успешно делает вид, что ничего не изменилось. Подписывает контракты, встречается с партнёрами, выслушивает доклады и даже пишет собственные. Каждое утро выбирает, что надеть, избегая траурных настроений, ведь показная скорбь — это для слабых телом и духом, а он никогда не был слабым. Он даже спит. Точнее, он ложится в постель, закрывает глаза, а открывает их через несколько часов — с чувством, что провалялся в протухшей и склизкой из-за гнили воде без единого сновидения. На пятый день ассистент робко спрашивает, не желает ли господин Панталоне, чтобы они с помощниками разобрали «технические материалы», оставшиеся в мастерских. — Какие материалы? — Доктор… — ассистент запинается, видимо, не зная, как следует называть мёртвого. — В общем… его вещи. Коробки, инструменты. Их много. Панталоне очень хочется сказать «выбросить». Слово уже формируется в гортани, готовое пронзить воздух ледяным безразличием, которого никогда… никогда не существовало между ними. Вместо этого он говорит: — Оставьте. Я проверю сам. Мастерские и лаборатория Дотторе в резиденции Снежной — отдельная история. Дотторе никогда здесь не жил — лишь работал. Особенно ему нравилось быть здесь, когда северные ветра делали жизнь отвратительной. Они много времени проводили здесь, и сейчас память об этом кажется Панталоне невыносимой. Такой же невыносимой, каким был Дотторе при жизни. Но страшнее то, что после своей смерти он становится ещё более… Невыносимым. Как и само чувство потери. Панталоне входит в мастерские, ожидая увидеть привычный, хорошо знакомый хаос, следовавший за Дотторе по пятам ураганным штормом. Но комната пуста. Нет. Вещи всё ещё здесь. Всё стоит на своих местах, но выглядит все так, будто хозяин ненадолго отлучился и вернётся с минуты на минуту. Вернётся. С минуты на минуту. Панталоне тяжело выдыхает. Скальпели лежат в ряд.  Пробирки в штативах. Блокнот открыт на странице с расчётами — почерк мелкий, бисерный, с характерным для Дотторе наклоном в левую сторону. Панталоне усаживается на рабочий стул, тот едва слышно скрипит под его весом. — Вы… ведь мертвы. Почему это место выглядит живее меня? Он машинально начинает разбирать ящики рабочего стола. На рабочие контейнеры с реактивами он даже не смотрит — приучен долгим менторским взглядом не трогать опасные вещи, а вот записные книжки он убирает в отдельную стопку, потом, когда-нибудь, если захочется мучить себя, он переберёт каждую буковку, оставленную гением. Личные вещи укладывает чуть дальше огромного количества записных книжек — их не так много, как хотелось бы, ведь у Дотторе была насыщенная и очень-очень долгая для накоплений багажа жизнь. И это ранит. Здесь есть мелочи, которые дарил ему сам Панталоне. Несколько перьев, ручки, запонки, столетней давности пачка конфет. Вот же… В третьем ящике, между стопкой фильтрованной бумаги и запасными мембранами для противогаза, он находит конверт. Имя. Его имя. Почерк Дотторе. Панталоне едва может дышать. Он долго смотрит на желтоватый запечатанный конверт и вспоминает, как глупо он сломал руку и какое-то время Дотторе, точнее, его восемнадцатилетний срез писал за него отчёты.

***

Панталоне ломает руку нелепо. Не в бою, не из-за покушения — просто поскальзывается на мраморной лестнице, потому что слуги перестарались с воском. Правая рука, лучевая кость. Трещина неопасная, но, судя по всему, без должной врачебной помощи здесь не обойтись. Слух долетел до Дотторе тогда очень быстро, словно слуги, лишний раз боявшиеся наткнуться на неудовольствие с его стороны, единогласно решили сразу оповещать о любых травматичных ситуациях того, кто мог это решить. Поэтому Дотторе не заставляет себя долго ждать. Он появляется в спальне Панталоне без стука — ему вообще не нужны двери, особенно когда его не ждут, и Панталоне замечает в его руках чёрный чемоданчик. В нем, судя по прошлым осмотрам, не самые стандартные медицинские материалы: полимеры собственного синтеза, армирующие волокна, катализатор, приятно пахнущий миндалем. — Вы не обязаны, — говорит Панталоне, сидя на кровати. Только что от него ушел штатный врач, зафиксировавший руку временной шиной. Если бы их встреча с Дотторе состоялась у него в спальне — пиши пропало. — Не обязан, — соглашается Дотторе, и в его голосе скрывается что-то… что-то непонятное. Он открывает чемодан и достает чёрные нитриловые перчатки. — Но я хочу быть здесь и разобраться с проблемой. Он садится напротив, берёт руку Панталоне — бережно, будто обращается с девицей на выданье, и ощупывает кожу, выбивая из Панталоне шипение. — Тише, — говорит Дотторе. — Я знаю, что делаю. — Вы больше годитесь на роль патологоанатома, а не травматолога, — кажется, он говорит об этом каждый раз, когда умудряется покалечиться. — Анатом. Все смерти начинаются с жизни. Твоя пока не пришла. Панталоне беспечно фыркает, вспоминая и сломанный нос, и прокуренные лёгкие, и рекомендации по очкам, и массу всего остального, что так или иначе приводило его к Дотторе или самого Дотторе приводило к нему. Он смешивает компоненты гипса в маленькой миске — тёмно-серая масса пахнет озоном и почему-то мятой. Панталоне не сводит взгляда с его рук — длинные пальцы с мелкими мозолями на подушечках, ни одного лишнего движения. Дотторе отточен до мельчайшей детали. Дотторе так искусен в своей работе, что временами становится страшно. Страшно из-за того, что эти руки могут не только лечить, но и калечить. — Вы нервничаете, — замечает Панталоне, вскидывая бровь. — С чего ты взял? — Вы дважды проверили пропорции, обычно… вы никогда ничего не перепроверяете. Дотторе на несколько мгновений замирает, и Панталоне думает, что, как и во многие другие разы он останется без ответа, но… — Это твоя рука, а не пробирка. Панталоне впервые не находится с ответом. Дотторе не смотрит на него, он смотрит на руку, на линию разреза повязки, но Панталоне видит, как вздрагивает уголок его губ. Это настолько незаметно для любых глаз, которые не являются его собственными, что он снова приятно поражается, окончательно растеряв все мысли для подходящего ответа. — Будет больно, а когда застынет — будет чесаться. Не чеши, я поставлю тебе специальный лосьон. — Вы умеете готовить лосьоны? — Я умею всё, что связано с сохранением тканей. Панталоне усмехается. Кажется, в этом мире не существует вообще ничего, где Дотторе бы не сумел проявить свое недюжинное и местами нездоровое эго. Дотторе начинает накладывать гипс — слоями, аккуратно, как будто создает не медицинскую повязку, а произведение искусства. Пальцы скользят по предплечью, по запястью, фиксируют каждый сантиметр. — Я мог бы попросить штатного врача заняться этим, — тихо заключает Панталоне, засомневавшись в собственных словах. Действительно мог? — Мог бы, — отвечает Дотторе, и его голос становится совсем другим. Модуляции сменяются прохладной усталостью, будто он каждый день борется с неизвестной Панталоне заразой. — Но я не хочу, чтобы кто-то другой прикасался к тебе. Даже с благими намерениями. Панталоне молчит, сердце его снова бьется в горле. Откровения Дотторе всегда слишком внезапны, всегда пугающе верны и желанны. — Вы… ревнуете к врачам? — Я ревную ко всем, кто дышит с тобой в одной комнате больше пяти минут. Дотторе заканчивает с гипсом, проводит пальцем по краю — проверяет на свой вкус, не осталось ли неровностей, а потом поднимает голову. Панталоне почему-то больше не хочется задавать вопросы.

***

Сейчас, спустя время после смерти Дотторе, нависнув над письмом, Панталоне потирает руку. Гипс давно снят, кость срослась, но иногда, когда он вспоминает тот вечер, рука начинает чесаться. — Вы всегда оставляете следы… даже там, где их не видно. Он едва проводит подушечками пальцев по тому месту, где был гипс, и ему кажется, что он до сих пор чувствует прикосновение Дотторе. Бережное, не лишённое профессионализма, нежное. «Это твоя рука. Не пробирка». Тяжёлый ком подкатывает к горлу, и он заставляет себя достать из ящика письмо, чтобы хоть как-то отвлечься. «Панталоне. Если ты это читаешь, то, вероятно, соблюдены два условия: я мёртв, и ты достаточно глуп, чтобы рыться в моих вещах лично, а не поручить это слугам. Не кори себя за глупость, это, кстати, твое лучшее качество. Я могу экстраполировать на основе известных данных о твоей личности, как ты сейчас себя чувствуешь. Наверняка ты сидишь в своём позолоченном кресле и проверяешь балансы, потому что хаос в финансах поддаётся контролю, а хаос в душе — нет. Но ты ошибаешься, если думаешь, что меня больше нет. Я оставил тебе кое-что, не прощальное письмо, наполненное дешевым символизмом — я ведь не поэт, я не умею красиво прощаться, но я оставил тебе много нужной информации. Ты ведь всегда хотел понять, как именно я работаю, как я думаю, почему я возвращался к тебе даже тогда, когда возвращаться было нелогично. Вот тебе мой ответ: любовь — это химическая реакция с температурным коэффициентом, обратным норме. Обычно скорость реакции падает при охлаждении, но наша — растёт. Я мёрзну рядом с тобой. Парадоксально, да? Твоя кожа всегда холодная — низкое давление, плохое кровообращение, я всегда делал замеры. Но я… чувствую жар, как будто ты горишь изнутри и до меня доходит излучение. Невыносимо. И прекрасно. Ищи дальше. Я спрятал их там, куда ты заглядываешь, когда скучаешь. Ты даже не осознаешь, куда смотришь, но я знаю. Дотторе. P.S. Формальдегид в третьей банке слева на верхней полке — не выливайте в раковину, он среагирует на медные трубы. Лучше использовать нейтрализатор. P.P.S. Нейтрализатор в банке без этикетки. Да, той самой. Я знаю, что ты ненавидишь, когда я так делаю». Панталоне перечитывает письмо дважды. Трижды. На четвёртый раз его пальцы вздрагивают так, что, если бы рядом стоял хоть кто-то, он бы не заметил, но Панталоне, конечно, всё замечает. Он складывает лист бумаги, убирает во внутренний карман пиджака — к сердцу, хотя сердце с этой стороны не лежит, глупая поэтичность — и закрывает ящик. — Я не скучаю, — говорит он вслух. В мастерских пахнет Дотторе. Йодом, чем-то сладким — эфирами, которые тот использовал для растворения полимеров. Панталоне вдыхает полной грудью, а потом заставляет себя подняться, пройти к двери. «Ты ошибаешься, если думаешь, что меня больше нет». — Вы… мертвы. Дезинтеграция. Тела нет, вы лишь набор атомов. Пустота продолжает молчать, но в груди у Панталоне что-то скручивается тугими узлами, грозясь разорвать это «что-то» на мелкие кусочки.

***

К середине второй недели Панталоне начинает понимать, что слово «одиночество» — слишком слабое для того, что с ним происходит. Одиночество — это когда нет никого. А у него есть все. Десятки подчинённых, готовых выполнить любой приказ. Архивы, деньги, власть, которую ему удалось отбить, чтобы ресурсы для жизнедеятельности продолжали циркулировать в его руках. Чтобы он окончательно не свихнулся, привычный ритм остается важным, хоть ком в груди не дает ему расслабиться. К сожалению, у Панталоне действительно есть всё. И ни одного существа во всём Тейвате, которому было бы дело до того, проснётся ли он завтра утром. Кроме умершего. — Это называется «объектная привязанность с патологической генерализацией», — говорит он однажды своему отражению в оконном стекле. — Психиатрический симптом. Ничего уникального. Отражение скорбно блестит линзами очков, и Панталоне чувствует, как кончики пальцев немеют от холода, хотя в комнате тепло. Это тело помнит — оно хочет прикоснуться к кому-то, кто пахнет личным сортом яда, но ощущает беспощадную пустоту, заполняемую лишь анализом. Он начинает замечать вещи, которых раньше не замечал. Каждую мелочь оставленную Дотторе в этой резиденции. Царапину на подоконнике в рабочем кабинете — Дотторе открывал окно, чтобы окончательно заделать щели и не было сквозняков, и тогда из рук его выпал небольшой металлический шпатель, оставив на дереве борозду. Панталоне проводил пальцем по царапине — дерево гладкое, холодное. Ему тогда казалось, что под ногтем осталась невидимая пыльца, частичка того дня, который они, как обычно, проводили вместе. Как, оказывается, он зависим от того времени. Как, оказывается, просто было привязаться к живому, копии разных возрастов которого тоже всегда были рядом. Это… нестерпимо жгуче, так обжигающе, что внутри всё ноет. Тогда же он нашел ещё кое-что, что в первый момент вызвало смятение и странный отблеск улыбки на лице. Той, что появлялась, когда он был заворожён им и его безрассудством. Пятно на потолке ванной, связанной со спальней Панталоне — результат взрыва микрореактора, который Дотторе собирал, сидя на краю ванны — ему попросту было скучно. Панталоне после обнаружения этого пятна беззастенчиво улёгся на кафельный пол и несколько часов смотрел на выгоревший круг. Под лопатками был пьянящий холод, проникающий сквозь халат, и он чувствовал картины памяти живыми — Дотторе тогда чертыхался, отряхивал искры с рукавов, а потом вдруг рассмеялся — низко и хрипло, и этот смех отдавался в животе самого Панталоне тёплой волной. Запах. Чёрт возьми, этот запах, который всё сильнее выветривается с каждым днем. Он становится слабее, прозрачнее, как старая фотография, с которой под лучами солнца стираются лица. Панталоне вдруг осознает, что не помнит, как точно пах Дотторе. Только приблизительно. Аппроксимация. Функция, стремящаяся к нулю. Панталоне усаживается на софу в кабинете, прижимается щекой к подлокотнику и сворачивается маленьким клубком, подтягивая колени к груди; будто собственный размер сможет изменить размер причинённой ему боли, которая складывается в катастрофически огромную ношу. Он прикрывает глаза и пытается воскресить запах Дотторе: йод, что-то сладкое — эфиры, и под всем этим — металл, кровь и едва уловимая нота, которую нельзя описать. Теперь и почувствовать тоже нельзя. Память его молчит, отдаётся глухим эхом — он стоит в центре пустоты, зовёт, но не получает ответа. Зато теперь он вполне осознанно начинает избегать левого крыла резиденции, где скрывается лаборатория и мастерские. Словно он пытается отсечь от себя это нестерпимо жгучее. То, с чем он никак не может смириться. И, видимо, никогда не сможет.

***

Лето в Снежной выдаётся на удивление теплым — даже вечные снега на вершинах гор отступают, обнажая тёмный базальт. Панталоне и Дотторе идут по дорожке вдоль замерзшего озера — лёд практически растаял, тёмно-синяя вода отливает мрачно-чёрным и отражает в себе низко висящее облачное небо. Воздух пахнет талой землей и впервые чем-то тёплым. — Ты никогда не думал уехать отсюда? — спрашивает Дотторе. Сегодня во время этой прогулки он без маски. Панталоне видит его лицо целиком — бледную кожу, тонкие губы и рубиновые глаза, переливающиеся кармином. — Уехать? — Панталоне переспрашивает, пряча руки в карманы пальто. Ветер с озера всё же холодный и пробирает до костей. — Куда? Всюду, где есть деньги, будет и работа, но моя работа здесь. — Работа, — Дотторе тянет усмешку, которая делает его лицо красивым и живым. Панталоне не может отвести взгляда, и, честно говоря, вряд ли он способен захотеть это сделать. — Ты говоришь о работе так, будто это единственное, что тебя держит. А я смел думать, что это буду я. Панталоне останавливается. Сердце его пропускает удар, такой глупый, юношеский, непозволительный для него. Он смотрит на приподнятый подбородок Дотторе, на качающийся от ветра светлый вьюнок волос. — Вы… вы держите меня сильнее, чем все контракты этого мира. Дотторе на мгновение теряется. Его глаза обдают удивлением, а потом Панталоне замечает несвойственный им блеск. Он подступает на шаг, останавливаясь практически вплотную; даже так можно уловить тепло его тела, жар его крови и власть, которой он владеет над ним. — Не говори так, — с легким возмущением просит Дотторе, снова усмехаясь, но уже более слабо, чтобы увести беседу от настоящего. — У меня сердце останавливается, когда ты говоришь такие вещи. — Хорошо… пусть останавливается. Я заведу его снова. Панталоне вытягивает руки из карманов пальто и касается подушечками пальцев лица Дотторе, там, где скулы становятся щеками. Дотторе закрывает глаза, прижимается щекой к ладони, как кот, который наконец-то понял, что его любят и бояться ему больше нечего. Они стоят так посреди дорожки, и мимо никто не ходит, только редкие снежинки кружат над ними, оставляя растаявшие капельки на пальто и путаясь в волосах.

***

Он знал. Знал с того летнего вечера, когда Дотторе передал ему кольцо с гравировкой: «Постоянная распада — бесконечность». Постоянная распада их любви оказалась бесконечностью, но с того летнего вечера прошло несколько десятков лет, которые не смогли отсрочить неизбежное. Панталоне не снимает кольцо всё это время. Он приоткрывает глаза и начинает задыхаться в сухих рыданиях, и вой его внутренней боли заглушает весь пока ещё существующий мир.

***

Сколько бы он не избегал воспоминаний, они ловят его в самых неожиданных местах. В конце второй недели после ухода Дотторе он находит ещё одно письмо — в ящике собственного рабочего стола. Под подшивкой газет из Ли Юэ за прошлый год. Как Дотторе умудрился подложить туда конверт, не будучи замеченным? Впрочем… с него станется. — Вы мертвы, — говорит он с внезапной и горячей злостью, которая поднимается от солнечного сплетения к горлу, не дает дышать. — Перестаньте быть… вездесущим. Это раздражает. Но конверт с жадностью вскрывает, и пальцы его дрожат — не то от страха, не то от предвкушения. Бумага шершавая, края немного пожелтели. Он проводит по буквам подушечками пальцев, и сердце сжимается тисками. «Ты злишься. Я знаю. Твоя злость пахнет терпким бергамотом — так твой одеколон взаимодействует с адреналином. Ты думаешь: «Как он смеет напоминать о себе, когда его нет?» А вот так, дорогой. Смею. Я хочу, чтобы ты кое-что понял. Ты всегда считал, что я не умею любить или, возможно, умею, но неправильно. Думаю, ты ошибался. Я люблю правильно. Для меня любовь — это метод. Когда я изучаю что-то — будь то механизм работы древнего артефакта или закономерность твоего дыхания во сне — я не могу остановиться на поверхности. Мне нужно нырнуть внутрь, как можно глубже. Разобрать на детали, составные, понять, что делает систему системой. Ты — моя самая интересная система. Твое сердце бьется с вариабельностью около 12%, что выше нормы для человека твоего возраста и статуса. Ты сжимаешь перо слишком сильно, когда пишешь слова «контракт» и «обязательство». Ты улыбаешься правым уголком губ чаще, чем левым, когда искренне веселишься. Я собрал эти данные десятью разными способами, и знаешь что? Ни один из них не был инвазивным. Я просто смотрел на тебя. Для учёного высшая степень доверия — признать объект исследования достаточно ценным, чтобы не разрезать его и не рассмотреть изнутри. Это и есть моя любовь. Неприкосновенность. P.S. Не вздумай искать этот двенадцатый процент. Смирись с тем, что ты — статистическая аномалия и я это любил. Дотторе». Панталоне читает письмо, сидя в своем кресле, при ярком свете настольной лампы. Он чувствует, как бумага теплеет в его руках — или это его пальцы горят? Чёрные чернила впиваются в сетчатку, оставляя следы. Въедаясь в него несмываемыми кляксами, причиняющими физическую боль. Они текучи, стучат в темечко фантомными вспышками, расплываются перед глазами, и он понимает, что это не эффект сумасшествия, а всего лишь проступающие от горя слезы. Неприкосновенность. Слово отдаётся под ребрами глухим, теплым толчком. Он вдруг вспоминает, как однажды проснулся от того, что Дотторе сидел на краю кровати и смотрел. Просто смотрел. Он не касался, не измерял, кажется, даже не дышал слишком громко. Любой другой умер бы от страха, но, конечно, не Панталоне, который привык к странностям Дотторе. Который любил каждую его странность — в любом возрасте. — Что… вы делаете? — спросил тогда Панталоне, севшим ото сна голосом. — Наблюдаю, — ответил Дотторе, и его голос звучал мягче обычного. — Ты сейчас похож на статую работы неизвестного мастера. Дефекты есть, но они делают тебя единственным в своем роде. — У статуй не бывает дефектов. У статуй бывают особенности авторского замысла, — с легким весельем в тоне отмечает Панталоне. — Вот именно, — Дотторе тогда улыбнулся — Панталоне видел уголок рта, и этот уголок дёрнулся вверх с какой-то мальчишеской неловкостью. Он не поцеловал его тогда, не обнял, просто поднялся с кровати и ушёл в лабораторию, оставив после себя терпкий запах эфира и странную тяжесть в груди. А Панталоне лежал и смотрел в потолок, ощущая, как тепло разливается по животу и выше, к ключицам, и злился на себя за эту уязвимость. За то, что сердце колотится как у подростка, только познавшего чувство влюблённости. За то, что ему очень глупо хочется позвать Дотторе обратно, прижать к себе, уткнуться носом в шею — туда, где под бледной кожей бьётся жилка жизни. Такая важная, такая необходимая. Сейчас, держа в руках письмо, он думает, а если бы тогда он знал, что Дотторе умеет писать о таких вещах, но не умеет говорить их вслух? Ничего бы не изменилось. Он бы так же лежал и ждал, когда Дотторе вернётся с запахом йода или эфира, ляжет рядом, и желанно было бы просто чувствовать, как его дыхание щекочет шею. Но он не вернётся. Тонкая бумага письма шуршит при каждом вдохе, и это единственные звуки, которые заглушают внутреннюю пустоту. Он прикрывает глаза, не давая слезам прорваться через завесу уверенности — он справится.

***

На восемнадцатый день он не выходит на рабочую смену. Просто не может. Тело отказывается подниматься с постели — мышцы ватные, кости ноют, как перед сильной простудой. Разум кричит: «Вставай, дурак, у тебя встреча с представителем торгового дома через два часа, ты не можешь позволить себе эти идиотские слабости». Но руки не слушаются. Ноги тяжёлые, словно в них всю ночь заливали свинец. Он лежит дальше, не слушая уговоры внутреннего и очень-очень рационального голоса, странно напоминающего мурлыкающий тон Доктора. Он всё ещё смотрит в потолок, находит в углу паутину, которую слуги пропустили. Дотторе как-то сказал, что паутина красивее любой кружевной салфетки, потому что каждая нить — это уравнение, решённое пауком. Панталоне тогда очень весело рассмеялся, а сейчас ему хочется плакать. Все эти дни после ухода Дотторе, он вспоминает вообще всё. Всё, что было между ними. И мечтает о том, чего больше никогда не случится. Это началось как легкая тошнота по утрам — Панталоне списал на кофе на голодный желудок, ведь желудок сжимается, когда он думает о Дотторе. Потом добавилась бессонница, но уже не та продуктивная, когда можно работать ночами, а тягучая, липкая, когда мозг кидает тебя из одного кошмара в другой, и каждый кошмар — одна и та же картина. Сумеру. Холм. И ничего. Ни тела. Ни крови. Ничего, что можно было бы оплакать, только свет, в котором растворяется знакомая фигура. На пятнадцатый день он ловит себя на том, что разговаривает с пустотой. Обычным тоном, будто Дотторе сидит напротив, он даже поворачивает голову к той самой софе в ожидании ответа. — Вы не представляете, как я устал от отчётов. Эти люди считают, что, если написать цифры жирным шрифтом, это сделает их правдой. Молчание. Лишь тиканье часов. — Вы бы сказали, что статистика — это форма искусства самообмана. И были бы правы. Молчание. Лишь тиканье часов. — Перестаньте молчать, черт возьми. Молчание. Лишь тиканье часов. Он разбивает чашку о стену. Звонкие и острые осколки разлетаются по паркету. Он смотрит на них и чувствует, как что-то горячее поднимается от самой груди к глазам. Зовёт прислугу, велит убрать. Сам наклоняться не может — спина затекла от напряжения, а живот сводит спазмами. На восемнадцатый день он лежит в постели в три часа дня. На нем пижама Дотторе — слишком широкая в плечах, коротковатая в рукавах, с пятнами от реактивов, которые не отстирываются. Он подносит воротник к носу. Запах почти выветрился. Есть только слабый, призрачный намёк. Что-то металлическое, что-то сладкое — уже не различить. Панталоне впервые позволяет себе расплакаться. Тихо. Без звука. Слезы текут по вискам в уши — и это неприятно, холодно, щекотно и глупо. Слезы солёные на вкус, он в судорожных вздохах облизывает губы. Он не плакал лет с двенадцати, если не раньше. И вот теперь он плачет из-за мужчины в маске, который считал романтику химической реакцией. Слёзы скатываются по шее, затекают под воротник пижамы, и мокрые пятна холодят разгорячённую напряжением кожу. — Как ты посмел умереть, — через всхлипы выдыхает Панталоне, так и смотря в потолок — это гипнотизирует его. — Как ты посмел оставить меня одного с этими письмами, с этими воспоминаниями… с этим ничем? Он задыхается, захлёбываясь рыданиями, зло утирая глаза руками. — Ты обещал, что я буду единственным, кого ты не препарируешь. Но ты… препарировал всю мою жизнь, мою способность дышать, не чувствуя дыру в груди. И в этой агонизирующей пытке проходит не меньше получаса. Кажется, он выплакал из себя всё то, что так давно нарывало, но из-за статусности и веры в лучшее запрещал себе это прожить; боль копилась, не имея выхода, и, наконец, лопнула, ошпаривая его разум и внутренности огнём. Он не замечает, как засыпает. Только помнит, как сжимал воротник пижамы в кулаке, как ногти впивались в ладонь, оставляя полумесяцы. Просыпается он от того, что темно и кто-то стучит в дверь. Настойчиво. Видимо, стучат уже долго. Панталоне поднимается с кровати, ноги ватные, а голова кружится, как после пьянки, но он набрасывает халат поверх пижамы и идет через всю спальню к двери, пока каждый шаг отдается в позвоночнике тупой болью. Он чувствует себя призраком в этой резиденции. На пороге никого нет. Возле двери на паркете лежит конверт. Третий. Панталоне хватает его дрожащими руками. Пальцы не слушаются, рвут край неровно, бумага неприятно шуршит, а сердце разгоняет по телу жар. «Ты плачешь. Я не могу это проверить, но я знаю. Твой слёзный рефлекс всегда срабатывал именно в этот промежуток времени, я проверял. Мне жаль. Нет, не за смерть. Смерть — это решение, которое я принял давно. Мне жаль, что я не подготовил тебя лучше. Жаль, что я думал, что ты сильнее. Несомненно, ты сильный, один из самых сильных людей, которых я знаю, но сила… не защищает от потери важного и нужного. Я оставил тебе не только письма, но и исследования. Все мои записи о тебе. Все наблюдения. Все расчеты твоих привычек, страхов и желаний. Ты думал, что я веду дневник? Забавно. Я с маниакальной страстью вёл шкалу твоих настроений и выискивал зону счастья. Она падала, когда я задерживался в мастерских. Росла, когда я приходил к тебе в кабинет. Достигала пика в те моменты, которые я не буду описывать — ты и сам знаешь, о чем именно речь. Ты был моим самым долгим экспериментом, и он не провалился, просто… Завершился. Ты — успешный результат, Панталоне. Моя любимая константа. Дотторе. P.S. Третий шкафчик моей лаборатории, снизу, под слоем фальш-дна. Ключ — в твоём тайнике». Панталоне стоит на пороге своей спальни, в пижаме Дотторе, в своем шёлковом халате поверх, босиком, с мокрым от слез лицом. Ступни ледяные, а сквозняк резиденции продувает до костей ещё сильнее, чем когда здесь был Дотторе. Он задувает под халат, обжигает ноги и забирается под пижаму, прикусывая и щипая, заставляя двигаться. А внутри грудной клетки горит что-то горячее, чрезмерно болезненное. Он приподнимает голову. — Ты ублюдок, — говорит он громко. Голос срывается, становится хриплым, а тело мелко трясёт от усталости и эмоциональных мучений, которые он успел пережить. — Ты знал меня лучше, чем я сам! Его начинает потряхивать так сильно, что он цепляется за дверной косяк. — И ты всё равно умер. Пустота не отвечает. Панталоне сглатывает — в горле ком, который никак не проглотить, даже когда он повторяет это во второй, в третий раз. — Я ненавижу тебя за то, что ты заставил меня полюбить науку. Ведь теперь… теперь я знаю, что по закону сохранения энергии ты никуда не делся. Твои атомы рассеяны по миру. Твоя энергия перешла в тепло, в свет, в движение молекул. Панталоне криво усмехается. С той горечью, что копилась в нем всё это время. Желчь подкатывает к горлу. И дрожь в теле становится слишком сильной, он чувствует себя осиновым листом на ветру. Надо успокоиться. Надо выдохнуть. Вдохнуть. Выдохнуть. Вдохнуть. Он вдыхает глубоко, до боли под рёбрами, воздух режет ноздри и обжигает гортань. Панталоне запахивает халат сильнее, прячет письмо в карман и первым делом забирает ключ из тайника. После ступает босыми ступнями в левое крыло резиденции. Дверь в мастерские не заперта — он запретил трогать здесь хоть что-то, и поворачивает ручку — петли издают знакомый скрип. Время от времени Дотторе ухаживал за ними, но сейчас некому это сделать. Панталоне замирает на пороге. Воздух в лаборатории плотный, спёртый. Пахнет старыми реактивами, пылью и — неужели? — чуть-чуть эфиром и йодом. Он закрывает глаза на секунду, позволяя этому запаху наполнить легкие, пока тяжёлый ком всё подкатывает к горлу, ранит его сильнее совместного прошлого. Он распахивает третий шкафчик, нащупывает фальш-дно, пальцы поддевают край, а под пластиной ящичек с замком. Он открывает его и обнаруживает стопки бумаг, исписанные мелким почерком, несколько тетрадей — плотно набитых. Графики, таблицы, зарисовки — его профиль, его руки, его линия позвоночника, его бедра, его глаза, даже его анфас. И в самом низу, под всем этим богатством, последний конверт с надписью: «Вскрыть, только если предыдущие не помогли». Панталоне берёт конверт, взвешивает на ладони — почти невесомый — и кладёт на видное место на стол, между штативом для пробирок и горелкой. — Я приберегу тебя на самый страшный час сегодняшнего дня, — говорит он тихо, а голос дрожит. — Ты же знаешь, что он уже близок. Он садится на стылый кафель лаборатории, холод проникает сквозь тонкую ткань пижамы, а от этого бёдра немеют. И прижимает стопку записей к груди; бумага мнётся, а острые края впиваются в кожу через ткань. — Ты был прав, Дотторе. Я не умею прощаться, но я… умею помнить, — он судорожно выдыхает, модуляции голоса ломаются, сдаются под напором эмоций. — И это, чёрт возьми, намного больнее.

***

В лаборатории всегда пахнет йодом и эфиром. Панталоне привык к этому запаху, как привыкают к шуму за окном, перестаешь замечать, но если он вдруг исчезает, становится до чертиков неуютно. Сегодня Дотторе возится с какой-то колбой на дальней полке. Панталоне сидит на стуле, наблюдает за ним. Дотторе без маски, а это отличный повод полюбоваться им вдоволь. Теперь нет других срезов, нет ярких рубиновых глаз в том количестве, какое было очень привычным и комфортным. Есть только пара, которая продолжает его изводить. Панталоне нравится смотреть на него, когда тот не знает, что за ним следят. Хмурая морщинка между бровями. Слегка прикушенная нижняя губа. Чуть заметное движение кадыка, когда он глотает. Панталоне продолжает смотреть — и внутри всё переворачивается оттого, как знакомо это: линия шеи, светлые волосы, движение лопаток под тонкой тканью рубашки. Он ловит себя на том, что запоминает каждую мелочь, как бумага впитывает чернила; складывает где-то под рёбрами, в самом безопасном тайнике, о котором никто не знает. Зачем? Он не спрашивает себя. Он просто не может отвести взгляд. — Ты пялишься, — говорит Дотторе, не поворачиваясь к нему. Голос его звучит мягко, почти игриво, и Панталоне не может не улыбнуться на это. — Наблюдаю. Вы сами меня научили. Дотторе не сдерживает тихого смешка. Он возвращает колбу в штатив и оборачивается, складывая руки на груди. Сейчас будут вопросы, потом — пояснения, но спустя сотни лет они хотя бы не будут сбивчивыми. Панталоне надеется, что давно покорил собственную перед ним робость. — И что ты видишь? Панталоне поднимается со стула, медленно подбирается и останавливается в шаге, проводя пальцем по столешнице, собирая невидимую пыль. Выдерживает необходимую трагичную паузу. — Вижу человека, который сделал мне больно в первые месяцы нашего знакомства. Панталоне видит, что Дотторе напрягается, но это происходит не из-за страха, а от привычки обороняться. Хочется стереть эти тяготы, но… он может только надеяться, что время спасет его любимого Доктора и подарит покой в гонке за переломанной судьбой, подаренной ему родителями. — Я никогда не извинялся. Особенно в прошлом. — Я знаю, — Панталоне делает ещё полшага. — Вы говорили, что моя одержимость контролем — это компенсация, что я боюсь хаоса, и вы были правы. — Я был жесток, — отвечает Дотторе и остается серьёзным, даже сосредоточенным. Панталоне хочет разгладить это чувство. — Вы были честны. — Панталоне берёт его за запястье, притягивает ближе, пока боль откровенная, но прошлыми потерями. Их общими, его собственными, личными проигрышами Дотторе. Их дыхание смешивается, губы начинают гореть, словно предвкушение рвётся там, где тонко. — А честность без нежности — это жестокость. Тогда вы не умели быть нежным. — А теперь умею? — Теперь вы учитесь. Панталоне ощущает, как внутри, под грудиной, разливается тепло. Он поднимает другую руку — касается пальцами щеки Дотторе, и чувствует, как под ладонь подтекает прерывистое и тёплое дыхание. Дотторе жмется щекой к его ладони, и это становится облегчением. Он тянет Дотторе к себе, чувствует, как тот подаётся вперёд — всем телом, без малейшей запинки или сопротивления. Их губы встречаются, и Панталоне закрывает глаза. Вкус — солоноватый, чуть горький; он проводит языком по чужой нижней губе, ловит дрожь тела Дотторе, как тот цепляется в ткань рубашки на его талии — сильно, почти до боли. И эта боль — хороша. Больше они не говорят. Им не нужно слов, чтобы чувствовать всё: как бьётся сердце, как дрожат ресницы, как задерживает дыхание. Его пальцы с щеки скользят в светлые волосы Дотторе — они мягкие и немного сальные от реактивов — тянет и запрокидывает голову, сразу же прижимаясь к шее губами, в том месте, где бьётся жилка жизни. Чувствует, как под губами пульсирует горячая кровь, и внутри всё сжимается от нежности, которую нельзя высказать никакими словами. Они стоят так посреди лаборатории, прижавшись друг к другу, и время будто замирает. Постоянная распада — бесконечность. Их любовь — это бесконечность. Он целует Дотторе в лоб — долго, почти благоговейно, и вдыхает его запах, вбирая в лёгкие столько, сколько может. Он умеет помнить. И это, чёрт возьми, больнее всего.

***

Панталоне сидит на холодном кафеле лаборатории до тех пор, пока его собственное тело не начинает подавать сигналы, которые Дотторе назвал бы «критической потерей тепла через кондукцию». Сначала немеют ступни, потом холод поднимается выше, к коленям, к животу. Зубы начинают выбивать мелкую, нервную дрожь. Он заставляет себя встать. Ноги не слушаются — он опирается на стол, пачкает ладонь налипшей от времени пылью, забирает конверт и записи, а потом возвращается в спальню. Временно опускает свои дары на прикроватную тумбочку, а сам забирается в постель, натянув шерстяное одеяло до подбородка. Попытка согреться очень вялая, но должна помочь. Он берёт с тумбочки первую тетрадь и приступает к чтению. Панталоне проводит большим пальцем по строчкам, ощущая вмятины от пера на бумаге. Ему кажется, что он ощущает тепло руки Дотторе, державшей это перо. «Субъект производит впечатление замкнутого, высокофункционального социопата с компенсаторной гипертрофией контроля. Зрачки сужены. Дыхание поверхностное. Частота сердечных сокращений 68 ударов в минуту, что удивительно низко для встречи с новым человеком, который и вовсе стал ему спасителем. Вывод: либо ему всё равно, либо он мастерски подавляет вегетатику». «Движение большого пальца правой руки имеет амплитуду на 2,3 мм больше, чем левой. Указывает на ассиметричную нагрузку. Скорее всего, пишет больше, чем печатает. Любопытно». «Субъект впервые улыбнулся в мою сторону. Улыбка асимметричная, правый угол губ поднят выше левого. В норме это указывает на искренность (левая сторона лица управляется правым полушарием, отвечающим за эмоции, правая — левым полушарием, за контроль). Зафиксировано. Приоритет: увидеть эту улыбку ещё раз». «Заметка на полях: я потратил два часа, изучая литературу по мимическим мышцам. Это неэффективно. Но почему-то не жалко». Панталоне прикрывает тетрадь и прижимает её к груди. Это больно, но это отрезвляет. По-настоящему отрезвляет. — Почему ты не сказал мне это при жизни? Кажется, он знает ответ. Дотторе не умел говорить о чувствах вживую. Для него слова были неточными, искажёнными интонацией, мимикой, контекстом. Только письменная фиксация гарантировала воспроизводимость результата. Любовь, записанная чернилами на бумаге, была для Дотторе более реальной, чем любовь, произнесённая вслух. Он вновь открывает тетрадь. Читает и одновременно видит, ведь картинка из памяти накладывается на строчки.

***

— Вы когда-нибудь делали что-то не для науки? — спрашивает Панталоне. Они сидят в кабинете за небольшим столиком. Дотторе пьет чёрный кофе без сахара, с щепоткой чего-то вместо него, что Панталоне предпочитает не знать — некоторые вещи лучше игнорировать. Его пальцы обхватывают чашку, и Панталоне замечает, как под кожей двигаются сухожилия. — Всё, что я делаю — для науки, — отвечает Дотторе, не отрываясь от чашки. — Даже этот разговор. Я анализирую твою способность к поддержанию бессмысленной светской беседы. Пока что оценка — удовлетворительно. — Вы невыносимы. — Это не относится к вопросу. Тогда Панталоне берёт его за руку. Пальцы Дотторе холодные, сухие, с мозолями на подушечках. Он сжимает их чуть сильнее. — А это? Для науки? Дотторе смотрит на их переплетённые пальцы. Молчит дольше обычного, Панталоне видит, как дергается кадык — Дотторе сглатывает. — Это… — он запинается — уникальное событие, Панталоне запоминает эту заминку на всю жизнь, потому что Дотторе никогда не запинается. — Это калий в воде. — Что? — Калий. Если бросить его в воду, начинается бурная реакция. Выделяется водород, тепло, иногда пламя. Это опасно и неэффективно с точки зрения энергозатрат. Но это красиво. Он не убирает руку, наоборот — его пальцы сжимаются в ответ. — Вот такая реакция, — добавляет он. — С высоким риском возгорания. Панталоне смеётся — тем редким смехом, который Дотторе потом записывает в тетради как «искренняя улыбка с вокальным сопровождением, уровень дофамина предположительно +200%». Он чувствует, как смех отдаётся в груди вибрацией, как теплеют от смущения щеки. Они сидят так до тех пор, пока кофе не остывает. Солнце за окнами садится, а Панталоне не хочется, чтобы этот момент заканчивался, но Дотторе его не спрашивает, он поднимается и говорит: «Мне нужно проверить один осциллятор. Не взрывайся без меня». И уходит. Сейчас, читая его записи, Панталоне находит дополнение к тому дню: «Примечание: контакт «кожа к коже» длился почти четыре с половиной минуты. Пульс субъекта выровнялся с моим до двух ударов. Совпадение? Или резонанс? Надо проверить в других условиях». «Не проверил. Забыл. Потому что думал о другом: о том, что четыре с половиной минуты — это слишком мало. Хочу больше». Под текстом пометка, сделанная другой ручкой, явно позже: «Сегодня получилось 1 час и 15 минут. Он уснул у меня на плече. Я не двигался. Рука затекла, но это не имеет значения». Не имеет значения. Дотторе, который измерял всё — от температуры реакций до слезоточивости лука — написал «не имеет значения». Это больше, чем признание. Это капитуляция. К третьей тетради Панталоне уже не плачет. Глаза высохли — веки жжёт, как после долгого плавания в соленой воде. Осталась только тяжёлая усталость, какая случается после долгой болезни, когда температура спадает, но слабость остаётся. Мышцы ноют, каждое движение требует неимоверных усилий. Третья тетрадь оказывается самой короткой и самой странной. В ней нет графиков, таблиц, заметок, только одно уравнение, переписанное раз двадцать. С правками, зачёркиваниями и выводом в конце. L = ∫ (t₀ до t₁) [S(t) × E(t)] dt / (D + R) Расшифровка на полях тем же мелким почерком: L — любовь (операциональная переменная, не путать с романтическими концептами). S — счастье субъекта П., измеряемое косвенно через частоту искренних улыбок, снижение уровня кортизола и готовность к нерациональными финансовым тратам. E — время присутствия (в минутах). D — дистанция (пространственная и психологическая, чем меньше — тем выше знаменатель. Нет, формула неверна, пересчитать). R — риск. Чем выше риск потери, тем больше знаменатель, тем меньше значение L. Но это не работает, потому что чем выше риск, тем больше я…» Здесь текст обрывается, идёт длинная чёрная полоса зачёркивания — так сильно, что бумага протёрлась. Ниже — новые попытки. «Попытка 2: L = S × E × R, где R — не в знаменателе, а в числителе. Потому что риск усиливает ценность, как реактивный распад: чем нестабильнее изотоп, тем больше энергии он выделяет. Я готов рисковать, и я рисковал. Каждый раз, когда я возвращался к нему после командировок, я рисковал обнаружить, что он живёт без меня и ему всё равно. Но ему не всё равно. Это я выяснил опытным путем. N=1, выборка мала, но других данных не будет». И последняя запись в тетради — химическая формула, написанная крупно, почти на всю страницу: «C₈H₁₁NO₂ + (что-то нечитаемое) → тепло + свет + соль + вода» Панталоне смотрит на формулу. Морщит лоб. Формула дофамина, результат — тепло, свет, соль, вода. Что-то вступает в реакцию с дофамином, и даёт такие продукты? И вдруг понимает. Он сам. Дотторе считает его реагентом в реакции с собственным дофамином. Не причиной, а реагентом, веществом, без которого реакции просто нет. — Ты не мог написать «ты мне нужен», — голос звучит хрипло, вымотано, словно чужой. — Ты должен был закодировать это в чертовой формуле. Мог ли быть Дотторе ещё больше Дотторе, чем это? Панталоне думает, что даже после смерти он остаётся слишком собой. В том прошлом, которое они делили вместе, которое он никак не хочет отпускать. Пожертвовать ему часть своей души — малая плата за то, чтобы быть целым. Он откладывает тетради, остаются только отдельные листы и последний конверт с надписью «Вскрыть только если предыдущие не помогли». Помогли ли? Он не знает. Боль никуда не ушла, но она трансформировалась — из острой и режущей, превратилась в тупую и ноющую, как старая рана перед дождём. И появилось кое-что ещё. Стыд. Панталоне вдруг осознаёт, что стыдится своей боли. Стыдится того, что разговаривает с пустотой, стыдится слез и пижамы Дотторе. Потому что он — Регратор, владелец финансовых потоков, человек, который заставил трепетать торговые дома всех существующих в Тейвате стран, и вот он сидит в обнимку с записями Дотторе и вдыхает запах воротника его пижамы. Дотторе сказал бы, что стыд — это социально обусловленная эмоция, не имеющая биологического смысла. И был бы прав. Но Дотторе мёртв, и лекций больше не будет. Панталоне берет конверт, вскрывает дрожащими пальцами, края рвутся слишком неровно — он очень торопится. Внутри конверта один лист. Панталоне разворачивает его и прикусывает нижнюю губу. «Панталоне. Если ты читаешь это, значит, предыдущие письма не сработали. Ты всё ещё один. Ты всё ещё надеешься, что я мог бы сказать что-то, что всё исправит. Я не могу. Потому что ничего не исправляется. Смерть — это не случайная поломка, которую можно починить, это неотъемлемая часть устройства мира. Но кое-что я всё равно могу. Я могу сказать тебе правду, которую прятал при жизни. Не из-за того, что стеснялся — стыд, как ты знаешь, для меня абстракция, а потому что боялся, что если скажу это вслух, то перестану быть собой. Но… я люблю тебя не за твои деньги и не за твой ум, не за твою холодную красоту, которая, кстати, совершенно неэффективна с биологической точки зрения — слишком много затрат на поддержание, слишком низкая утилитарность. Я люблю тебя за то, что ты единственный, кто смотрел на меня без страха. Когда я снимаю маску, люди видят монстра. Ты же видел человека. Мало того — ты видел человека, которого стоило любить. Ты ошибался, но твоя ошибка была самой прекрасной из всех, которые я встречал. Я не знаю, что будет дальше, наука пока не умеет моделировать горе с достаточной точностью, но я знаю одно: ты не сломаешься. Ты — параметрически устойчивая система. Ты пройдешь через это, и на выходе получится нечто, возможно, не лучшее, но работающее. Мне жаль, что я, быть может, не смогу увидеть результат. Но я всегда любил эксперименты с непредсказуемым исходом. Твой Дотторе. P.S. Калий в воде. Помнишь? Я соврал. Калий реагирует с водой с выделением водорода, который может воспламениться. Это опасно. Это неэффективно. И это чертовски красиво. Ты был моим калием». Панталоне складывает письмо. Аккуратно, вчетверо, как складывают векселя перед тем, как убрать в сейф. Потом разворачивает и перечитывает. И снова. И снова. И снова. На четвёртый раз он замечает то, что пропустил сначала. В самом низу, под P.S., почти невидимая приписка, сделанная карандашом, который выцвел до светло-серого: «На самом деле я не соврал. Я не умею тебе врать. Подумай над экспериментом, а тело… тело найдётся».

***

Он просыпается от солнечного света — редкого гостя в Снежной. Луч пробивается сквозь щель в шторах и падает прямо на лицо Панталоне. Золотистый, тёплый, какой бывает только в детстве или в самые счастливые дни. Панталоне садится, тело его болит, спина затекла, а шея не поворачивается. Он откладывает бумаги и тетради в сторону, поднимается с кровати и на негнущихся ногах подходит к зеркалу. На него смотрит мужчина в чужой пижаме, с осунувшимся лицом, с красными от слёз глазами и взлохмаченными волосами. Под глазами — тени, губы потрескались. Не Регратор, не владелец Банка Северного Королевства, не Девятый Предвестник. Просто человек, который потерял того, кого любил. Панталоне закрывает глаза. И наконец-то понимает. Дотторе не раз говорил при жизни — полушутя, полувсерьёз, явно намекая на что-то — что память, это не архив, не жёсткий диск. Память — это живая ткань. Нейроны переписывают связи, синапсы умирают и рождаются заново, но если извлечь данные о человеке из головы другого — не только сведения, не одни сухие факты, а сам слепок присутствия, тот неуловимый узор, который возникает, когда два сознания находятся рядом достаточно долго — то эту информацию можно переписать. Вплести в неповреждённую душу. И тогда образ Дотторе, его голос, его жесты, его способность чувствовать — всё это может обрести новую плоть. Панталоне плох в алхимии, но он хорошо знает того, кто разбирается в ней лучше всех. Он смотрит на кольцо на правой руке, подаренное ему Дотторе. — Если я всё правильно понял, шанс есть. Панталоне улыбается правым уголком губ. Он идёт приводить себя в порядок, а потом навстречу тому, что ещё предстоит сделать.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать