Digestivo

Genshin Impact
Слэш
Завершён
NC-17
Digestivo
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Маски были бездушными, горделивыми, поднимающими себя на смех. Каждый итальянец знал, что в театре «Fatui Harbingers» актер никогда не выйдет из роли. Как пройдет день влюбленных в центре Венеции у Панталоне, которому абсолютно ненавистен этот праздник?
Примечания
донна Сина - Царица и заведующая театром. события происходят в Венеции в семнадцатом веке приблизительно, могут быть исторические несостыковки. много времени уделяется второстепенным персонажам и в целом Фатуи, работа не совсем сосредоточена на доттолончиках. Доктор и доктор с заглавной и маленькой буквами это разные вещи. когда я пишу с маленькой, то имею в виду профессию, а когда с большой, то роль. аналогично с голубка и т.д.
Посвящение
моя очень поздняя валентинка насте афеум. спасибо ей за поддержку.
Читать онлайн Отзывы

Primavera

В раннее крупном городке Венеции, которая являлась столицей Италии, прошел странный, нерадивый шепоток. От уха к уху, с лавочки на лавочку, где от одной синьоре к другой ползли почти змеиные словечки, смешиваясь в песнь. Модные пышные женщины складывали свои нежные пальцы на румяных щеках, молвя не то с ужасом, не то с восхищением. Дамы плели сплетни, подобно вязанной крючком тонкой салфетке, петля к петле — прорезь к прорези. Слушок был до невообразимого смешон, — эдакая гадость, что чумные доктора ели органы своих пациентов в разгар Великой Чумы, — конечно, полнейший вздор. Синьоры любят выдумывать, любят перевирать и создавать свою правду, смежную и иррациональную. Им бы только словечко пустить, а там оно тронется и в путь понесется — западный, северный и даже южный ветра подтолкнут его дальше, развеиваясь на порывах, — а после осядет дымкой, как особенно пахучий яд из лабораторной колбы. Какому же доктору в действительности понадобилось есть чужие больные органы с такой невкусной, абсолютно нелицеприятной бубонной чумой, пропитавшей чужие организмы? Для чего же им, великим пироманам, абсолютной власти во время напасти, забирать то немногое, что осталось у разлагающегося заживо пациента? Дамы ведь прелестны лицом, пусть и с красными физиономиями и залитыми таким же розоватым, переходящим в багровый, оттенком глазами. А мужчины? Синьоры невероятны тоже — так стойко держатся, пока болезнь охватывает их, ограничивая в движениях из-за уплотненных лимфоузлов, смешивающихся с жировыми клетками; слегка надавить — и вот он уже скалится, будто здоров и сыт, просто не в настроении. У слушков всегда есть основания, пусть и беспочвенные — если слышится, значит, почудилось, а может, и того серьезнее — кто-то видел! А что видеть, если докторов уже нет как тридцать лет, а шепотки все живут — живут и дышат, если можно. Путешествуют сквозь чужие пошлые рты с накрашенными кроваво-красным губами, перетекая желчью в слуховые каналы растопыренных ушей от этих же самых шепотков. И руками так восхищенно всплескивают, словно это действительно их взбаламутило. Дамы воистину прекрасны и глупы. Любая дворовая голубка знает, клюя свой асфальт с засохшими корками хлеба, хватая клювом крошки, любопытно урча и таща свою тушку к дамам, что они никогда не бывают правы на сто процентов. Одна скажет так, другая донесет иначе — в конце пути это и вовсе окажется правдой, сплетенной из тонких нитей говорливых дамочек. Их восприятие как клякса на тетради — густое, концентрированное и слишком уж гиперболизированное. Нет бы порвать листок, а они продолжают мучать, убивая кляксами весь пергамент. Голубка, ей же имя Коломбина, некогда не пришедшееся по душе, любила гулять среди своеобразных дамочек. Она была недалекой, обожала слушать мелодичные голоса и смотреть на живую мимику. Девушка была будто не от мира сего вовсе — и рассказывала услышанное с необычайным благоговением, будто тянула тонкую нить аромата парфюма к своему носу, блаженно прикрывая глаза. Впрочем, ее глаза и так всегда были закрыты. Театру не было дел до того, как на самом деле она видит, пока играет. Личная жизнь должна была оставаться за стенами этого здания — хотя для масок в этом здании никогда не было стен. Как и личной жизни вне его пределов. — А правда, что Дотторе, если я заболею, съест меня заживо? — тянет юная девушка не огорченно, а с напускным любопытством, лениво обводя чашку по кромке. У нее есть дурная привычка уходить в себя — очень невежливо по отношению к хозяйке открытого чаепития. Делец, он же Панталоне, негромко хохочет, за что получает презрительный взгляд от невысокого старика, его соратника в каком-то роде, партнера по игре и врага на сцене, Пульчинеллы. Панталоне выглядел как человек, который разбирается в камнях, эдакий ламбардист или ювелир, — сгребает золотые украшения и наличность в кредиторный мешочек с разнообразными надписями; каждый аккуратненько подписанный, с именем, и фамилией, и обязательно датой рождения, чтобы добавить чуть позже дату смерти, конечно. Но это при необходимости. Нужда возникает нечасто — люди в этом городе культурные, туповаты, малость, но не лишены мозгов точно. — Что же ты говоришь, милая? — Все лыбится растянутой улыбкой мужчина, звенит кольцами, вскидывая ладонь, как на сцене, прямо во время игры. — Разве нашему Доктору есть дело до низменных пташек? Панталоне отличался своей напыщенностью и горделивостью, вечно позвякивая побрякушками при открытии рта; мимика его была донельзя простая — редко дрожащие губы при злости, хоть и вывести — надо постараться; темные зрачки у светло-фиолетовой радужки предпочитали упираться ниже пола, выше потолка, мимо собеседника — якобы недостойны. А вот Субретка, сложная в своей простоте натура, избегала даже малейших диалогов с Дельцом. Ей куда больше нравилось раздражать своим звонким, но чуть охрипшим голосочком Марионетку, стесняя ее в подготовке к пьесе. Она легко подняла безжизненный взгляд своей маски на облаченного в синий после игры костюм Панталоне. Скучно зевнула, переводя личико в сторону Арлекино, хоть и отвечала другому: — Сам-то он тоже птица, — не возмущается актриса. Просто напоминает, без всякого желания общаясь с этим алчным и скучным человеком. Указательный палец проваливается ко дну чашки, и ведь девчушка даже не взвизгивает — ноготком скребет донышко. Сандроне со злостью бьет ее по запястью длинной, абсурдной указкой, больше напоминающей что-то для плотских утех главных героев трагикомедии. — Идиотка! — вскидывается Сандроне. У них так было всегда — один особенно глупый актер начинает, а дальше не остановиться. Маски были бездушными, горделивыми, поднимающими себя на смех. Каждый итальянец знал, что в театре «Fatui Harbingers» актер никогда не выйдет из роли. Этот театр был их домом, изне — все те же личности, только без опознавания ролей. И кто ведь скажет, что Пьеро, к примеру, играет здесь уже пятьдесят с лишним лет? Его имени не знают даже на рынках, приговаривая: «господин Шут, вам хлебу, или, может, молока?». Он сам — давно позабыл. А ведь смех все льется, когда пепельно-синеватая фигура с массивными плечами идет, словно маршируя. Дамочки о нем слухи тоже плели, да еще какие — якобы давно он обозленный на мир этот, на всю Венецию, если не на страну! Одно лишь утешение в светлых, как первый снег, глазах. Субретка обсуждала это раньше — а потом сказала: «неинтересно», прекратив переговариваться со старшими. Делец улыбается, пьет принесенное пышными дамочками шампанское и тут же отодвигает от себя бокал — брезгует дешевого вкуса, но не передает дальше. Все, что дарено ему, всегда остается в цепких пальцах. — Дотторе просит не сравнивать его с животными, — басистый голос нарушает брань Марионетки, покачивается мантия, создавая в комнате легкий ветерок у черных туфель Панталоне и носков ведущих диалоги масок. В унисон все кивают головой, один только Панталоне приоткрывает глаза, поглядывая из-под ресниц. Чувствительную роговицу жжет утренний свет, и взгляд задерживается на Капитано лишь на пару секунд — выказывает уважение. Даже если Панталоне и самый отвратительный, алчный и мерзкий человек за столом, помимо Дотторе, конечно, который и вовсе отсутствует, то это не значит, что в нем нет банального уважения к людям с тяжелой судьбой. Хотя, если задуматься, тут ни у кого нет легкой. Но Капитано хотя бы не вякает похабщину, брань, как куколка Сандроне, и не ведет себя чрезмерно импульсивно, как рыжеватый веснушчатый Тарталья, с которым иногда представляешь, как сжимаешь худенькую юную шею и хрустишь гортанной костью под ней — порядком… надоедает этот малый. Он не ненавидит коллектив, но явно ими брезгует, стараясь лишний раз не ввязываться в диалог. Ближе всего ему, как-никак, из сидящих за столом был Пульчинелла. Старик — с заметными боками и мягким торчащим животом — вел себя по отношению к дельцу крайне… неоднозначно. Вчера похвалил, а сегодня хватается за ладонь в перчатке и стягивает кольца — сумасшедший! Но Панталоне, однако, это забавляло, потому как эти же ладони подавали ему чай, к примеру, или же вкрадчивый голос повторял очевидное перед выходом на сцену. Он говорил, что своя роль ему не нравится — и все равно играл ее столько же времени, сколько Пьеро собирал коллектив. У Пульчинеллы много актерского и жизненного опыта, его бы следовало сдать в пансионат, но он ничем не болен и никогда не жалуется. И все же Панталоне с ним милуется время от времени, потому как миловаться ему просто не с кем. Не Панталоне, в смысле, а именно носатому и вредному старику. Никто добротой в театре Фатуи не славился: у каждого свои методы привлечения внимания. Выставлять на смех жалких масок куда более интересно, чем хвалить их отсутствующие щедрость, понятия о добре и зле, алчность и любимое Панталоне безумие — любимое только по причине Дотторе. — Это правда. Дотторе много чего не любит. Розалину в особенности. Синьора вскидывает подбородок, свет от окна падает на обнаженное декольте, и она забавно кривится подсохшими, но тонкими и ярко-красными губами. — Спелись красавцы, — фыркает женщина, выгибая спину. Розалина любила свое имя, в отличие от той же Коломбины, вечно безразличной, но расстроенной до глубины души, ведь другого у нее и не было. Беспризорница без паспорта, места рождения, но нашедшая блаженство что в закулисье, что распевая на сцене. Дотторе Субретка нравилась, он видел в их дуэте прекрасную связь, схожую с родственной. Ни у Коломбины, ни у Дотторе не было возможности ощутить родительского тепла и любви, так что кратковременное проявление этого чувства — эфемерного, призрачного света глубоко в душе без инструментов в лаборатории и пары стерильных перчаток — было как-никогда красиво. И все же Синьора — властная, упрямая и брезгливая. Панталоне терпеть ее не мог. Верная до мозга костей, такая, что ей бы не в театре играть, а в оперу подаваться со своей надоедающей романтикой. В честь дня влюбленных — по поводу которого они и собрались — Панталоне посматривал в ее сторону осуждающе: зацелованные помадами письма от женщин, конверты с сургучными печатями и красным, как ее помада, воском. Она скребла бумагу ноготками, насмешливо улыбаясь. Вот и ответ — Синьора не выносила Панталоне тоже. — Как по сценарию, — ворчит Сандроне и продолжает чертить на доске разваливающимся мелком — такой ей нравился больше, потому что писал резче, ярче и не скрипел противно. Горькое шампанское уже надоело, спина начала побаливать от длительного нахождения в одной позе. Маски перебрасывались едкими фразами, смущали друг друга всевозможными способами; Марионетка кидалась в Субретку остатками мелков, клича ее идиоткой, отсталой и женщиной без души. Арлекино приближался к Голубке нежно, поглаживая костлявыми руками ее взмокшую челку. Она флиртовала, заигрывала с ним, и тогда брезгливость полностью окутывала банкира. Любовь в любом ее проявлении была ему отвратительной. Особенно после изучения многочисленных ласк Арлекино и Коломбины, которые и так сами по себе ужасно странные, он понял, что неприязнь все же имеет корни. Смотря на них, создавалось настойчивое ощущение неправильности — Арлекино женственный, с хриплым, но бархатистым, какие были обычно у матерей-посетительниц, голосом. Уважать или нет — осознанное право выбора каждого. И если они выглядят как липнущие друг к другу опарыши, готовые съесть второго, где один начнет с хвоста, а другая — с головы, то почему он не имеет возможности критиковать? В конце концов, критика — это то, чем занимаются в театре с заметной частотой. Что публика, что актеры не скупятся на слова. Комедия или трагедия — все одно и то же. Именно поэтому они часто смешивались воедино. Не то что бы Панталоне любил вечера с чаем. Он их и не выносил. У него раскалывалась голова, щипало под висками, осыпало толщей снега на макушку — так он сравнивал степени тяжести своей мигрени. Затылочную часть ему массажировал Доктор время от времени, находя крупицы для драгоценного друга, в перерывах от репетиций и собственных исследований. А исследования, ему, между прочим, были очень важны, и Делец, никогда не посмел бы перечить заговорщицким планам Доктора. Дотторе проявлял к банкиру ту самую отвратительную, собственническую и очень уж ревностную любовь. Никто из них не был невежественен, чтобы не понимать очевидные намеки. К тому же задорное урчание голубок приносит свои плоды, — коллектив предпочитает отгораживаться от немолодых мужчин, что с нескрываемым удовольствием игриво оглаживают штанины под общим столом. Казалось бы, банкир и доктор — вот ведь удовольствие друг в друге. Может, дружат они все-таки играючи, или, чем забавнее, отовсюду ссорятся? Вдруг поползновения только в шутку, а Панталоне, хрипло смеющийся от втиснутого между лакированных туфель ботинка, таким образом развлекается? Или Иль Дотторе, потрясающе играющий на сцене, да так, что ему аплодируют на улицах города при любом выходе из театра, стесняется показать истинные чувства привязанности на публике? Ответ на этот вопрос долго томился в ожидании. Несколько лет Голубка забавно встряхивала головушкой, дергая декоративные крылья, и дула губы, когда доктор, ранее интересующийся ее здоровьем по-настоящему — скорее всего, решившая именно поэтому, что он ее зачем-то съест, — расспрашивала мужчину в ремнях на груди, перекрещенных с подтяжками брюк, о том, что же все-таки он испытывает к благоверному Дельцу. Дотторе загадка. Он размыкает губы лишь в случае, если хочет произнести речь, а в остальное же время хмурится бровями к переносице — если его лицо открыто, конечно, — и редко стучит костяшками по подбородку в задумчивости. Страсть его простая — роль, игры, затворничество и притворничество, сокрытие от чужих глаз своих — так как носил он птичью маску, прячущую добрую половину мужского шрамированного лица. Если не он, так кто же? Маски были неотъемлемой частью постановки, маски слились с хозяевами, приклеились намертво, да так, что при особых усилиях не отцепить. Именно поэтому Доктора как уважали, так и боялись. Края тонкой полоски губ изогнуты вниз, выделяющиеся, острые скулы, по которым провести — лишиться половины пальца; вытянутая маска, неспешная — шаг за шагом — походка с подбородком ввысь, чуть вперед, и ладони в перчатках, сцепленные за спиной. Образ, созданный Доктором, реалистичен и пугающ, только вот бояться у населения в привычке с тех самых пор, как «кукольно-механические особи», постоянно бранящиеся и стоящие в стороне, все нашептывают друг другу возмущения, распространяя слухи, подобно тем самым глупым дамам. Скарамучча был нелюбим ни публикой, ни коллективом. Хвастливый характер, грубиянство, ненадлежащее воспитание отсутствующей матери дали ему возможность развиваться в обратную сторону. По словам Дотторе, Скарамучча интересен лишь в моменты собственного поражения. Минутная жалость — и снова та же мерзкая, лишенная души личность. Со своей маской он расставаться не планировал, зато уволиться из-за плохого отношения и сварливых коллег — пожалуйста. Театр всегда полон смеха, всегда ярок за счет рыжины Тартальи и красного костюма тонкого и бледного Арлекино. Театр был домом для разбойников, хвастунов, беспризорников и стариков, что не сумели подавить свои амбиции и направляли их в иное русло — бесполезную политику, как Пульчинелла; бесполезные кредитования, как Панталоне; и бесполезное врачевание, как одержимый Дотторе. С другой же стороны — насколько бы сильно не приелись эти маски, в моменты интима они растворялись. И банкир знал, что не он один с этим сталкивался. Этим, подавляя презрение к коллегам, он и руководствовался при общении с ними. — Доктор не пришел, — констатирует очевидное Арлекино, и Делец лишь выгибает бровь, словно это не они ждут дражайшего битый час. — Донна Сина будет недовольна, — поддерживает его Синьора и взмахивает копной блондинистых волос, придвигаясь к голубкам. Панталоне недовольно косится на жужжащую женщину и вертит запястьем, стараясь отвлечься на звон собственных украшений. — Как ее представитель, что вы скажете, маэстро? — Не ждем. В той сцене в Дотторе нет надобности. Скарамучча и Сандроне ухмыляются, и за этим следует оскал в оскал — как отзеркаленные в аттракционном шатре силуэты. Право, глупцы, коих не сыскать. — Тогда и Делец ни к чему, — высокомерным тоном сообщает Синьора, и в груди со скрипом отворяется что-то незнакомое — подавленное раздражение, под градусом алкоголя окрепшее и только сильнее приобретшее форму. Оно поглощает с головой, кусает кончики ушей, разогревая и увеличивая кровоток, из-за чего, в последствии, они становятся розоватого оттенка и увеличиваются раза в три, не меньше. — Дорогая Розалина, — с ядовитым прищуром шепчут тонкие бледные губы, — с какой стати решаешь ты, а не Пьеро? По сценарию я присутствую и без Дотторе. Мы не одно целое. — Сомневаюсь, — игриво, но все еще отстраненно подает голос Коломбина. Гореть бы ей в аду. Пустой взгляд аметистовых радужек теперь направлен на девушку, в которой нет ничего, кроме прекрасного личика и отчужденной грации в движениях тела на сцене. Панталоне стискивает зубы так, что еще немного и от сжатия челюсти лопнут сосуды в глазах. — Прекратить. Маски замолкают. Резкий шум тишины вновь давит на голову, до этого легкая пульсация в затылке напоминает о себе острой, прошибной болью, задевая позвоночник, вынуждая неестественно выгнуться и прохрипеть. Веки опускаются — Пьеро кладет ладонь ему на плечо и в скептическом сочувствии похлопывает. Его ладонь не тяжелая, но дружеским жестом это не назвать. Шут приглашает на сцену. Панталоне, как и всегда, соглашается. Далее — сцена, то есть, как обычно: сцена — луч света, направленный на донну Сину, которая играет главную героиню, и дорогого ей возлюбленного, Панталоне его имя неизвестно, знать его он и не хочет. Изрядно потрепанные вьюны локонов, выбивающиеся из толстой глиняной маски с графичными бровями и длинным носом, опадают на лицо, когда куча денег в руках пересчитывается с обычной скрупулезностью. На него все смотрят: охотно, дико, влюбленный зал смеется, а глубоко в желудке скручивает, да так, что хочется прочистить организм или выкурить чего изволят — хоть бы табак. Под маской можно не открывать глаза — лишь на его, по производству стервы-Сандроне, отверстия для глаз не имеется. Зрители считают банкира комичным, ведь его глаза, нарисованные пестро и специально криво, прищурены, а свободная — нижняя — часть лица редко показывает что-то больше злобной ухмылки. А с Дотторе можно посплетничать, рассказать, как убог Тарталья с бесконечным потоком бессвязных, пошлых мыслей для юного служивого прям на сцене, не стесняясь. Его можно ущипнуть за бочину и поцеловать в губы коротко, театрально, стиснув худое лицо ладонями. «Мы ведь с вами так похожи, Доктор, и вы меня понимаете, и я Вас. Так извольте ж, дочь моя совсем из ума выжила, прислуживает, глядите. А я не привык прислуживаться, и чтобы мной помыкали — не привык, Доктор. А если бы вашему, допустим, подчиненному, тому юнцу с румяной рожей, наказали подолы нести, вы бы не расстроились? Мое мнение, Доктор, таково: если и прислуживаться, то в жизни лишь раз — собственной жене, коли понадобится» В живописных и восклицательных фразах чувствовалась раздосадованность его персонажа. Да, конечно, Панталоне был и остается последним ублюдком — как любит выражаться Марионетка время от времени — и все же трагичность героя, как и его самого, никуда не девалась. Дотторе, играя в спектакле, в другое время, пояснял ему иногда, хоть и кивал понимающе, словно у него была жена, к примеру, или дети. «Вы, мой друг, придерживаетесь правильной позиции, естественно, но позвольте себе пораскинуть мозгами. Я знаю тех, у кого этого сделать не получается, потому что они — неучи, и мозги у них — натурально куриные. А вы не дурак, так чего ж себя изводить такими терзаниями? Подумайте: и жене ведь прислуживать нельзя. Она вам изменит и заберет дочку с сыном, а вы так и останетесь прислуживаться, кланяясь в ноги. Так что нельзя вам, драгоценный мой, сгибаться под женой, как и вашей дочери перед донной Синой. И жене вашей лучше бы не изменять» «А я бы женился на вас, Доктор, потому что умный вы и ни разу не невежа, как предпочитает лепетать дочь моя. Но вы ее не слушайте, она у меня бестолковая, видите как!» От пары диалогов зал уже взрывался хохотом, гоготал, превращаясь в стаю гнусных гусей с вытянутыми шеями и кривыми светло-морковными клювами. Они раскрывали пасти и голодно крякали, дергаясь и держась за животы. Если бы они знали, что это за театр и почему, помимо смеха, сюда не раз наведывались берровьери. Они — в целом — и знают, по слухам, конечно же, ведь от них не отмыться и даже не откреститься. Панталоне предпочитает не вспоминать, как изымали его дорогущие украшения на проверку подлинности сертификатов. «Нынче актеры зарабатывают немало, верно, амиго?» Граждане, одетые, как петухи — как Пульчинелла, собирающийся на свидание с торговщицей цветов с базара, — с удовольствием разглядывали его многочисленные кольца, скребли грязными ногтями руду, и Делец морщился. Он говорил: «будьте аккуратнее, уважаемые». Но те злорадно ухмылялись и сжимали кольца поплотнее в потных, снаружи волосатых ладонях. Злости не было предела. И ведь ничего не скажешь якобы порядку, якобы закону города и страны. Но выйти сухим из воды, потеряв при этом достаточно, удалось — Кто Панталоне Такой, если в его документах, особенно на ярчайшие, сияющие камни украшений, не найдется надлежащих доказательств чистоты приобретения. Даже если никакой чистоты на деле нет. Другие маски относились к проверкам куда проще, без особой серьезности. Почти у всех репутация была чистой, разве что сомнительный Дотторе вляпывался в невесть что. Пьеро не стал озвучивать произошедшее, но актеры прекрасно понимали, о чем шла речь. Это могло послужить второй причиной, почему Коломбина задает глупые вопросы. Может, они не такие уж и бессмысленные. Спектакль заканчивается быстро. Шоу, приготовленное специально ко дню влюбленных, выходит коротким и не особо смешным. Панталоне за своей маской не видит их лиц, но по нашептываниям Тартальи становится понятно, что возмущений немного — влюбленные синьоры ахали все представление, а теперь от них остались розовые щеки и приоткрытые в экстазе губы. Забавно. Панталоне не выносит женщин, в отличие от рыжеватой бестолочи — все еще его дело. Треск деревянной сцены под ногами, покачивающейся от шагов — некрепкие бруски, способные выдержать разве что юных девиц да Панталоне с хилыми ножками. Когда над ними стоит доктор, половица противно скрепит под весом и обмундированием Дотторе. Дельцу нравится: не лишаясь защитной оболочки, покрывающей его лицо, пока роль играется, он не может узреть актерское мастерство мужчины. А ведь поклонниц у него не меньше, чем у Капитано, грузной и внушающей силу фигуры. Он демонстрирует мышцы и тем самым валит наповал женскую половину зала. Он доблестный и добрый — хотя секретов меньше не становится. В подземной части театра темно и сыро. Коснешься стен — обмажешься в пыли и побелке. Раньше они были грязно-желтыми. Панталоне называл это убогим, но смотря, как Арлекино и Сандроне шпаклюют и обмазываются в краске, невольно улыбался — саркастично и вряд ли по-деловому. Он все еще считал этих двоих абсурдными — одна, будучи женщиной, вела и выглядела маскулинно, из-за чего Доктор с ней препирался — задевали раздутое эго друг друга; в то время как Арлекино, будучи мужчиной, имел узкие плечи, формы женщины, но с грубым голосом, — и это тоже нелепо. Впрочем, Панталоне и сам был не лучше. Рай для цветных преступников, беспризорников и дураков. Он не считал себя глупым, но все же входил в число актеров — и это не просто так. Финансист, банкир, бухгалтер. Математика, пересчет и данные исключительно в цифрах. Коридор узкий и длинный, лампочки мигают через раз, в подвальном освещении настоящие лица масок отражаются страхом, принципиальностью, безумием и любовью к садизму. Пахнет щелочью, аммиаком, а углы политы формальдегидом. У основания стен маленькие щелки плотно укупорены железными ставнями — тоже работа Сандроне; все в этом помещении принадлежит им — трупный запашок, который нельзя выветрить из-за отсутствия окон, поэтому используется химия; одиннадцать дверей, парочка из которых помечены красным — у кого-то следы помады, у кого-то — багряная, уже почерневшая от давности, кровь. Нельзя сказать, что это место не вызывало восхищения, смешанного с отвращением. Затхлая лаборатория в окружении десятка зеркал пользовалась особой популярностью. И хоть донна Сина не выделяла особого внимания этой части театра, против она не высказывалась — и, определенно, некоторым такое было только на руку. — Доктор здесь? — приподнимает брови Субретка и задумчиво прикладывает палец к губам. Пьеро ведет коллектив дальше. Пульчинелла заметно ежится. Все, что связано с больницами, он терпеть не мог. Он вспоминал, как лечили ему в детстве зубы, как дергали инструментом и даже не удосуживались протереть предназначенную для медицины сталь перед входящим до него. Дотторе же имел тенденцию держать записи, документы, инструменты и людей под полным контролем. По правую руку — натертые до блеска хирургические ножницы, по левую — груда органов, еще не разлагающихся, но заметно погнивших при жизни. — Разве это важно? Тебе он нужен? Займись уже чем-нибудь и прекрати спрашивать о Дотторе. Резкий ответ нисколько девушку не смущает. Она выгибает бровь и неоднозначно хмыкает, замолкая. Берет под локоть Арлекино, который выше нее на полторы головы, и следует в их спальню, соединенную — сломали стену, не без помощи Марионетки, — уже более семи лет. Грудь Панталоне наконец наполняется желанным воздухом, когда он доходит до своей двери. Если гримерки сверху у них выглядят просто и не изысканно, то даже осыпающийся с потолка гравий не может убавить роскошь входа в деловой кабинет Дельца — его табличка с именем выглядела строго и была украшена настоящим золотом. Кожаная обивка, стальная ручка правильной, чуть изогнутой под руку, формы. Панталоне и все, что с ним связано, источали убранство, уют и комфорт — в понятном лишь ему значении этого слова. Потому как к комфорту он всегда и стремился. Стремился и к порядку — но раз есть порядок в голове, значит, не так уж сложно будет его устроить чужими рабочими руками — Марионетка у них… кто-то вроде местного разнорабочего. Внутри обитель отличалась от той коморки, в которой приходилось ютиться до выступления, поправляя макияж лица и проверяя гибкость сидящего костюма. В этой же комнате можно не стесняться курить на диване, просунув ладонь к собственной тощей груди под одеждой, слабо щупая там, где находится теплое сердце, вспоминая дорогого друга. Что Панталоне, естественно, и делал. И сделает сейчас. Со свойственной аккуратностью снимает одежды: сначала пиджак, лениво скидывая с плеч, чтобы он соскользнул к локтям — смотрится в зеркало, выглядит развращенно, — а после сбрасывает вовсе; пуговицы на рубашке из петелек вытаскивают длинные худые пальцы, пару раз ошибаясь, но он не расстраивается. Только вздыхает негромко и представляет другие, чуть потемнее, музыкальные. В груди стрекочет — сверчки начинают свое выступление, скромное, не такое громкое, как у фатуи, но отчего-то более воодушевляющее. По своему раздетый, на бюро откладывает очки. Теперь они мутные, даже не видно толстой линзы — все размывается и отдаляется кривыми полосами. Без очков голова болит иначе, помимо давящей на затылок мигрени, присоединяются мучения выше бровей, прямо под дермой, вытягивая корни-нейроны прямо по струнке. Он кривится и резже, чем хотел, дергает маленький деревянный ящик. Достает оттуда изогнутую трубку — она черная, с сине-голубыми узорами по бокам, у основания украшена бриллиантовым кольцом. Это работа, сделанная на заказ. Тогда мастер — удивительно, что даже не Сандроне, — все потел, закладывая каждый миллиметр камня по окружности, когда Панталоне в черном пальто поочередно стучал пальцами по рабочему столу, сидя прямо напротив. Он выказал желание наблюдать за процессом, чтобы, если чего, не тратить лишние финансы и позаботиться самому. Делец пил кофе с ядовитой ухмылкой, щурился — потому что не открывал глаз — и подтрунивал мужчину, занимавшимся важным делом. Ему важно уплотнить табак поочередно с особой заботой, с особой нежностью и любовью — даже его алчное, ледяное сердце билось чаще, когда он просовывал слой за слоем элитного бразильского табака. Один легкий, дальше — слегка притоптанный мизерной ступкой и третий — стертый настолько, что между ним и вторым совсем не осталось воздуха. Зажигает. Раз. Тушит. Зажигает еще раз. Кладет тонкой стороной между губами. Затягивается. Выдыхает. Наслаждение, вместе с дымом, проникает в легкие, скользит по носоглотке, обжигает горечью, и Панталоне, словно смакуешь на языке столовую ложку дробленного кофе, выдыхает его из-за рта в пустое пространство комнаты. Только курево едкое, обжигает, иногда заставляет кривиться — даже за много лет от этой привычке не избавиться. А когда кто-нибудь особо умный начинает нравоучать за трубку, хочется его послать куда подальше. Пусть не лезет к тому, чего совсем не понимает. Курево расслабляет. Когда мышцы вытягиваются, а сам он небрежно падает на кровать спиной, таки просовывая ладонь к груди — на этот раз выше сердца, пытаясь сжать отсутствие мягкости, ведет ниже, задевая сосок. Выдыхает. Закашливается. Снова затягивается. Хрипит почти извращенно — и так плевать, что услышат коллеги, с которыми они совсем не друзья и никогда не родственники. Каждый сам по себе — так говорит клубок дыма из приоткрытого рта. Это его самая честная мысль, ужасающе правдивое мнение. Сколько бы они не играли в «дочки-матери, отцы-сыновья, любовники-любовницы», ни один актеришка не поспешит за другим на край света. Ну, может, разве что… Синеву потолков разбавляет теплый свет из подвального коридора. Он просачивается резко, наполняет углы комнаты и тут же исчезает. Тень, стоящая посреди света, массивна и полна разнообразных одежд. Он щурится и быстро отворачивается, с концом закрывая глаза. Пальцы запахивают рубашку небрежно — якобы в этом нет необходимости, якобы мужчина в вороньей маске никогда не видел его истерзанного туловища без одежды. У Панталоне шрамы были завораживающие: тянущийся жирный, впалый шрам от аппендицита, со временем натурально порозовевший и выглядящий куда более приятно, чем было в самом начале; еще длинный, уже багровый и вызывающий, но спрятанный частично под рубашкой рубец тоже находился в поле зрения. Незваный гость, которому всегда здесь рады, не спеша прикрывает дверь и с нарочитой медлительностью задвигает щеколду. Дверь поскрипывает. Делец вздрагивает от скрежета, приподнимаясь на подушке. Дотторе издевается: никогда не стучит, словно в этом нет необходимости; может пройти до середины комнаты, ощупать излюбленную ручку Дельца, перебрать бумаги с нескрываемым непониманием прочитанного. Он просто берет все, что хочет; говорит завуалированно, четко, не нуждается в пояснении терминов, которые известны отнюдь не всем. Панталоне всегда был в числе тех, кто не понимает. И это если не беспокоило его, то хотя бы обижало. В очередной раз просматривая подделки высшего качества художников всей Италии на стенах, Дотторе по-птичьи сцепляет руки за спиной. Панталоне не смотрит на него, присутствие бело-черной фигуры ощущается явственно, настолько, что можно подслушать мысли и рассказать, что ни черта ты не разбираешься в искусстве, дорогой друг. Лак на трубке снова касается губ, кайма из бриллианта стучит о зубы — иногда крайне неудобно. Грузно собравшись, фигура спешит нависнуть над кожаным черным диваном. Панталоне смотрит из-под ресниц. — Вы прокурите себе все легкие, mio cara. Хриплый, с недовольным мурчанием, ярко выражая «р», голос нарушает тишину. Он сразу же проникает в перепонки — пружинит, как клавиши на фортепиано, на котором играли те же пальцы, что держали днем иглу и набор стерильных марлевых салфеток. Панталоне он нравится. Невероятно нравится. Хочется им заслушаться, хочется притянуть за кучерявую шевелюру и попросить говорить в сердечное сплетение, чтобы застойный сгусток прогрелся от теплоты тембра, и окружная наледь рассыпалась, как тонкое стекло от ладони по поверхности. Панталоне дышит — томно, слегка интимно, но недовольно. Один локоток закидывает себе под голову, запястьем держа у черепа. Лицо Дотторе распознать невозможно, они ведь актеры, потому выяснять словами — их привычная рутина, ставшая навязанной обязанностью. — Мы ждали тебя, Дотторе, на отвратительном чаепитии, — трубка остается во рту, он злобно покусывает лак, цепкие пальцы тянут к себе за воротник, заставляя нагнуться. — Они считают, что я никто без тебя. — Панталоне жмется, разглядывает сжатые губы, унизительно выплевывая в лицо под маской. В тонких губах нет ни толики эмоций. — Разве это так, доктор? Неужто это так? Дотторе скалится, опираясь по левое плечо дельца ладонью. И Панталоне это нравится. Потому что у них никогда больше — больше им и не нужно. Хватает малого, чтобы возбудить, чтобы обезоружить и свести с ума за считанные секунды. Только тело к телу, полуобнаженное, худое, к массивному, разодетому. Их поза развратная, интимная. Они как летящие ласточки в непогоду, кружащиеся друг возле друга, не касающиеся крыльев, но отчего-то воркующие. Делец как никто другой знает это чувство. Чувство, из-за которого в желудке начинает ныть, а губы из жадности приоткрываться — как у птенца, ждущего, пока его накормят. — Сегодня праздник. Признаться честно, у Синьоры было так много писем, и она мне порядком надоела. Тебя не хватало. Молчание не заставляет встревожиться. В близости есть определенная теплота, как в греющем на закате солнце. Оно обволакивает, придвигается ближе, ползет по предплечьям, хватаясь и щекоча, вызывает муражки под кожей и легкую неприятно-приятную дрожь. Рассыпаешься, таешь, как тысячи снежинок на розовой детской ладони от контакта. Панталоне — черный кот. Играется длинным хвостом, цепляясь за бедро, и шепчет о чужой наглости, пока приоткрывает синевато-фиолетовые веки. И глаза его блестят по-настоящему хитро. — Вам не нравится день возлюбленных? Улыбочка проступает неспешно, расплывается разводом на поверхности воды, чтобы дать Дельцу, все-таки, то, что он так хотел, — хотя бы толику искренности доктора. Панталоне не слышит дыхание в темном кабинете, зато отчетливо — стук собственного сердца. Нескончаемая барабанная дробь. Кому же он выказывает такое несоразмерное уважение? — Дотторе, они тебя ненавидят… — А ты? — Что — я? Кашемировая ладонь ложится на ту, что дергается у головы. Дотторе склоняется, от запаха кожи сносит голову. Воздух становится плотнее — индусская сладость, с рассыпающейся пудрой на пальцах, сушеные орехи, даже влага. Все забивается на слизистой стенок, увлажняя и ублажая, как любое качественное эфирное масло. Мандариновое… напоминает Дотторе. Панталоне дышит чаще и не замечает, как забывает затянуться зачастую необходимой трубкой. Панталоне, несмотря на свою нелюбовь к прикосновениям, никогда не отталкивал самонадеянного доктора. Подавал ладонь для рукопожатия, а когда — для медленного и вдумчивого тыльной стороны поцелуя, при котором ужасно мешалась маска. Маска мешалась ежедневно, ведь это было не равноценно. Панталоне видят открыто через сетчатые проемы, пока Дотторе нагло скрывает багровые, под стать жидкостям из пробирок, глаза. Все ближе и ближе. Ледяная ладонь с аккуратными наманикюренными ногтями ложится на впалую скулу, большой палец почти любовно ведет под маской, поддевает край и тонкие губы растягиваются в ухмылке. Жадность Панталоне не знает границ. Рубины, коллекция прекраснейших аммонитов, коллекции поддельных картин и перьевых ручек, циферблат, обделанный золотом, и даже рубашка актера. Все не только в этой комнате, но еще и за ее пределами, где бы ни находился Панталоне, блистало от украшений и вложенной в них судьбы. Он был жаден и жаден до всего. Марионетка — ценный ресурс за счет собственных мастерских; Пульчинелла скучный, но временами неплохой собеседник и выпивоха; да даже Арлекино с Коломбиной представляли собственную ценность, ведь могли вызывать улыбку Дельца от юмористических ситуаций в быту. Поэтому близость Панталоне красила, раскрывала его совсем иначе. Выражение бледного лица смягчалось, тонкие темные брови слегка изгибались к переносице, а губы становились пухлее. И Дотторе, определенно, нравилось все, что отклоняло Панталоне от образа маски, бурлящего вместе с кровью, дающего корни, создавая систему, перенастраивая сущность, личность, человека. С самим Доктором все было иначе — его существование было доказательством, что не актера красит маска, а актер бездушный глиняной слепок. Подушечки пальцев щекотят шею, одно неправильное — или правильное — движение, и они двинутся ниже, стискивая с определенной силой слабо дергающийся кадык. От нехватки воздуха у Дотторе губы приоткроются, к ним можно прикоснуться своими, как опорочить скульптуру в издельческих музеях Италии. — Помните историю, которую я рассказывал вам в прошлый раз? — шепчет Дотторе, устраиваясь между разведенными бедрами. Одной ногой Панталоне все еще твердо на полу. Вторая лакированная туфля оставляет вмятину в чистейшем кожаном диване. Смущение для доктора непозволительная блажь, а оттого, в присутствии мужчины, больше похожего на колдунью прошедшего века, его можно отбросить совсем. Руки путаются, сердце трепещет, когда Дотторе приподнимает клюв головной накладки, чтобы целомудренным поцелуем во внутреннюю сторону ладони продолжить диалог с дорогим другом. У Панталоне тянет в районе таза, чуть ниже и правее зажитого шрама от вырезанного аппендикса этими ладоням, что с несвойственной нежностью держат за запястье. Стук за стуком, сердце рвется из грудной клетки, как полупрозрачные радужки ловят багровые и хищные. Они играют на контрасте, поедают заживо, обгладывая каждую косточку, как бродячий на улице пес. — Как мужчина убился об бутылку спиртного? Берровьери вдарил ему по голове, он умер, а ты решил стащить тр… — Не об этой истории. Про Вефлием. — А, дурка. Ничем не отличается от нашего театра. Люди приходят поглазеть на мой забавный нос или на твое… — Осечка. Панталоне судорожно вздыхает и опускает взгляд к выпуклой мужской груди, багровости под маской он не выносит. Это как смотреть на лужу крови и искать в ней свое отражение. Достаточно жутко. — Послушать тембр твоего голоса. Ехидный оскал портит мягковатые щеки, зато натягивает кожу, отчего пропадают острые скулы. Зубы у Доктора красивые: ряд белых, клыкастых, словно сточенных о наждачку, как сталь ножа. Концы отчего-то напоминают деревянные пики моментами, и от этого вида глубоко в туловище с желудочным соком плещется и страх. Он раскачивается, как судно корабля, готовящегося к крушению. В горле от этого плотный ком. Клыки, думается Панталоне, смогли бы прогрызть его трахею без особых усилий. Возбужденный выдох срывается с губ, он приоткрывает рот и выверенным движением запястья вновь хватает мужчину за воротник, притягивая к своему едва пунцовому лицу. Дотторе совсем близко, сам провоцирует и раздражает, вынимая трубку из чужого рта и кладя ее на столешницу подальше. Вот и рухнула последняя стеночка: кирпичик к кирпичику, а все равно — отняли. Панталоне хмурится, в обиде сводит брови — и становится как-никогда красив. Со складками на идеальном, но возрастном бледном лице. — Вефлием был больницей для душевнобольных, — Дотторе сдвигает колено, вгоняя в краску от неприличия позы, и локонами бледно-голубыми дразнит у виска. Раздражение берет вверх, но Панталоне стойко держится. — Надзиратели насиловали женщин, которые не подчинялись мужчинам. Мужья же отговаривались простым: «не хочет продолжать род. Все стараюсь для нее, а она — сумасшедшая! Везите ее, везите, и соседи ведь говорят, господин доктор!» — «Господин доктор», — смешком вырывается у Панталоне от абсурдности фразы, но стоит ему задохнуться от смеха, так упрямая ладонь начинает оглаживать бедро. Поступательно, ласково, словно беспризорную кошку у мусорной свалки. Он откидывает шею, внимательнее вслушиваясь в очередной исторический факт, переплетенный из лжи, слухов и собственных фантазий Доктора. Этим мужчина не брезгует — пациенты бывают крайне непослушны, зрители очень редко — незаинтересованные. — Мужчины горланили во все стены бывшей церкви. Рвали на себе волосы, шатались из стороны в сторону. Они видели чертей, дорогой мой Панталоне, и рыдали навзрыд, прося выпустить их наружу. Конечно же, те, кого называли надзирателями, поставленными на пост по приказу бывшего Епископа, — были не больше чем заключенные с отсрочкой. Их вены на лбу раздувались от силы, гнева и похоти при виде женщин. Это ужасные люди, контролирующие психически нестабильных. Они бы сами сошли за дураков, как мы с тобой, но мы ведь не так жестоки, верно? Искринки плещутся в лампе, коротко, как электрический шок по воде, разносят свет, но Дотторе не дает ни повернуться, чтобы удовлетворить любопытство, концентрируя все внимания Дельца на себе, ни отвлечься от нудной истории, которую ему приходится слушать уже во второй раз. Дотторе замыкает пространство вокруг них. Он обводит пальцами стены в колдовстве, и темная макушка неотрывно следит за движениями кисти. Это не магия — настоящий гипноз. Способ, который на Панталоне работает слишком уж хорошо. Чтобы ночь сменялась утром, чтобы пробуждение было мягким, а кости — целостными, Дельцу требовалась сторонняя помощь. Когда долго работаешь с цифрами, умножая, разделяя их на другие, когда получаешь значения, равные новому приводу берровьери, голову может начать кружить. И это нормально — лечиться цифрами. Смотреть на позолоченные часы, ходящие из стороны в сторону, держать фокус прямо у римских чисел, а после закрывать глаза и проваливаться в медитативный сон. Дотторе знает все слабости Панталоне и от этого не менее тревожно. Паника порой окутывает, как морское бедствие в стране сакоку, более известное под словом Цунами. Но в Венеции ветра ласковые и вода спокойная — каналами проносит влюбленных по водной глади, освежает легкие слабым бризом и влажностью, обогащает солью слизистую носа, в которую временами — и временами темными — проскакивает не что иное, как ароматические масла и реагенты, бесстыже одолженные из кабинета доктора. — Верно, — влюбленно отвечает Панталоне и вновь голодно облизывает пересохшие губы, скользя взглядом по чужим. Слава милой донне Сине, пусть он его уже поцелует… — Именно, верно, mio cara. Прекратите облизывать губы. Я скоро позову вас на ужин. Только выслушайте. — Дотторе, — опьяненный вниманием, Панталоне склоняет голову набок и почти скучающе стреляет взглядом на трубку, что бессмысленно тлеет, превращая табак в пепел. Тянется… Но Дотторе настойчиво схватывает его запястье, прижимая к груди. Дотторе жалобно, но наигранно всхлипывает. Вообще-то не в его характере. — В чем суть? Ты ведешь себя странно. Ты всегда ведешь себя странно, но сегодня сам не свой. — Думаешь? — от бархатного тона с усмешкой мурашки пробираются под воротник, щекочут, игриво прикусывая кожу, давление от доктора неизбежно — и кто как не Делец знает об этом. — Продолжай. Сам не понимая, что имея в виду под продолжением — то ли ритмичные поглаживания, от которых тепло человеческой пятерни обволакивает худую ногу под тканью дорогой штанины, то ли нудный рассказ о людях, не дружащих с головой больше, чем отвратительные коллеги-актеры, он устраивается на подушке. Дотторе вновь фиксирует лицо банкира в анфас, чтобы приблизиться губами до мягкого соприкосновения. Захватывая внимание, удерживая фокус — у Панталоне косятся глаза, мутная пелена застилает роговицу, пока совсем тихий стон проносится по кабинету. Это даже не поцелуй, жалкая имитация, манипуляция, методика Доктора, всегда исправно работающая на Дельце. Горячую шею накрывают ладонью — без грубости и сжатия, но Панталоне все равно вздрагивает, словно его ужалила оса за язык, пока клал сахарную плиточку шоколада в рот. — Пациенты, естественно, устраивали драки, — шепот в самое ухо, проникает в барабанную перепонку. Ужасно. — Представьте: если бы вы принудительно оказались в лечебнице под предлогом, что отказываетесь умываться по утрам для разведения бактерий или проявляли особый интерес к нестандартному врачеванию — проводили самостоятельную вакцинацию… хотя жили в достатке, не обидно ли было бы? — Дотторе, мы же не на сцене… Помимо дрожи в бедрах, присоединилась еще и та, что колола электричеством на кончиках пальцев — болезненно. Она отрезвляла и вместе с этим пьянила. Панталоне нравилась боль и нескончаемое профессиональное безумие — тоже нравилось. Но с каждым словом и сплеванной буквой через раз нравиться становилось все меньше. Серьезно, с ноткой недовольства, Доктор продолжил свой рассказ. Обычно он не позволял его перебивать, но Панталоне особенный мужчина и ему действительно дозволено гораздо больше, чем остальным. — Я уже говорил, что Бедлам позднее превратился в цирковое шоу, только вместо зверей — душевнобольные. Вы, Панталоне, очень часто захаживаете в мой кабинет не вовремя, заставая за рабочим процессом. А представьте, если бы зрители заходили в тот момент, когда вы приспускаете нижнее белье… — горячее чувство в паху крепнет, Дотторе ведет ладонью выше, играя с краем брюк. Он едва касается кожи на животе, и Панталоне приходится накрыть губы ладонью — дальше этого они никогда не заходили. — …И решаете ублажить себя. Так же и с судьбами людей в Бедламе. Ты только-только снимаешь с себя одеяния, навязанного тебе общественностью — я знаю, вы согласны со мной, что общество — стадо, и следовать ему не всегда престижно, — переодеваясь в то, котором тебе удобно, как находится человек, в миг решивший, что ты — псих. Панталоне слушает. Представляет. Каждое слово анализирует, насколько это возможно в неловком и давящем положении. Как минимум, давление тело Дотторе создает дополнительное — физическое, скомканное, но удивительно ощутимое даже под кожей. — Любой человек, будь он больным или здоровым, может сам решить, нужна ему помощь или нет. Если вы хотите узнать мою позицию, как врача, то я вам вот что скажу: не всегда медицина обязательна. Есть множество факторов, где медицина бесполезна, и хотя я новатор… Голова кружится. Стены плывут рябью, а приступ острой мигрени стремительно возвращается. Искусанные губы Дотторе шевелятся медленно, завораживающе, а в ушах стреляет. Гортань поглаживают большим пальцем, едва заметно натягивая кожу. Панталоне ненавидит день влюбленных. Ненавидит чертов театр, и проклинает его с каждым днем все большее количество раз! Но по неизвестной причине Панталоне уделяет достаточно времени Дотторе. Ему никогда не казалось, что Доктор — послание небес, дар Божий или еще какая ересь. В Бога веровать — быть глупцом законченным. В дьявола веровать легче — потому что обличие у дьявола есть. Своеобразные рога, но опущенные вниз локонами, похожими на струйки ручьев с чистейшей водой; и глаза у него красные — с оттенком крови или пламенем поприща адова. В глазах Панталоне у Дотторе кровь от самой брови стекает вниз, скользит по уродливым шрамам у глаз, захватывает радужку, а та в свою очередь вытекает в конъюнктивальный мешок, там же и задерживаясь. Плещется недолго, стремительно ползет к подбородку, но останавливается острым языком. Панталоне плохо. И плохо ему исключительно с Дотторе, от того, что и в дьявола-то веровать не хочется, но иного пути не остается. Потому что дьявол ему посланный. Для жара в груди и глухого стука под ребрами. Дотторе, заканчивая свой рассказ, мягко касается его щеки губами. С другой стороны. Еще. И еще несколько раз у скулы. Осыпает ласково, с приторным заявлением о собственности, потому что доктор действительно собственник, но собственник не меньше, чем Делец. Эти поцелуи никогда не станут ему неприятны: от холодных губ будоражит нутро, а ресницы трепещут, как крылья новорожденной бабочки при первом полете. Панталоне подставляется: стелется дорогой сукой для разведения потомства. Дотторе не дает ни единого касания. Заняться его голой кожей, почувствовать запах антисептика на предплечьях, — ничего. Вдруг он уже в коридоре. У фигуры, что ведет навстречу темноте, на плечах не висит пальто. Он обычно носит синие одеяния, но вот — в желтизне подвального освещения белая рубашка становится похожего цвета. Талия узкая — Панталоне снова облизывает губы, — бедра едва округлые. Узкие плечи. Почти сеньорита, но без пышных грудей и веса в ягодицах. Они проходят мимо комнат, из которых доносятся стоны и вздохи. Кто-то кричит. Или Панталоне так кажется. Перед глазами плывет, смешивается в абстракцию, кардинально меняя восприятие. В одной из комнат, если приглядеться, можно увидеть, как молодой офицер стоит на коленях. Руки за спиной, грудью вперед. Он едва дышит, а над ним возвышается крупная, черная фигура в маске, похожей на защитный шлем. Волосы мужчины спадают с плеч, Капитано оглаживает щеку Тартальи и тут же резко заносит ладонь для удара, чтобы огладить после. Тарталья стонет. Глаза закрываются, свинцом наливаются веки. Распахнув, картина уже другая. В приоткрытой двери соединенной комнаты мелькает обнаженная женская грудь. Панталоне распахивает глаза, скулы сводит от смущения, когда он замечает знакомые черно-белые волосы в хвосте и скачущую на бедрах женщины Коломбину. Та пронзительно смотрит в светло-серые глаза, а после на Дотторе. Посылает ему воздушный поцелуй, не стесняясь откровенного секса со взрослой любовницей. Доктор улыбается в ответ. Он снова закрывает глаза. Жадно втягивает носом воздух, думает о курительной трубке. Остальные комнаты запоминаются слабо: Пульчинелла пьет с Пьеро, играя в шахматы, донна Сина скучающе наблюдает за партией. Панталоне редко удается увидеть донну. В хорошем расположении духа и того реже. Пьеро редко поглаживает ее ладонь, но не заходит дальше — не дозволено. В крайней комнате Сандроне издевается над Скарамуччей: чешет ему волосы витиеватой расческой, завязывает бант на шее, мальчишка скалится, но Марионетка затыкает ему рот кружевной тканью. Садится на бедра, обтянутые в чулки, и обнимает за плечи. До чего же ужас. В последнем помещении перед нужной им дверью Розалина рыдает, прижимая нож к запястью. И снова все кружится: в коридоре азбукой морзе мигают лампочки, стены сужаются до мышиной дыры, в которую пролезть — и задохнуться. Чем дальше ведет его Доктор, тем громче биение собственного сердца перебивает стук каблуков Дотторе. Когда они входят в комнату, Панталоне видит круглый, но вытянутый стол. Освещение в этой комнате холодное, но с бо́льшим светом, чем в кабинете Дельца. В отличие от темных тонов, здесь много белого и играющегося на белизне голубого. Вспоминаются органы. Те самые ярко-красные, коричневые, некоторые — с определенной мутацией; и вспоминаются далеко не романтично и совсем уж не по-влюбленному. То, как меняется темп рядом с Дотторе, — удивительно. В вальсе кружатся два тела, ни в коем случае не наступая на носки партнеру, но Панталоне практически не можется: колени заметно подрагивают и ступают взад-вперед неумело, чужую ладонь он держит некрепко, стараясь выскользнуть, но хват до невероятного прочный. — Присаживайтесь, — отодвигая стул, Дотторе подготавливает ему место, как Римскому Папе в Ватиканском дворце. Он присаживается на мягкий стул. В висках стучит, а мягкий поцелуй с уже обнаженной ладонью ложится на темную макушку. Дотторе массирует кожу головы, кончиками пальцев гладит вверх-вниз. В экстазе у Панталоне прикрываются глаза, он неосознанно тянется к ласкающему Доктору, но забывает, что с хладнокровными — коим обзывал Пульчинелла Дотторе — нужно быть настороже. И все же он тает. Масляным кусочком по свежевыпеченному хлебу, тает на корочке, впитываясь и придавая сочности изделию. Оно будет блестеть, будет долго сохранять форму, чтобы в итоге достаться жадным птицам, в руках бесстыдниц-женщин, плетущих разные слухи о докторах, что не боятся подхватить заражение от поедания людских органов. Панталоне слабит. Крутит желудок и голову. Мягкие касания, ранее отвлекающие и благоприятные, начинают надоедать. Дотторе ведь портит замечательную прическу — ломает укладку с кудрями, бесцеремонно и властно сжимает, будто собирается резать кожу скальпелем и, довольно насвистывая, вбивать лейкотом острым углом внутрь. Он сжимает, как сжимают месячных котят, пищащих и сосущих материно молоко. В комнате жарко и холодно одновременно. От Дотторе веет холодом, от Панталоне — жаром. Жаром человеческой температуры, ненормальной, высокой температуры. По хорошему приложить бы влажную ткань ко лбу, но личный доктор никогда не позволит коснуться зацелованного самой смертью места. У смерти пальцы красивые и ногти длинные, цепкие. Дотторе любит содержание его черепной коробки больше любого посетителя театра, больше восторженных крикливых девчушек в панамках и вафельных платьях. И подарок, романтический ужин с одним-единственным блюдом, преподносит с небывалой заботой. Дотторе скалится, едва чешет гладкую после бритья челюсть нервно, и садится на край стола, приподнимая серебряный баранчик. Панталоне ужасается. Задыхается от увиденного. Стук в груди бешенный, к горлу подкатывает чувство тошноты, эрозия в желудке режет мгновенно. Панталоне не кричит. Подносит ладонь к губам и зажимает рот, широко раскрыв глаза. Дотторе неотрывно смотрит, улыбается тварь, и сразу же встает, подходя вновь со спины, закончив быстрое представление для возлюбленного. Мгновенно взмокший висок целуют с особой трепетностью, слегка потираясь кончиком носа после. На глазах выступает влага от рези запаха — железа и чего-то еще, менее ароматного, но более отвратительного. — Мой вам подарок, дорогой мой друг. Панталоне лишь шокированным взглядом сверлит тарелку. Лицо его побледнело, зрачки расширились, а из горла вырвался сдавленный звук, похожий на тот, что издает лягушка перед препарированием наживую. На тарелке, с аккуратно вырезанным посередине, как принято считать, сердцем-узором лежит натуральное. Темное, с краснотой заката перед войной, уже небьющееся, но пугающее. Торчащие клапаны, выделяющиеся желудочки, через которых проходят полые нижняя и верхняя вены. Оно словно забито чем-то: его разрезать — и насчет хлестать кровь в разные стороны. Попадет Панталоне на очки, — он даже не помнит, как они снова оказались на лице, — пачкая стекла, оставляя за собой разводы от багровых пятен. Забрызгает часть вновь высохших губ и острую линию челюсти. Сердце, не то, что на тарелке, а собственное, проламывающее ритмом грудину и твердые костные ребра, все еще будет пульсировать. Как и пульсирует сейчас. В такт нервному морганию ресниц, оно стучит и стучит, не останавливаясь. Дотторе его любит, очень любит. И как можно было этого не замечать? Как можно не замечать то, что за твоим сердцем охота началась куда раньше. Она эмоциональная, завернутая в обертку скромности, неловкости и скукоты. Панталоне ошибался, черт возьми, как же он ошибался во всем. Никогда не сможет себе простить единственную, но притягательно-ужасающую ошибку. Дотторе скользит пальцами по предплечьям, и у Панталоне снова бегут мурашки по коже от тяжести и жара рук доктора. Эти руки сводят с ума, исследуют каждую клеточку под кожей, будучи на тонкой рубашке, и доходят до запястий, обнимая, а после и вовсе управляя нежными хрупкими ладонями, как своими. Делец ломается под ним, жадно вбирает носом воздух и им же давится, закашлявшись. Как кукловод, массивную и влиятельную фигуру которого ты видишь за собой, он тянется к вилке с ножом. Панталоне бы лучше сопротивляться, но он только глотает очередной ком тошноты в горле, отпуская его обратно плескаться в желудок. Когда Дотторе смело ведет вилку до тарелки, втыкая ее в разрез сердца, Панталоне натурально, пугающе вздрагивает. Он хочет встать, уйти отсюда, хочет отвернуться лицом в медицинский халат и не видеть того, что с ним делает Доктор. Но позволять при этом все, что ему вздумается. Смотря на голубок, испорченных кукол, стойких солдатиков, стоящих на одной полке с документами о мирном договоре, Панталоне никогда не замечал, что часы на цепочке всегда отклонялись в сторону горшочка, обернутого марлей, внутри которого плескался щелочный раствор. Дотторе с нажимом на указательный палец Дельца, как дуновение восточного ветра — резкого, холодного и опустошающего, — вонзается ножом в плоть. Та противно поддается, смягчается у середины и липнет к тарелке с вытекающей кровью, как суфле с парным молоком в кофейне неподалеку у театра. Это отвратительно. Вкус ощущается на языке, твердость клапанов — на зубах. Сердце ритма не сбавляет. Доктор не позволяет. Чтобы догадаться, что ему предлагают, думать много не нужно. Все очевидно, как ясное утреннее венецианское небо; как гладкость тельца чайки на перегородке моста у канала. И хоть разум работает мало-мальски, хоть тело заходится лихорадочной дрожью, он поворачивается через плечо и впивается голодным, испуганным и слишком страстным для происходящего поцелуем в улыбающиеся губы. Дотторе отвечает: змеиной нежностью высовывает язык, протискивая его в принимающего Панталоне. Их дыхание сбивается, смешивается, а в груди не удается подавить ни приступ тошноты, ни даже ощущение незащищенности, которое превращается в извращенное желание быть подвластным Доктору. Когда они отстраняются, Дотторе рукой Панталоне аккуратно откладывает нож и ведет обратно по телу мужчины к его собственному сердцу. Чувствует биение и нежно поглаживает. — Мой тебе подарок, Феофан. И неизвестно, что именно, потому как следующее, что он говорит, поражает в шок еще больше, чем увиденное на тарелке. — Теперь ты знаешь, как я стал собой. После ужина Дотторе подает сигару. Она курится тяжело, но под дижестив вкус разворачивается иначе — даже приятно. Перебивает железо на языке. — Дотторе. В тишине помещения гуляющий ветер поет свою песню. Тонким женским голоском навевает воспоминания о болтливых дамах, суровых чумных докторах, годами неспособных справиться с хворью; он рассказывает о птицах с далеких южных стран, но больше всего повествует о Докторе и Дельце, которые по воле судьбы — с которой никогда не сыграешь в пятнашки, — застряли в проклятом, чудном театре в центре Венеции с другими извращенными актерами, давно потерявшими рассудок. В ответ на имя коротко хмыкают, внимательно выслушивая. — В следующий раз пусть это будет Коломбина.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать