Пэйринг и персонажи
Метки
Романтика
AU
Частичный ООС
Как ориджинал
Любовь/Ненависть
Отклонения от канона
Сложные отношения
Проблемы доверия
Ревность
ОЖП
Измена
Нездоровые отношения
Нелинейное повествование
Бывшие
Воспоминания
Развод
США
Ненадежный рассказчик
ER
Сталкинг
Серая реальность
Романтизация
Борьба за отношения
2000-е годы
Спецагенты
Секс после ссоры
Описание
— Заседание… двадцать седьмого, да? — Леон на Мишель оглядывается, не дожидаясь её ответа; из него, в конце концов, бы был отвратительный муж, если б день рождения жены он забыл. — Подбрось идею, тебе что подарить, м?
— Всё, что мне от тебя нужно, Кеннеди, — будущая бывшая подкидывает подбородок в притворной браваде, и тот жест Леон знает получше даты её рождения. — Это развод.
Невеселая усмешка царапает горло:
— В таком случае… это будет твой худший день рождения, солнце.
Примечания
💔 Энуэмент - горькое чувство, когда хочется вернуться в прошлое и поделиться с самим собой советом или полученным опытом.
//
🕒 Ориентировочное время событий приходится на осень 2004 года, что подразумевает хронологический период, относящийся к событиям четвёртой части игры.
//
🫣 Я сама до конца не осознаю, про что эта история - про любовь, про привычку или про зависимость. Но постараюсь сделать так, чтобы каждый, при прочтении, нашел свой ответ на этот вопрос.
//
✨ Прототип ОЖП — Нина Добрев
//
Песни для настроения:
🎶 Scorpions – Still loving you
🎶Artic Monkeys – R U Mine?
🎶Tom Odell - Can't pretend
🎶Scott Benson Band - Requiem for a dream
🎶 Lord Huron - The night we met
🎶 The neighbourhood - a little death
🎶 Eminem&Rihanna - love the way you lie
🎶 Hozier - Take me to church
Глава 21. 2004. Тридцатое сентября.
07 июня 2026, 12:00
После того, как сердце прекратило прочь рваться из грудины, тишина стала дёгтем, залившим уши, мозжечок и гипоталамус. Голова превратилась в тяжеленное пушечное ядро, информацию не обрабатывающее.
Звучало всё хреновой отмазкой, но, когда в теле наконец-то нашлись силы, чтоб руки распрямить и сползти с Мишель, Леон себя чувствовал так, будто проснулся от гипноза, сейчас только выйдя из транса.
А ещё — так, словно его подставили. Нихера не соображающего, приволокли на место преступления, в руки дали орудие, на котором ничьих отпечатков, кроме пальцев Кеннеди, не было, и бросили так до приезда полиции, чтоб всё на одного его спихнуть.
Абсурд. Но пальцы, запихивающие член обратно за пояс брюк, дрожали.
Мишель тоже дрожала. Лямки платья растянулись в моменте, и теперь оно свисало, не скрывая верхний край кружевного бюстгальтера, каких у жёнушки было столько, что в них часто терялись его боксеры. Бельё с подолом испачкались в смазках, которых на белом было не видно, но, наверняка, более, чем хорошо ощущались липкостью для самой Мишель, которая, на Леона не глядя, без помощи зеркала себя пыталась привести в порядок — волосы расчесать пальцами, помаду с подбородка оттереть…
Застёгивая пуговицы на рубашке и одной не найдя, — та, нижняя, с которой благоверная его так мучилась, отлетела куда-то в потёмки автомобиля — Леон искоса на Мишель смотрел. Света было мало, но в полумраке он всё равно разглядел маленькую ранку, им оставленную.
В поцелуе кожу с губ ей содрал.
Капелька крови отдала на язык железом спустя долгие полчаса. Леона передёрнуло. Чувства, напоминавшие ядрёную смесь кислот, не остыли, а с новой только силой забурлили, нутро выжигая.
Наружу выполз гнев. Мерзкий, уродливый гнев к самому себе — потому что довёл всё до такого пиздеца, что пришлось вести себя, как грязное, похотливое сучьё, чтоб достучаться до его Мишель.
Животное, блять…
…Тени, косые в своём уродстве, по салону машины скользили непрошенными гостями. Ночь в Сиэтле выдалась тихая, на дорогах было пустынно — Кеннеди, отвлекающий себя от гудящей в черепной коробке тишины, запоминал марки и цвет проезжающих мимо них автомобилей. И пусть их было мало, но с головой, тяжёлой от стакана виски в казино и воспоминаний о грубоватом трахе на задних сидениях, что на низ живота давили, это было почти такой же непростой задачей, как бег на десять километров в полном обмундировании.
На момент, когда впереди ближе, чем за милю, показался знак кольцевой развязки, Леон пятой машиной к своему списку мысленно приписал красную Toyota. Она же и помчалась на обгон, когда Мишель с соседнего сидения впервые подала голос:
— Холман авеню, двадцать шесть, — и в адресе он слишком хорошо узнал место её временного — Боже, помоги — проживания.
Руль в руках Кеннеди вильнул. Было бы более плотное движение, то точно б кого-нибудь подрезал бы.
Жёнушка, привычно визг поднимающая всякий раз, едва Леон резко перестраивался, крик себе загнала обратно в глотку, и он это буквально увидел — жила на шее дёрнулась, когда Мишель сглотнула слюну. Единственным, чем страх от его лихачества выдала, были пальцы, чуть сжавшие ремень, перетянувший грудь наискосок.
Чёрный ремень контрастом на белом платье напоминал траурную окантовку фоторамки, под стекло которой помещали фото покойников.
Дурная ассоциация, — но с учётом того, что голос у Мишель звучал, как из-под трёх метров земли, сравнения были вполне себе ожидаемые.
Мысли в голове носились кометами, а вот тело на нервные импульсы реагировало с опозданием. Нога, например, на центральную педаль надавила сильно позже, чем мысль о торможении перешла из идеи в указ собственным конечностям. Те до сих пор подрагивали в коленках, как у какого-то сопливого школьника, у которого впервые намечалось что-то серьёзней прогулки в парке под ручку.
Блять. Надо собраться.
Надо… но не получается что-то.
Вообще не получается.
Вопрос, к счастью, или, может, напротив, горю Кеннеди, сорвался быстрей:
— Это где? — и спросил так, что по его актёрскому таланту в один голос разом зарыдать должны были все мировые театры.
Адрес был знаком, но выдавать это — всё равно, что в действие приводить смертный приговор собственными руками. И не оправдаться толком никак… Проще было бы прямым текстом сказать, что по комнатушкам съёмной хаты Мишель неделю назад шароёбился, как придурок, которому обычный воздух, без примеси сладких духов, вызывал не то аллергию, не то асфиксию.
— В Краун Хилле.
Жёнушка от собственного ответа аж поёжилась — вот как холодно сделалось в машине, где задние стёкла всё ещё были запотевшие, с момента, как закончилось вообще то, из-за чего запотели. Блядский склеп на колёсах, а не автомобиль.
Нога, коленкой дёргающая мелко, грозила на этой дрожи перескочить на соседнюю педаль, следом на кольцевой развязке выжимая газ по прямой. Чтоб дерьмовый район, изображающий все прелести гетто в карикатурной точности, остался по левую руку от них, а дорога спустя ещё пару миль привела вровень под окна дома, откуда в июле Мишель сбежала, сверкая углом свадебной фоторамки из коробки со шмотьём.
План был, как капкан — и Леону пришлось зубами в щёку себе впиться так, чтоб ориентир её попросту не проигнорировать.
Глупая. Краун Хилл этот твой… Чтоб он к хуям сгорел.
— Живёшь теперь там?
Вопрос был глупым, ответ — риторическим. Кеннеди не понимал, почему жёнушка, от голоса его бледнеющая, ещё не предприняла попытку, как раньше, едва что-то казалось неугодным, на ходу из машины выйти, зная, что он вмиг ударит по тормозам.
Мурашки прошлись не по коже даже, а глубже укололи, куда-то во внутренние органы ткнули иголками, когда Мишель ответила безмолвным «угу», так и не раскрыв рта.
У неё, мать твою, лицо даже не шевельнулось. Ни один ебучий мускул не дрогнул.
Кеннеди больше что-то спрашивать не пытался. Смысл дурацкие вопросы задавать пропал вместе с голосом Мишель.
Знак, указывающий на приближающуюся кольцевую, промелькнул по правую сторону дорогу; на синем фоне название городского округа, куда жёнушка указала ехать, для Леона было написано всё равно, что кровью.
Жёнушка лишила шанса проехать по дороге, ведущей в их квартиру — пока ещё их, вопреки стараниям её недо-адвоката. Но тем же она и спасла; ведь, если бы в Кеннеди заговорила совесть, чей слабый, почти предсмертный стон в тишине машины звучал до оглушения громко, и он на развязке б удержался левого поворота, то вопрос, как о Краун Хилле узнал, стал бы очередным гвоздём в крышке его гроба.
Одно только «но» — у Леона не возникло желания её за адрес благодарить. Как, в общем-то, не нашлось и сил за то же самое злиться.
Шины резиной тёрлись об асфальт, когда Кеннеди, понимая, что выбирал среди вариантов, где изначально ничего толкового не мог выбрать, всё-таки с развязки выехал на повороте к Холман авеню.
Колёса протектором проехались прямо по горлу Леона.
Под подошвой ботинка, давящим на педаль, хрипели собственные принципы, каким будто бы на шею наступили. В предсмертном вопле те сипло голосили плюнуть на правила движения, через двойную сплошную на пустой магистрали развернуться и через крутой разворот вернуться в район Нортгейта.
Кеннеди не послушал. Впервые, кажется, с объявления о разводе, с уст благоверной сорвавшегося, сделал так, как жёнушка указала.
Принципы под каблуком его ботинка сдохли со вздохом, совпавшим с тихим, облегчённым вздохом Мишель…
…Чёрному джипу Кеннеди больше не нужно было прятаться во дворах соседних кварталов, как это было, когда крайний раз приезжал на Холман Авеню. Скрывать от Мишель свое присутствие под окнами, когда сама жёнушка сидела на соседнем кресле, было полнейшим абсурдом — даже с учётом того, что, в принципе, в последние недели три у Леона не жизнь была, а пиздец сплошной.
За те десять дней, — или сколько там прошло, — многоквартирник его благоверной лучше выглядеть не стал. Как в тот раз, краска шла сколами, особенно с углов здания, а решетки, выступая бестолковой защитой от воров, стояли на окнах первого, второго и третьего этажей. Иными словами, дом на Холман Авеню выглядел, словно пережил бомбардировку, из-за чего лампочка над подъездной дверью выглядела чудом цивилизации.
Нить накаливания в цоколе гудела, и к этому шуму не нужно было даже прислушиваться. Звук, с каким лампочка угрожала перегореть, не заглох даже в шелесте платья Мишель.
Атлас по коже сидения скрипнул, когда жёнушка взялась за ручку двери.
Вот так вот просто. Не пожелав даже спокойной ночи, не поблагодарив за то, что до дома подвёз. Даже не попрощавшись.
И не то, что Леону так сильно нужны были эти фразы… Нужны были — но не такие, а более весомые, после которых появилась бы причина встретиться снова.
Свет над передними сидениями, криво ложащийся на торпедо, превратил пальцы Кеннеди, заблокировавшие двери, в ножи-штыки — иных причин, по которым Мишель могла так крупно дёрнуться плечами, в голову не шло.
Автомобиль не поддался на попытку дверь открыть. На удивление, что, возможно, было обоюдным, — ибо Леон не помнил, чтоб после первой неудачной Мишель так просто руки опускала — она затею дверцу выломать силой бросила сразу. Окно локтём вышибить даже не попробовала.
Но, что важно, не перестала пытаться нахождение своё тут, в салоне с испачканными задними сидениями, прервать. Указ оказался более весомым, чем истеричные попытки заклинить замок, и резанул по нутру наотмашь:
— Выпусти меня.
Не выпущу.
Выпущу же если тебя, то уйдёшь, не вернёшься.
А если и вернёшься — то не такая, как сейчас.
И всё это говнище будет напрасным.
Кеннеди, так же не глядя, махнул в ответ:
— Посмотри на меня.
Хер там; упрямство, видать, у них было, как фамилия — то есть, общее. Мишель, повелительный тон услышав, не то, что оглянулась, напротив, ткнулась взглядом во внутренний двор жилых домов Краун Хилла, по периметру которого были раскиданы или старые машины, или язычки от жестяных пивных банок. Будто бы там, за стеклом, был написан ответ на все вопросы — от того, как из машины этой выйти, до, видимо, смысла жизни. Трогать за плечо сейчас казалось чем-то, что опережало события.
А говорить снова?..
А что говорить-то? Хер его пойми; всякие слова, от «пожалуйста» до «развернулась, я сказал», напоминали не слова, а патроны. Одно дерьмо — что указывать, что просить… В моменте казалось, что ничего путного у Кеннеди в принципе не выйдет, если в башке один и тот же кавардак.
Не уходи. Не надо. Не бросай, — слова на стыке аргумента и приказа превратились в мольбу, а вымаливать сейчас у неё чего-то было бесполезно.
Мишель к просьбам его была, как высшие силы — такая же глухая и равнодушная.
Проще потому было… молчать.
Но зато вот ничуть не проще было в ответ эту же самую тишину мертвецкую слышать уже от Мишель.
…Терпеть не могу, когда ты молчишь…
…И это были даже не слова Кеннеди. Жёнушка сама в этом призналась после той редкой ссоры, что кончилась, к обоюдному удивлению, не сексом на первой горизонтальной поверхности, а крепким объятием со спины, от которого швы на лопатках Леона затрещали нитками:
…Ты всегда, Леон, говоришь, если злишься. А молчат слабые.
Тогда он промолчал — не потому, что считал себя слабым или ещё что. Просто вдруг стало нечего сказать; да, и в принципе, говорить, когда Мишель на спину Кеннеди опадала мягким грузом, не хотелось.
Даже вопреки замечанию, что так и царапалось где-то в глотке, мол, «кто бы говорил».
Но судьба, ироничная сука, кажется, всё никак не могла с ними наиграться, снова загоготала где-то в припадке, всё ставя так, что теперь, вопреки словам самой Мишель, безмолвие делало её сильней. Потому что Кеннеди сидел от благоверной своей на расстоянии вытянутой руки и понимал: Сиэтл бы разъебал в руины подчистую, если б то было условием, чтоб жёнушка… что угодно сделала.
Хоть закричала б, ударила. Что угодно — и это не громкие слова. Всё, что угодно.
Только не эта тишина твоя.
Хуже, чем Арктика, в которой затонуть, как раз плюнуть — хотя бы по той причине, что ноги во льду парализуются, камнем таща на дно. А под тишиной этой не то, что Кеннеди… Кажется, ледоколы атомные бы гнулись, как бумажные кораблики.
Выдох Леона в пространстве замкнутой машины прозвучал с тем же звуком, с каким ровно шесть лет назад на Раккун-Сити ёбнулась ракета. От сравнения, что без спроса влезло в и без того разворошенную башку, стало ещё херовей — словно в открытый перелом попала грязь, помимо кривого срастания костей радуя ещё и сепсисом.
Уверенность, что Мишель слышала его дыхание, непростительно громкое и неровное для Кеннеди, близилась ко ста процентам — потому что она всегда замечала все мелочи эти, что с правильной формулировкой превращались во что-то настолько же весомое, как вещдоки. Она слышала, и Леон был готов за это ручаться.
Но жёнушка, упрямая, вид делала, что не замечала, как Кеннеди рёбра перемалывало.
От этого только громче скрипели зубы. Следом и кулаки сжимались, всё норовя схватиться за острый локоть, чтоб в лицо высечь, мол, «что молчишь? Притворяешься, что слона в комнате не замечаешь».
Специально ты.
Знаю, что специально же.
Потому, что этим я, как еблан последний, сдаю, как ломает без тебя.
А ты хочешь, чтоб мне больно было.
Леон сглотнул, новое подтверждение Мишель предоставляя в доказательство того, как тело предавало, его превращая из передового солдата военно-агентурного спецподразделения в… кого? Школьника какого-то, блять, от отказа трясущегося, делала из него, даже не стараясь толком.
И самое херовое? Кеннеди, без раздумий, ей то позволял.
…Я бы дал.
Всё, что угодно тебе, дал бы.
Душу свою, если б попросила, выпотрошил бы, глазом не моргнув — вообще похуй.
Но в этом-то и проблема, что ты не просишь.
Спина жёнушки была скалой отвесной, а плечи напомнили валуны, сорвавшиеся с вершины горы и завалившиеся вперёд. Ссутулившись, жёнушка пропадала, сидя в сантиметрах от Леона. Всякое слово после того её «выпусти», что как ножом, по диафрагме высекло искры, наверняка больше б походило на пустой звук.
Ну, для Леона, как минимум.
— Мишель, — имя её сорвалось на очередном выдохе, что в сравнении с обычным дыханием Кеннеди наверняка походило на астматический припадок. Так же тихо, сорвано… Жалко.
Но Мишель не жалела. Только упрямей в стекло бросила:
— Сказала же, — словно думала, что слова от окна срикошетят и путём сложных отскоков прилетят Леону в лицо или плевком, или пулей: — Выпусти меня.
— Выпущу.
Вру, — пришло сразу же осознание, будто бы в башке у Кеннеди полиграф, прогоняющий каждое слово, произнесенное или услышанное, вспыхнул красным табло. — Не выпущу же, не смогу, не смогу и не захочу тебя отпускать…
— …Но поговори со мной сначала.
Отступать было некуда. Признаться сейчас, что дверца б со стороны Мишель щёлкнула только после того, как услышанными от неё словами остался б доволен, было всё равно, что рот раскрывать пошире да дулом тыкать в нёбо.
Иными словами, самоубийство чистой воды. Особенно — сейчас, когда Леон знал, что она готова была говорить.
И мало того, не просто «готова», родная — тебе есть, что сказать. Просто хоронишь всё в себе.
В тоне жёнушки проскочила такая усталость, с которой обычно сопровождался взмах руки, отгоняющий назойливую муху, но Мишель не пошевелилась, даже ресницы не дрогнули. Только губы, после долгого поцелуя обветренные, разлепились:
— О чём?
Какой, блять, глупый вопрос.
— О всё том же самом.
Привычка всё всегда просчитывать наперёд и голову держать холодной в тот миг Леону изменила, содержимое этой самой башки нахуй отмораживая. Тело дёрнулось раньше собственных мыслей, и прежде, чем «плюсы» и «минусы» своей затеи взвесил, Кеннеди прикоснулся к руке Мишель.
Подушечки пальцев чудом не задымились, словно все нервные окончания там собрались, чтоб совершить массовое самосожжение. Рефлексом сразу же сжались пальцы, как капканом. Вспыхнуло, загорелось под кожей, что ток проводила получше меди.
Обернись, ну… Я тут же, тут.
Он чуть ближе подался, совсем немного, просто локтем уткнулся в панель меж их кресел, чтоб аккуратно заглянуть в лицо, прячущееся за растрёпанными волосами Мишель.
Жёнушка не вырывалась, хотя в памяти его Мишель осталась женщиной, что от лишнего прикосновения визг поднимала на всю округу похлеще сирены. А сейчас молчала, руки прочь не дёргала, но — куда же без этого сраного «но»? — у Кеннеди тому не получилось даже радоваться.
Больно. Сука, больно Мишель было такой видеть. Ещё больнее вовсе не делать ничего, руки опустить…
Между молотом и наковальней; что одно, что второе — мучение ебаное.
Кеннеди смягчился прежде, чем сам это осознал — как, собственно, и с другими его поступками было. Ладонь, что сжала в хватке, расслабилась, и только большой палец пополз аккуратно к внутренней стороне руки Мишель, спрятанной внутри кулака.
Она не далась. Естественно, блять, не далась. Леон торопить её, или силой брать всё снова, не решился.
Верхом собственной наглости было воспоминание, подброшенное памятью куда под корку мозга — как иногда, когда Мишель проекты свои на кульмане посреди гостиной чертила допоздна, Кеннеди подходил, из правой руки её карандаш вытаскивал и уставшие пальцы массировал. Силой растирал, кровообращение улучшая, разминал, по центру ладони чертил круги — и они были ровнее тех, что жёнушка циркулем разлиновывала.
— Мишель…
Имя Леону давно уже натёрло мозоль на кончике языка, на нервных окончаниях, и сейчас сорвалось выдохом точно так же, как в те разы, когда жёнушка, разнеживаясь от молчаливой ласки, тишину начинала компенсировать болтовнёй по поводу и без, подставляя под пальцы Кеннеди и вторую ладонь, затёкшую не меньшим образом.
Он и не ждал, что сейчас Мишель подобным образом раскроет руку. Нет, это было бы слишком большое счастье — но, как оказалось, даже малое счастье в виде её угрюмого:
— Что? — было чем-то, что Кеннеди едва мог вынести, не свихнувшись.
Отвечает. Уже неплохо. Но дурочкой притворяется — это уже нехорошо.
— Ты же знаешь… — слова, как последние крысы, с корабля бегущие первыми, тоже пропали. Поныкались куда-то по углам, оставляя заместо себя бестолковые междометия, вздохи и непреложную истину:
— Я не хочу разводиться.
Слова Мишель — равнодушны и почти мертвы в своей быстроте:
— Я это уже слышала, — и Кеннеди ответил подобным образом:
— И ещё не раз услышишь, — но уже без мертвечины в тоне. Голос был тихим, твёрдым, но не как камень или льдина. Как… батарея, или камин. — Потому что это, Мишель, основное, что я до тебя хочу донести. Остальное — обёртка.
Леон упустил момент, когда жёнушка отвернулась от стекла. Это не могло произойти давно, — потому что за каждым движением её смотрел, отмечая даже колыхание венок на запястье — но и не могло произойти сейчас, — ибо Мишель все ещё была неподвижна. Но в окно она, как бы то ни было, не смотрела; глаза опустила на его руку, пытающуюся кулак разжать не силой, а ласковой осадой.
Даже если это был указ пальцы убрать, Кеннеди определил свою тактику — притвориться тупым долбоёбом, не понимающих намёков.
Отпущу. Точнее, постараюсь. Если скажешь. А пока молчишь… я тоже помолчу.
Осознание, что самому себе врал, — не смогу отпустить, блять, не смогу. Только если силой отбросит, и тогда даже ведь пойду за ней… — пришло вместе со взглядом Мишель.
Она наконец-то посмотрела.
Под громким макияжем глаза Мишель казались тихими, почти немыми от робости, усталости и прочего пиздеца, произошедшего ночью с двадцать девятое на тридцатое число. Кеннеди милостью этой насладиться не успел; Мишель мялась, бровями дёргала, снова опуская ресницы.
Под отпечатками туши и размазавшимися тенями на её веках проглядывалась сеточка вен-рек.
— Поздно уже…
Первой мыслью было что-то из разряда «поздно на часах» — мол, вон, «утро уже, ночь сумасшедшая была, не сейчас…». Иными словами, план «не понимать намёков» из тактики превратился в собственные мысли.
Осознание, что явно не о том Мишель говорила, пришло позже, чем Кеннеди открыл рот:
— Я не тороплюсь, — и, опережая её объяснения, Леон свободной рукой провернул ключ зажигания.
Это было резко — не только в том смысле, что от крутящего движения у Кеннеди едва не вылетел запястный сустав, то и в том, что спонтанно стало тихо, так тихо… Фоновый шум едва тарахтящего мотора оборвался; в ушных раковинах тогда зазвучал лишь писк в пару тысяч децибелов. Примерно с такими же гудели фонари — единственные свидетели этого диалога, больше походящего на монолог.
— Зато я тороплюсь!.. — в голосе её прорвался надрывом каприз. Примерно тот же, с которым принцессы топали ножками и закатывали скандалы. И сама Мишель, от сказочных истеричек в красивых платьях мало чем отличаясь, снова на Кеннеди подняла глаза: — Я устала, мать твою.
Жёнушка не договорила, но он и без того понял — устала не потому, что поздно, что спать давно пора. Устала от того, что в жизнь превратилась в цикл из неправильных выборов и последствий этих самых выборов, не несущих ничего, кроме постоянной боли, царапающей по рёбрам.
И каждый её выбор, что должен был порочный круг прервать, только новую петлю скручивает спиралью, с которой не сойти никак.
Леон мало того, что понимал, — на собственной шкуре это просёк.
Жалеть сейчас себя не позволила ни гордость, ни наглость.
— Знаю, — он голос свой сделал шёпотом, но Мишель всё равно перебила новой жалобой с дрожащим голосом:
— Я спать хочу…
Тело её, подтверждая только что сказанное, обмякло. Плечи опустились не потому, что она вдруг так довериться решила, — хотя, Кеннеди бы и напиздел бы безбожно, если б сказал, что на то не надеялся — и следом рука Мишель расслабилась.
Новым враньём была бы попытка самого себя убедить, что этого момента не ждал вовсе. Ждал — и рука, что лежала на впадинке кулака жёнушки, проскользнула в образовавшиеся между пальцами расщелины.
Линии жизни на ладони её под подушечками Леона ему были чем-то вроде подсказкой, написанной азбукой Брайля.
— Тогда завтра поговорим? — и оправился прежде, чем Мишель, снова вскинувшаяся, как на последней капле энергии, успела поправить, что «завтра» уже наступило. — То есть, сегодня.
Пальцы, как холодные скальпели, погладили женскую ладонь, не торопясь. В первую очередь лезвия эти не Мишель поцарапали, а сердце, что в тишине по швам трещало под остриём швейного шила. Ладонь у жёнушки сделалась шершавой от той аллергии, что сама Мишель называла «аллергией на осень» — всегда, как сентябрь наступал, у неё эта хрень обострялась.
Я помню. А ты, видать, забываешь. Руки кремом не мажешь, да?
Кожа потом же трескается у тебя.
Помню. Всё помню.
Вздох Леона был крайней роскошью, какую смог себе позволить; дальше любой проёб больше напоминал на выстрел в собственную ногу.
— Давай сделаем так, — он заговорил с вдумчивостью и медлительностью, с которыми далеко не каждый боевой штурм планировал: — Сейчас… Иди домой. Выспись, отдохни. А завтра… — оговорка сорвалась шипением: — Бля, сегодня. Сегодня я приеду. Вечером, к восьми где-то. Сходим с тобой куда-нибудь…
Кончик языка запнулся о собственные, неозвученные варианты. «Куда-нибудь» — неплохой вариант, но, вот если конкретно что-то предложить…
В «Маяке», отмеченном звездой «Мишлен», жёнушка ему встречу назначала, чтоб поставить перед фактом развода и под нос сунуть бумаги, какие через минуту разлетелись по залу разорванным конфетти. В «Провансе» со средним чеком под пять сотен их запомнили, как мистера и миссис ещё-Кеннеди, которые каждый визит оканчивали скандалом — вплоть до звона посуды и перепуганных официантов. В новооткрытом «Noyade» прославились похожим образом.
А на этом-то приличные заведения и закончились.
Плечи дёрнулись, словно на них, как на качелях, раскачивались те ангел и демон из суеверий, что в уши что-то поочередно нашептывали. Леон обоих крылатых тварей скидывал, чтоб нить собственных мыслей не потерять:
— …Или просто приеду к тебе, без ресторанов всяких. Так… чай попьём. И поговорим с тобой по-людски, ладно?
Осознание сказанного пришло лишь с тишиной, повисшей после собственных слов, — а Кеннеди её, по сути, сейчас отпускал. Отпускал вопреки самозапрету идти на попятную сейчас, когда было потрачено слишком много сил, чтоб Мишель увидеть настоящей, наконец-то. Не ту истеричку, что в голову ему исправно раз в недели-полторы целилась тарелками от ревности, и не ту ледышку, которая, видать, себе обещала собственноручно выколоть глаза за лишнюю эмоцию на лице…
В машине с закрытыми стёклами было душно, но пот, выступивший на спине каплями, прошил льдом.
Не вернёшься же, — мысль эту, что стискивала гортань намертво, Кеннеди от себя отгонял, но в замкнутом пространстве автомобиля от неё было не спрятаться. — Сейчас кивнешь же мне для виду, просто чтоб в покое оставил. А вечером возьмёшь и не откроешь мне дверь. И телефон не возьмёшь, когда позвоню.
Тело предало Леона в очередной раз. Он заебался уже считать все те случаи, когда мышцы в движение приходили прежде, чем Кеннеди о том вообще собирался подумать, — но вот пальцы вокруг ладони Мишель напряглись чуть. Потянул к себе их так осторожно, словно у жёнушки не кожа была, а истончившийся атлас…
Голову крайний раз преклонявший лишь перед иконой в день их венчания, ко лбу он прижал пальцы шершавые.
Сорвался, словом одним — и вслед за самим Леоном сорвался и его голос:
— Мишель, родная…
И впервые за долгое время в нежном прозвище не было издёвки, злости и прочего дерьма. Только шёпот, настолько голый в своей откровенности, что не получилось даже смутиться. Вышло лишь горло попытаться смочить слюной, оказавшейся сухой и горькой пеной:
— Я поговорить хочу хотя бы раз с тобой, а не твоим адвокатом. Понимаешь?..
Она понимала. Леон отказывался думать, будто бы Мишель не смекала, что с ним делала, как верёвки из него вила, лишний раз пальцем не шевеля. Одним молчанием только в петлю скручивала.
Неравнодушие Мишель выдало собственное дыхание — слишком глубокое для того, кому наплевать. Безмолвием в попытках дыхание собственное усмирить, всё силилась уследить за подъёмом грудной клетки.
Вышло у жёнушки откровенно херово, но Леон не осуждал. У него самого всякий контроль по швам трещал; запертые двери машины тому были подтверждением.
Пальцы эти её, жгущие одновременным жаром и морозом, в чужой руке подрагивали на каком-то рефлекторном импульсе отодвинуться. Но жёнушка вырываться не спешила, и всякий раз, когда ладонь дёргалась рывком назад, пальцы изгибались крючками, ногтями цепляясь в ответ за ладонь Леона.
Ни к нему, ни от него. Словно, думая отодвинуться, себя останавливала вопросом — мол, «скажи, Мишель, кто крайний раз боролся за тебя вот так вот? Скажи…».
Мишель не говорила, молчание сочтя золотом.
Для Леона то не золото было, а железо, калёное до бела, что под рёбрами поломанными клеймило.
Но что оставалось делать? В ругань срываться не хватило сил, трясти супругу за плечи в требовании вымолвить хоть слово — не хватило наглости. Потому он только сидел в пиздецки долгом ожидании, не отпуская руки Мишель в треморе, не требуя от неё ничего, кроме присутствия.
Просто ждал — как приговорённый к высшей мере ждал ни то выстрела, ни то помилования.
Мишель отсрочила казнь на выдохе:
— Ладно.
Было сказано так тихо, что, если б Кеннеди в каждый шорох, каждый удар пульса её не вслушивался, в жизни б не понял, что это был ответ.
Ослышался?
Не приведи, блять, Господь.
Тихо брякнули серёжки, в уши вдетые, и стук звеньев друг об друга напомнил перезвон храмовых колоколов:
— Зав… сегодня, — и глаза, что ему бы наверняка сказали столько всего важного, за волосами спрятала. Губы за завесой спутанных локонов тоже шевельнулись едва заметно: — Приезжай.
Ладонь, привыкшая карандаши чертёжные держать, стала напоминать пластилин; кожей и дыханием Леона согретая, делалась более послушной, и пальцы Мишель зацепились рефлексом, когда Кеннеди, в слове жёнушки услышав и указ, и просьбу сразу, ей стиснул мягко руку.
Переспрашивать сейчас, точно ли в решении своём уверена, было всё равно, что по истончившемуся льду пробежать галопом, но Леону не из чего оказалось выбирать.
— Ты точно выйдешь?
Ожидаемо — сорвался. Глаза, на него оглянувшиеся, на ледяные воды Арктики цветом были не похожи, но Леон, даже в водительском кресле сидя, почувствовал, как провалился куда-то в котловину Нансена.
Той самой соломинкой, за которую хватались утопающие, была ладонь Мишель в его руке.
— Точно.
Леон не верил. Происходящее напоминало какой-то угар, рождённый на стыке похоти и опьянения, что окутал дурманом ещё там, в казино. И если б всё, что за этот вечер произошло, было б простым сдвигом по фазе, Кеннеди… чёрт знает, что бы он там сделал.
Ёбу бы дал конкретно, вот что — если его прежнее состояние можно было назвать вменяемым.
— Где?
Ответом ему был вздох такой тяжёлый, что Леон подумал, мол, «всё, перегнул. Не вытерпела. Хера с два завтра она придёт вообще».
Но, если б приходить не хотела… говорить бы, наверно, не стала?
— Не знаю.
Мишель плечами голыми пожала. Кеннеди в миг тот пожалел, что надел не пиджак, а жилет к костюму. На неё бы надел обязательно что-то с длинными рукавами, даже с учётом того, что жёнушке до подъезда сделать нужно было не более трёх шагов.
— Ты… приезжай за мной просто, — и снова подкинула плечи, словно этим жестом заменяла в предложениях точки. Если то была точка, то взгляд из-под бровей, но не раздражённый, напоминал знак вопроса: — Там и решим?..
Леон стиснул челюсти так, что едва зубов не лишился.
Пресловутое «там» было таким близким — вот оно, буквально, под носом его маячило в виде поцарапанной железной двери одного из домов Краун Хилла — и таким же далёким — словно откуда-то из параллельной реальности, что всегда была в какой-то недосягаемой плоскости, сколько не тяни к ней руку.
И в одном этом «там» заключался единственный шанс. Никаких гарантий — только первая и последняя попытка не проебать всё.
Пульс дал в уши так, что Леон не услышал время, назначенное жёнушкой — ни то семь, ни то восемь часов вечера. И пусть каждая мелочь имела колоссальное значение, переспрашивать он не спешил; к семи буду. Час подожду, если что, не подохну.
Медленный выдох был попыткой выиграть время, чтоб оседлать внезапный приступ надежды, ударившей в башку покруче любого виски.
Не спугнуть только. Не перегнуть. Иначе это будет пиздец.
— Я приеду.
— Ладно…
Это больше напоминало отзвук эха, нежели полноценный ответ. Глаза, смотрящие, но не видящие, нашли лицо Мишель спустя, казалось, всё то время, что было отведено им между этим разговором в машине и тем разговором, что случится уже сегодня — меньше, чем через, блять, сутки.
Жёнушка едва заметным движением бровей, вставших домиком, указала на ключ зажигания.
Леон понял, хотя желание притвориться всё тем же конченным придурком, намёков не понимающим, никуда не ушло.
Не заводя машину, он нашёл со стороны водительской двери центральный замок. Потянул за рычажок блокировки — и щелчок со стороны кресла Мишель, дёрнувшей ручку сразу, как та поддалась, только чудом каким-то не разорвал перепонки.
Прощание — если это можно было так назвать — вышло скомканным.
Леон, только оглянувшийся на опустевшее кресло, не успел среди всех мыслей найти правильные для прощания слова; хотя, бля, их и не было-то толком. Мишель, которая раньше до талого могла в машине сидеть, Кеннеди в этот раз не дождалась и из салона выбралась без помощи чужой руки.
В доказательство о своём присутствии и реальности этого диалога оставила лишь запах духов, что не выветривался из кожаных сидений.
Предрассветные сумерки фигуру в белом платье выхватили, как приведение из баек. И, вот ведь парадокс, — но Леону сейчас было куда более жутко, чем в детстве у костра, за которым мальчишки со скаутскими галстуками травили страшилки.
Сука. Страшно-то как. Только б завтра — сегодня, блять, сегодня!.. — не проебаться.
Трель домофона напомнила сирену, но Мишель, скрываясь за обшарпанной железной дверью, даже не дрогнула. Фигуру её проводив взглядом, Кеннеди с хлопком подъезда глаза уткнул в окно на третьем этаже.
Фонарь, бывавший единственным свидетелем их договорённости, потух примерно через минуты две. Свет, такой же грязный и жёлтый, по проводам будто бы перекочевал в комнату, где у жёнушки была сразу и спальня, и гостиная, и рабочий кабинет с кульманом колченогим.
Всё, дома. Хотя, это и не «дом» твой… Но хоть так.
Напряжение, какого Леон даже не осознавал, из плеч уходить стало лишь тогда. Причём уходило так же неохотно, как последняя сентябрьская ночь без особого желания уступала место утру.
Дома ты. Слава Богу.
Руки от дрожи окончательно прекратили слушаться. Без спроса полезли в карман, где у Кеннеди лежал сигаретный блок. Прикурить получилось только с раза третьего, а, может, даже и с пятого. Он не считал.
В голове было настолько тесно, что одна лишняя мысль могла бы черепушку разорвать изнутри, подобно перезревшей опухоли. Но всё равно среди дум этих всех выделялась — грёбаным нулевым пациентом — одна.
Ночь.
У Леона была одна блядская ночь, чтоб придумать, что такое бы сказать, чтоб не проебать вымоленный шанс.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.