Дождь и стекло

Уэнсдей
Фемслэш
В процессе
NC-17
Дождь и стекло
автор
Описание
Одну спасли от костра как красивую вещь. Другая спустя пять лет взяла её в плен как ценное имущество. Обе выросли в системах, которые учили их владеть, а не любить. Одна заполняла пустоту вещами. Другая превратила себя в лёд, чтобы не чувствовать. Когда роли поменялись, оказалось, что пустоту нельзя заполнить до конца, а лёд нельзя растопить без остатка. Но трещина по стеклу уже пошла. И дождь всё падал.
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 2

Запах ударил в нос ещё на лестнице – сырой, тяжёлый, въевшийся в камни за десятилетия, а может, и века. Девушка шла вниз медленно, переступая через выщербленные ступени, и каждый шаг отдавался в груди глухим, давящим эхом, пока факелы в железных кольцах отбрасывали на стены пляшущие тени – они качались, извивались, на мгновение принимали очертания людей, но сразу же распадались вновь. Стражники шли следом – двое, в кожаных доспехах, с мечами на поясах. Их дыхание было тяжёлым, но Инид не оборачивалась, глядя вперёд, туда, где коридор расширялся в камеру с гнилой соломой, запахом плесени и ржавчины. Девушка сидела в углу, скованная по рукам и ногам. Железо впилось в запястья – тонкая, бледная кожа вокруг оков покраснела, стёрлась до мяса, и кое-где проступали капли запёкшейся крови. Ноги в железных путах не двигались. Они лежали так, как лежат мёртвые, – всей тяжестью, без попытки устроиться удобнее. Если бы не едва заметное напряжение под серым рубищем, Инид решила бы, что опоздала. Ей дали чистое платье – Инид распорядилась сама, не из доброты, а потому что грязь и кровь на пленнице казались ей оскорбительными, как царапина на любимой вазе. Но та не прикоснулась к нему: оно лежало в углу, на другом конце камеры, глаженое, неразвёрнутое, чужое, а рядом стояло ведро с чистой водой – тоже нетронутое. Девушка сидела в том же, в чём её схватили. Рваное чёрное платье, теперь серое от пыли и копоти, висело на худых плечах, открывая острые, выступающие, как лезвия, ключицы. Кровь, грязь, синяки и ссадины на лице никуда не делись – солдаты хорошо постарались. Губа была разбита – за ночь рана покрылась тёмной, стянутой коркой, но в глубине трещины всё ещё угадывалась свежая, алая кровь. На подбородке багровела глубокая ссадина с неровными краями – кожа вокруг неё затвердела и приобрела синюшный оттенок, расползающийся вниз, к шее, и вверх, к скуле, где наливался тяжёлый, почти чёрный кровоподтёк. Челюсть с левой стороны потемнела, натянутая кожа лоснилась в скупом свете факелов, и в ней угадывались жёлто-фиолетовые разводы. Переносица была сбита – кожа на ней лопнула, но рана уже затянулась стеклянистой, полупрозрачной плёнкой, под которой виднелась тёмная, запёкшаяся сукровица. Над бровью, там, где вчера зияла рваная рана, теперь темнела запёкшаяся короста. И только синяки под глазами, глубокие и тёмные, как впадины на лице мертвеца, не были следами ударов – их оставили бессонные ночи и голод, который уже начал пожирать её изнутри. Узница не спала. Когда Инид подошла ближе, она увидела, что тёмные глаза открыты, но смотрят не на неё – сквозь неё, в стену, в пустоту, в то, чего никто, кроме неё, не видел. – Я пришла за тобой, – сказала Инид и осеклась на полуслове, не понимая, почему голос прозвучал тише, чем она хотела. Она остановилась в нескольких шагах от камеры, старой и ржавой, с проломом, через который можно было просунуть руку. – Вставай. Та не пошевелилась. Сначала Инид подумала, что не слышит или притворяется, но потом девушка медленно, как старая больная кошка, подняла голову. Глаза у неё были тяжёлыми – не сонными, а свинцово-тяжёлыми, как гири, которые она поднимала из последних сил. В них не было ни страха, ни мольбы, ни даже той холодной ненависти, что Инид видела на площади, – было нечто, чему она не могла подобрать названия. – Зачем? – голос хриплый, надтреснутый, как старая струна, которая вот-вот лопнет. – Что – зачем? – Зачем тебе я? – слова выдирались из горла с трудом, каждый звук – как последний. – Быть твоей игрушкой? Блестеть, пока не потускнею, развлекать, пока не надоест, и на свалку? Она смотрела на Инид сверху вниз, хотя сидела на полу, а принцесса стояла, – и это было странно, неправильно, но Инид не могла отвести взгляд. Инид хотела ответить как обычно – холодно, свысока, с той отточенной небрежностью, которая ставила на место любого придворного. Но здесь, в сырой темнице, перед этой избитой, голодной, несломленной девушкой, привычные слова показались фальшивыми. Не здесь. Не ей. Внутри что-то дрогнуло. Не сердце – глубже. Там, где годами было только эхо. Она почувствовала, как холод медленно разливается от груди к пальцам, – и на секунду её взгляд застыл. Не испуганно, а так, как застывает вода перед тем, как стать льдом. Она ещё не понимала, что именно произошло, но тело уже знало. Инид медленно выдохнула – ровно, спокойно, как выдыхала перед тем, как отдать приказ, который изменит чью-то жизнь. Уголки губ дрогнули в слабой, почти незаметной ухмылке – не насмешливой, а какой-то потерянной, будто она сама не поняла, откуда та взялась. – Ты редкая, – сказала она наконец, и слова прозвучали тихо, почти задумчиво. – Я люблю редкие вещи. А такую, как ты, я не видела никогда. Считай, что тебе повезло. Ты дышишь, потому что я так решила. Твоя жизнь теперь моя, – произнесла она почти шёпотом, но каждое слово было отчётливым, как удар клинка. – Тепло, еда, безопасность. Всё это будет. Единственное, что нужно, – быть рядом со мной. Чёрные глаза сузились – не в улыбке, а в прищуре, как у хищника, выбирающего место для укуса. – Я лучше умру, чем стану чьей-то вещью. Слова упали в сырой воздух, как камни в колодец: глухо, бесповоротно. И внутри Инид что-то кольнуло – не жалость, она не умела жалеть, не боль, которую она редко чувствовала, а что-то острое, колючее, похожее на досаду, но глубже. На унижение – хотя кто посмел бы унизить принцессу? На злость – но на кого? На эту девушку, которая предпочитала смерть её милости? Брови дёрнулись – она не смогла удержать то идеальное, вышколенное спокойствие, которое вбивали в неё годами уроков этикета, и на секунду лицо исказилось, отразив удивление или обиду, – она сама не поняла. Потом маска вернулась. Она чуть приподняла голову, слегка сжав губы. – Уверена? – непонятно с какой целью, даже для самой себя, спросила Инид. Она никогда не давала второго шанса, особенно таким борзым, и, всё так же получив в ответ лишь презрение, развернулась к стражникам и с прямой спиной, расправленными плечами и ровным, без единой дрожи, голосом сказала настолько громко, сколько нужно было, чтобы брюнетка услышала свой приговор: – Морить голодом три дня. Посмотрим, насколько она гордая. Уходя, она не смотрела на узницу, не хотела видеть её глаза, но спиной чувствовала – та смотрит.

***

Три дня. Инид пыталась жить как обычно. Утро первого дня началось с завтрака: омлет с трюфелями, тонкие блинчики с клубничным вареньем, горячий шоколад в тонкой фарфоровой чашке. Инид отпила глоток – и не почувствовала вкуса. Сделала ещё один – ничего, только тепло, разливающееся по горлу, но без сладости, без горечи, без какао. Она отодвинула чашку и велела подавать следующее блюдо, но ничего не помогало. В саду цвели розы – алые, тяжёлые, пахнущие так густо, что кружилась голова. Инид сорвала одну, самую крупную, покрутила в пальцах, рассматривая лепестки: красивая, мёртвая, и уже через час завянет, и её выбросят. Бросив розу на дорожку, она ушла. На обед подали суп из белых грибов, её любимый, но, съев три ложки, Инид отставила тарелку – есть не хотелось, вообще ничего не хотелось. Она приказала подать карету и поехала в город. В театре давали новую пьесу о любви и предательстве, с пышными декорациями и трагической развязкой. Актёры кричали, падали на колени, рыдали, зрители аплодировали, вытирали слёзы, а Инид уснула на втором акте. Ей приснилась темница – сырая, холодная, с пляшущими тенями на стенах и чёрными глазами, смотрящими сквозь решётку. Она проснулась оттого, что голова дёрнулась вниз. За окном кареты смеркалось, день прошёл – бессмысленно, пусто.

***

Второй день. Инид попыталась читать старый роман, который любила в детстве, – о приключениях и дальних странах, о лесах, где деревья шепчутся по ночам, и горах, где снег не тает даже летом. Когда-то он уносил её далеко-далеко за стены замка, но теперь буквы расплывались перед глазами: она перечитывала один абзац пять раз, потом десять, потом с глухим стуком отшвырнула книгу на пол и вздрогнула от этого звука. Она думала о темнице – не переставая, каждую минуту, каждую секунду. Она представляла, как там, в сырости, на холодном каменном полу, лежит девушка с избитым, изнеможенным телом. Не ест, не пьёт, не шевелится – с каждым часом слабеет, с каждым часом ближе к смерти, которую сама выбрала. «Почему?» – спрашивала себя Инид. «Почему она не согласилась? Разве можно отказаться от того, что я предлагаю? Тепло. Еда. Безопасность. Всё, что нужно, – быть рядом со мной. Разве это так трудно?» Она не находила ответа и от этого злилась ещё больше. За ужином она заставляла себя улыбаться и шутила с придворными – остро, колко, так, что некоторые смеялись, а некоторые опускали глаза. Примеряла новые платья, одно за другим, крутилась перед зеркалом, рассматривая себя со всех сторон – красивая, идеальная принцесса. А внутри, там, где обычно было пусто, теперь кто-то сидел и ждал. Не она ждала – её ждали, и это было невыносимо.

***

Третий день. Она проснулась с тяжёлой головой и пустым желудком – за вчера она почти ничего не съела, только отпила несколько глотков шоколада и проглотила три ложки супа. Тело требовало пищи, но разум отказывался, мысли были о другом. За окном было серо, небо затянуло тучами, редкие капли дождя стучали по подоконнику – осень вступала в свои права, хотя на площади три дня назад стояло лето. Три дня. Она считала: день, ночь, день, ночь – и вот третий. К вечеру она не выдержала. За ужином – длинный стол, белая скатерть, тяжёлые серебряные приборы, хрустальные бокалы – говорили о налогах, о соседних королевствах, о новом посланнике из Тёмных земель. Отец во главе, мать справа, братья слева. Инид не слушала, глядя в тарелку. Подали заливную рыбу – холодное, прозрачное желе, в котором застыли куски белого мяса, ломтики лимона, веточки укропа. Красиво, бесполезно, мёртво. И вдруг, без всякой связи и причины, Инид представила, как эта еда могла бы стать последней в жизни той девушки – не её собственной, а той, в темнице, которая уже три дня не ела и, может быть, уже не дышит, лёжа на холодном полу и глядя в потолок пустыми чёрными глазами. Внутри всё оборвалось. Не сердце – оно продолжало биться, ровно и глухо, как всегда, – а что-то другое, какая-то нить, о существовании которой она не подозревала, натянулась до предела и лопнула. Она не чувствовала ни голода, ни усталости – только пульсирующую, давящую пустоту там, где раньше была тишина. Что, если она умерла? Что, если она лежит там, в темноте, одна, и никто не пришёл? Инид вдруг поняла, что это будет её вина – не «забыла», как с собакой, не отвлеклась, не закрутилась, не подумала, что успеется. Она сама приказала морить её голодом, сама оставила её там, и если та умрёт, это будет на её совести. Она не хотела этой ответственности, не просила её, не выбирала – но она уже была. Инид отшвырнула салфетку. Белая ткань упала на скатерть, задела край хрустального бокала – он покачнулся, зазвенел тонко, жалобно. – Это невежливо, – тихо, но с нажимом сказала мать, глядя на дочь с укором. – Мы за столом. Но Инид уже не слышала. Она встала резко, не попрощалась, не извинилась, просто встала и пошла – быстро, почти бегом, не обращая внимания на удивлённые взгляды, на шёпот за спиной, на то, что принцесса не должна бегать по коридорам, как простая служанка. Она спускалась в темницу по длинной лестнице со скользкими ступенями и тусклыми факелами – некоторые погасли, никто не заботился об освещении для тех, кто оказался внизу. Инид не заметила, как оступилась и ударилась коленом о камень, – она поднялась и пошла дальше. Сердце колотилось где-то в горле так сильно, что она слышала его стук в ушах, в висках, в кончиках пальцев, дыхание сбилось, она ловила ртом воздух, как загнанная лошадь после долгой скачки, но не останавливалась. «Только бы не опоздать. Только бы она была жива. Только бы дышала». Она не молилась, не верила в богов, которым поклонялась мать, но если бы они существовали, она пообещала бы им всё что угодно – годы жизни, сокровища, кровь. Лишь бы та, внизу, ещё дышала. Стражник у входа попытался остановить её: – Ваше Высочество, здесь грязно, не стоит… – Отойдите. Она не повысила голос, но стражник отступил. Камера. Решётка. Темнота. Сначала Инид ничего не увидела – глаза привыкали к полумраку после факелов на лестнице, – потом различила очертания. Узница лежала не в углу, а посреди камеры, свернувшись в клубок, поджав колени к груди, спрятав лицо в согнутых руках. Её тело – худое, острое, костистое – выглядело неестественно маленьким в этом большом пустом пространстве, будто она пыталась защититься от холода, от темноты, от всего мира, который бросил её сюда, или уже начала сворачиваться в то, чем станет после смерти – в ничто. Губы потрескались не просто высохнув, а лопнув, покрывшись глубокими, болезненными трещинами, из которых сочилась сукровица. Кожа приобрела серый, землистый оттенок – такой бывает у мёртвых, пролежавших несколько дней до погребения, а дыхание было едва слышным – тихим, прерывистым, как у зверя, затихающего перед концом. Инид не думала. Если бы она думала, она позвала бы стражника, приказала бы отнести девушку в лазарет, не пачкала бы платье. Вместо этого она рванула вперёд. Ржавый засов поддался с трудом – её пальцы скользили по металлу, но она дёргала снова и снова, пока железо не заскрежетало и дверь не открылась. Подобрав юбки, она вбежала в камеру и опустилась на колени прямо в грязную солому, не чувствуя, как острые стебли впиваются в тонкую ткань и кожу под ней. – Эй! – она потрясла девушку за худое, острое, костистое плечо. – Ты слышишь меня? Соглашайся! Скажи «да», и я прикажу отнести тебя в лазарет. Та не пошевелилась. Инид трясла сильнее – с отчаянием, с яростью, с чем-то ещё, чему не было имени. – Ты не можешь умереть. Ты моя. Слова вырвались раньше, чем она успела их обдумать, и она не пожалела. Узница медленно подняла голову – каждое движение давалось ей с трудом, будто она поднимала каменную глыбу. Взгляд был мутным, затянутым пеленой голода и слабости, но в нём мелькнуло что-то – удивление. Не ожидала? Думала, что принцесса забудет о ней, что она умрёт здесь, в сырости и темноте, и никто не придёт? И слабо, едва заметно, уголки потрескавшихся губ дрогнули в ухмылке, и Инид стало не по себе – та умирала и улыбалась своей смерти. – Сумасшедшая, – прошептала она, глядя в опустевшие, почти стеклянные чёрные глаза. Инид закричала – не голосом, а сорвавшись на полтона выше, – стражникам, чтобы немедленно звали лекаря, чтобы несли воду, тёплое молоко, чистые тряпки, чтобы открыли все засовы и не смели закрывать, пока она не прикажет. Стражники засуетились: кто-то побежал наверх, кто-то принёс факел, чтобы осветить камеру. В суматохе, среди топота сапог и лязга железа, Инид сама не заметила, как взяла ту за руку. Пальцы были ледяными – такими холодными, что на секунду показалось, будто она держит не живую руку, а металлический прут. Кожа шершавая, в ссадинах, под ногтями засохшая грязь, но рука не отдёрнулась – у неё просто не было на это сил. Инид сжала пальцы сильнее, сама не понимая, что делает, зачем, почему не позвала стражника, чтобы он нёс девушку, почему осталась здесь, на коленях, в грязной соломе, сжимая чужую ледяную руку. Она смотрела на серое лицо, на потрескавшиеся губы, на багровый кровоподтёк на скуле, на тонкую дорожку запёкшейся крови, тянущуюся к плечу, и не видела вещь. Она не знала, что видела, но знала одно: эту руку она не отпустит – даже когда прибежит лекарь, даже когда девушку подхватят и понесут наверх, даже когда её саму попросят выйти из камеры, потому что «здесь не место для принцессы». Она не отпустит. «Ты моя», – повторила Инид про себя, и впервые за три года пустота внутри не расширилась, а замерла, как зверь, затаивший дыхание перед прыжком.

***

Светлые короткие волосы уже почти были заплетены в слабую косу. Инид сидела перед зеркалом, глядя на своё бледное, усталое отражение с кругами под глазами, которых ещё утром не было. – Вы сегодня много ходили, Ваше Высочество, – осторожно заметила служанка, заправляя выбившуюся прядь. – Колени, наверное, ушибли? Инид не ответила, только слабо улыбнулась – уголками губ, не глазами. Служанка поняла, поклонилась, пожелала спокойной ночи и вышла, притворив за собой тяжёлую дубовую дверь. Щёлкнул замок, и Инид наконец выдохнула – не тот светский, вежливый выдох, который она делала на приёмах, показывая, как ей скучно, а настоящий, глубокий, дрожащий, вырывающийся из самой груди, будто всё это время она задерживала дыхание и только теперь позволила себе отпустить. Она подняла подол ночной сорочки. Колени были в малинах – багровых, синюшных, с жёсткими краями – и в царапинах, тонких и длинных, оставленных острой соломой и шершавым камнем, на котором она стояла. Кое-где запеклась кровь, смешанная с грязью из камеры. Инид провела пальцем по одной из царапин – кожа была горячей, припухшей, боль неглубокой, но живой, настоящей. Она смотрела на свои израненные колени и вдруг поняла, что впервые за долгое время чувствует что-то, кроме скуки и пустоты. Внутри, там, где годами было только эхо собственных шагов, теперь кто-то дышал – не она, а другая, та, с чёрными глазами, которая умирала и улыбалась. Инид поджала губы. В горле запершило – не от слёз, нет, она не плакала, а от чего-то другого, от надежды, что она может измениться, что у неё ещё есть шанс перестать быть той, кто требует, присваивает, забывает, перестать быть вещью среди вещей. Но тут же, в следующую секунду, внутри дёрнулось старое, тёмное, привыкшее получать своё, напоминая: «Не получится. Ты такая, какая есть. Ты всегда будешь хотеть. И брать. И владеть. Это твоя природа». Инид опустила подол. Легла в постель, натянув одеяло до самого подбородка, и в темноте, под высоким резным балдахином, смотрела в потолок и не могла заснуть. Она думала о чёрных глазах, о холодных пальцах, которые не отдёрнулись, о тихом, хриплом дыхании, которое могло оборваться в любую минуту, и о том, что завтра утром она снова спустится в лазарет – не потому что должна, не потому что вещь может сломаться, а потому что не может иначе. «Ты моя», – повторила она про себя в который раз, но теперь в этих словах было не только требование, а что-то ещё – то, чему у неё не было названия.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать