засмейся, что я говорю такие глупости

Повесть временных лет
Джен
Завершён
PG-13
засмейся, что я говорю такие глупости
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— Не приезжай, — повторяет Шура. Горло снова сводит. Он проводит языком по зубам, пытается удержать лицо, но угол рта всё равно ползёт вверх. — Не нравится — проваливай. Сколько раз тебе ещё повторить, что тебя тут никто не ждёт? [Четвёртая часть сборника про девяностые; 1996]
Читать онлайн Отзывы

Часть 1

Герда (плача и обнимая Кея). Не говори, пожалуйста, не говори так. Пойдем домой, пойдем! Я ведь не могу оставить тебя одного. А если и я тут останусь, то замерзну насмерть, а мне этого так не хочется! Мне здесь не нравится. Ты только вспомни: дома уже весна, колеса стучат, листья распускаются. Прилетели ласточки и вьют гнезда. Там небо чистое. Слышишь, Кей, — небо чистенькое, как будто оно умылось. Слышишь, Кей? Ну, засмейся, что я говорю такие глупости. Ведь небо не умывается, Кей, Кей!

Миша тянется к телефону, обрывая режущую уши трель, но вместо привычного «слушаю вас» рявкает в трубку: — Ну что ещё? Ответ, видимо, предоставляют со всеми подробностями. Москва запрокидывает голову, упирается невидящим взглядом в потолок и долго молча слушает. — Нет, — наконец перебивает он собеседника, откидываясь на спинку стула и проводя ладонью по волосам. — Потому что я занят. Да, всё ещё. Да, я видел письмо. И что? Он перехватывает трубку левой рукой, прижимает её к уху плечом, вытягивает из стопки бумаг относительно чистый лист, щёлкает ручкой и начинает писать на полях. Слова ползут вкось, наезжают друг на друга, рассыпаются в засечки, цифры и короткие линии. — Не надо мне это пересказывать. Ручка замирает. — Нет, я уже это слышал. Пусть сами решают. На кухне душно. Окна с самого утра закрыты из-за обещанной грозы, но та за весь день так и не начинается — только собирает над Невой тяжёлые тучи и не оставляет в воздухе ни движения. Миша снова поднимает ручку, перекатывает её с указательного пальца на средний и обратно. — Хорошо. Нет, Яковлеву пока звонить не надо. Если понадобится, я сам с ним свяжусь. Всё. Трубка с сухим стуком ложится на рычаг. Миша пробегает глазами написанное, долго подчёркивает что-то в неразборчивой мешанине и только тогда поворачивается к Шуре. — Так. — Голос ещё отдаёт металлом. Он на секунду прикрывает глаза, перестраивается. — Я звоню в кассу? Шура подпирает голову кулаком. — Нет. Пальцы, уже опустившиеся на гладкий чёрный пластик телефона, останавливаются. — Почему? Хочется потянуть время, рассмотреть Мишино лицо как следует: как сходятся к переносице брови, проступает складка между ними, поджимаются и снова размыкаются губы. Москва пока уверен, что всего лишь наткнулся на досадное, незначительное препятствие. Сейчас найдёт, за что подцепить, сдвинет с дороги — и всё встанет на место. — Могу поменять хоть на следующую неделю. Точно будут ещё билеты. Или вообще на завтра спрошу, хочешь? Шура находит пальцем знакомую царапину на лакированной поверхности стола, цепляет её ногтем. Вот бы уже полило. Достала эта погода. — Нет. Он ведёт ногтем по царапине от края до края, туда и обратно. Ещё раз. На следующем «туда» Миша тянется к кружке — кофе в ней остыл несколько часов назад, а отвратительным был с самого начала, — и делает долгий глоток. — Хорошо. Давай я тогда найду, с кем тебе пойти сегодня. «Обратно». — Не надо, спасибо. Миша не отвечает сразу. Медленно возвращает кружку на место, зачем-то придерживая её за край, чтобы донышко не стукнуло о столешницу. — Саш. — С нажимом, словно подчёркивает двойной линией. — Пожалуйста. Очень прошу, хоть ты не начинай. Смешно. Цепляется за своё «Саша», как за заклинание, будто достаточно повторить его несколько раз — и семьдесят лет сами собой рассосутся, между настоящим и прошлым перекинется мостик, не станет никакого Союза. Пусть лучше зовёт Невским. Пусть хоть Ленинградом. Только бы перестал делать вид, что ниточка никогда не рвалась. Как ему самому не жутко? — Разве я что-то начинаю? Он даже не пытается завуалировать насмешку, но Миша почему-то не злится. Наоборот — смягчается, тянется через стол. — Ну скажи тогда, что мне сделать. Что ты от меня хочешь? Шура убирает руку раньше, чем Миша успевает коснуться его пальцев. — Ничего. Москва терпеть не может, когда он так делает. Шуре тоже не нравилось, когда его ладонь точно так же стряхивали с рукава пиджака: не мешай, не здесь, не сейчас. Мишина рука ещё секунду лежит посередине стола, потом медленно возвращается на свою половину. Он отводит взгляд и начинает постукивать пальцами по столешнице — методично, с равными промежутками. Наверное, повторяет про себя какую-нибудь мантру о долготерпении. Молитву. — Слушай, я не понимаю. — Стук обрывается. — Ты мне до этого неделю повторял, что в гробу видал этот театр и никуда со мной ехать не хочешь. — Я и сейчас не хочу. — Тогда в чём проблема? Я же не от нечего делать к Собчаку еду. Не на именины к нему собираюсь, не шампанское пить. Просто есть вещи, которые без меня не решатся. А лучше бы именины. Был бы нормальный, человеческий повод: пригласили, пообещал, отказаться невежливо. Шура бы понял. Открытку бы напомнил купить. Как же надоело. — Да мне побоку, куда ты собираешься. Хоть на свадьбу. Не обязательно ставить меня в известность, ради чего ты кладёшь хуй на… Миша вскидывает голову. — Господи, — перебивает он. — Если ты ещё не заметил, я делаю это ради тебя. Заготовленные слова разом теряют порядок. Шура ищет на его лице хоть что-нибудь, за что можно было бы зацепиться: усмешку, раздражение, ответную издёвку. Ничего. — Что ты на меня так смотришь? — продолжает Москва. — Да, у меня было бы сильно меньше работы, если бы ты не решил, что губернаторские выборы Петербурга тебя не касаются. Он качает головой, проводит большим пальцем по испачканному чернилами указательному. — Я же не упрекаю тебя, Саш. Я помочь пытаюсь. От этой невозмутимой правоты перехватывает дыхание. Вот, значит, как. — Разве я просил? — Нет, не просил. Но это ты, твой город… и наша страна, в конце концов… Когда-то этих слов было бы достаточно. Когда-то Шура и сам произнёс бы их тем же тоном: вздохнул бы, сдвинул фишку на карте, положил руку на чужое плечо. «Наша страна». Или кивнул бы: иди. «Наша страна» — конечно, это важнее. Я знаю. Пришли телеграмму. «Наша страна» — придётся потерпеть. «Наша страна» — как ты не понимаешь, как ты можешь, как ты посмел, как ты… — А не пойти ли тебе со своей страной нахуй? Голос звенит — выходит резче, чем Шура рассчитывал. Миша должен огрызнуться в ответ, они должны наконец поругаться нормально. Шура готов подхватить первое же слово, но Миша молчит. Отодвигает исписанный лист, освобождает перед собой место и сцепляет руки. Несколько секунд смотрит на собственные пальцы. — Хорошо. Да, я не догадался, что опера, которая тебе, по твоим словам, нахер не сдалась, важнее, чем правительство твоего города накануне президентских выборов. Извини, моя ошибка. Что теперь нужно сделать, чтобы ты поехал в театр? Хочешь, я пеплом голову посыплю? Ну конечно. Один против всех, замученный, всё на себе тянет, а вокруг одни капризы и прихоти. Бедный. Его не отчитывать надо — жалеть. — Нахера ты вот это из себя строишь, Московский? Мишины пальцы сжимаются сильнее. — Строю что? Москва по-прежнему смотрит в стол. Хоть бы глаза поднял. Нет, сидит, давит ногтем на костяшку, пока кожа не белеет. — Не знаю. Жертву. Палец соскальзывает с костяшки. — Блять, может, потому что я к тебе каждый раз как на расстрел приезжаю? Ботинки снять не успеваю, руки помыть, а ты уже… Слова слипаются в ровный, бессмысленный гул. За окном деревья резко клонятся к дому, по стеклу ударяют первые редкие капли. Москва. К нему. Как на расстрел. — Так не приезжай. Что-то дёргается в горле, вырывается наружу коротким, почти беззвучным смешком. Миша осекается и поднимает голову. — Что? — Не приезжай. Горло снова сводит. Он проводит языком по зубам, пытается удержать лицо, но угол рта всё равно ползёт вверх. — Не нравится — проваливай. Сколько раз тебе ещё повторить, что тебя тут никто не ждёт? Миша не отвечает. Шура никак не может перестать улыбаться — уже щёки болят. Неловко. Сейчас ведь начнётся. Миша глубоко вдохнёт, медленно разожмёт руки, досчитает про себя до десяти. Поднимет на него этот усталый, терпеливый взгляд. Саша, ну что ты. Давай не будем так. Пожалуйста— Гром прокатывается совсем рядом, словно небо раскалывается прямо над домом. Форточку распахивает порывом ветра, рама ударяется о стену. Миша встаёт. — Хорошо. Он допивает кофе в два глотка, отставляет кружку, убирает ручку в карман и снимает пиджак со спинки стула. Перекидывает его через руку, поправляет сбившийся рукав. На секунду замирает у стола, коротко кивает и выходит из кухни, так и не посмотрев на Шуру. В прихожей шуршит пальто, ботинок задевает тумбочку. Глухо хлопает дверь. Становится слышно часы. Шура сгребает брошенные на столе бумаги, складывает стопку пополам и рвёт. Ещё раз. И ещё. Неровные квадраты летят на подоконник, к квитанциям за электричество и пустым сигаретным пачкам, прямо под дождевые капли. Пусть катится. Телефон снова заходится резким звоном. Хочется схватить трубку, швырнуть весь аппарат о стену, чтобы пластик раскололся, аккуратные кнопки разлетелись по полу и никто уже не собрал из них нужный номер, не дозвонился по срочному вопросу государственной важности. Но такого он себе не позволит. Глупость. Истерика. Было бы из-за чего. Шура тянет за шнур. Штекер выскакивает из розетки, отскакивает от плинтуса и замирает на полу. В коридоре темно и пусто. Шура задвигает замок. Один щелчок, второй, третий. Взгляд цепляется за ключницу — на ней висит лишняя связка с брелоком-буквой. Москва сделал её без спроса года три назад и с тех пор возил в бардачке машины. Шура снимает ключи с крючка, взвешивает на ладони. Забыл. Ну и отлично: доедет до Смольного, полезет в карман, хватится — поздно. Хрена с два Шура подорвётся ему открывать; пусть торчит теперь в администрации до утра, раз так туда рвался. Ключи возвращаются на крючок, точно на прежнее место. Пошёл нахер. В гостиной Шура нащупывает пульт. Кнопка западает под пальцем, экран рябит, собирается в серую картинку и тут же разбивается белой вспышкой и грохотом — на секунду кажется, что молния ударила совсем рядом. Но за окном ничего: это на экране вздуваются занавески, светлой крошкой рассыпается стекло. Не от молнии. Пульт хрустит в ладони, и экран гаснет. Из узкой прорези медленно выезжает кассета. На наклейке — «Калатозов». Чёрт бы побрал Мишу с его попытками залатать дыры в знаниях о советском кинематографе. Нашёл, что восстанавливать. Лучше бы вспомнил хоть что-нибудь важное, чем таскать в его квартиру эти кассеты. Шуре, конечно, мало было съездить на премьеру «Журавлей» в столицу в пятьдесят седьмом. Отличный вечер. Просто охуенный. Не хватает водки. В холодильнике нет ни её, ни вообще ничего, что можно было бы налить в стакан, выпить залпом и жаром унять дрожь под кожей. За дверцей почти пусто: блюдце с куском засохшего сыра, пустая картонка из-под яиц, молоко — нет, скисло. Хлеб ещё должен быть в хлебнице. Три куска. Нет, четыре, если считать горбушку. Горбушку можно разрезать надвое; она тонкая, почти одна корка, и та уже подсохла с края, но если аккуратно— Нет. Хватит. Что за драма. Магазин вон, за углом. Миша в Смольном, вечером приедет. При чём тут Миша? Тикают часы. Всё. Надо собираться. Анечка наверняка ещё дома. Телефонную книжку приходится поискать — давно пора начать учить номера. Штекер возвращается в розетку. — Алло? Кто это? — Угадай. — Ой. — У самого уха звякает браслет; она, видимо, перехватывает трубку другой рукой. — Подожди, я сейчас… Всё. Ты чего? Ты же в театр собирался. — Собирался. — А-а. — На том конце ненадолго затихают. — А что случилось? С Мишей что-то? — Ань. — Всё-всё, поняла. Молчу. — Снова звякает браслет. — Мне приехать? Я за двадцать минут соберусь. Только у меня почти не осталось— — Ничего не надо, — перебивает Шура. — Только платье надень. Красивое. За двадцать минут Анечка не собирается. Когда машина наконец останавливается под окнами, Шура успевает заметить её из окна и спуститься во двор, а она всё ещё возится на заднем сиденье: ищет сумку, подбирает подол, роняет что-то звонкое под ноги и сама себя ругает. Водитель дважды повторяет сумму, уже с явным раздражением. Купюра оказывается у него в руке раньше, чем Анечка находит кошелёк. — Я бы сама. — Конечно. К Мариинке они подъезжают уже после звонка — их ещё пускают, но билеты разглядывают мельком. Анечка смотрит на билетёршу так виновато и очаровательно, что могла бы, наверное, пройти и без билета. В зале она прижимает сумочку к боку и проскальзывает вперёд первой, извиняясь перед каждым, кого приходится поднять с места. Шура протискивается следом. В груди тесно, хотя по лестнице даже не пришлось бежать. Не надо было ехать. Надо было покрутить пальцем у виска, когда Миша впервые заговорил про театр, — Шура так и сделал, вообще-то. Но каким-то непостижимым, невероятным образом Москва купил билеты именно на «Игрока». «Игрок» должен был случиться в шестнадцатом, но не случился ни тогда, ни через год. Потом Прокофьев уехал в Нью-Йорк, а когда вернулся, Шуре стало уже не до опер. И — вот. Красный бархат, тёмный край оркестровой ямы. У самой двери ещё пропускают опоздавших. Мужчина в мокром пальто пробирается вдоль стены, нагибается к капельдинеру, что-то объясняет. Шура цепляется ладонью за подлокотник и уже приподнимается с места. Анечка, не глядя, пихает его локтем. — Сиди, — шепчет почти беззвучно. Свет в зале медленно гаснет. Достоевский ему нравится. Когда-то нравился. В шестнадцатом Шура, правда, не понял бы этот рваный, лихорадочный мир Игры; ему бы не понравилось, что роман ставят так. Теперь понимает слишком хорошо, а смотреть на сцену всё равно не может — в сумраке зала становится нечем дышать. В светлых волосах женщины через ряд блестит жемчужная заколка. Мужчина рядом кладёт ладонь ей на колено и наклоняется к уху. Она отстраняется, накрывает его руку своей, снимает с колена и, не отпуская сразу, шепчет что-то укоризненное. «Имей уважение к искусству». Шура бы так сказал. Да? Ладонь липнет к лакированному подлокотнику. Анечка тянет за рукав, спрашивает что-то про происходящее на сцене; Шура отвечает невпопад. На сцене меняется декорация. Шура смотрит на дверь. Когда загорается свет, он поднимается раньше остальных. Следом приходят в движение ряды вокруг, и в проходе становится не протолкнуться: чужие плечи толкают в спину, духи, табак, пыль, две женщины, старик с программкой, молодая пара, плоские незнакомые лица. Только бы не всматриваться в каждое. Анечка находит его руку в толпе и тянет за собой, протискиваясь между людьми к буфету. — Будешь с рыбой? — А? Она тыкает пальцем в прозрачную витрину. Очередь почти не движется; когда они наконец оказываются у стойки, Шура берёт два бутерброда. Кусает свой — форель расползается по языку холодной жирной мякотью. Он едва успевает отвернуться и сплёвывает в салфетку. Оставшееся отдаёт Анечке. — Какой-то ты кислый, — замечает она, дожёвывая вторую порцию. — Спектакль не понравился? — Не особо. В фойе раздаётся первый звонок. Приедет или не приедет? — Мне тоже. — Анечка задумчиво вертит между пальцами веточку укропа, комкает её и вытирает пальцы с облупившимся чёрным лаком о салфетку. — Но вечер ещё можно сделать повеселее. Она улыбается. Открыто, показывая щербинку у левого клыка. Шуре нравится, когда она так улыбается. Хочется верить, что сам он умеет так же. Вот бы она перестала. — Ань, не надо. — Что? — Она хлопает накрашенными ресницами, прячет улыбку в уголке рта. — Я же ничего. Второй звонок. Ключи можно выронить из кармана, забыть в машине, оставить в замке с наружной стороны. Нельзя — забыть вот так, на самом видном месте. Разве что делаешь это нарочно. Мише всегда нравились красноречивые жесты. Анечкина рука тянется к карману сумки, ноготь задевает светлую пайетку. Пайетка падает на пол. «Ничего» заканчивается в одной кабинке туалета. Перегородки отодвигаются, кафельный пол уходит вниз, голоса за дверью становятся далёкими и сливаются в ровный, ласковый гул. Шура упирается затылком в стенку и закрывает глаза — темноты нет. Под веками вспыхивает синий, потом зелёный, красный, один за другим. Да. Да-да-да. Полгода. Полгода — чего ради? Вот же оно. Так просто, так хорошо. Анечка дожидается, пока за дверью стихнет цокот каблуков, осторожно выглядывает в коридор, вываливается к зеркалам и принимается поправлять помаду. Рука у неё дрожит, помада съезжает за край губ, и она смеётся — сначала тихо, себе под нос, потом всё сильнее. Шура заражается, тоже фыркает. Анечка шикает, просит «тише», а сама уже давится смехом, всё громче и громче. Ржёт как лошадь. Шуре когда-то нравилось лошадиное ржание. И цокот копыт. И то, как по снегу скрипят колёса кареты. Хочется рассказать ей, чтобы Анечка спросила, когда это он успел покататься в каретах, а он ответил бы: в прошлой жизни. Да-да, честное слово, представляешь? Настоящие лошади, белые, в серое пятнышко. И зал этот, Ань, весь в красном бархате. Красном, как… как знамя социалистического труда, ты это хотел сказать? Да. В коридоре пусто — антракт закончился только что, да нет, давным-давно, и музыка просачивается теперь сквозь стены и пол, будто оркестр играет прямо под ними. Яркие лампы под матовыми плафонами, на подоконнике забытый бокал с остатком шампанского, разве так можно. Анечка опрокидывает стакан, идёт к лестнице, одной рукой придерживает сумку, другой скользит по перилам. Каблуки стучат по мраморным ступеням неровно: раз-два, раз-два-три. — Ну? — она уже у выхода, обеими руками держится за тяжёлую медную ручку. — Ты идёшь? Постой. Не надо наружу. Давай вернёмся, ещё успеем. Может, его просто не пустили до антракта. Мне же надо дождаться. Кого? Аня дёргает ручку на себя. Музыка за спиной сразу становится тише; дверь тяжело возвращается на место и отрезает её совсем. В углублениях между плитами тротуара стоит вода, с карниза ещё срываются редкие капли. Лошадей нет. Ни одной, даже самой крохотной пони. Только машины вдоль обеих обочин: тёмные крыши, мокрые капоты. — Вроде дождь перестал, — говорит Аня, проводит ладонями по волосам у висков и осторожно поправляет завитки. — Пойдём, нам нужна красивая тачка. Стой, не надо, куда ты. Зануда, сказал бы Миша. Кто? — Всё в порядке, — говорит Анечка. — Пойдём. У тротуара стоит чёрная иномарка. Мотор работает почти неслышно, из выхлопной трубы по мокрому асфальту стелется белый пар. У задней двери ждёт молодой парень в короткой куртке. Не хозяин, это видно сразу: стоит слишком прямо, к машине не прислоняется, не курит; только переводит взгляд с проезжей части на двери театра и обратно. — Ань. Она даже не замедляет шага. Парень замечает Шуру, напрягается, разворачивается к нему всем корпусом. Руки опускаются ближе к ремню. — Аня! Парень вдруг вытягивается. — Ан… Анна Петровна? Анечка бросает на него удивлённый взгляд: ну да, кто же ещё. Нетерпеливо кивает. — Мне стало плохо, — говорит она с придыханием. — Мой брат вывел меня из зала. Муж должен был предупредить. Водитель бледнеет, сразу отступает в сторону, берётся за ручку и распахивает заднюю дверь. На светлой коже сидений темнеют несколько мокрых пятен, на полу лежит аккуратно сложенный плед. Анечка садится первой и сдвигается к противоположной двери, освобождая Шуре место. Машина мягко отходит от тротуара и вливается в редкий поток. Над головой что-то щёлкает. Из-за спинки поднимается низкий механический гул, крыша вздрагивает и медленно складывается назад, секция за секцией открывая мокрое небо. Анечка радостно вскрикивает, забирается коленями на сиденье и хватается за спинку, когда машину качает на повороте. Водитель бросает на неё короткий взгляд в зеркало. Шура встречает его и едва заметно пожимает плечами: ну а что я сделаю. Анна Петровна выпила лишнего. Довезите домой, дальше я сам. Холодный ветер бьёт в лицо. Над головой один за другим проходят провода, карнизы, пожарные лестницы; по сторонам плывут мокрые фасады, сплошь заклеенные плакатами, будто кандидаты боялись оставить без имени или обещания хоть клочок стены. «Впереди — большая работа!» Из-под свежей фотографии проступают чужой подбородок и половина старого лозунга. Аня наконец опускается на сиденье, одёргивает задравшийся подол и прижимает ладони к разгорячённым щекам. Волосы растрепались, прилипли ко лбу; она стряхивает их и поворачивается к Шуре. «Мы научились главному — свободному выбору!» — Здорово же? Да. Нет. Машина останавливается у «Пряника». Анечка вываливается первой, задирает голову к тёмному фасаду и называет его тухлой панелькой. Шура отворачивается: с неё сталось бы так же окрестить и Дом на набережной, и Никольскую. Знала бы ещё, для кого строили эти тухлые панельки. — А почему «Пряник»? Шура пожимает плечами. Аня щурится на фасад, на выступающие балконы, на ровные ряды одинаково жёлтых окон. — Может, потому что как в сказке? Пряничный домик. В одном из подъездов хлопает дверь. Не ешь ничего, Гензель. Не отламывай сахарную черепицу, не заглядывай в леденцовые окна и не спрашивай, почему в одном из них среди ночи вдруг погас свет. Не прислушивайся к шагам на лестнице, не считай, сколько человек поднялось и сколько спустилось. Не выглядывай из-за двери, когда стучат в соседнюю квартиру. А то ведьма съест и тебя. — Пойдём отсюда. Анечка оглядывается на него, но ничего не спрашивает. Снимает одну туфлю, потом вторую, подхватывает их за ремешки и несколько раз переступает с ноги на ногу, выбирая место без мелких камней и битого стекла. Закуривает, оставляет на сигарете тёмный след помады. — Ну что, к Ташке поедем? Или, знаешь, к Рите… А у Толика квартира на Петроградке, представляешь, я недавно узнала. Правда, далеко, но можно сначала к Ташке, а потом— Шура поднимает голову. Над домами, спутанными проводами и неровной линией крыш небо неожиданно чистое, пересыпанное яркими звёздами. Если не смотреть ниже карнизов, можно представить, что города вокруг вообще нет, только тёмный лес, дорога из хлебных крошек. Рассказать ей всё — хорошая бы получилась сказка. Про царевича Александра, его дворец, славные походы и пышные балы. Про длинные залы с натёртым паркетом, зеркала до потолка, золото на мундирах и чужую ладонь поверх его руки на эфесе. Выше голову, Петербург. Прямее спину. Расслабьте руку, Александр. Вот так, Саш, только локоть повыше. — Шур? Анечка стоит, поджав одну ногу, растирает пальцами пятку и смотрит вдоль пустой улицы. — Может, такси? У меня ноги болят. Сказки должны хорошо заканчиваться. Кто-то должен отыскать его в пустых залах, отогреть, растопить ледяной осколок в сердце. Исходить три царства, стоптать железные башмаки, узнать среди двойников, нарвать голыми руками крапиву, связать из неё рубашку и успеть набросить ему на плечи — пусть даже без последнего рукава. Зачем? Разве он заколдован? — Я тебе поймаю машину. Аня кивает. «А сам никуда не поедешь» достраивает без него, не подаёт виду, что расстроилась, только на секунду поджимает губы. Потом просит оставить пиджак и сигареты. Шура отдаёт и то и другое, помогает ей сесть в остановившуюся машину и захлопывает дверь. Аня сразу опускает стекло. — Ты точно? — Езжай. Машина трогается, и Шура остаётся один на тротуаре. Впереди лежит весь его город — огромный, распахнутый во все стороны. Трещины в асфальте расползаются узорами, ветвятся, превращаются в улицы; фонари множатся в мокром воздухе. Где-нибудь они обязательно встретятся. Можно на Невском — случайно столкнуться среди прохожих, не заметить друг друга до последней секунды, вовремя обернуться… Земля под ногами перестаёт кружиться, трещины замирают. Дома придвигаются ближе, выстраиваются вдоль улицы ровными фасадами. Ладно. Не на Невском. Пусть у дома. На переходе горит красный; цифры убывают подряд, без пропусков: девять, восемь, семь. Петербург сжимается, умещается в границы перекрёстка. Ну не у дома. У парадной. На лестнице. У двери. В замок удаётся попасть только с четвёртого раза. Ключ соскальзывает, скребёт по накладке, оставляет на металле свежую светлую дугу. Пальцы плохо слушаются; одну руку приходится придерживать другой. Шура входит, закрывает за собой дверь и замирает в темноте, прислушиваясь. В квартире тихо. Даже часы тикают слабее, чем днём. Нет, наверное, совсем встали. На ключнице висит Мишина связка. Шура касается её пальцами; металл холодный. Как было хорошо в ледяном дворце. Весь мир и пара новых коньков — только сложи слово из осколков. Одно-единственное слово. Почти получилось. Зачем ты всё перепутал? Надо было поесть. Тогда, наверное, не мутило бы так сильно. Шура прижимается лбом к стене, ждёт, пока отпустит. Как ты смеешь так говорить? Как ты посмел замёрзнуть до того, что даже не обрадовался мне? Он не разувается. До спальни доходит, придерживаясь ладонью за стену, хотя пол уже не качается. Садится на край кровати. Матрас медленно проседает, пружина у стены отзывается коротким скрипом. Когда я засыпал, мне казалось, что я слышу твой голос. Что работает радио, что ты напишешь, приедешь, что я проснусь, и— Мне казалось, ты скажешь, что всё это не по-настоящему. Игра. Понарошку. Скажи, что это было на самом деле. Наволочка прохладная, пахнет порошком. Шура сжимает край подушки в кулаке, комкает пух. Не говори ничего. У тебя холодные пальцы. Кто станет прясть из крапивы?
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать