Описание
…как известно, всегда возлагалось на самих утопающих
Примечания
работа закончена, выход глав раз в несколько дней по ходу редактирования
Часть 1
21 июля 2026, 04:26
Это не уродство, это — проклятое прошлое. Прошлое есть у всех: у людей, у городов. Какое бы оно ни было.
х/ф «По семейным обстоятельствам»
Месяцы, последовавшие за подписанием акта о капитуляции Германии, смялись для Гриши в один комок сумбурных событий. Конец войны застал его на подступах к Берлину, в крошечном городке, израненном пулеметными очередями, почерневшем от копоти пожаров, вздыбившимся от взрывов. До сих пор, закрывая глаза, Гриша видел темный остов осиротевшей церкви, ее острый шпиль и расплывающееся позади пламенеющее закатное марево. Какая тогда стояла тишина: тяжелая и неподвижная, она накрывала город куполом и придавливала к земле, заставляя забыться тревожным сном. «Будет суд» — так говорили все, так ожидали все, отчаявшиеся получить возмездие на поле боя. Нюрнберг, куда Гриша прибыл на исходе мая, едва замолкал, объятый волнением: на его земле было суждено случиться сразу двум процессам над главными преступниками против человечества. Сотни лиц и десятки языков сплелись здесь в грязную серую ленту, серая лента дала их голосам личность, обозначила место каждого из присутствующих, запечатлела все доказательства человеческого уродства. Серая лента, заправленная в печатные машинки стенографисток, оставила на бумаге первый след — так начинался трибунал, протоколы которого не увидит ни одна живая душа, пока сама память об этой войне не истлеет во времени. Так начинался трибунал над городами Нацисткой Германии. Длившийся два месяца, он кончился ожидаемо неутешительно: подходящего наказания для бессмертных воплощений, часть из которых и без того была изувечена войной, не существовало, а тюремные сроки и возложенные обязательства в сравнении с пережитым для многих наблюдателей казались высшим актом незаслуженного милосердия. Лица обвиняемых сменяли друг друга, сливаясь в одно — это было лицо его врага, лицо ужаса, который он испытывал долгие годы, обретшее форму и получившее множество имен. Гриша вглядывался в это лицо, ища ответ на свою боль, и не находил ничего. Выжженная пустошь внутри него откликалась лишь глухим раздражением. Они были ненавистны ему, они были невыносимы — и он выслушал каждого из них, надолго запирая чужие слова в своей памяти. Два месяца трибунала выжали его повторно, как это уже сделала война, оставив Грише бесконечную усталость и тянущее чувство в груди. Все завершилось в начале августа, и к этому моменту он не желал ничего так сильно, как скорейшего возвращения домой. Вот только возвращаться ему было не к чему.***
Москва должна была стать короткой остановкой перед Сталинградом, но его вежливо попросили задержаться. Несколько дней, затем неделя — ожидание затягивалось, все больше нервируя. Ночи, полные смутных, тревожных видений, не давали отдыха, и в выданной на время его пребывания в столице квартире Гриша чувствовал себя зверем, запертым в клетке. На второй неделе его вызвали в правление, и тогда же стала ясна причина задержки: Кенигсберг — новый соотечественник и, по совместительству, новая Гришина обязанность, был передан под его присмотр. Гриша, единственная надежда которого на скорое возвращение домой только что скончалась в муках, не испытал при этой новости ни злости, ни досады: впервые проявившееся еще во время судов холодное оцепенение и сейчас время от времени сковывало его, приглушая эмоции. Кенигсберг не отличался от других германских городов, так что, в целом, Грише было на него плевать. Едва кольнули его лишь слова Ленинграда, сказанные, когда Гриша уже собирался удалиться, получив наказ помочь приспособиться, пока новый округ «адаптируется» к нуждам центра. — Григорий Федорович, — окликнули его, — я только прошу вас быть снисходительнее. Я знал Вильгельма еще ребенком, и тогда он не казался мне плохим человеком. Гриша уклончиво кивнул. О том, что хорошие люди нередко совершали ужасающие в своей жестокости поступки, он знал не понаслышке. Впрочем, до чужой морали и отношений ему дела тоже не было. Знакомство их вышло скомканным, а Кенигсберг — Грише следовало начать привыкать называть его по имени — показался пугающе обычным. В болезненного вида мужчине, немногословном и опирающемся на костыли при ходьбе, не было ничего, что могло бы его взволновать. Московский, в отличие от Ленинграда, по-видимому, не верил в Кенигсберг достаточно, чтобы позволить тому остаться в собственной земле, предпочтя запереть его в Москве без права на выезд и прошлые связи. То, что вместе с ним невольным узником становился и Гриша, было мелочью, подобные которой никогда не учитывались в планах столицы. Последние тридцать лет приказы Московского либо выполнялись, либо выполнялись через боль и лишения для народа, так что выбора у Гриши — в очередной раз — не было. Вильгельм, по крайней мере, оказался хорошим сожителем: был страшным молчуном и днями просиживал во второй комнате, которая негласно стала принадлежать ему. Гриша не заходил туда с первого дня пребывания в этой квартире и имел смутное представление о том, как она выглядит. Быт они организовывали также молчаливо, единогласно перекладывая большинство обязанностей на Гришу: Вильгельма мучал жуткий тремор, усиливающийся тем больше, чем он старался довести дело до конца. Гриша едва обратил на это внимание при знакомстве, но даже речь у него была странная: медленная и тяжелая, будто Вильгельм всегда был изрядно пьян. Слова выходили из него с трудом, обрывисто, напоминая Грише смятый лист бумаги. Любые дела изматывали Вильгельма так сильно, что порой Грише казалось, будто после них он засыпал с открытыми глазами. Спустя непродолжительное время Гриша начал завидовать этой способности. Чем больше проходило дней, тем тяжелее становились его ночи. Постепенно мутные тревожные сны сменились яркими и детальными. Гриша ощущал отдачу в плече, слышал свист снаряда, видел яркие вспышки пламени и чувствовал, чувствовал, чувствовал. Ужас. Вину. Беспомощность. Затем он просыпался и не мог дышать. Боль спазмом сковывала всю грудь, заставляя в панике скрести по ней тупыми ногтями, перед глазами плыло, и Гриша старался через силу втолкнуть в себя крупицу воздуха. Холодный пот пропитывал простыню, а Гришу трясло от эмоций. После этого он еще долго лежал, вперившись взглядом в потолок, и снова засыпал, влекомый усталостью. И все повторялось снова. В какой-то момент Гриша поймал себя на мысли, что бодрствует больше суток. Голова казалась будто отлитой из чугуна, глаза горели, но тошнота, появляющаяся при мысли о сне, не давала сомкнуть глаз. И даже если бы это произошло, ночами Гриша все равно не знал отдыха, только бесконечную тревогу, страх и боль. Он не удивился, когда кошмары начали преследовать его наяву. «Странные» — было наиболее подходящим для их описания. Он не видел картин прошлого, ввергающих его в шок, но чувствовал — о, он чувствовал все так, будто все происходило наяву прямо перед его глазами. В особо тяжелые моменты Гриша хотел бы размозжить свою голову о стену, но знал, что это не сотрет из нее ощущение боя. Протяжный звон в ушах, пульсация крови, удушье, боль, страх, опасность внимание страх опасность — Эти кошмары были гораздо хуже тех, что преследовали его ночью. Они не спрашивали разрешения, почти всегда подступали неощутимо и накидывались со спины, сжимая руки на горле. Гриша обнаруживал себя в местах, где быть не должен, и терял целые часы, не зная, что происходило с ним в это время. Приступы казались короткими, но в реальности времени проходило гораздо больше. Гриша перестал доверять сам себе. Тревога, связанная уже не с видениями, а с собственным странным поведением, тяжело давила на грудь и монотонно стучала в затылке. Гриша не мог дышать.***
Вильгельм встал из-за стола, скрипнув по полу ножками стула. Дома он мог ходить без костылей, но на людях не делал этого по объективной причине: походка у него тоже была как у заядлого пьяницы, шаткая и неуверенная. Несколько раз, отвлекаясь, он впечатывался в стены — раньше Гриша подобного не видел, но вкупе с тремором и невнятной речью симптомы Вильгельма до боли походили на травму мозга. Грише лишь было интересно, как выглядел сам Кенигсберг, если его воплощение получило столь долгоиграющие последствия. А когда Грише становилось Вильгельма жалко, он напоминал себе, что тот был партийным нацистом. Неуместное сочувствие сразу отпускало. Ранний сентябрь в Москве был еще более холодным, чем в Сталинграде, и солнце едва пробивалось через низкие штормовые облака. Окно было открыто на форточку, и ветер трепал занавески. За окном громыхнуло. Вильгельм встал из-за стола. Ложка звякнула о край кружки. Скрипнули по полу ножки стула. Ветер зашелестел в занавесках. За окном громыхнуло. Звяк. Скрип. Шелест. Грохот. И резкий звон. Гришу передернуло, насильно вырывая из затягивающейся на шее петли. Он перевел пустой, ошеломленный взгляд на Вильгельма: тот озадаченно смотрел на собственные пустые руки — кружка, не донесенная до раковины, разбилась вдребезги у его ног. Гриша сделал глубокий подрагивающий выдох. Неловко опустившийся на колени Вильгельм поневоле вырвал его из кошмара, наступление которого он даже не заметил. Он еще недолго загипнотизированно смотрел, как рука со все больше усиливающейся дрожью подбирала крупные осколки, оглушенный тишиной в голове. В сознании внезапно будто щелкнул тумблер, и он, резко придя в себя, опустился на пол, собирая осколки, пока Вильгельм случайно не рассек ими руку. — Сядь, — сказал он Вильгельму, забрав из бледной ладони осколок. — Порежешься. Он чувствовал взгляд Вильгельма, но не нашел в себе смелости посмотреть ему в глаза в ответ.***
В конце сентября состоялось первое частичное собрание городов, пока — только тех, кто уже был в состоянии приехать. Ничего важного для себя Гриша там услышать не ожидал: дальше, чем сейчас, от Сталинграда он находился, только когда его взвод перешел внешнюю границу БССР, но присутствовать было обязательно. Гриша знал, что никогда не отличался располагающим, дружелюбным видом, но теперь дистанция между ним и другими людьми стала ощутима как никогда. Никто не решался подойти к нему лично, но он до самого конца собрания чувствовал на себе чужие взгляды и слышал несмелые шепотки. Они нервировали и напрягали: Гриша сам себе казался пришпиленным к бумаге насекомым. Хотелось скрыться от чужих глаз, забыть их голоса, но в общей суматохе Вильгельм, который сидел отдельно от него, куда-то пропал. Теперь Гриша искал его, петляя по безлюдным коридорам и наслаждаясь мгновениями тишины: после собрания все быстро разошлись, и он наконец смог выдохнуть спокойно. Что было, очевидно, опрометчивым, поспешным решением. Потому что, когда Гриша наугад повернул за угол, его взору предстала очень показательная, но совсем не удивительная картина: худой темноволосый мальчишка что-то шипел Вильгельму в лицо. — Что здесь происходит? — сказал Гриша. Мальчишка резко повернул голову. Гриша видел его очень давно и помнил весьма смутно, но шрам на брови бросался в глаза: это был Челябинск. Лицо у него было искажено остаточным гневом, но при виде Гриши он стушевался и неожиданно хриплым голосом произнес: — Ничего. Общаемся. — Уже пообщались. — ровно ответил Гриша и мотнул головой в сторону, жестом говоря Челябинску отойти. Тот медленно убрал руку, которой, схватив Вильгельма за лацкан пиджака, прижимал его к стене, и пошел в сторону Гриши, намереваясь уйти, когда тяжелая ладонь упала ему на плечо. — Еще раз рядом с ним увижу, — Гриша сжал руку не до боли, но ощутимо. — узнаешь, как долго срастаются пальцы. Я понятно выразился? — Мальчишка взбрыкнул под его хваткой, но Гриша не отпустил. — Еще раз спрашиваю: понятно? — Да понятно! Понятно! — сказал Челябинск, наконец освобождаясь от его руки. — Совсем ополоумел, фашистскую мразь защищает. — совсем тихо пробормотал он, уже уходя. Гриша все равно услышал, но не счел нужным кому-то что-то объяснять. И так хватало дел. — Все нормально? — спросил он Вильгельма, который на протяжении его односторонней беседы с Челябинском не отрывал от Гриши взгляда, но отчего-то именно сейчас перестал смотреть ему в глаза. Видя, что ответа не будет, он подошел и подал Вильгельму второй костыль. Вильгельм принял его, не произнеся ни слова, и Гриша молча ушел вперед.***
Оконная рама без стекол упала в стороне от него. Земля под руками содрогнулась, затряслась часто и крупно. Низкое жужжание самолетов раздавалось прямо над головой, а после, где-то совсем рядом, оглушительно загрохотало, и звук исчез, сменившись монотонным визжащим звоном. Гриша на дрожащих ногах выбрался из вырытой посреди улицы ямы. Здесь, на месте груды опаленного кирпича, мгновения назад стоял дом. Гриша судорожно вздохнул, закрывая глаза рукой. Посмотрел в сторону — часы на прикроватной тумбе показывали третий час ночи. Мысль о том, что он в очередной раз будет часами лежать в постели, пока не забудется тревожным сном и вновь не увидит то, что хотел бы выжечь из своей памяти, показалась невыносимой. Гриша встал и вышел из комнаты. Балконная дверь в зале была не захлопнута, а неплотно притворена. Бабье лето кончилось, и, хотя дни еще были умеренно теплыми, ночью ощущался истинный осенний холод. Гриша вышел на балкон, поежившись, и совсем не удивился, увидев там Вильгельма. Тот сидел на полу, подтянув колени к груди, и курил. У Вильгельма был внимательный немигающий взгляд, а глаза напоминали две черные лужи, окруженные прозрачной каймой. Гриша недолго изучающе вглядывался в них, прежде чем хрипло произнести: — Дай мне тоже. Дрожащая рука протянула пачку. Незнакомая Грише марка, видимо, что-то из остатков запасов Вильгельма, потому что последние несколько раз, когда они выходили за продуктами, Вильгельм брал обычный «Прибой». Гриша сел рядом с ним, пошарил по холодной плитке ладонью, ища спички. Затянулся и выдохнул дым, откинув голову назад. Во время войны он смолил не переставая. С тех пор как вернулся — даже не смотрел на папиросы. Привычка все равно осталась. — Не спится? — ровно спросил Вильгельм, смотря сквозь балконную решетку на скрывающийся внизу двор. — Тебе тоже? — произнес Гриша. — Бессонница. — Вильгельм повел плечом. Гриша кивнул. Дальше они сидели молча.***
Горячий ветер нес песок и мелкий мусор. Он бил в лицо, и глаза щипало и жгло, а на зубах скрипело. Осколки и битый кирпич впивались в тело, но это было отдаленное ощущение, потому что другая боль захватывала его с головой. Гриша тяжело втянул ртом воздух, и тот непережеванным комком застрял в горле. Засвистел чайник. Он дотронулся до груди: под пальцами было тепло и влажно. Снова открылись раны, и тупая пульсация вторила каждому движению, сливаясь с дрожью земли. Или это он дрожал? По карнизу ударила клювом птица. Чайник свистел. Новая боль выжимала его тело, как старую тряпку, вторя уже существующей и усиливая ее. Уже не обжигало изнутри открытым пламенем, только горячо тлело: наводнившие город пожары стихали. Гриша видел перед собой свои подрагивающие руки. Они были в пыли и мелких царапинах, а кончики пальцев испачканы кровью. Гриша видел перед собой свои подрагивающие руки. Они лежали на столе и не были покрыты ни пылью, ни кровью. Свистел чайник. По карнизу била птица. Надо встать.***
Он все чаще начал замечать на себе взгляд Вильгельма. Возможно, тот наблюдал за ним. Или, возможно, у него вдобавок ко всему прочему развилась паранойя.***
Он умрет. Господи, он умрет. Визг вонзился в уши за минуту до того, как на землю упали тени бомбардировщиков. Их низкий гул эхом пронесся по обезлюдевшей улице, толкнулся в закрытые газетами окна и слился с воем сирен. Гриша замер на углу, не в силах оторвать взгляд от маленькой черной точки, стремительно приближающейся к земле. Мир содрогнулся. Уши заложило. Следующей пришла боль. Он умрет. Господи, он уже умер. Гриша проснулся с криком и даже не сразу заметил, что в комнате горел свет. Он сел, не сдерживая дрожи, и тяжело втянул ртом воздух. Тот пробирался в грудь с трудом, камнем оседая в диафрагме, и монолитным куском выталкивался наружу. Он поднял голову: на пороге, опираясь рукой о стену, стоял Вильгельм. — Ты кричал. — сказал он. — Все нормально. — Гриша едва слышал свой голос. Кажется, его трясло. — Я могу… — Вильгельм, — вдох. Дыши. — уйди. — Расскажи… — Я сказал, — сирены взвились в ушах, горячая волна захлестнула голову. — отвали! Короткий резкий звон разрезал ночную тишину, и мелкие осколки веером усеяли пол. Гриша на мгновение замер, удивленный собственной злобой: это вдребезги разбился о стену стакан, который минутой назад стоял на прикроватной тумбе. Вильгельм ошеломленно застыл, не зайдя в его комнату: Гриша не попал в него только потому, что не целился изначально. Кружащее голову горячее марево рассеялось, звон стих. Гриша подавил судорожный вздох, подозрительно похожий на зарождающийся в груди всхлип. — Уйди. — просипел он. — Я сам со всем разберусь. Уйди.***
Той ночью Вильгельм ушел без слов. Гриша, измученный кошмаром и окатившей его волной гнева, заставил себя собраться достаточно надолго, чтобы выбросить самые крупные осколки. На большее его не хватило, и он снова упал в кровать, забываясь поверхностным сном. Виделось что-то мутное, тревожное, и по пробуждении он казался себе еще более уставшим, чем когда ложился спать изначально. Уговорить себя вновь встать удалось с трудом. Когда Гриша вышел на кухню, было уже позднее утро. Вильгельм сидел за столом на табурете, читая тонкую книгу: когда они выходили из дома, ничего подобного он не покупал, так что, по всей видимости, привез ее с собой еще в августе. При виде Гриши он тут же закрыл ее, но отложил оборотной стороной вверх, поэтому название осталось для Гриши загадкой. — Доброе утро. — сказал Вильгельм. — Доброе. — по инерции произнес он, зажигая плиту. Голова казалась неподъемной, и все, чего ему хотелось — это положить ее снова на ближайшую поверхность и не поднимать, пока стягивающая затылок боль не уйдет. Но Гриша уже знал, что после дня, проведенного в постели, она никуда не исчезала, а перетекала в следующий день и следующий за ним. Нужно было встать и сделать хоть что-то, только бы не начать гнить от тоски. — Гриша, — с запинкой сказал Вильгельм. — я хотел поговорить о том, что было вчера. — Извини, — выдавил он из себя. Было стыдно. Гриша ругался с друзьями, в юности, бывало, ввязывался в драки, но чтобы начать в слепой злости бросаться в кого-то вещами — никогда. Упорно задвигаемое на задворки разума осознание продолжало тревожно пульсировать, напоминая о себе и в спокойные моменты: Гриша знал, что с ним происходило, даже если сама мысль об этом вставала в горле болезненным комом. Такое не лечилось, и с этим необходимо было свыкнуться и научиться жить. Или не жить вовсе, но эта мысль пока пугала Гришу еще больше, и он избегал ее, как только мог. Впервые появившаяся тихим шепотом на краю сознания, иногда она плотно обосновывалась в голове, своим существованием высасывая из него остатки сил. — Не об этом. — Вильгельм рваным движением качнул головой. — О том, что было до этого. Гриша молчал. Вильгельма это не остановило. — Ты тоже понимаешь, что происходит. — начал он. Гриша хотел бы не подавать виду, но ощутимо напрягся: Вильгельм только проверял почву, но ему уже не нравился этот разговор. — Это нормально после того, что ты пережил. — Не было в этом ничего нормального. — Я видел то же самое. — С трудом Грише верилось, что из всех людей говорил ему это именно Вильгельм. Не вел он себя так, будто война оказала на него хоть толику того влияния, что на Гришу. — Расскажи, и, возможно, тебе станет легче. — Замолчи, замолчи, замолчи. — Я могу тебя понять. — Что ты можешь понять? — сказал Гриша со злым смешком. — Расскажи мне, Вильгельм. Каково тебе было невинных людей убивать — не слишком тяжело? — Вильгельм ни словом ни видом не подал, что его задели Гришины слова. Только напряженная морщинка между бровями проявилась сильнее. — Ни черта ты понять не можешь. Ты сделал это со мной, ты и такие, как ты. — Послушай меня… — Я достаточно услышал. Ты здорово молчал первые два месяца. Не стоило прекращать. — зло выплюнул Гриша. Вильгельм наградил его долгим нечитаемым взглядом и, пошатываясь, вышел из кухни. Гриша очень надеялся, что он обиделся на него навсегда и больше не будет лезть с задушевными разговорами. В своей голове Грише хватало и себя.***
Вильгельм оказался настырным упрямцем. До этого момента Гриша и не замечал, насколько тихой и пустой казалась ему квартира. Потому что теперь Вильгельм был везде: Он еще несколько раз заводил с ним односторонний диалог, который обрывался, когда Гриша вынужденно уходил из комнаты, а даже если Вильгельм молчал, то Гриша всем телом ощущал его взгляд. Плюсом было то, что они начали чаще разговаривать на отвлеченные темы. В Москве у Гриши знакомых не водилось, свой новый адрес ни Рахиму, ни Леше он не дал специально, а где сейчас живет Витя, не знал и сам: оба их дома разбомбили, и по окончании войны Витя с головой ударился в работу, наверняка мотаясь между Саратовом и Куйбышевым, так что возможность общения с другим человеком Гришу немного порадовала. Если бы Вильгельм перестал настаивать на искренности. Его, как магнитофон, заклинило на одном месте, и даже невинно начинавшиеся разговоры непредсказуемо могли свестись к тому, о чем Гриша ни говорить, ни думать не хотел. Ему было достаточно уже того, что он видел во сне и наяву каждый день, но навязчивость Вильгельма не ослабевала, а только начинала возрастать. Знание Вильгельма нервировало, нервировали его взгляды: Гриша постоянно искал в них недоверие и опаску. Чем дольше это продолжалось, тем более невыносимым становилось для него нахождение в квартире. Он начал часами бродить по улицам, ожидая, когда успокоится бьющееся в глотке сердце. Четыре стены стали его тюрьмой, кошмары и дневные видения — пытками, Вильгельм — стягивающейся на шее петлей. Гриша очень жалел, что не мог сбежать от собственной жизни, потому что страхи следовали за ним безотрывно, и даже в минуты покоя он ощущал их бесшумную поступь. Они кружили над ним, нападали в самые неподходящие моменты и утаскивали на глубину. Гриша трепыхался, подобно утопающему, и тяжело уходил на дно, прежде чем они отпускали его, трясущегося и мокрого от холодного пота, до следующего раза. Никто не мог ему помочь, потому что Гриша не мог помочь сам себе. Он не знал покоя ни внутри, ни снаружи: громкий выхлоп машины и самолетный гул вызывали приливы паники, и Гриша через силу дышал, до синяков щипая себя за предплечья — иногда боль помогала прийти в себя, иногда нет, а иногда он не успевал сделать ничего и спустя минуты или часы находил себя дрожащим от шторма эмоций и усталости. То, что дни сливались друг с другом, перестало его волновать: он все равно терял большую их часть.***
— Неужели ты в самом деле не понимаешь… Приступы были непредсказуемы. — Так не может продолжаться… Болезнь разъедала его и вымещала из собственного тела. — Ты становишься опасен для себя самого… Он не справлялся. — Ты не справляешься… Он терял контроль. — Прошу тебя… Он изначально не имел контроля над ситуацией. — Я хочу тебе помочь. — Тебе какое дело до меня? — прошипел Гриша, склонившись над ненавистным лицом. — То, как ты живешь — это не жизнь. — проговорил Вильгельм быстро и едва понятно. Глаза у него гневно блестели. — Я с собой сам разберусь. — сказал Гриша, взмахнув руками и отстраняясь от него. — Не нравится — можешь Московскому пожаловаться. Всем можешь рассказать, что я с ума сошел! Давай! — Придурок. — сказал Вильгельм и, забыв про костыли, ушел из кухни. — Пошел ты. — прорычал ему в след Гриша. Он оперся ладонями на стол и зажмурился, пытаясь выгнать горячие мысли из головы. Как же Вильгельм его достал. На пол полетели тарелки.***
— Скоро старой посуды не останется. — сказал Вильгельм. — Тебе-то какое дело, — проворчал Гриша, выставляя новые тарелки на стол. — не ты ее покупаешь. Вильгельм хмыкнул, но промолчал. На этот раз кризис миновал.***
Гриша плохо понял, что произошло. Они снова повздорили, и Вильгельм, уже уходя из его комнаты, что-то сказал, это он помнил четко и ясно, хотя слова и не отпечатались в его памяти. В следующий момент голову заполнила вязкая темнота, расчерчивающаяся яркими алыми вспышками. Страх. Ужас. Паника. И ярость. Кипящая, закладывающая уши ярость. Либо ты, либо тебя. Ты еще жив. Сбей его с ног, не дай подняться. Не дай добраться до пистолета. Не отпускай: он убьет тебя — он хочет этого сильнее, чем ты хочешь убить его. Дуло уже у твоего лба. Тишина. Когда Гриша пришел в себя, у подмятого под него Вильгельма начали закатываться глаза. Ему едва удалось отцепить сведенные судорогой пальцы от чужой шеи. В вечерней тишине хрипы Вильгельма остались единственным звуком. Они вторили стучащему в ушах Гриши пульсу.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.