Точка плавления

Смешанная
В процессе
NC-17
Точка плавления
автор
Описание
— Я не замораживаю людей руками, Грейнджер. — Я знаю. В том и дело. У тебя не должно быть тёплых рук с таким лицом. Проклятые артефакты бьют по семьям Священных Двадцати Восьми — отсроченно, аккуратно, с клеймом Драко Малфоя на каждом. Здесь Гермиона Грейнджер идёт против начальства. Прячет улики. Ведёт счёт с человеком, которого должна арестовать. И слишком поздно замечает, что рядом с Малфоем всегда стоит Теодор Нотт — тот, кто не задаёт вопросов и оттого знает всё.
Примечания
Девочки, у нас тут слоуберн. Медленый, вкусный, напряженный. Первая часть книги более спокойная, но во второй все события разворачиваются очень быстро. Торжественно клянусь, что в фанфике ни разу никто не будет рычать, от возбуждения, глаза Драко не будут "темнеть" когда он смотрит на Гермиону, и вообще, я постараюсь избежать всех клише, которые нам уже так приелись в Драмионах ФФ дописан! Приступаю к редактуре, и углублению персонажей ♥
Посвящение
🎉 25.07.2026 №30 в топе «Смешанная» Если вы это читаете — спасибо. Правда. Я знаю, как трудно решиться открыть ещё одну Драмиону. Моя — про честный детектив, живых героев и тягучий слоуберн, и про троих, которым не положено быть вместе. Я старалась не повторять того, от чего мы все немного устали. Мне очень нужны ваши глаза и ваши голоса. Отзывы, догадки, «а вот тут не верю» — всё это делает текст лучше и меня счастливее. Не стесняйтесь спорить со мной о героях. Я это обожаю 💗
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Глава 22. Вопрос, который нельзя отобрать.

19.07.2005, вторник

       Министерство встретило её тем особым гулом, который стоял на четвёртом уровне после обеда: шелест меморандумов, чей-то смех у лифтов, скрип тележки с конфискатом.        Эванс ждал в её дверном проёме.        Он не входил — он никогда не входил целиком, предпочитая занимать собой вход, и при своих двух метрах занимал его основательно. В руках у него была папка, которую он держал как человек, пришедший не по поводу папки.        — Грейнджер.        — Эванс.        — Ты сегодня была на собрании.        — Была.        — Первый раз за неделю, — сказал Эванс. — Кингсли даже кивнул.        Гермиона сняла мантию и повесила на вешалку в углу.        — Ты не за этим пришёл.        — Не за этим. — Он качнулся с пятки на носок, и косяк под его ладонью тихо скрипнул. — Присядь.        — Мне и так хорошо.        — Пожалуйста, Гермиона.        Она села — не потому, что он попросил, а потому что по его голосу поняла: разговор будет не короткий, и лучше выслушать его сидя.        Эванс наконец переступил порог. Целиком.        Это случалось при ней раза три за пять лет, и всякий раз означало неприятность.        Он подошёл к её столу и посмотрел на него сверху.        На столе стояли три коробки.        Серые министерские коробки с конфискатом, каждая с биркой, каждая опечатана, и все три ждали её — потому что расплести сложное проклятие в этом здании умела ровно одна ведьма.        — Три, — сказал Эванс.        — Я вижу.        — Верхняя пришла в четверг. Средняя — в прошлый вторник. Нижняя, — он наклонил голову, читая бирку, — нижняя стоит здесь одиннадцать дней, Гермиона. Одиннадцать. Там внутри что-то, что кусает хранителя через две пары перчаток, и оно стоит у тебя на столе одиннадцать дней, потому что тебя нет.        Гермиона молчала.        — Где ты пропадаешь? — сказал Эванс.        Он сказал это без нажима, буднично, и от этой будничности внутри у неё стало холодно.        — Ты не ходишь на планёрки. Ты не сдала три отчёта. Ты исчезаешь с утра и появляешься к вечеру, а иногда не появляешься вовсе. У тебя идёт служебное расследование, о котором ты мне не сказала, — я узнал о нём, когда ко мне пришли спрашивать про тебя. — Он выпрямился. — Я твой заместитель. Я пять лет тебя прикрываю. И я не могу это продолжать делать, если я не в курсе.        — Это моё дело.        — Это было твоё дело до вчерашнего вечера, — сказал Эванс.        Гермиона очень аккуратно положила перо.        — Что было вчера вечером?        — Вчера вечером ко мне пришёл человек из внутреннего контроля и спросил, замечал ли я за тобой странности в поведении. Меня. Про тебя. Мальчик лет девятнадцати с идеально заточенным пером.        Она молчала.        — И знаешь, что я ему сказал?        — Что?        — Что не замечал, — сказал Эванс. — Я соврал должностному лицу при исполнении, Гермиона. Первый раз за одиннадцать лет службы. И вышел от него с мыслью, что если я и дальше буду тебя прикрывать, то тебя это не спасёт, а меня утопит.        Он помолчал.        — Поэтому я пошёл к Робардсу.        — И что ты ему сказал?        — Что ты завалена работой, которую не делаешь, и пропадаешь неизвестно где посреди служебного расследования. — Эванс посмотрел на неё. — И попросил снять тебя с дела о трёх смертях, пока внутренний контроль не снял тебя с должности. — Он тараторил. — И знаешь, что он мне сказал? «Ты, Грейнджер, не помогаешь Аврорату вести дело по трём смертям».        Гермиона прямо смотрела на него.        — И тогда я пошел к Вильямсу.        — Ты пошёл к главе ОМП.        — А к кому мне было идти? — сказал Эванс. — Ждать, пока к нему сходит Робардс? Он всё равно туда сходит, Гермиона, не на этой неделе, так на следующей. Разница только в том, какими словами это будет написано и чья подпись будет стоять внизу.        Гермиона сидела очень прямо.        — Ты сдал меня, — сказала она.        — Я тебя вытащил.        — Ты дал повод тому, кто ждал повода, — сказала она. — И дал его раньше, чем я могла закончить.        — Я пошёл к нашему начальству и попросил закрыть тебе доступы, пока тебя не сняли с должности вовсе, — сказал Эванс. — Это разные вещи, и ты это понимаешь, просто тебе сейчас удобнее меня ненавидеть.        Она не ответила.        — Он выслушал и ничего не сказал, — сказал Эванс после паузы. — Но он не сказал и «нет». Думаю, к утру будет приказ. Доступ к материалам отзовут, вещдоки уйдут в аврорское хранение. Я хочу, чтобы ты узнала это от меня сегодня, а не от совы завтра.        Гермиона очень медленно откинулась на спинку стула.        — Ожерелье, — сказала она.        — Что «ожерелье»?        — Вещдоки уйдут в аврорское хранилище. Значит, и ожерелье Розье. — Она смотрела мимо него, на сейф в углу. — Это единственный артефакт, на котором еще видно клеймо Малфоя, и следы наложенного поверх отсроченного проклятия. Единственный физический носитель улики во всём деле. Он лежит в моём сейфе на моём уровне, и я могу работать по нему сколько угодно, потому что это моя юрисдикция.        — Гермиона…        — А завтра он будет в хранилище Робардса, и чтобы его получить, мне понадобится его личное письменное разрешение. — Она подняла голову. — Ты понимаешь, что ты сделал?        Эванс молчал.        — Я семь лет всё делала по протоколам, — сказала Гермиона очень ровно. — Каждую бумагу. Каждую подпись. Я писала эти регламенты, Джордж, вот этими руками. И сегодня протокол сработал ровно один раз — против меня.        — Ты действовала не по протоколу, — сказал Эванс. — В том-то и дело. Ты вошла в фонд по своей юрисдикции — это законно. Ты написала честную экспертизу — это законно. Ты через голову Робардса пошла к министру — и вот это уже видел весь этаж. Ты формально права, Гермиона. Каждым пунктом. И именно поэтому это выглядит хуже всего.        Он развернулся уходить.        — Я знаю, что ты меня сейчас не простишь, — сказал он. — И знаю, что я поступил правильно. Обе вещи, к сожалению, верны одновременно.        — Эванс.        — Что?        Она хотела сказать что-нибудь, что закрыло бы разговор, — и обнаружила, что говорить нечего.        Потому что он был прав. Он был прав так же безупречно, как была права она, и оба они были правы, и между двумя правотами лежало разрешение, которое отзовут, ожерелье, которое отберут, и четырнадцать дней до второго августа.        — Ничего, — сказала Гермиона.        Эванс кивнул своим мыслям и ушёл.       

***

       Она просидела минут десять, глядя в стену.        Ждала, что накатит — обида, ярость, слёзы, хоть что-нибудь. Не накатило. Внутри было пусто и очень тихо, и в этой тишине очень ясно тикала одна-единственная мысль.        У неё есть еще немного времени.        Сегодняшний вечер — последний, когда у неё ещё всё: доступ, сейф, архив, подпись, ключ от собственного кабинета. Завтра прилетит сова, и всё это кончится, а пока не прилетела — она всё ещё в деле.        Гермиона встала и посмотрела на три коробки.        Они стояли ровно там же, где стояли с утра, — и одиннадцать дней до того, и это было единственное во всём кабинете, в чём Эванс был прав абсолютно, без оговорок и без второй правоты.        Она начала с них.        Гермиона закатала рукава.        Нижнюю она вскрыла первой.        Внутри, в двойном слое войлока, лежал дверной молоток — бронзовый, в виде львиной головы, из тех, что вешают на дом, чтобы стучали гости. Хранитель, судя по сопроводительной, снял его с двери в Хогсмиде, где семья за полгода трижды меняла прислугу, потому что прислуга уходила с ожогами на ладонях.        Она разложила инструменты, зажгла лампу и наклонилась.        Через двадцать минут стало ясно: чары старые, дурные, — на молоток посадили «привратника», который отличал кровь хозяев от чужой и жёгся, если чужой брался за него без приглашения. Кто-то из прабабок, лет полтораста назад, решил вопрос с непрошеными визитами один раз и навсегда, а потом умер, дом продали, и «привратник» продолжил честно делать своё дело, не отличая гостей от горничных.        Она распустила его за полчаса — не разрушая, а разбирая: подцепила первый виток, вытянула, следом второй.        Это было почти приятно.        Вот в чём была штука, о которой она никогда никому не говорила: Гермиона Грейнджер любила эту работу. Не служебные записки, не бюджет, не квартальные сводки — вот это. Сидеть под лампой над старой злой вещью и медленно, виток за витком, объяснять ей, что она больше не нужна.        Средняя коробка заняла у неё час.        Верхняя оказалась ерундой, она вообще не поняла как тот у нее оказался на столе: медальон, который на поверку вообще не был проклят — просто на нём стояли чары от вскрытия, поставленные так неумело, что фонили на весь кабинет. Она сняла их за двенадцать минут и написала в заключении ровно то, что было: следов тёмного воздействия не выявлено, предмет подлежит возврату владельцу.        К половине девятого все три коробки стояли на тележке в коридоре — закрытые, с заключениями, за её подписью.        Гермиона вымыла руки и посмотрела на часы.        Завтра у неё не будет доступа никуда.        Она села обратно за стол.        Дело о трёх смертях у неё отобрали — но фонд Нотта не был делом о трёх смертях.        Фонд был юридическим лицом, зарегистрированным в магической Британии, и всё, что юридическое лицо сдаёт в Министерство, лежит в Министерстве и открыто любому сотруднику её ранга. Она поднялась на второй уровень и за сорок минут собрала то, на что не надо было ничьё разрешение.        Регистрационное дело фонда: устав, учредители, попечительский совет. Годовая отчётность за три года — сколько собрано, сколько ушло пострадавшим, сколько на содержание. Разрешения на публичные мероприятия: даты, адреса, заявители. Аукционов оказалось много, куда больше, чем она думала, — по нескольку в месяц, в разных местах, от поместья Гринграссов до зала в Хогсмиде.        Ни одного имени покупателя. Ни одного лота.        Этого в министерских бумагах не было и быть не могло — это была внутренняя кухня фонда, и она лежала в кабинете, в который Гермиона две недели ломилась и ордера на который ей никто не даст.        И была ещё одна бумага.        Гермиона нашла её последней, уже почти собравшись уходить, — в подшивке по межведомственному обмену, где она никогда раньше не копалась, потому что зачем.        Фонд работал с пострадавшими от войны. Чтобы работать с пострадавшими, ему нужны были данные о пострадавших. А данные о пострадавших — это персональные сведения, которые Министерство выдаёт не всякому и не просто так, а по поимённой аккредитации.        Список был на одном листе.        Двенадцать человек, допущенных к архивным делам пострадавших. Каждый — с датой аккредитации, подписью и основанием.        Гермиона прочитала все двенадцать фамилий.        Половину она знала: попечители, два целителя, юрист фонда. Половину видела впервые.        Она сфотографировала лист дважды — целиком и по половинам, чтобы читались подписи, — и села, глядя на телефон.        Двенадцать человек могли читать дела пострадавших. Знать, кто от кого пострадал, чьи родные сидят, чьи погибли, у кого что осталось.        И ни один из них не был связан ни с одной конкретной вещью, потому что вещи — это лоты, а лоты — у Нотта.        Половина замка без второй половины.        Гермиона потёрла глаза.        А потом подумала о другом.        У её собственной службы был реестр. Скучный, никому не нужный реестр пострадавших от тёмных артефактов — все, кто за пятнадцать лет попал под проклятую вещь и выжил. Его всегда вел секретарь, и этот отчет лежал в архиве отдела и пылился, потому что по нему никто никогда ничего не искал.        Если человек, который знает про пострадавших от войны, сам когда-то пострадал от вещи…        Мысль была смутная и, честно говоря, ни на чём не стояла. Она даже не смогла бы объяснить, зачем ей это пересечение. Просто у неё было два списка, а два списка полагается сводить — так работала её голова, всегда, с одиннадцати лет.        Гермиона спустилась в архив отдела, вытащила реестр — толстый, растрёпанный, с загнутыми углами — и начала снимать страницу за страницей.        На семнадцатой странице из ста сорока лампа в архиве погасла сама: без десяти десять, чары экономии, всё по регламенту, который она же и подписывала.        Гермиона постояла в темноте.        В кабинет она вернулась в начале одиннадцатого — забрать сумку.        Стол был пуст. Ни одной невыполненной бумаги. Ни одного долга.        Пусть приходят с проверкой. Пусть приходит внутренний контроль, пусть приходит Робардс, пусть приходит кто угодно — они не найдут ни одной вещи, за которую можно зацепиться, потому что она свою работу сделала. Всю, до последней коробки, в тот самый день, когда у неё эту работу отняли.        Она сняла с вешалки чернильную мантию, оделась и погасила лампу.        У двери обернулась и посмотрела на пустой стол.        Завтра всё это будет чужое.       

***

       Домой Гермиона попала в одиннадцатом часу.        Джинни не спала. Она сидела на полу у дивана, привалившись к нему спиной, с мокрыми после душа волосами, и от неё пахло квиддичем — травой, маслом для мётел и пылью.        — Ты же взяла три дня, — сказала Гермиона вместо приветствия.        — Взяла.        — И?        — И к десяти утра я вымыла всю твою кухню, — сказала Джинни. — К одиннадцати перебрала сумки. К двенадцати начала думать. — Она пожала плечами. — Поехала на поле. Капитан посмотрела на меня и молча выдала биту.        Она посмотрела на Гермиону — на мантию, на лицо, на сумку, которую та не поставила, а уронила, — и молча ушла на кухню.        Вернулась с двумя бокалами и бутылкой.        — Так, — сказала Джинни. — Рассказывай.        — Эванс ходил к Вильямсу.        — Зачем?        — Что бы тот закрыл мне доступ к материалам дела о трех смертях. — Гермиона взяла бокал. — Потому, что он считает, что мне это может навредить.        Джинни села рядом на пол, привалившись спиной к дивану, и вытянула ноги.        За окном был Челси.        Отсюда, с пола, из-за низкого подоконника, он выглядел лучше всего: крыши уходили в сторону реки, косые и красные, между ними торчали белые печные трубы, где-то далеко горели окна чужих кухонь. Небо над всем этим было ещё светлое, июльское, с той долгой северной желтизной, которая держится почти до одиннадцати.        Они некоторое время просто смотрели.        — Красиво тут у тебя, — сказала Джинни.        — Я знаю.        — Четыре года.        — Четыре года, — согласилась Гермиона.        — И ты сюда даже не приходила.        — Приходила. Раз в месяц. Проверить, что всё в порядке.        Джинни повернула голову.        — Гермиона.        — М?        — Пей, — сказала Джинни.        Они выпили.        К середине бутылки стало легче — не потому, что что-то изменилось, а потому что рядом сидел живой человек, которому не надо ничего объяснять с начала.        Гермиона рассказала все про Эванса.        — Он прав, — сказала Джинни.        — Я знаю, что он прав. Но я устала, что ж все решают за меня, что для меня будет лучше. Мне двадцать пять лет, я Глава Отдела, и я в состоянии решать сама за себя.        — Он тебя сдал.        — И вытащил.        — И то и другое, — сказала Джинни. — Так бывает. Меня однажды капитан сняла с матча, потому что у меня было сотрясение, о котором я ей не сказала. Я её полгода ненавидела. Потом узнала, что она в тот же вечер написала донос на себя, за то что не заметила раньше.        Она подтянула колени.        — Я тебе вот что скажу. Все эти твои мужчины на службе — они не злодеи. Они просто держатся за своё. И это по-своему честно, только тебе от этого не легче.        — Спасибо, Джин, ты очень утешила.        — Я не утешаю. Я констатирую. Утешать я не умею, я загонщик.        Гермиона фыркнула в бокал.        На некоторое время, молчание снова повисло в воздухе.        — Слушай, — сказала Джинни.        — М.        — А кто он?        Гермиона очень медленно повернула голову.        — Кто?        — Вот только не надо, — сказала Джинни ласково. — Я тебя знаю тысячу лет. За две недели все повернулось на сто восемдесят градусов. Ты купила яркую одежду. Ты ходишь в кроссовках. Ты смеёшься в голос, чего не делала при мне года три. В воскресенье ты танцевала. Ты, Гермиона Грейнджер, танцевала под ужасную музыку в баре, где липкий пол.        — Я рассталась с Энтони. Люди после расставания меняются.        — Люди после расставания реветь садятся, — сказала Джинни. — А ты цветёшь. Это разные вещи.        Гермиона смотрела в бокал.        Ей вдруг очень захотелось рассказать.        Не про дело — про всё остальное. Про мастерскую, где пахнет воском и канифолью. Про то, как он надел перчатку, чтобы сохранять дистанцию, и как через минуту снял ее, чтобы коснуться ее волос. Про дом с лампочками поверх барокко и рояль. Про то, что вчера утром она шла извиняться, а вышла оттуда с чувством, которое не смогла назвать до сих пор.        Слова уже подошли к самому горлу.        И она их проглотила.        Потому что рассказать — значило назвать. А назвать было нечего: у неё не было ни одного факта, который выдержал бы вопрос «и что дальше?». Один — подозреваемый по делу, с которого её только что сняли. Второй — свидетель, чьи книги учета она две недели пыталась выбить ордером.        — Нет никакого «он», — сказала Гермиона.        — Ага.        — Джин.        — Я ничего не говорю. — Джинни подлила себе. — Я просто отмечаю, что ты сейчас ответила на вопрос, который я задала три минуты назад, и всё это время ты его обдумывала.        — Я работаю с двумя людьми, которые могут помочь с делом. Вот и всё.        — О, — сказала Джинни с большим интересом. — Их два.        Гермиона закрыла глаза.        — Я не это имела в виду.        — Ты сказала «двумя людьми».        — Джиневра.        — Всё, молчу. — Джинни подняла руки, изображая капитуляцию, и тут же нарушила её: — Просто имей в виду: я не мама и не Молли, мне можно говорить вслух какие угодно глупости. Я на этой неделе ушла от Гарри Поттера. Меня уже ничем не удивишь.        Она сказала это легко, но Гермиона услышала, чего ей это стоило, и потянулась и взяла её за руку.        Они снова помолчали.        — Ничего не происходит, — сказала Гермиона наконец, глядя на красные крыши. — Правда. У меня три трупа, четырнадцать дней и ни одной версии, которая бы хотя бы казалась правдоподобной. Мне сейчас не до этого.        — Ясно, — сказала Джинни.        — Что «ясно»?        — То, что ты сама себя убеждаешь, — сказала Джинни. — Я тебе мешать не буду.        Гермиона хотела возразить и не нашла чем.        — Можно я тебе одну вещь скажу? — сказала Джинни. — Как человек, который с юности был с "правильным" мужчиной.        — Скажи.        — Я всё это время ждала, когда станет как надо. — Джинни смотрела в окно. — Не «хорошо», а именно как надо. Чтобы он приходил вовремя, чтобы мы ужинали, чтобы он смотрел на меня с обожанием. И я так долго этого ждала, что не заметила, как перестала хотеть, чтобы он вообще приходил. — Она повернула голову. — Мне двадцать три, Гермиона. Я не знаю, чего я хочу. Я знаю только, что я больше не хочу ждать.        Гермиона молчала.        — И когда ты говоришь «мне сейчас не до этого», — сказала Джинни, — я слышу ровно ту же фразу, которую говорила сама себе. Она очень удобная. Под неё вообще всё помещается.        — У меня три трупа.        — У тебя всегда что-нибудь есть, — сказала Джинни спокойно. — Тебе одиннадцать было — у тебя был философский камень. Тебе двенадцать — василиск. Тебе семнадцать — война. Тебе двадцать пять — три трупа. У тебя за всю жизнь не было ни одного месяца, когда «сейчас до этого».        Гермиона открыла рот.        И закрыла.        — Я не говорю: беги влюбляйся, — сказала Джинни. — Я говорю: не отмахивайся так быстро. Ты отмахнулась ещё до того, как я договорила вопрос.        Она допила и поставила бокал на пол.        — Всё. Больше не лезу. Наливай.        Гермиона налила.       

***

       Они снова смотрели в окно, где над красными крышами Челси догорала долгая июльская желтизна, и Гермиона думала о том, что Джинни, конечно, права, и что это ничего не меняет, потому что назвать по-прежнему было нечего.        Ничего не было, — сказала она себе.        Мысль прозвучала не очень убедительно даже внутри собственной головы.        Джинни ушла спать в двенадцатом часу.        Гермиона осталась на полу у дивана, с бокалом, в тёплой полутьме, и Челси за окном наконец потемнел по-настоящему.        Она допила и достала телефон.        Снимков было уже под сотню — вчерашние, из запертого кабинета, и сегодняшние, снятые впопыхах на втором уровне и в архиве. Всё, что у неё осталось от дела, которого у неё больше не было. Она пролистала выписки, заключения, транспортные разрешения, девять актов по лавке Флинта, отчётность фонда, лист с двенадцатью фамилиями, семнадцать страниц реестра.        Дошла до колдографий.        Их было двенадцать, по четыре на каждую смерть: общий план, тело, руки, вещь. Снятые дежурным по регламенту, безжалостно ровным светом, без всякого уважения к тому, что на них.        Она смотрела на них уже раз двадцать за две недели. Она знала их наизусть.        Гермиона увеличила первую.        Гойл-младший. Второе мая. Руки лежат вдоль тела, ладонями вниз, на среднем пальце левой — то самое кольцо, тяжёлое, с зелёным камнем.        Она сдвинула картинку выше, к запястью.        И остановилась.        На правом запястье, в двух пальцах выше косточки, шла тонкая тёмная полоса. Незамкнутая. Как след от слишком туго затянутого шнурка, который сняли час назад.        Гермиона очень медленно открыла следующую колдографию.        Гойл-старший. Второе июня. Перстень — на левой руке.        След — на правом запястье. Такой же. Тонкий, неполный, кольцом.        Третья.        Внучка Розье. Второе июля. Ожерелье. На шее.        Гермиона держала телефон обеими руками и смотрела на снимок её рук, сложенных на груди, — и на правом запястье, в двух пальцах выше косточки, шла та же самая тонкая тёмная линия.        Она села прямо.        Руки чуть дрожали. Она положила телефон на колени, потому что держать его стало трудно, и несколько секунд просто дышала — медленно, считая выдохи, как делала над сложными артефактами, когда нужно было не торопиться.        Вещь на шее. След на запястье.        Вещь на пальце. След на запястье.        У всех троих — одно и то же место, при трёх разных предметах, надетых в трёх разных местах тела.        Значит, дело не в том, где вещь касается кожи.        Значит, проклятие входит не там, где его надели, — а там, где ему удобнее вцепиться.        Гермиона схватила телефон обеими руками и полезла обратно, к заключениям колдомедиков — она снимала все три.        Нашла. Прочитала. Прочитала ещё раз.        Гойл-старший: «наружных повреждений не обнаружено».        Гойл-младший: «наружных повреждений не обнаружено».        Розье: «изменения кожных покровов правого предплечья посмертного характера».        Одна строка на три дела. И в двух из трёх — вообще ничего.        Гермиона очень медленно опустила телефон.        Они и не смотрели. Никто из них не искал следа на теле, потому что во всех трёх случаях уже было готовое объяснение: на человеке нашли проклятую вещь. Вещь описали, вещь изъяли, вещь отправили на экспертизу — ту самую, которая приходила к ней через семь дней. А тело осмотрели ровно настолько, чтобы написать «наружных повреждений не обнаружено».        Смотрели на предмет. Не на человека.        Гермиона встала, дошла до стола, взяла чистый лист и написала сверху одну строку, крупно, как пишут заголовок:        Почему всегда правое запястье?        Потом села и очень долго смотрела на этот вопрос, и впервые за весь день ей не было ни обидно, ни страшно, ни унизительно.        Правая рука. Рабочая — у большинства волшебников правая, палочковая. Но проклятие входит не через палочку, а через вещь, и вещь была в разных местах.        Пульсовая точка? Тоньше кожа, ближе кровь? Но тогда и на шее был бы след — у Розье ожерелье лежало прямо на горле.        Она не знала. У неё не хватало данных. Но она знала, что правое запястье — это не случайность, потому что случайности не повторяются трижды.        У неё отобрали дело, ожерелье, доступ и, судя по всему, попробуют отобрать и должность.        А вопрос остался у неё.        Вопрос отобрать было нельзя.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать