Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Я не замораживаю людей руками, Грейнджер.
— Я знаю. В том и дело. У тебя не должно быть тёплых рук с таким лицом.
Проклятые артефакты бьют по семьям Священных Двадцати Восьми — отсроченно, аккуратно, с клеймом Драко Малфоя на каждом.
Здесь Гермиона Грейнджер идёт против начальства. Прячет улики. Ведёт счёт с человеком, которого должна арестовать. И слишком поздно замечает, что рядом с Малфоем всегда стоит Теодор Нотт — тот, кто не задаёт вопросов и оттого знает всё.
Примечания
Девочки, у нас тут слоуберн. Медленый, вкусный, напряженный. Первая часть книги более спокойная, но во второй все события разворачиваются очень быстро.
Торжественно клянусь, что в фанфике ни разу никто не будет рычать, от возбуждения, глаза Драко не будут "темнеть" когда он смотрит на Гермиону, и вообще, я постараюсь избежать всех клише, которые нам уже так приелись в Драмионах
ФФ дописан! Приступаю к редактуре, и углублению персонажей ♥
Посвящение
🎉 25.07.2026 №30 в топе «Смешанная»
Если вы это читаете — спасибо. Правда.
Я знаю, как трудно решиться открыть ещё одну Драмиону.
Моя — про честный детектив, живых героев и тягучий слоуберн, и про троих, которым не положено быть вместе.
Я старалась не повторять того, от чего мы все немного устали.
Мне очень нужны ваши глаза и ваши голоса. Отзывы, догадки, «а вот тут не верю» — всё это делает текст лучше и меня счастливее. Не стесняйтесь спорить со мной о героях. Я это обожаю 💗
Глава 22. Вопрос, который нельзя отобрать.
29 июля 2026, 10:28
19.07.2005, вторник
Министерство встретило её тем особым гулом, который стоял на четвёртом уровне после обеда: шелест меморандумов, чей-то смех у лифтов, скрип тележки с конфискатом. Эванс ждал в её дверном проёме. Он не входил — он никогда не входил целиком, предпочитая занимать собой вход, и при своих двух метрах занимал его основательно. В руках у него была папка, которую он держал как человек, пришедший не по поводу папки. — Грейнджер. — Эванс. — Ты сегодня была на собрании. — Была. — Первый раз за неделю, — сказал Эванс. — Кингсли даже кивнул. Гермиона сняла мантию и повесила на вешалку в углу. — Ты не за этим пришёл. — Не за этим. — Он качнулся с пятки на носок, и косяк под его ладонью тихо скрипнул. — Присядь. — Мне и так хорошо. — Пожалуйста, Гермиона. Она села — не потому, что он попросил, а потому что по его голосу поняла: разговор будет не короткий, и лучше выслушать его сидя. Эванс наконец переступил порог. Целиком. Это случалось при ней раза три за пять лет, и всякий раз означало неприятность. Он подошёл к её столу и посмотрел на него сверху. На столе стояли три коробки. Серые министерские коробки с конфискатом, каждая с биркой, каждая опечатана, и все три ждали её — потому что расплести сложное проклятие в этом здании умела ровно одна ведьма. — Три, — сказал Эванс. — Я вижу. — Верхняя пришла в четверг. Средняя — в прошлый вторник. Нижняя, — он наклонил голову, читая бирку, — нижняя стоит здесь одиннадцать дней, Гермиона. Одиннадцать. Там внутри что-то, что кусает хранителя через две пары перчаток, и оно стоит у тебя на столе одиннадцать дней, потому что тебя нет. Гермиона молчала. — Где ты пропадаешь? — сказал Эванс. Он сказал это без нажима, буднично, и от этой будничности внутри у неё стало холодно. — Ты не ходишь на планёрки. Ты не сдала три отчёта. Ты исчезаешь с утра и появляешься к вечеру, а иногда не появляешься вовсе. У тебя идёт служебное расследование, о котором ты мне не сказала, — я узнал о нём, когда ко мне пришли спрашивать про тебя. — Он выпрямился. — Я твой заместитель. Я пять лет тебя прикрываю. И я не могу это продолжать делать, если я не в курсе. — Это моё дело. — Это было твоё дело до вчерашнего вечера, — сказал Эванс. Гермиона очень аккуратно положила перо. — Что было вчера вечером? — Вчера вечером ко мне пришёл человек из внутреннего контроля и спросил, замечал ли я за тобой странности в поведении. Меня. Про тебя. Мальчик лет девятнадцати с идеально заточенным пером. Она молчала. — И знаешь, что я ему сказал? — Что? — Что не замечал, — сказал Эванс. — Я соврал должностному лицу при исполнении, Гермиона. Первый раз за одиннадцать лет службы. И вышел от него с мыслью, что если я и дальше буду тебя прикрывать, то тебя это не спасёт, а меня утопит. Он помолчал. — Поэтому я пошёл к Робардсу. — И что ты ему сказал? — Что ты завалена работой, которую не делаешь, и пропадаешь неизвестно где посреди служебного расследования. — Эванс посмотрел на неё. — И попросил снять тебя с дела о трёх смертях, пока внутренний контроль не снял тебя с должности. — Он тараторил. — И знаешь, что он мне сказал? «Ты, Грейнджер, не помогаешь Аврорату вести дело по трём смертям». Гермиона прямо смотрела на него. — И тогда я пошел к Вильямсу. — Ты пошёл к главе ОМП. — А к кому мне было идти? — сказал Эванс. — Ждать, пока к нему сходит Робардс? Он всё равно туда сходит, Гермиона, не на этой неделе, так на следующей. Разница только в том, какими словами это будет написано и чья подпись будет стоять внизу. Гермиона сидела очень прямо. — Ты сдал меня, — сказала она. — Я тебя вытащил. — Ты дал повод тому, кто ждал повода, — сказала она. — И дал его раньше, чем я могла закончить. — Я пошёл к нашему начальству и попросил закрыть тебе доступы, пока тебя не сняли с должности вовсе, — сказал Эванс. — Это разные вещи, и ты это понимаешь, просто тебе сейчас удобнее меня ненавидеть. Она не ответила. — Он выслушал и ничего не сказал, — сказал Эванс после паузы. — Но он не сказал и «нет». Думаю, к утру будет приказ. Доступ к материалам отзовут, вещдоки уйдут в аврорское хранение. Я хочу, чтобы ты узнала это от меня сегодня, а не от совы завтра. Гермиона очень медленно откинулась на спинку стула. — Ожерелье, — сказала она. — Что «ожерелье»? — Вещдоки уйдут в аврорское хранилище. Значит, и ожерелье Розье. — Она смотрела мимо него, на сейф в углу. — Это единственный артефакт, на котором еще видно клеймо Малфоя, и следы наложенного поверх отсроченного проклятия. Единственный физический носитель улики во всём деле. Он лежит в моём сейфе на моём уровне, и я могу работать по нему сколько угодно, потому что это моя юрисдикция. — Гермиона… — А завтра он будет в хранилище Робардса, и чтобы его получить, мне понадобится его личное письменное разрешение. — Она подняла голову. — Ты понимаешь, что ты сделал? Эванс молчал. — Я семь лет всё делала по протоколам, — сказала Гермиона очень ровно. — Каждую бумагу. Каждую подпись. Я писала эти регламенты, Джордж, вот этими руками. И сегодня протокол сработал ровно один раз — против меня. — Ты действовала не по протоколу, — сказал Эванс. — В том-то и дело. Ты вошла в фонд по своей юрисдикции — это законно. Ты написала честную экспертизу — это законно. Ты через голову Робардса пошла к министру — и вот это уже видел весь этаж. Ты формально права, Гермиона. Каждым пунктом. И именно поэтому это выглядит хуже всего. Он развернулся уходить. — Я знаю, что ты меня сейчас не простишь, — сказал он. — И знаю, что я поступил правильно. Обе вещи, к сожалению, верны одновременно. — Эванс. — Что? Она хотела сказать что-нибудь, что закрыло бы разговор, — и обнаружила, что говорить нечего. Потому что он был прав. Он был прав так же безупречно, как была права она, и оба они были правы, и между двумя правотами лежало разрешение, которое отзовут, ожерелье, которое отберут, и четырнадцать дней до второго августа. — Ничего, — сказала Гермиона. Эванс кивнул своим мыслям и ушёл.***
Она просидела минут десять, глядя в стену. Ждала, что накатит — обида, ярость, слёзы, хоть что-нибудь. Не накатило. Внутри было пусто и очень тихо, и в этой тишине очень ясно тикала одна-единственная мысль. У неё есть еще немного времени. Сегодняшний вечер — последний, когда у неё ещё всё: доступ, сейф, архив, подпись, ключ от собственного кабинета. Завтра прилетит сова, и всё это кончится, а пока не прилетела — она всё ещё в деле. Гермиона встала и посмотрела на три коробки. Они стояли ровно там же, где стояли с утра, — и одиннадцать дней до того, и это было единственное во всём кабинете, в чём Эванс был прав абсолютно, без оговорок и без второй правоты. Она начала с них. Гермиона закатала рукава. Нижнюю она вскрыла первой. Внутри, в двойном слое войлока, лежал дверной молоток — бронзовый, в виде львиной головы, из тех, что вешают на дом, чтобы стучали гости. Хранитель, судя по сопроводительной, снял его с двери в Хогсмиде, где семья за полгода трижды меняла прислугу, потому что прислуга уходила с ожогами на ладонях. Она разложила инструменты, зажгла лампу и наклонилась. Через двадцать минут стало ясно: чары старые, дурные, — на молоток посадили «привратника», который отличал кровь хозяев от чужой и жёгся, если чужой брался за него без приглашения. Кто-то из прабабок, лет полтораста назад, решил вопрос с непрошеными визитами один раз и навсегда, а потом умер, дом продали, и «привратник» продолжил честно делать своё дело, не отличая гостей от горничных. Она распустила его за полчаса — не разрушая, а разбирая: подцепила первый виток, вытянула, следом второй. Это было почти приятно. Вот в чём была штука, о которой она никогда никому не говорила: Гермиона Грейнджер любила эту работу. Не служебные записки, не бюджет, не квартальные сводки — вот это. Сидеть под лампой над старой злой вещью и медленно, виток за витком, объяснять ей, что она больше не нужна. Средняя коробка заняла у неё час. Верхняя оказалась ерундой, она вообще не поняла как тот у нее оказался на столе: медальон, который на поверку вообще не был проклят — просто на нём стояли чары от вскрытия, поставленные так неумело, что фонили на весь кабинет. Она сняла их за двенадцать минут и написала в заключении ровно то, что было: следов тёмного воздействия не выявлено, предмет подлежит возврату владельцу. К половине девятого все три коробки стояли на тележке в коридоре — закрытые, с заключениями, за её подписью. Гермиона вымыла руки и посмотрела на часы. Завтра у неё не будет доступа никуда. Она села обратно за стол. Дело о трёх смертях у неё отобрали — но фонд Нотта не был делом о трёх смертях. Фонд был юридическим лицом, зарегистрированным в магической Британии, и всё, что юридическое лицо сдаёт в Министерство, лежит в Министерстве и открыто любому сотруднику её ранга. Она поднялась на второй уровень и за сорок минут собрала то, на что не надо было ничьё разрешение. Регистрационное дело фонда: устав, учредители, попечительский совет. Годовая отчётность за три года — сколько собрано, сколько ушло пострадавшим, сколько на содержание. Разрешения на публичные мероприятия: даты, адреса, заявители. Аукционов оказалось много, куда больше, чем она думала, — по нескольку в месяц, в разных местах, от поместья Гринграссов до зала в Хогсмиде. Ни одного имени покупателя. Ни одного лота. Этого в министерских бумагах не было и быть не могло — это была внутренняя кухня фонда, и она лежала в кабинете, в который Гермиона две недели ломилась и ордера на который ей никто не даст. И была ещё одна бумага. Гермиона нашла её последней, уже почти собравшись уходить, — в подшивке по межведомственному обмену, где она никогда раньше не копалась, потому что зачем. Фонд работал с пострадавшими от войны. Чтобы работать с пострадавшими, ему нужны были данные о пострадавших. А данные о пострадавших — это персональные сведения, которые Министерство выдаёт не всякому и не просто так, а по поимённой аккредитации. Список был на одном листе. Двенадцать человек, допущенных к архивным делам пострадавших. Каждый — с датой аккредитации, подписью и основанием. Гермиона прочитала все двенадцать фамилий. Половину она знала: попечители, два целителя, юрист фонда. Половину видела впервые. Она сфотографировала лист дважды — целиком и по половинам, чтобы читались подписи, — и села, глядя на телефон. Двенадцать человек могли читать дела пострадавших. Знать, кто от кого пострадал, чьи родные сидят, чьи погибли, у кого что осталось. И ни один из них не был связан ни с одной конкретной вещью, потому что вещи — это лоты, а лоты — у Нотта. Половина замка без второй половины. Гермиона потёрла глаза. А потом подумала о другом. У её собственной службы был реестр. Скучный, никому не нужный реестр пострадавших от тёмных артефактов — все, кто за пятнадцать лет попал под проклятую вещь и выжил. Его всегда вел секретарь, и этот отчет лежал в архиве отдела и пылился, потому что по нему никто никогда ничего не искал. Если человек, который знает про пострадавших от войны, сам когда-то пострадал от вещи… Мысль была смутная и, честно говоря, ни на чём не стояла. Она даже не смогла бы объяснить, зачем ей это пересечение. Просто у неё было два списка, а два списка полагается сводить — так работала её голова, всегда, с одиннадцати лет. Гермиона спустилась в архив отдела, вытащила реестр — толстый, растрёпанный, с загнутыми углами — и начала снимать страницу за страницей. На семнадцатой странице из ста сорока лампа в архиве погасла сама: без десяти десять, чары экономии, всё по регламенту, который она же и подписывала. Гермиона постояла в темноте. В кабинет она вернулась в начале одиннадцатого — забрать сумку. Стол был пуст. Ни одной невыполненной бумаги. Ни одного долга. Пусть приходят с проверкой. Пусть приходит внутренний контроль, пусть приходит Робардс, пусть приходит кто угодно — они не найдут ни одной вещи, за которую можно зацепиться, потому что она свою работу сделала. Всю, до последней коробки, в тот самый день, когда у неё эту работу отняли. Она сняла с вешалки чернильную мантию, оделась и погасила лампу. У двери обернулась и посмотрела на пустой стол. Завтра всё это будет чужое.***
Домой Гермиона попала в одиннадцатом часу. Джинни не спала. Она сидела на полу у дивана, привалившись к нему спиной, с мокрыми после душа волосами, и от неё пахло квиддичем — травой, маслом для мётел и пылью. — Ты же взяла три дня, — сказала Гермиона вместо приветствия. — Взяла. — И? — И к десяти утра я вымыла всю твою кухню, — сказала Джинни. — К одиннадцати перебрала сумки. К двенадцати начала думать. — Она пожала плечами. — Поехала на поле. Капитан посмотрела на меня и молча выдала биту. Она посмотрела на Гермиону — на мантию, на лицо, на сумку, которую та не поставила, а уронила, — и молча ушла на кухню. Вернулась с двумя бокалами и бутылкой. — Так, — сказала Джинни. — Рассказывай. — Эванс ходил к Вильямсу. — Зачем? — Что бы тот закрыл мне доступ к материалам дела о трех смертях. — Гермиона взяла бокал. — Потому, что он считает, что мне это может навредить. Джинни села рядом на пол, привалившись спиной к дивану, и вытянула ноги. За окном был Челси. Отсюда, с пола, из-за низкого подоконника, он выглядел лучше всего: крыши уходили в сторону реки, косые и красные, между ними торчали белые печные трубы, где-то далеко горели окна чужих кухонь. Небо над всем этим было ещё светлое, июльское, с той долгой северной желтизной, которая держится почти до одиннадцати. Они некоторое время просто смотрели. — Красиво тут у тебя, — сказала Джинни. — Я знаю. — Четыре года. — Четыре года, — согласилась Гермиона. — И ты сюда даже не приходила. — Приходила. Раз в месяц. Проверить, что всё в порядке. Джинни повернула голову. — Гермиона. — М? — Пей, — сказала Джинни. Они выпили. К середине бутылки стало легче — не потому, что что-то изменилось, а потому что рядом сидел живой человек, которому не надо ничего объяснять с начала. Гермиона рассказала все про Эванса. — Он прав, — сказала Джинни. — Я знаю, что он прав. Но я устала, что ж все решают за меня, что для меня будет лучше. Мне двадцать пять лет, я Глава Отдела, и я в состоянии решать сама за себя. — Он тебя сдал. — И вытащил. — И то и другое, — сказала Джинни. — Так бывает. Меня однажды капитан сняла с матча, потому что у меня было сотрясение, о котором я ей не сказала. Я её полгода ненавидела. Потом узнала, что она в тот же вечер написала донос на себя, за то что не заметила раньше. Она подтянула колени. — Я тебе вот что скажу. Все эти твои мужчины на службе — они не злодеи. Они просто держатся за своё. И это по-своему честно, только тебе от этого не легче. — Спасибо, Джин, ты очень утешила. — Я не утешаю. Я констатирую. Утешать я не умею, я загонщик. Гермиона фыркнула в бокал. На некоторое время, молчание снова повисло в воздухе. — Слушай, — сказала Джинни. — М. — А кто он? Гермиона очень медленно повернула голову. — Кто? — Вот только не надо, — сказала Джинни ласково. — Я тебя знаю тысячу лет. За две недели все повернулось на сто восемдесят градусов. Ты купила яркую одежду. Ты ходишь в кроссовках. Ты смеёшься в голос, чего не делала при мне года три. В воскресенье ты танцевала. Ты, Гермиона Грейнджер, танцевала под ужасную музыку в баре, где липкий пол. — Я рассталась с Энтони. Люди после расставания меняются. — Люди после расставания реветь садятся, — сказала Джинни. — А ты цветёшь. Это разные вещи. Гермиона смотрела в бокал. Ей вдруг очень захотелось рассказать. Не про дело — про всё остальное. Про мастерскую, где пахнет воском и канифолью. Про то, как он надел перчатку, чтобы сохранять дистанцию, и как через минуту снял ее, чтобы коснуться ее волос. Про дом с лампочками поверх барокко и рояль. Про то, что вчера утром она шла извиняться, а вышла оттуда с чувством, которое не смогла назвать до сих пор. Слова уже подошли к самому горлу. И она их проглотила. Потому что рассказать — значило назвать. А назвать было нечего: у неё не было ни одного факта, который выдержал бы вопрос «и что дальше?». Один — подозреваемый по делу, с которого её только что сняли. Второй — свидетель, чьи книги учета она две недели пыталась выбить ордером. — Нет никакого «он», — сказала Гермиона. — Ага. — Джин. — Я ничего не говорю. — Джинни подлила себе. — Я просто отмечаю, что ты сейчас ответила на вопрос, который я задала три минуты назад, и всё это время ты его обдумывала. — Я работаю с двумя людьми, которые могут помочь с делом. Вот и всё. — О, — сказала Джинни с большим интересом. — Их два. Гермиона закрыла глаза. — Я не это имела в виду. — Ты сказала «двумя людьми». — Джиневра. — Всё, молчу. — Джинни подняла руки, изображая капитуляцию, и тут же нарушила её: — Просто имей в виду: я не мама и не Молли, мне можно говорить вслух какие угодно глупости. Я на этой неделе ушла от Гарри Поттера. Меня уже ничем не удивишь. Она сказала это легко, но Гермиона услышала, чего ей это стоило, и потянулась и взяла её за руку. Они снова помолчали. — Ничего не происходит, — сказала Гермиона наконец, глядя на красные крыши. — Правда. У меня три трупа, четырнадцать дней и ни одной версии, которая бы хотя бы казалась правдоподобной. Мне сейчас не до этого. — Ясно, — сказала Джинни. — Что «ясно»? — То, что ты сама себя убеждаешь, — сказала Джинни. — Я тебе мешать не буду. Гермиона хотела возразить и не нашла чем. — Можно я тебе одну вещь скажу? — сказала Джинни. — Как человек, который с юности был с "правильным" мужчиной. — Скажи. — Я всё это время ждала, когда станет как надо. — Джинни смотрела в окно. — Не «хорошо», а именно как надо. Чтобы он приходил вовремя, чтобы мы ужинали, чтобы он смотрел на меня с обожанием. И я так долго этого ждала, что не заметила, как перестала хотеть, чтобы он вообще приходил. — Она повернула голову. — Мне двадцать три, Гермиона. Я не знаю, чего я хочу. Я знаю только, что я больше не хочу ждать. Гермиона молчала. — И когда ты говоришь «мне сейчас не до этого», — сказала Джинни, — я слышу ровно ту же фразу, которую говорила сама себе. Она очень удобная. Под неё вообще всё помещается. — У меня три трупа. — У тебя всегда что-нибудь есть, — сказала Джинни спокойно. — Тебе одиннадцать было — у тебя был философский камень. Тебе двенадцать — василиск. Тебе семнадцать — война. Тебе двадцать пять — три трупа. У тебя за всю жизнь не было ни одного месяца, когда «сейчас до этого». Гермиона открыла рот. И закрыла. — Я не говорю: беги влюбляйся, — сказала Джинни. — Я говорю: не отмахивайся так быстро. Ты отмахнулась ещё до того, как я договорила вопрос. Она допила и поставила бокал на пол. — Всё. Больше не лезу. Наливай. Гермиона налила.***
Они снова смотрели в окно, где над красными крышами Челси догорала долгая июльская желтизна, и Гермиона думала о том, что Джинни, конечно, права, и что это ничего не меняет, потому что назвать по-прежнему было нечего. Ничего не было, — сказала она себе. Мысль прозвучала не очень убедительно даже внутри собственной головы. Джинни ушла спать в двенадцатом часу. Гермиона осталась на полу у дивана, с бокалом, в тёплой полутьме, и Челси за окном наконец потемнел по-настоящему. Она допила и достала телефон. Снимков было уже под сотню — вчерашние, из запертого кабинета, и сегодняшние, снятые впопыхах на втором уровне и в архиве. Всё, что у неё осталось от дела, которого у неё больше не было. Она пролистала выписки, заключения, транспортные разрешения, девять актов по лавке Флинта, отчётность фонда, лист с двенадцатью фамилиями, семнадцать страниц реестра. Дошла до колдографий. Их было двенадцать, по четыре на каждую смерть: общий план, тело, руки, вещь. Снятые дежурным по регламенту, безжалостно ровным светом, без всякого уважения к тому, что на них. Она смотрела на них уже раз двадцать за две недели. Она знала их наизусть. Гермиона увеличила первую. Гойл-младший. Второе мая. Руки лежат вдоль тела, ладонями вниз, на среднем пальце левой — то самое кольцо, тяжёлое, с зелёным камнем. Она сдвинула картинку выше, к запястью. И остановилась. На правом запястье, в двух пальцах выше косточки, шла тонкая тёмная полоса. Незамкнутая. Как след от слишком туго затянутого шнурка, который сняли час назад. Гермиона очень медленно открыла следующую колдографию. Гойл-старший. Второе июня. Перстень — на левой руке. След — на правом запястье. Такой же. Тонкий, неполный, кольцом. Третья. Внучка Розье. Второе июля. Ожерелье. На шее. Гермиона держала телефон обеими руками и смотрела на снимок её рук, сложенных на груди, — и на правом запястье, в двух пальцах выше косточки, шла та же самая тонкая тёмная линия. Она села прямо. Руки чуть дрожали. Она положила телефон на колени, потому что держать его стало трудно, и несколько секунд просто дышала — медленно, считая выдохи, как делала над сложными артефактами, когда нужно было не торопиться. Вещь на шее. След на запястье. Вещь на пальце. След на запястье. У всех троих — одно и то же место, при трёх разных предметах, надетых в трёх разных местах тела. Значит, дело не в том, где вещь касается кожи. Значит, проклятие входит не там, где его надели, — а там, где ему удобнее вцепиться. Гермиона схватила телефон обеими руками и полезла обратно, к заключениям колдомедиков — она снимала все три. Нашла. Прочитала. Прочитала ещё раз. Гойл-старший: «наружных повреждений не обнаружено». Гойл-младший: «наружных повреждений не обнаружено». Розье: «изменения кожных покровов правого предплечья посмертного характера». Одна строка на три дела. И в двух из трёх — вообще ничего. Гермиона очень медленно опустила телефон. Они и не смотрели. Никто из них не искал следа на теле, потому что во всех трёх случаях уже было готовое объяснение: на человеке нашли проклятую вещь. Вещь описали, вещь изъяли, вещь отправили на экспертизу — ту самую, которая приходила к ней через семь дней. А тело осмотрели ровно настолько, чтобы написать «наружных повреждений не обнаружено». Смотрели на предмет. Не на человека. Гермиона встала, дошла до стола, взяла чистый лист и написала сверху одну строку, крупно, как пишут заголовок: Почему всегда правое запястье? Потом села и очень долго смотрела на этот вопрос, и впервые за весь день ей не было ни обидно, ни страшно, ни унизительно. Правая рука. Рабочая — у большинства волшебников правая, палочковая. Но проклятие входит не через палочку, а через вещь, и вещь была в разных местах. Пульсовая точка? Тоньше кожа, ближе кровь? Но тогда и на шее был бы след — у Розье ожерелье лежало прямо на горле. Она не знала. У неё не хватало данных. Но она знала, что правое запястье — это не случайность, потому что случайности не повторяются трижды. У неё отобрали дело, ожерелье, доступ и, судя по всему, попробуют отобрать и должность. А вопрос остался у неё. Вопрос отобрать было нельзя.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.