Вам наверх или вниз?

Ориджиналы
Джен
Завершён
G
Вам наверх или вниз?
автор
Описание
Когда в стене твоей хрущёвки открывается дверь лифта, не стоит заходить внутрь. Но у героя нет выбора: его комната превратилась в болото, за окном висит заводской цех с Многотоннажником, а из динамиков магнитофона лезет стеклянный звон. Лифтёр вежлив и предлагает два пути: наверх, где чёрное небо и звёзды-оспины, или вниз, в Архив Нулевого Горизонта, откуда ещё никто не возвращался.
Читать онлайн Отзывы

Шëпот на магнитной ленте

В районной библиотеке имени Некрасова, той самой, что ютилась в сыром, пропахшем карболкой цоколе облупившейся хрущёвки на улице Энтузиастов, пахло не только книжной пылью, мышиным помётом и старыми газетами, но и чем-то неуловимо кислым, напоминающим запах скисшего борща из заводской столовой, смешанный с вонью подгоревшего маргарина и застарелого табачного дыма. С потолка, покрытого трещинами, словно паутиной, свисали длинные лохмотья пыли, а воздух был так густ, что, казалось, его можно было резать ножом. Библиотекарша, Зоя Михайловна, грузная, оплывшая женщина с пучком редких седых волос, напоминающим растревоженное осиное гнездо, носила поверх выцветшего, когда-то нарядного крепдешинового платья вязаную шаль, хотя чугунные батареи под окнами шпарили так, что плавилась масляная краска на подоконниках и воздух дрожал от жара. На стенах висели пожелтевшие плакаты с призывами беречь книгу, написанные от руки, и портрет Горького, глядевшего на всё с выражением брезгливого недоумения. Она медленно, со скрежетом, перебирала замусоленные формуляры, и длинные, пожелтевшие от крепчайшего Беломора ногти размеренно стучали по графе возврат, как хитиновые лапки какого-то большого, мертвенно-сухого насекомого. В тот день, когда я вернул прочитанного Человека-амфибию, она вдруг перестала скрести ногтем по бумаге и уставилась на меня мутными, будто залитыми некачественным подсолнечным маслом, водянистыми глазами, в самой глубине которых тлел нехороший, лихорадочный огонёк. — Книжки любишь, Лёшенька? — прошелестела она, и голос её был похож на шорох пересыпаемой гречки, на звук, с которым осыпается земля с края могилы. — Фантастику, про морских дьяволов... А хочешь, покажу тебе такое, что никакой Беляев не выдумает, такое, от чего волосы твои встанут дыбом и уже никогда не лягут обратно? Такую, знаешь ли, аналоговую быль. Без этих ваших импортных дискет и видеокассет с мутными копиями. Настоящую информацию. Записанную на плёнку. Магнитофон у тебя есть? — Справедливости ради, магнитофон у меня действительно был. Тяжёлый, зараза, бобинный. "Олимп-004", который я выменял у соседа-меломана на два мешка отборной, рассыпчатой картошки, на отцовский парадный армейский ремень с медной бляхой и на дефицитную пачку югославских свёрл. Я кивнул, стараясь не выдать волнения. Зоя Михайловна с натугой вытащила из-под прилавка, накрытого толстым куском пыльного, заляпанного чернилами стекла, не книгу, а плотный, шершавый конверт из коричневой крафтовой бумаги, перетянутый чёрной, потрескавшейся аптекарской резинкой. Внутри, в специальном круглом углублении, лежала бобина. Никакой маркировки, только блестящая коричневая лента, пахнущая уксусом, старой магнитной пылью и ещё чем-то сладковатым и тошнотворным, напоминающим жжёный сахар или горелое человеческое молоко. — Это копия с плёнки, которую нашли в одной закрытой лаборатории под Серпуховом, — сказала она, не разжимая губ, отчего слова выходили шипящими и плоскими, как спущенный воздух из камеры. — Вся лаборатория была опечатана, а персонал... персонал просто исчез, только халаты остались, стояли колом, набитые серым пеплом. Организация называлась "Горизонт-Инициатива". Изучали всё, что не вписывается в законы биологии, физики и элементарного здравого смысла. Всё, что прячется по щелям, подвалам, брошенным пионерлагерям, в болотах, где до сих пор лежат непохороненные солдаты, и в чреве заводов-гигантов. Ты включи запись, Лёшенька. Только поздно ночью, когда электричество в сети поспокойнее, а то сеть шумит, лента детонирует, и ты услышишь не то, что записано, а то, что прячется между частотами, голоса самих машин, шепотки умерших. И, ради всего святого, не перематывай назад плёнку с включённым динамиком, иначе они поймут, что ты их услышал, и придут к тебе с обратной стороны ленты. *** Я, конечно, посмеялся про себя над полоумной старухой, но конверт взял, ощутив, как он неприятно тяжел в руке. Дома, в нашей хрущёвке на пятом, последнем этаже, где линолеум топорщился вздувшимися пузырями, наполненными какой-то жидкостью, а за окном, на пустыре, гудела бесконечная ночная стройка, освещённая мертвенным светом прожекторов, я дождался, пока родители улягутся. Мать сменила на ночь компресс с разведённым димедролом и спиртом на своих больных коленях, а отец, приняв свои сто грамм беленькой и закусив ложкой холодного винегрета, затих, неподвижно глядя в потолок, по которому от фар редких машин бежали длинные, тревожные световые полосы. Я выключил верхний свет. Зажёг старый торшер, чей обтянутый оранжевым шёлком абажур делал комнату похожей на внутренность гниющей, перезрелой тыквы. Вставил бобину, аккуратно, дрожащими пальцами расправил ленту, и колёсики магнитофона, сыто шурша, пришли в движение, начав своё колдовство. Сначала была тишина. Глубокая, плотная, осязаемая, как толстое ватное одеяло, пропитанное формалином. Я даже подумал, что запись пустая, бракованная. Но вдруг пошёл звук. Это был низкочастотный, вибрирующий гул, от которого у меня моментально заложило уши, как в падающем самолёте, а зубные пломбы начали неприятно ныть. На фоне этого гула, похожего на пение огромной электроподстанции где-то в глубине тайги, раздался голос. Мужской, сухой, с характерным, узнаваемым говором сотрудника закрытого НИИ, который зачитывает протокол испытаний. Только голос этот был побит помехами, словно говорили сквозь толстый слой алюминиевой фольги, сквозь вой вьюги и треск искр. — Ноль-седьмой объект. Кодовое наименование "Стеклодув". Тип: агрессивная плазма, подражающая органической жизни. Дата поступления: 12 ноября 1983 года. Место извлечения: посёлок Развилка, глубокий подвал снесённой церкви. Среда обитания: резонансный контур, катушка Тесла, мощный генератор низких частот. Внимание, персоналу категории Б не приближаться к вольеру ближе чем на пять метров без алюминиевого отражающего щитка. При прямом контакте с телом человека вызывает резонанс костной ткани. Жертва превращается в статую из собственных, внезапно разросшихся и размягчённых костей, принимающих причудливые, мучительно-изломанные формы. Кости прорастают сквозь кожу, как ветки сквозь тонкий лёд. Объект питается криком боли, модулируя его в стеклянный звон. — И в этот момент на плёнке раздался звон. Даже не звон, а пробирающий до дрожи стеклянный хрустальный перезвон, будто тысячи гранёных стаканов тёрлись друг о друга, разбиваясь в пыль. Сквозь этот звон прорвался крик. Он был механическим, лишённым всякой человеческой модуляции, но в нём отчетливо, до самых печёнок, слышалось запредельное, невыносимое страдание. Лаборант, видимо, не удержался, нарушил протокол и включил микрофон на запись прямо в вольере. За шумом помех послышался жуткий, влажный, множественный хруст, и диктор, перекрикивая шум, проорал сорванным голосом: — У него рёбра наружу! Они растут как кристаллы кварца, вы видите?! Они пробивают кожу, как бабочка кокон! Вырубайте резонатор, он закольцевал частоту, он сейчас всю лабораторию в стекло превратит! — Я хотел выключить эту жуть, но пальцы судорожно приросли к подлокотникам кресла. Лента шуршала дальше, и следующие полчаса моей жизни превратились в погружение в бездну, которую организовало и засекретило наше собственное государство. Следующий объект, описанный на плёнке, назывался Хлебный Спас. Голос диктора стал тише, испуганнее, он зачитывал характеристику прерывисто, словно постоянно оглядываясь через плечо. — "Объект тридцать два-А". Обнаружен в Омской области, в колхозе Путь Ильича, на главном столе в сельсовете, где его по незнанию резали на закуску. Внешне абсолютно стандартная, румяная буханка чёрного хлеба, выпеченная строго по ГОСТу. Масса его составляет семьсот пятьдесят граммов. Запах... одуряющий, густой, свежеиспечённого ржаного теста. Отличие от обычного хлеба: неспособность зачерстветь, неспособность покрыться плесенью, а также неконтролируемый, извращённый аппетит. Объект постоянно меняет структуру мякиша, формируя из него влажное ротовое отверстие с множеством мелких, похожих на пекарские дрожжи, шевелящихся зубов. В состоянии покоя напоминает подовый хлеб. При приближении человека испускает мощную волну запаха бородинского, вызывая невыносимое слюноотделение и навязчивое, зудящее желание отщипнуть корочку. Любой отщипнутый и проглоченный кусок немедленно прорастает в желудке жертвы дрожжевыми гифами, вызывая состояние, сходное с острым алкогольным психозом, полным замещением мышечной ткани губчатой, хлебной субстанцией. Жертва погибает от удушья, когда тесто начинает выходить через носоглотку и глазницы. Вскрытие показало, что сердца у пострадавших были полностью засахарены, как цукаты, и при постукивании издавали стеклянный звон. — Плёнка хранила запись чудовищного эксперимента. Тихий хруст, напоминающий разрывание батона, и женский смех. Смех был ненормальный, слишком высокий, с присвистом, полный экстаза. — Ой, а пышечка-то вкусная... Ой, мамочки, в грудке печёт... сладенько как, приторно... — голос утонул в мокром бульканье, и следом раздался звук, который я не спутаю ни с чем. Так звучит лопающийся от газа, распираемых внутренностей, сдавленный хрип, полный хлебного мякиша. Я почувствовал, как во рту стало горько, а слюны стало так много, что я едва успевал её глотать. Мне отчётливо мерещился густой запах свежей выпечки, хотя в доме были только чёрствые сухари. "Горизонт-Инициатива" не брезговала ничем. Они коллекционировали этот ужас, каталогизировали его. Из шумов и обрывков фраз вырисовывалась структура: огромный режимный объект, построенный на месте старой, пропитанной кровью скотобойни. Там, в свинцовых комнатах, обитых войлоком, и в камерах с магнитными замками, содержались монстры советского быта и эха прошедшей войны. Следующий блок записей был посвящён локациям, каждая из которых была отдельным кругом ада. Первая локация - "Цех №7" закрытого завода «Красный Прокатчик». Огромное, гулкое помещение с провалившейся крышей, где под стальными, покрытыми инеем балками висел на тросах Многотоннажник. Его описывали как конгломерат из спрессованных в брикет тел прогульщиков, обмотанный колючей проволокой и раскалёнными цепями. Он обладал гравитационной аномалией. Каждый, кто входил в цех, чувствовал, как его притягивает к полу с силой, в пять раз превышающей земное притяжение. Жертва падала, ломая ноги, и не могла ползти. А Многотоннажник медленно, со скрежетом, подтягивался на тросах к жертве, чтобы уронить на неё одну из своих многотонных секций, превращая человека в кровавый блин, впечатанный в бетонный пол, который потом приходилось счищать скребками. Вторая локация находилась в подвалах недостроенного санатория Рассвет на берегу Чёрного моря. Там, в длинных коридорах с осыпающейся штукатуркой, обитала "Лепная Колония". Это была плесень, которая принимала формы людей, ушедших в отпуск и не вернувшихся. Она создавала их полые, гипсовые копии, которые стояли в шезлонгах и улыбались. Но когда живой человек приближался, копии начинали осыпаться и превращаться в облако едкой пыли, которая, попадая в лёгкие, там застывала, создавая гипсовые слепки бронхов. Человек умирал, превращаясь в собственную статую, и пополнял коллекцию санатория, а его безмолвный крик навсегда оставался замурованным в гипсе. Третьей точкой на карте этого ужаса была Станция метро “Площадь Просвещения”, которая существовала только на схемах и в одном-единственном туннеле, уходящем в бесконечность под землю. На плёнке был слышен стук колёс. Диктор мрачно пояснил: — Там курсирует Агитпоезд. Состав из трёх вагонов, обитых красным кумачом. Внутри горят лампы дневного света, и работает радиорубка. Поезд управляется «Слепым Машинистом». Существом, у которого вместо глаз, торчат два патрона от ламп, вкрученных в глазницы. Он объявляет остановки, которых нет на картах. Если войти в этот поезд, двери захлопываются, и состав уносится в туннель, пробитый в толще времени. Пассажиры, сошедшие не на своей остановке, выходят в города-призраки, где идут вечные ноябрьские демонстрации, и навсегда теряются в толпе молчаливых, серых людей с пустыми глазами. — Но самыми страшными были не локации, а сами монстры, которых скрупулёзно описывал бесстрастный голос на плёнке. После Стеклодува и Хлебного Спаса шёл подробный доклад о существе по кличке Горнист. Его нашли в разбомбленном пионерском лагере Зарница. Объект представлял собой человеческую фигуру, собранную из частей духовых инструментов: горнов, туб и тромбонов. Вместо головы был раструб старого патефона. Передвигался на заплетающихся металлических ногах, издавая какофонию. Опасно тем, что его музыка, Песня о встречном, вызывала неконтролируемое желание маршировать. Жертвы, услышавшие мотив, строились в колонну и шагали в ближайший водоём или котлован, где и тонули, так и не переставая маршировать, пока вода не заполняла их лёгкие. За «Горнистом» следовал «Эмалировщик». Он обитал в старых цехах по производству ванн. Это был гуманоид, кожа которого представляла собой толстый, идеально белый слой эмали. На ощупь - ледяной и гладкий, как фарфор. Его лицо застыло в жуткой, радостной улыбке. Он выходил из печей для обжига в тот момент, когда туда загружали новую партию. Охота его заключалась в том, чтобы схватить жертву и покрыть её слоем жидкой, раскалённой эмали, а затем поместить в печь на медленный огонь. На плёнке был записан скрежет металла, а затем дикий, нечеловеческий крик и шипение. — Жертва превращается в керамическое изделие, — добавил диктор с ледяным спокойствием. — Сознание при этом сохраняется. Мы разбили одну такую ванну... внутри, в толще эмали, были видны застывшие в ужасе глаза и скрюченные пальцы. — Следующий монстр заставил меня покрыться липким потом. «Текстильщица». Её нашли в подвале заброшенной ткацкой фабрики Красная нить. Это было существо, сотканное из тысяч километров окрашенных ниток. Оно имело форму огромной, сгорбленной старухи, из спины которой торчали вязальные спицы и челноки. Она передвигалась, перебирая нитками, как многоножка, и могла просачиваться в любые щели, в замочные скважины, в вентиляцию. Она вышивала гобелены из человеческих волос и сухожилий, а свои жертвы, пойманных ночных сторожей и бродяг, она не убивала сразу. Она их распускала. В буквальном смысле. Медленно, нитка за ниткой, она распускала их одежду, кожу, мышцы, превращая человека в кровавый моток пряжи, намотанный на гигантское веретено. На плёнке был слышен только монотонный стук ткацкого станка и тихое, ритмичное спица-петля-узелок. *** Потом шла запись, сделанная в корпусе Института Питания, где содержали «Молочника». Это была ожившая молочная цистерна, которая наполнялась сама по себе. Из её открытого люка высовывались белые, дрожащие щупальца, состоящие из жирного, парного молока. Оно пахло коровой и сладостью. Молочник оплетал жертву и начинал медленно, с чавканьем, втягивать её внутрь цистерны через узкое отверстие. При этом он ломал кости, чтобы человек поместился. Внутри цистерны, в абсолютной темноте и тепле, человек растворялся, как кусок сахара, превращаясь в творожистую массу. — По утрам, — мрачно шутил диктор, и в его голосе слышалась обречённость, — он поднимает крышку и предлагает себя в виде свежего продукта. У него даже пенка сверху образуется. Человеческая пенка. — Но жутче всего оказалось описание Оркестровой Ямы в Доме Культуры имени Первого Съезда. Там, в глубокой яме, заваленной старыми, лопнувшими инструментами, обитал «Дирижёр». Это была высохшая мумия во фраке, с раздутой головой. Его руки, длинные и гибкие, как хлысты, держали палочку из человеческой берцовой кости. Он не мог существовать без оркестра, и поэтому его свита, такие же музыканты, как и он сам: представляла собой ожившие трупы, у которых вместо лёгких были меха баянов, а вместо голосовых связок: натянутые струны. — Когда в Дом Культуры забредала молодёжь, Дирижёр взмахивал палочкой, и Музыканты начинали играть. Это была симфония боли, и каждый, кто её слышал, застывал на месте, парализованный. После этого Дирижёр медленно спускался в зал и лично, своей костяной палочкой, делал трепанацию черепа слушателю, чтобы добавить его мозг в общую акустическую систему зала, превращая его в часть вечного, звучащего в пустоте хора. — В этот момент мой магнитофон начал ощутимо нагреваться, распространяя запах горелого лака. Жёлтый глаз индикатора мерцал не в такт словам, а катушки крутились словно бы сами по себе, то ускоряясь до комариного визга, то замедляясь до низкого, утробного рыка, похожего на голос сытого, но невероятно злого льва. Я понял, что лента давно должна была размагнититься, но запись всё равно шла. Она читалась теперь не с ленты, а с самого пространства комнаты, модулируя колебания электрической сети, используя мои нервы как антенны. Самый страшный монолог был о «Товарище Желатине». Это существо, как следовало из обрывочного, полного паники доклада, было допущено к секретной работе в рамках программы психотронного оружия. Его нашли в глубоком котловане под застройку нового микрорайона Черёмушки-2, в гигантской линзе древнего, ещё докембрийского желатина, который не застывал и, казалось, дышал. Это была студенистая амёба размером с комнату, полупрозрачная, с тёмным ядром внутри. "Горизонт-Инициатива" дала ему кодовое имя Миротворец. Плёнка зафиксировала жаркий диалог учёных, которые спорили, использовать ли Желатина для допросов. Один, с фамилией Гуревич, срывался на крик: — Он не задаёт вопросы, он просто вбирает в себя врага! Дезертира поместили в него, и через сутки он вышел обратно, но он был уже не враг. Он был частью желатина. У него глаза были как у медузы! Он не моргал! Он улыбался и просил обнять всех остальных, и когда он обнимал, кожа прилипала, и сваркой не оторвать! Он хотел нас всех соединить в одной большой, тёплой, желеобразной массе! Мы должны уничтожить его, пока он не начал икать! Когда он икает, желатиновая волна накрывает всё вокруг и переваривает заживо! — В динамике что-то громко, с треском хрустнуло, и пошла запись, датированная 1989 годом. Запись была хаотичной, полной отборного мата и выстрелов. Охрана периметра в полном составе провалилась в «Шепчущую Траншею», ещё один объект, который организация выкопала в вечной мерзлоте и перевезла к себе в подвал, установив над ним морозильную установку. Траншея представляла собой бесконечную, уходящую во тьму канаву, стены которой состояли из плотно спрессованных, ещё живых человеческих языков. Языки эти шевелились, несмотря на минусовую температуру, извивались, как черви, и каждый шептал свою молитву, проклятие или последнее слово на исчезнувших наречиях. Стоило упасть в траншею, и языки обвивали ноги, руки, шею, утаскивая вглубь, где матка, сплетённая из голосовых связок, пережёвывала жертву и выплёвывала только начищенные до блеска ботинки с идеально ровно обрезанными голенищами. *** Я пытался дотянуться до кнопки стоп, но рука налилась свинцом, стала чужой, непослушной. Комната погрузилась в звенящий, искусственный холод, какой бывает от старых, вечно работающих холодильников ЗиЛ. Свет торшера стал тускнеть, наливаясь тревожным алым, как спираль раскалённой электроплитки. Из динамика магнитофона пошёл лёгкий, морозный пар. Отчётливо, как на лекции, диктор зачитал последний, предсмертный протокол: — Объект нулевой. "Горизонт-Инициатива". Самоорганизация. Природа неизвестна. Вспышка произошла в ноль часов семь минут. Все вольеры открылись. Многотоннажник раздавил генераторную. Текстильщица заткала все входы и выходы своими нитями. Молочник затопил нижние уровни молоком, в котором плавают трупы. Дирижёр поднялся на поверхность и дирижирует восходом солнца. База перешла в состояние перманентного аналогового кошмара. Персонал слился с объектами. Молитесь за нас, если слышите это. И не вздумайте выключать запись. Она - единственный якорь. Если выключите, они поймут, что здесь есть слушатель. Плёнка должна крутиться вечно. — Лента действительно не кончалась. Она склеилась в кольцо Мёбиуса. Я слышал, как за стеной, в комнате родителей, протяжно и влажно скрипнула кровать. Но скрип был не пружинным, а костяным, трущимся. Что-то тяжёлое, мягкое шлёпнулось на пол и поползло, шурша, как куль с мукой. В щель под дверью моей комнаты начало медленно просачиваться густое, живое тесто. Оно было чёрным и пахло ржаными сухарями. Оно двигалось, запузыриваясь пузырями, как опара на дрожжах, оставляя на линолеуме слизистый, блестящий след. В углах глаз я видел стеклянный блеск, будто кто-то перекатывал горсть острых битых лампочек. Из вентиляционной решётки потянуло сыростью и плесенью, и я услышал, как в ванной кто-то начал набирать воду в чугунную ванну и мерно, с оттяжкой, стучать по её эмалированному боку чем-то твёрдым. Я сидел, парализованный ужасом, боясь пошевелиться. Плёнка шипела, как змея. Стук в дверь раздался не с той стороны. Стучали изнутри моего собственного шкафа. Часто-часто, влажным языком о нёбо, словно кто-то пытался выговорить слово из одного только звука щ. А потом зазвонил телефон. Старый, дисковый, красный аппарат в коридоре, который мы не подключали уже три года, потому что не платили за линию. Он звонил и звонил, дребезжа своим разболтанным звонком, и я знал, что если сейчас подниму трубку, то услышу не гудки и не скрипучий голос Зои Михайловны. Я услышу влажное дыхание того самого Стеклодува, который уже перестроил мой дверной проём в кристаллическую арку, усеянную острыми, как скальпели, сталагмитами из моих же будущих костей. Магнитофон продолжил крутиться. Я должен слушать. Пока крутится плёнка, я ещё существую как слушатель, как свидетель, как живой человек, а не как кормовая единица для архива этого аналогового ада. Но плёнка уже начинала подъедать саму себя, и когда она порвётся, когда лязгнет железная челюсть магнитофона, в комнате наступит настоящая, оглушительная, глубокая, как могила, советская тишина. И вот тогда начнётся всё по-настоящему. Тогда Эмалировщик откроет дверь ванной, чтобы покрыть меня слоем вечной белизны, Молочник подкатит свою цистерну прямо к порогу, а Текстильщица начнёт распускать мою нервную систему на тонкие, шёлковые нити, из которых Дирижёр сплетёт новую струну для своего оркестра, чтобы сыграть симфонию моего вечного, безысходного ужаса. Лента всё крутилась, и комната, моя родная комната с обоями в мелкий цветочек, начала неумолимо меняться. Воздух сгустился, стал похож на холодный, вязкий кисель, пахнущий подвальной сыростью и жжёной изоляцией. Оранжевый свет торшера больше не освещал пространство, а, казалось, лишь подчёркивал сгущающиеся по углам тени, которые теперь жили своей собственной, противоестественной жизнью. Они не просто лежали на полу, они пульсировали, тянулись к центру комнаты длинными, дрожащими щупальцами и отступали, словно в такт дыханию магнитофона. Я почувствовал, как пол под ногами, старый дубовый паркет, покрытый облупившимся лаком, стал предательски мягким и податливым, словно я стоял не на дереве, а на толстом слое слежавшегося торфа, и из щелей между половицами начало подниматься что-то чёрное и влажное. Магнитофон издал новый звук. Протяжный, низкий стон, полный такой безысходной тоски, что у меня заныли все зубы разом. Запись, склеенная в бесконечную петлю, перешла на новый, ещё более чудовищный уровень откровений. Голос диктора резко сменился. Теперь это был женский, монотонный, лишённый эмоций голос, похожий на автоматическую речь диспетчера метрополитена. Только голос этот был побит помехами, и сквозь него прорывался то детский плач, то далёкий звук горна, то скрежет металла по стеклу. — Внимание, персонал базы "Горизонт-Инициатива". Открыт протокол «Сигма-4»! Внешний периметр объекта Рассвет нарушен. Лепная Колония вышла за пределы карантинной зоны. Всем сотрудникам предписывается... о, Господи, они уже здесь. Они не просто копии. Они - негативы. У них лица наизнанку. Если вы видите человека, у которого улыбка не на лице, а внутри черепа, бегите. Поздно. Они уже облепили шлюз. Они поют. Они поют гимн Советского Союза наоборот, и припев, - это хруст ваших же позвонков. — Я с ужасом перевёл взгляд на стену, на которой висела моя детская фотография в рамке-лодочке из гипса. Рамка начала покрываться испариной, а лицо на фотографии... моё собственное, десятилетнее лицо очень медленно, дёргано, как в покадровой съёмке, сменило беззаботную улыбку на выражение тупого, леденящего ужаса. Из его, моего, нарисованного рта потекла струйка белого гипса, и рамка пошла глубокими, уродливыми трещинами, из которых сочилась та же чёрная, торфяная жижа. А голос на плёнке продолжал свой страшный каталог, перечисляя обитателей этого аналогового чистилища, которых я ещё не слышал. Начался подробный, чудовищно детальный доклад о локации, которую назвали «Картофельное Поле Коллективного Урожая». Это был сектор опытного хозяйства, расположенный прямо под землёй, освещённый мертвенным, фиолетовым светом агроламп. Там, в длинных деревянных ящиках, наполненных не землёй, а серой, стерильной ватой, росли не обычные клубни, а так называемый Глазчатый Картофель. Каждая картофелина была размером с человеческую голову и обладала примитивной нервной системой. Голос с плёнки описывал их с пугающей дотошностью: Внешне клубни матовые, покрыты многочисленными, до ста штук на экземпляр, глубокими глазками. В состоянии покоя глазки закрыты. При приближении человека все глазки синхронно открываются, демонстрируя влажную, розовую плоть и подобие зрачка, сформированного из пигментированного крахмала. Объект способен к телепатическому контакту. Он транслирует в мозг жертвы мощный, непреодолимый образ: образ тёплой, рассыпчатой, только что сваренной картошки с укропом и сливочным маслом. Жертва теряет волю, подходит к ящику и хватает клубень. В этот момент глазки выстреливают ядовитыми корневыми волосками, которые вонзаются под кожу, впрыскивая фермент, превращающий человеческую плоть в крахмалистую субстанцию. В течение часа жертва превращается в новую картофелину, сохраняя при этом своё человеческое сознание, заключённое в клубне, навечно обречённое видеть сны о том, как её варят, жарят и толкут в пюре, ощущая каждый надрез ножа как собственную смерть. На заднем плане записи раздался чавкающий, влажный звук, и в него вплёлся истошный, надсадный крик: — Не чистите меня! Не надо меня чистить! Я ещё живой! — Я непроизвольно посмотрел на свои руки и увидел, что кожа на костяшках пальцев стала какой-то шершавой, землистой, и сквозь неё проступали крошечные, едва заметные бугорки, похожие на картофельные глазки. Я в ужасе потёр пальцы друг о друга, и мне показалось, что под кожей что-то слабо зашевелилось. Следующей в списке чудовищ значилась «Бандероль». Этот объект был найден в почтовом вагоне, который опрокинулся и пролежал под откосом с 1957 года. Внутри, среди истлевших писем и посылок, завёлся особый вид плесени, которая приобрела коллективный разум. Она представляет собой комок коричневой обёрточной бумаги, перетянутый бечёвкой, массой до пяти килограммов. При вскрытии вагона поисковая группа приняла её за обычную посылку. Ошибка была допущена, когда один из солдат встряхнул объект. Изнутри раздался шёпот: Не тряси, стекло внутри. Солдат инстинктивно развязал бечёвку... Бумага развернулась сама, как хищный цветок, и внутри оказалась не стеклянная ваза, а хаотичное сплетение человеческих пальцев, губ и глаз, вырванных у предыдущих жертв. Бандероль всасывает в себя всё, до чего дотрагивается, переваривая биомассу и используя сенсорные органы жертв для ориентации в пространстве. Теперь это шар из сотни слезящихся, моргающих глаз, который катится по коридорам, оставляя за собой мокрый след из сукровицы и типографской краски. На нём до сих пор читается штемпель Осторожно, хрупкое. Запись пошла рябью, и я услышал утробное, низкое гудение, похожее на хоровое пение монахов. Это был доклад о Братском Хоре Забытого Города. В Мурманской области, среди сопок и брошенных военных городков, существовала локация, отмеченная на секретных картах как Бетонный Рупор. Это был исполинский подземный резервуар, выложенный звукопоглощающей плиткой, на дне которого в вечной мерзлоте хранились замороженные легкие двухсот заключённых, погибших на строительстве. По ночам, когда температура опускалась ниже определённой отметки, лёгкие оттаивали от дыхания самой земли, и начинали петь. У них не было ртов, голосовых связок, но воздух, проходящий через мёртвую ткань, вибрировал, создавая заупокойное пение такой силы, что его слышали за десятки километров. Любой, кто слышал этот хор, впадал в кататонический ступор, а его собственные лёгкие начинали синхронно вибрировать в резонанс с мёртвыми, вызывая внутренние кровоизлияния. Жертва захлёбывалась собственной кровью, и её душа, по местным поверьям, присоединялась к этому вечному, бессловесному хору, обречённому петь до Страшного Суда. В этот момент в комнате резко похолодало так, что из моего рта вырвалось облачко пара, осевшее инеем на раскалённом корпусе магнитофона. Пол стал окончательно болотистым, и я понял, что паркет подо мной уже не просто прогибается, а превращается в зыбкую, чавкающую топь. Из стыков между обоями, прямо сквозь выцветшие ромашки, начали просачиваться тёмные, маслянистые капли, пахнущие торфом, гнилью и давно прогоревшим порохом. Комната, мой последний оплот, начала превращаться в «Зыбкое Урочище» - ещё одну локацию, которую описывала плёнка. Это было болото, наступающее из ниоткуда, которое глотало дома и людей. В его глубине, согласно докладу, обитал он! «Клюквенный Дед» - антропоморфное существо, полностью состоящее из раздавленной клюквы и мха. Его глаза: две перезрелые, подгнившие ягоды, его дыхание - запах забродившего компота. Он не агрессивен, он ласков. Он протягивает жертве горсть ярко-алых, сочных ягод со своей груди. Тот, кто их съедает, навсегда остаётся на болоте, превращаясь в корягу, покрытую ягелем, но продолжая мыслить и чувствовать, как корни прорастают сквозь его внутренности. Стук в дверь шкафа усилился. Теперь это был не просто стук, а размеренное, ритмичное царапанье, словно кто-то пытался вырезать изнутри ногтями слово или символ. Дверцы шкафа, старые, с облупившимся лаком, начали медленно, с душераздирающим скрипом выгибаться наружу. Из щели между створками высунулось нечто. Это была длинная, тонкая, как у богомола, конечность, состоящая из сплетённых в тугой жгут разноцветных ниток. Конечность двигалась рывками, ощупывая воздух, как слепой червь. Её кончик раздвоился, и из него, как из паука, начали вытягиваться десятки крошечных, сучащих ножек-иголок, каждая из которых была продета в ушко невидимой иглой. «Текстильщица», — молниеносно пронеслось у меня в голове. Она пробралась в шкаф, она свила там гнездо из моих старых свитеров и теперь переваривала их в пряжу, из которой будет вязать мой саван. Но самым страшным было то, что происходило с окном. За окном, на ночной стройке, всё замерло. Прожекторы погасли. Но тьма за стеклом была не ночной, не естественной. Это была плотная, бархатистая чернота, похожая на копоть, которая начала медленно, миллиметр за миллиметром, продавливать стекло внутрь комнаты. Стекло запело. Высоко, тонко, на грани ультразвука. Из этой черноты, словно из проявителя в ванночке с фотобумагой, начали проявляться контуры. Огромный, составленный из угловатых стальных теней, силуэт завода. Я узнал сразу его. Это была она; «Локация Цех №7». Чернота за стеклом сменилась изображением гигантского, ржавого пролёта, освещённого больничными лампами дневного света. И в этом пролёте, на толстых, покрытых смазкой тросах, висел он. Многотоннажник. Он был огромен, бесформен, как спецзаказ преисподней на заводе тяжёлого машиностроения. Огромные, спрессованные кубы тел, обмотанные колючей проволокой, свисали один над другим. Из этой горы металла и мяса торчали во все стороны костлявые руки с обломанными ногтями и ржавые швеллеры. Всё это конвульсивно подёргивалось в такт какому-то внутреннему, неритмичному пульсу. Глаз у него не было видно, но всё его существо излучало волну чудовищной, нечеловеческой гравитации, и я почувствовал, как моё тело наливается неподъёмной свинцовой тяжестью, а позвоночник начинает угрожающе хрустеть. Плёнка, заедая, выдавила из себя последний, предсмертный шёпот: — Он... он вылез из колодца лифта. Лифтёр. Мы думали, это просто механизм. Но он помнит всех, кого поднимал и опускал. В его кабине нет зеркала, потому что он сам - отражение вашей смерти. Он открывает двери, и за ними не этаж, а шахта, ведущая в никуда, в кипящий котлован, где варятся в собственной крови предыдущие пассажиры. Он вежлив. Он спрашивает: Вам наверх или вниз? Всегда говорите вниз. Наверх - это туда, где нет потолка, где чёрное небо и звёзды, похожие на оспины, и там живёт то, что доедает свет... — Магнитофон взвыл, и из его недр, из-под дрожащей катушки, прямо в центр комнаты вырвался сноп электрических искр. Пахнуло озоном, палёной шерстью и сладковатым трупным запахом. Из этого снопа, материализуясь из статического электричества, хрустального звона и моего собственного, леденящего ужаса, начал формироваться силуэт. Он был почти прозрачным, сотканным из дрожащего, горячего воздуха, как мираж над асфальтом. Но внутри него переливались, росли и ломались кристаллические структуры. Стеклодув пришёл. Он был не снаружи, он всё это время был внутри записи, и когда я прослушал его, он услышал меня. Теперь он стоял между мной и дверью, и его пустые, прозрачные глазницы смотрели мне прямо в душу. Внутри его стеклянной груди билось, пульсируя алым, живое человеческое сердце, пронзённое осколками костей. Это было сердце того самого лаборанта, который вопил на плёнке. Я закричал, но крик вышел беззвучным, как под водой. Звук умирал, едва сорвавшись с губ, поглощённый стеклянной тишиной, которую создавал монстр. Я понял, что это конец. Что сейчас он поднимет свои прозрачные, звенящие руки-резцы, и начнёт вытачивать из моих костей хрустальный цветок, а из моего крика - колокольный перезвон, который будет вечно звучать в лабиринтах базы "Горизонт-Инициатива", пополняя коллекцию аналогового кошмара. Но в этот момент, перекрывая звон и гул, раздался новый, стальной и неумолимый звук. Звук лязгающего железа. Дверь лифта, которого никогда не было в моей квартире, отворилась прямо в стене, рядом с книжным стеллажом. Из освещённой мёртвенно-зелёным светом кабины пахнуло сквозняком и машинным маслом. Тихий, механический голос спросил из темноты: Вам наверх или вниз? И я понял, что один кошмар сменяется другим, и выбор теперь невелик. *** Я стоял, парализованный, в эпицентре сошедшего с ума мироздания, где законы физики и здравого смысла отменялись одним лишь влажным шёпотом из динамика магнитофона. Передо мной, переливаясь и потрескивая, висел в воздухе Стеклодув, и его кристаллические пальцы уже тянулись к моей груди, чтобы начать свою чудовищную, ювелирную работу по превращению моего скелета в ажурную, звенящую арфу. Из шкафа, раздвигая створки, словно гнилые зубы, выползала Текстильщица, перебирая сотнями нитяных ног и оставляя на полу влажный след из крашеной пряжи и сукровицы. А в дверном проёме, который больше не вёл в коридор моей квартиры, а открывался в зияющую, холодную бездну машинного отделения, стояла кабина лифта. Старая, с облупившейся краской и деревянными, покрытыми лаком панелями, она светилась изнутри мертвенным, зеленоватым светом, и механический голос, исходивший из решётки динамика, терпеливо, с металлическим скрежетом, повторил вопрос: Вам наверх или вниз? Подтвердите выбор этажа. Время ожидания истекает. Выбор был невелик, но инстинкт самосохранения, древний, как сама жизнь, кричал мне, что Лифтёр, каким бы ужасным он ни был, предлагал пусть и чудовищный, но путь к отступлению. Стеклодув же предлагал только вечную, хрустальную агонию. Я, спотыкаясь о ставший болотистым пол и чувствуя, как мои ноги увязают в наступающей топи Зыбкого Урочища, сделал судорожный, отчаянный рывок в сторону лифта. Стеклянные пальцы Стеклодува сомкнулись в воздухе в том месте, где только что была моя голова, и раздался тонкий, обиженный звон лопнувшей хрустальной нити. Текстильщица взвизгнула частотами, которые мог воспринять только магнитофон, и выбросила мне вслед длинный, клейкий аркан из шерстяных нитей, но я уже ввалился в кабину лифта, вдохнув спёртый воздух, пропитанный запахом старого машинного масла, карболки и ещё чего-то сладковатого и тошнотворного, напоминающего запах лилий на похоронах. Двери за моей спиной сомкнулись с лязгом тюремных ворот, отрезая меня от комнаты, от квартиры, от всего моего прошлого мира. В кабине было тесно и очень холодно. Стены, обшитые потрескавшимся дерматином, были испещрены глубокими царапинами, словно здесь кто-то долго и отчаянно скрёб ногтями. Под ногами хрустела какая-то труха, смешанная с битым стеклом. Единственным источником света была тусклая, мигающая лампа под засиженным мухами плафоном. Но самое страшное было не это. Самым страшным была панель с кнопками. Вместо цифр этажей на ней были выгравированы символы, смысл которых я начал понимать лишь спустя мгновение леденящего душу ужаса: схематичный горн, колос пшеницы, перекрещенные вязальные спицы, капля молока, гриб, кристалл, хлебная буханка. Это была карта базы "Горизонт-Инициатива", и каждая кнопка вела в логово одного из монстров. И только одна кнопка, самая нижняя, тускло светилась стёртой до блеска надписью Архив. — В архив, — прошептал я пересохшими губами, чувствуя, как кабина дёрнулась и начала свой медленный, скрежещущий спуск в недра этой инфернальной вертикали. — Голос из динамика, безликий и равнодушный, произнёс: — Выбран маршрут: Нулевой Горизонт. Первичный Накопитель. Соблюдайте тишину. Не прикасайтесь к документам без разрешения. Помните: архивариус всегда голоден, а чернила здесь - это не просто чернила. — Я остался стоять, прижавшись к холодной, вибрирующей стенке, чувствуя, как дрожь древнего механизма передаётся моему телу, заставляя трястись каждую косточку. Спуск длился, казалось, целую вечность. Лифт проезжал какие-то этажи, и через решётку вентиляции я слышал обрывки звуков, доносившихся с разных уровней этого чудовищного муравейника. На одном из этажей гремела духовая музыка Песни о встречном, и ей вторил мерный, шаркающий шаг сотен ног. На другом же раздавался влажный, чавкающий звук и тихое, блаженное женское пение: — Ой, люшеньки-люли, ой, творожок да сахарок... — С одного из пролётов пахнуло таким одуряющим запахом свежего хлеба, что мой желудок свело голодной судорогой, и я с ужасом понял, что это происки Хлебного Спаса, пытающегося заманить меня даже сюда. Наконец, лифт замер с таким грохотом, что у меня лязгнули зубы. Двери разъехались, открывая передо мной огромное, слабо освещённое помещение, бывшее, по всей видимости, главным архивом базы. Это был бесконечный зал, уходящий в темноту настолько далеко, что его границы терялись в сером, пыльном мареве. Воздух здесь был сухой и холодный, как в склепе, и пах старой бумагой, уксусной эссенцией, формалином и чем-то неуловимым, напоминающим запах сухих человеческих костей. Потолок поддерживали колонны из почерневшего металла, а вдоль стен, теряясь в перспективе, тянулись бесконечные ряды металлических стеллажей, уставленных не книгами и папками, а странными, не поддающимися описанию предметами. Я осторожно, на ватных ногах, вышел из кабины, и она тут же, с лязгом, захлопнулась за моей спиной, оставив меня одного в этом мавзолее тайн. Единственным источником света были длинные, гудящие лампы дневного света, свисавшие с потолка на ржавых цепях. Их свет был неровным, болезненным, и от него по углам плясали длинные, изломанные тени. Я начал медленно продвигаться вглубь архива, и каждый мой шаг гулким эхом отдавался под сводами. Стеллажи, мимо которых я проходил, были заполнены не папками, а артефактами, каждый из которых был немым свидетелем чудовищной истории "Горизонт-Инициативы". На одной полке, под стеклянным колпаком, лежал кусок угля, который, судя по табличке, был «Сердцем Кочегара» - первым объектом, с которого всё началось. Оказалось, что в далёком 1937 году, на строительстве канала, один из заключённых, умирая от истощения, отдал свою последнюю, лютую злобу куску антрацита, который сжимал в руке. И уголь этот ожил, впитав ненависть. Теперь он мог воспламенять любой органический материал на расстоянии одним лишь усилием тёмной воли. Рядом, в банке с мутным раствором, плавал человеческий глаз с раздвоенным, как у змеи, зрачком. Табличка гласила: Объект «Надзиратель». Оптика изъята у сотрудника НКВД, который мог видеть измену даже в мыслях. После его расстрела глаз продолжал жить и фиксировать врагов народа на фотопластины, проявляя их души в виде искажённых, чудовищных негативов. Но главное находилось в центре зала. Там, на массивном дубовом столе, заваленном пожелтевшими чертежами и исписанными бисерным почерком протоколами, я увидел то, зачем, вероятно, Лифтёр привёз меня сюда. Это был огромный, в кожаном переплёте с металлическими уголками, журнал. На его обложке тускло блестел тиснёный герб "Горизонт-Инициативы" - стилизованный глаз на фоне восходящего солнца, но глаз этот был разбит трещиной. Надпись внизу гласила: «Дело №0». Первопричина. Хроники Академика Бессонова. Дрожащими руками я открыл журнал. Страницы его были не бумажными, а из какого-то плотного, эластичного материала, напоминающего выделанную человеческую кожу, и исписаны они были бурыми чернилами, которые, присмотревшись, я с ужасом опознал как свернувшуюся, старую кровь. С первой же страницы на меня обрушилась та правда, которую скрывали десятилетиями. 'Всё началось не с военных экспериментов и не с добычи секретов врага. Всё началось с безумной, всепоглощающей скорби одного-единственного человека; академика Андрея Поликарповича Бессонова, светила советской биофизики, чей сын, Дмитрий, погиб в 1942 году в болотах под Ленинградом'. Я жадно, проглатывая страницу за страницей, вчитывался в этот рукописный кошмар, изложенный сухим, протокольным языком безумца. '...тело Дмитрия не было найдено. Оно осталось гнить в торфяной топи вместе с тысячами других, растворилось в кислой, рыжей воде, стало частью болота. Моя цель - не просто воскресить сына. Моя цель - извлечь его обратно из небытия, вытащить каждую его клетку из той субстанции, в которую она превратилась. Для этого нужен источник энергии. Не электричество. Нужна психическая энергия, энергия боли, страха, отчаяния, памяти. Только она имеет достаточную амплитуду, чтобы прошить ткань реальности и выдернуть душу из лап вечности'. Далее шли схемы и расчёты. Академик понял, что болото, поглотившее его сына, стало своего рода накопителем. Торфяные дубильные вещества законсервировали не только тела, но и последние, предсмертные эманации сознания солдат. Эта гремучая смесь из невыплаканных слёз, несбывшихся надежд и предсмертного ужаса создала в толще болот подобие чудовищной, психотропной линзы. Начав свои эксперименты прямо в полевой лаборатории, Бессонов научился вытягивать из болота эту энергию, материализуя её в виде нестабильных, агрессивных форм. Первыми его творениями стали «Маслята-Сосальцы». Грибы, которые были не совсем грибами. — Это сгустки памяти, — писал он. — Голодные, тоскующие по теплу человеческой плоти сгустки. Они помнят вкус маминых пирожков, тепло печки, объятия любимых. Они тянутся к живым, чтобы поглотить это тепло и через него, через живую плоть, попытаться снова стать частью мира, из которого их вырвали. Они не злые. Им просто очень, очень больно и одиноко. — Но этого было мало. Для того чтобы воссоздать Дмитрия, нужны были более сложные, структурированные формы. Бессонов понял, что смерть и страдания, в которых рождалась эта энергия, должны быть максимально разнообразны, чтобы охватить все аспекты человеческой психики. И тогда он, используя свой авторитет и тайные связи в правительстве, добился создания Горизонт-Инициативы. Ему дали базу, персонал, неограниченный доступ к человеческому материалу Заключённым, дезертирам, политическим. И он начал ставить свои чудовищные эксперименты, каждый из которых был направлен на извлечение из человека определённого, уникального типа психической эманации, необходимой для конструирования души его сына. Журнал подробно, с чудовищными анатомическими подробностями и графиками замеров психического поля, описывал происхождение каждого монстра. Хлебный Спас родился из чувства мучительного, всепоглощающего голода, который испытывали умершие в блокаду. Бессонов нашёл женщину, пережившую блокаду, но сошедшую с ума на почве голода. Её навязчивой идеей было накормить всех, даже мёртвых, даже ценой собственной плоти. Академик провёл ритуал, поместив её в резонансный контур, и материализовал её безумие в виде чудовищной буханки, которая была не едой, а пожирателем. Стеклодув был порождением эстетики боли. Для него Бессонов использовал стеклодува со старейшего завода, мужчину, который потерял всю семью и в своём горе начал видеть красоту в разбитом стекле и острых осколках. Его боль, его страсть к хрупкой, режущей красоте, были извлечены и воплощены в монстра, который делает из живых костей произведения искусства. Текстильщица появилась из чувства вины и запустения. Ею стала ткачиха с фабрики Красная Нить, которая во время войны, отправив мужа на фронт, не дождалась его и повесилась в цеху. Её тоска и чувство вины сплелись с ритмом ткацкого станка в единое, бесконечно прядущее смерть существо. Каждый её стежок - это её невысказанное прости. Молочник был результатом извращённой материнской любви. Женщина-санитарка из госпиталя, потерявшая ребёнка, сошла с ума и начала верить, что сможет выкормить всех раненых своим молоком. Её материнский инстинкт, гипертрофированный до космических масштабов, превратился в цистерну, которая утаскивает людей в своё чрево, чтобы вечно кормить их собой. Я читал, и меня мутило. Каждая запись была не просто отчётом. Это был дневник селекционера ада. — Сегодня мы получили Дирижёра. Для этого пришлось пожертвовать военным оркестром, попавшим в засаду. Их коллективный ужас, смешанный с чувством ритма, дал удивительный по своей целостности объект. Он управляет самой тканью акустики, превращая хаос в симфонию смерти. Его палочка - это дирижёрская палочка самого руководителя оркестра, майора Звягинцева, которую я лично выточил из его берцовой кости. Эффект превзошёл ожидания. Товарищ Желатин был создан из чувства коллективизма. Бессонов взял группу активистов, которые доносили друг на друга, и сплавил их страхи в единый, студенистый разум. Он не желает зла. Он желает единства. Он хочет обнять весь мир и сделать его одним целым, переварив все различия в своём желе, — писал академик с почти нежной интонацией. *** Чем дальше я читал, тем яснее становилась картина. Все эти монстры были не просто ошибками эксперимента. Они были побочными продуктами, кусками одной, разбитой на осколки души. Академик Бессонов, как безумный ювелир, собирал душу своего сына из компонентов человеческих страданий, классифицируя их по видам и чистоте спектра. Для гнева - Стеклодув. Для голода - Хлебный Спас. Для печали - Текстильщица. Для чувства долга и строя - Горнист. Для материнской заботы - Молочник. И так далее. Все они были лишь заготовками, отходами производства, которые, за неимением места, запирали в подвалах, изучая их повадки, словно лабораторных крыс. Но в конце журнала, на последних страницах, исписанных особенно неровным, прыгающим почерком, я нашёл запись, от которой кровь застыла в жилах. "Свершилось. Компоненты подобраны. Последним ингредиентом стал Нулевой Пациент - я сам. Я помещаю в контур свою собственную психическую матрицу, свою отцовскую любовь и вину, как катализатор процесса. Протокол Первопричина запущен. Я иду к Диме. Я вытащу его. Чего бы мне это ни стоило". Дата стояла - 5 марта 1953 года. День смерти Сталина. Время - ровно та минута, когда остановилось сердце Вождя. И внизу, приписка, сделанная уже другим почерком, официальным и строгим: “Вспышка. Академик Бессонов перешёл в состояние объекта. Вся база перешла под его контроль. Связь с поверхностью потеряна. Персоналу присвоен статус кормовая база. Созданное Бессоновым поле продолжает работать автономно, выискивая и затягивая в себя любые источники психической энергии, достраивая душу Дмитрия до идеала. Мы все - часть этого процесса. Спасите наши души, если сможете”. Я с ужасом понял, что нахожусь не в заброшенной лаборатории. Я нахожусь внутри живого, функционирующего механизма, чудовищного инкубатора, который уже тридцать с лишним лет работает над воскрешением мёртвого ребёнка, перемалывая для этого всё живое, что попадает в его поле. И то, что пришло за мной, - это не просто сбежавшие монстры. Это иммунная система этого инкубатора, его защитные механизмы. Меня почувствовали. Меня изучили. И теперь я, со своей живой, горячей психикой, полной страха и отчаяния, стал идеальным, недостающим компонентом. Возможно, последним. И весь этот аналоговый ад, все эти кошмары из плоти, стали, стекла и хлеба, все они, от Горниста до Стеклодува, от Лепной Колонии до Многотоннажника, - это лишь строительные леса для чего-то, что зреет в самом сердце базы, на Нулевом Горизонте. Для того, кого академик с такой безумной любовью называл Димочкой. В этот момент свет в архиве заморгал и погас. Во тьме раздался звук. Это был не шаг, не шорох. Это был звук, с которым переворачивается страница книги. Звук усилился, размножился, и я понял, что ожил весь архив. Тысячи дел, подшивок и протоколов начали синхронно перелистывать сами себя. И из этого шелеста страниц, из самой сердцевины тьмы, начал формироваться голос. Голос ребёнка. Холодный, безжизненный, раздающийся словно из пустой консервной банки, но полный такого запредельного, нечеловеческого любопытства, что у меня подкосились ноги. — Папа? — прошелестел он, и этот шёпот прокатился эхом по всему залу. — Папа, это ты? Ты принёс мне поесть? Я так долго ждал. И я так проголодался...
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать