Метки
Драма
Романтика
AU
Ангст
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
ООС
ОЖП
Преканон
Философия
Элементы флаффа
Засосы / Укусы
Воспоминания
Боязнь одиночества
Мистика
Ужасы
Трагедия
Романтизация
Готический роман
Намеки на секс
Атмосферная зарисовка
Символизм
Темные властелины
От смертного к божественному существу
Описание
Она поднялась из самого низа, ступая по пирамиде костей, где мертвецы крепкой хваткой тянули её обратно. Адела пришла сюда, не зная кто она, зато теперь, поднявшись на пьедестал владычества, сама стала божеством. Уничтожая и выжигая воспоминания о прошлой жизни, окрасила свои руки в алый - и все благодаря императрице крови, Альсине Димитреску, что пленила не только её тело и разум, но и ставшее кристаллическим сердце.
Примечания
Приквел к фанфику, который можно читать отдельно - https://ficbook.net/readfic/018a03f1-983f-7a1d-96ef-6618e6c72a04
https://vk.com/public_jinlong - группа автора обложки
https://vk.com/album-219096704_291252229 - небольшой альбом со скетчами
Действие VI. Хранилище множества чудовищных картин.
17 августа 2021, 12:52
У Аделы совсем онемели пальцы от слишком чувственной тяжести новых, плотно запечатанных картонных коробок. Служанка брала их по одной и спускалась вниз по едва освещаемой лестнице. Она робко ступала ступенька за ступенькой, выглядывая из-за коробки, стараясь рассмотреть близлежащий путь. Груз внутри ощущался металлом, шуршанием бумаги, постукиванием друг о друга стекольных банок, — из-за своего любопытства и нежелания отдаваться мрачной окружающей атмосфере девушка несильно потрясывала содержимое в руках, желая разгадать по возникшим интересным звукам предмет его заполненности.
Она спускалась к подножию подземелья, что полнилось воспоминаниями. Правда, теперь это был совершенно другой вход, отличный от того, который запомнился Аделе. Однако дорога была точно такой же — прямо по одинокой лестнице узкого прохода; прямо по коридору. И рыжеволосая ступала осторожно меж огромных стен, чьи вершины терялись в тёмной высоте. Ей казалось, что она находится на тесной мостовой средь ночи и над головой ни просвета, ни ветерка. Казалось, что она никогда не дойдёт до подножия лестницы и не толкнёт старое зачахшее дерево двери, за которым могли скрываться ещё более ужасные ощущения.
Здесь перед глазами был всё тот же грязно-жёлтый оттенок стен, озаряемых редким светом факелов, и серый, почти чёрный налёт на них был образован не столько огненной копотью, сколько испарениями душ, распространением скорбей и исполненных надежд. Стоило ей только ступить во мрак коридора, как её охватило давнее, но хорошо запомнившееся чувство: этот трогающий душу совсем не по-светлому, а по-ядовитому момент, когда переводишь дыхание и не можешь оправиться, потому что в воздухе царит пронзительно ледяная зловонная тина из человеческих пороков, болезней и страданий. Но когда Адела спустилась вниз, опуская первую коробку на покосившийся стол, дурнота мигом отступила перед видом странной стены, послужившей полотном для острых копий, прочных щитов, мускулистых воинов и грузных защитников.
Перед её глазами открылось действо самой настоящей войны.
Явление было огромным. Глядя перед собой, девушка увидела в сумеречной дымке освещённые мечи — огромные клинки совсем без эфесов, с древними рукоятками, сужавшимся к остриям. Мечи воздымались из-под камня на огромной высоте и пронзали полумрак подземелий, находясь в руках у застывших воинов, чьи лица искажались в яростном крике. Оглядываясь же направо, рыжеволосая останавливала свой взгляд на гигантских круглых щитах, будто изрешеченных выемками от старых отражённых ударов, подвешенных на мускулистых руках и снова отбивающих новые смертельные выпады меченосцев.
Прямо перед стеной висел светильник в золотой раме, чьё ленивое каждение из стороны в сторону создавало веер огненных искр, приводивших в жизнь застывший камень. В этом благородном свете медленно освещаемые клинки истекают кровью с их побагровевших кончиков, неясные пурпурные потоки обозначаются фигурами всё новых и новых людей в древних металлических панцирях на груди. Их рты тоже раскрываются в крике, чей гул начинает издаваться в ушах.
Но как только покачнувшийся светильник откланяется обратно вправо, крики затихают, меченосцы тонут в темноте, острые лезвия сереют, и не пройдёт и минуты, как алеют огнём уже прочные щиты. Абрисы с другой стороны, принимаемые за чеканные рельефы, превращаются в мужчин, горой столкнувшихся меж собой, облачённых в складчатые туники и держащих стену металлических колоссальных щитов, чьи удары звонко и призывно раздаются в огне, желая рассказать, как им нестрашно принимать на себя смертельное рубище ставших неясными клинков.
И так из стороны в сторону: крики, лязг острия, удар, скрежет и снова крики, лязг, удар… В звонкой тишине Адела слышала звуки никогда не унимающейся битвы. Пару минут ещё ничто не становилось настолько ясным, как пламенеющие бородатые лица, бесстрастные к горящим углям эмпирия, занятые лишь великим развернувшимся противостоянием.
В этой атмосфере битвы, ударявшейся о тяжкий потолок, среди мечников и щитоносцев, забрёдшая во мрак по господскому приказу камеристка поистине получила ярое представление о кровавых вратах войны, скрывающихся в этих катакомбах. Тут было всё: алая кровь, гнев меча к щиту, ненависть защиты к нападению, желание утвердить стальную веру перед лицом опасности, — и пусть это только чудилось в застывшем камне. В этом душном погребе, пропитанной смертью крипте, словно в стёртом оттиске, каменные воины были обречены обращать друг к другу ожесточённую злобу, пока время не источит эти огранённые скалы, похожие на серый эбен.
Адела, залюбовавшись, как маленькая наивная девочка, не сдержалась и подошла ещё ближе, выдыхая горячий воздух из-за побагровевших губ. Ей захотелось ощутить эту твёрдость, остроту и прочность, однако не успела она и коснуться камня, как за спиной пронеслось морозное дуновение ветерка, по-мертвецки охладившего затылок.
— Нравится? — кто-то схватил её за плечи, с небывалой силой притягивая к себе. Запах крови, что ранее только казался ей, теперь стал явью: зловоние человеческой растленной плоти окатило Аделу моментально. Служанка вскрикнула от неожиданности, пугливо опустившейся где-то внизу девичьих внутренностей. — Я знаю, что нравится. Многие приходят в восторг, увидев это…
Маленькое ухо и шею обдало горячим дыханием, послышался смех, а перед лицом залетали мухи, которые так и норовили проникнуть в ноздри, уши или постоянно открывающийся от испуга рот. Она начала с дрожью озираться по сторонам, стараясь сотрясти с себя чужие прикосновения. На сей раз к Аделе дьявол явился в образе молодой девушки, сеющей своим присутствием неудобство, смехом — лицедейских страх, а роем хитиновых тварей — ужас оцепенения.
К ней спустилась мисс Даниэла.
Младшая из дочерей леди Димитреску славилась среди прислуги своим особым характером, немного отличным от поведения остальных сестёр. И сейчас она казалась действительно странной: теперь девушка, почти вприпрыжку, рея волны мух за своей спиной, с тяжёлым стуком каблуков о камень, шла рядом с Аделой, что продолжила после неожиданного появления Даниэлы таскать коробки.
Когда за очередной коробкой послышался звон стекла, Даниэла снова оказалась совсем рядом и заговорила страшную несуразицу:
— Слышим там червей, — на женском лице залегла тень, золото очей помутнело под сенью нахмуренных бровей, губы сомкнулись в непроницаемую тонкую полоску. Неподвижная и бледная, с глазами навыкат она непроницаемо засмотрелась прямо перед собой, наклонив голову вбок. Мухи скрылись и жужжание пропало, до ушей доносилось только волнующееся человеческое дыхание, капающая сырость где-то наверху и совсем рядом трепыхание морщинистой склизкой кожи продолговатых телец, спрятанных за стенами стёкол и картона. Но не прошло и пары секунд, как мухи, истончаясь из-за ткани тёмного платья, с громким гудением вновь вырвались во мрак.
— Знаешь ли ты, что в зависимости от того, каков человек был по жизни: нищий или алчно богатый, — его тело, застывшее от смерти, становится добычей разных видов червей? Трупы омерзительно толстых, задыхающихся когда-то при малейшей отдышке людей пожирают ленты немертеи, а засушенных словно сухарь объедают личинки сильфидов — самых благороднейших трупоедов.
«Мерзость», — Адела не издала и звука, продолжая идти вниз по лестнице. От этих слов ей вспомнились прогнившие ноги Лидвины, что кишели червями, проедающими последние нервы конечностей. Рыжеволосая девушка и понятия не имела, отчего с ней сейчас вышагивает одна из хозяйских дочек, но продолжала идти молча, стараясь особо не оглядываться по сторонам и не сбиваться с курса дела, но взгляд всё равно то и дело мимолётно зацеплялся за женский силуэт.
Даниэла была завидной красоты шатенкой, только вот вся её красота исчезала, стоило устам приоткрыться и заговорить, или острым хищным зубам оскалиться в улыбке под плотоядным огнём собственных глаз. Её гибкая, тонкокостная, с узкими бёдрами складная фигура, облачённая в чёрное платье наводила на мысли об очаровательности всей женской молодости. Только вот тело, то и дело шатаясь в макабре, распадалось на диких, давно сошедших с ума мух, которые постоянно словно подгонялись куском свежей плоти, являя горячее и жестокое создание. Тогда будто возбуждённую вечным танцем девушку никак нельзя было назвать прелестной.
Эта по-особому и тонкая и грубая форма жизни, как возвышенная, так и низкая, пробуждала в прислуге замка страх перед смертью, покоряла в последний гибельный миг всю волю, точно одному из любимых леди цветков — розе, взошедшей на земле ужаса в садах святотатства.
Её бледная до невозможности кожа светилась бархатом клёна при свете огненных факелов в подземельях. И чем ниже они спускались всякий раз, тем лёгкий, развязный до грязной мути взгляд становился тяжелее и начинал демонстрировать ум и жестокость. Даниэла была не столь величественна и царственна, как её мать, зато продолжала волновать Аделу куда больше из-за слухов о её странном характере. Она вышагивала в какой-то непонятный для себя такт, и каждый каблучный удар, что сотрясал подземельную тишину, приводил в замешательство и Аделу.
Возникало ощущение, будто бы Даниэла здесь полностью своя, родилась в этих узких коридорах, прямо перед стеной Войны, сроднилась со здешними ударами, звонами, стонами и жалобными криками, застывшими ядовитым фимиамом в воздухе. Будто там, наверху, она была вечно угрюмой, под осветлёнными солнцем сводами чувствовала себя не в своей среде, а здесь, куда из самого сердца темниц проникал душный, ядовитый смрад, она была сродни самой подземельной крипте: становилась заалевшей жестокостью, оживившейся словно камень от каждения светильника, — одними словами, пожалуй, странна и слишком таинственна.
— Расскажи мне про гостя, — Даниэла вдруг из ниоткуда водопадом насекомых рассыпалась перед служанкой, отчего та чуть не упала, резко остановившись на очередной ступени и пошатнувшись в разные стороны. — Мама нам не разрешила даже и глазом взглянуть на него, пока он сидел в зале, как напыщенный индюк. Расскажи!
Рыжеволосую камеристку вновь схватили за плечи сзади, только вот теперь её грозились столкнуть прямо по лестнице вниз, откуда до сих пор оставалось достаточно далеко до каменного пола.
— Ну, — протянула Адела, ощущая, как женские руки её отпускают. — Он был достаточно красив…
***
— Давай ещё ниже! — крикнула Габриэла, возведя свой взор в высь. Она стояла в центре главной залы в окружении других служанок, держащих в свои руках тряпки и мягкие щётки, — и все они наблюдали, как Ингрид, стоя на высочайшей стремянке, пытается опустить колоссальных размеров хрустальную люстру к полу. Люстра горела всегда: и днём и ночью, — но сейчас, когда пришло время очистить весь серебристый дымчатый хрусталь от пыли, в зале стало как-то непривычно темно. Словно вся болезненная горячка и буйство красок отступили, стены превратились в скалы, погасло кольцо замкового «солнца», и явилась сумрачная меланхолия. Вся мебель, украшенная легкомысленными безделушками, «погрустнела», зала сделалась суровой и однообразной, примерив на себя печать громоздкого излишества всего убранства, словно повторила от противного театральный эффект, когда роскошное облачение на сцене начинает походить на лохмотья. Все царившие от света цвета желтизны, охры, меди, железа, ржавчины, тёмного дуба и сангвины сменились на серые, голубоватые, каменисто-лиловые, бутылочно-зелёные, и Аделе, наблюдавшей за всей процессией где-то позади, такая обстановка даже понравилась. Вся прислуга готовилась к скорому приезду гостя госпожи, приводя в порядок замок. Ранее весь распростёртый первый этаж вполне отвечал запросам одинокого аристократа, который относительно редко устраивал по собственной прихоти семейные вечера в столовой: поданная в назначенный час еда всегда отличалась лёгкостью; блюда были скромны и непритязательны, и было непонятно, откуда женщина, подобного леди роста, могла брать силы — будто всё своё существование она отдавала кровавому вину и жестокости измывания над невинными душами. Однако леди ценила тишину и изыски спокойствия всего: тонов, обстановки, мыслей — чужих и своих. И поскольку зимой гувернанткам, по дороге за дровами, приходилось проходить под витражными окнами её кабинета, она, чтобы не видеть эти расплывчатые чёрные силуэты на белом снегу, выдала однажды каждой служащей девушке белый чепец и накидки из карпатского фая. Госпожа велела заменять ткань портьер каждого окна во всех коридорах на ту, которой она должна быть в зависимости от цвета неба, силы солнечных лучей, близости дождя или снежного бурана — словом, в зависимости от погоды или времени года, дабы сохранить общий вид искусства цвета. И лишь тихое сумасбродство убранства закрытых комнат нарушало весь этот строгий вид покоя — ибо это было жилище напоказ, а скрытые хозяйские спальни, ванные, сокровищницы и залы — ради собственного наслаждения. Но теперь даже некричащая красота начала превращаться в кричащую: коридоры, наполненные золотом, но вместе с тем раньше агонизирующие пустынной холодностью и неприятием, стали преображаться под натиском красной ткани штор и тюлей, стеклянных ваз, заполнившихся яркими цветками. Даже призраки старых злых дел общих анфилад и неф не сгущались в комки, не приобретали явных тел и являлись лишь в расплывчатых образах, впрочем, их всё равно было не искоренить из памяти тех, кто стал их свидетелями. Служанки вырывали эти корни, будто бы вымывая моря крови со стен и полов, стараясь прикрыть все злодеяния; воспоминания о них — о том, что там было самого ужасного и губительного, иногда ещё мучили, но под меняющуюся обстановку они то приходили, то уходили, и Адела безмолвно удивлялась, как в страшном замке вместе с приходом кричащей красоты становилось намного спокойней, чем раньше. С обозлившейся на рыжеволосую девчонку остальной прислугой Адела справлялась на «ура»: и дело было совсем не в ней самой, просто остальные камеристки теперь предпочитали молчать. Они ещё могли ей докучать, но после возвращения в прислужьи спальни вечером, когда старшей гувернантке сама госпожа сделала весьма строгий выговор, девушке без всякой борьбы, словом, одной господской благодатью удавалось обходиться без всяких дурных перепалок. Хоть она и плевала на их ненавистное молчание, хоть и была безразлична к их проблемам, Адела ощущала, как в ней прорастали на всю эту злобную гниль новые плевелы, прежде скрытые зарослями прочих лихорадочных стенаний души. Однако одна мысль грела ей душу, не давала ей упасть настолько низко, стать уловкой для прочих зазнавшихся женщин: леди обещала ей, что поставит всех овец на место, — и Адела, продолжая приковываться добровольно ко злу, ждала и грела в своём разуме изменившуюся природу и качество уз, связывающих её с госпожой всё плотнее день за днём. Пока некоторое внутреннее убранство замка расцветало, оживал и сад внутреннего двора, прямо у главного входа. Аделе впервые за всё пребывание в каменной крепости удалось выйти наружу, примерив на себя роль садовода. Бродить, где вздумается, прислуге никогда не разрешалось, и она, умаянная проблемами работы и мыслей, никогда даже и не желала выйти за двери замка так: оставаясь служанкой, рабыней Смерти. Рыжеволосая девчонка думала, что только растравит себе сердце, жаждущее освобождения, от вида бескрайних земель, нескованных мраком. Однако, наконец покинув стены замка, пусть ненадолго, ей стало ещё хуже от нового вида высоких, преграждающих обзор на горный хребет и родную деревню чёрных стен забора. Но Адела быстро взяла себя в руки, зашив за самую дальнюю корку сердца возникшую боль. И ей стало незамедлительно легче от вида прекрасных цветов, которыми ей предстояло украсить пока что неухоженные от долгой зимы грядки клумб. Цветы были выращены в предместье и доставлены сюда деревенскими садоводами. В замке было прохладно, и Адела даже и не представляла, каким может быть жестоким и жгучим, как голод, весеннее солнце: ей вновь удалось увидеть высокую могучую гору, представляющую замок, который, озаряемый дневным светом, выглядел совершенно иначе, чем ночью. Когда его обнимает полностью ясное небо, тёмные шпили его серебрятся, а если его освещает солнце — светлеют и золотятся. Оказывается, что при близком взгляде его стены — лишь известняк, проеденный впадинами и дырами. Но весь этот обглоданный сухарь оболочки превращается на закате солнца в забагровевший, чудовищно изысканный саркофаг самой Смерти; в наставших сумерках он голубеет и будто испаряется на фоне тёмно-синего неба. Казалось, что самой природой была воздвигнута эта многобашенная крепость: вот тянутся многовековые аллеи чёрных столбов, и их сходящиеся ветви ясно рисуют стрельчатые арки, а стволы — колонны, из которых они вырастают. Но без всей закваски искусства, идей архитектора Норштейна, чья судьба была весьма печальна, эти природные задумки были бы рудиментами, и оживлял бы их только один бездушный рёв органа ветров, хлипкая кровля стала бы рабой жестоких горных бурь. Архитектор собрал это всё воедино и придал немыслимой сильной мощи этим высоким столпам, даже уж слишком пугающей, оставившей до скончания эпох неизгладимый отпечаток. И осели здесь своды, как души, под грузом смирения и страха, у подножия гладких скал протяжённого хребта проросли эти чёрные стены, твёрдостью превосходящие алмаз, и ветер, завывая стонами, стараясь отломить хоть камушек, с тщетной злобой вгрызается в них. Веками здесь ничего не менялось, и рыжеволосой служанке казалось, что стенам этим суждено стоять ещё много-много веков, сохраняя незыблемый порядок Смерти. Веками тончайшие лезвия ветра будут тщетно пытаться стачивать эту гору, веками будут пропадать там девушки, превращаясь в рабынь и еду, — и мечта о том, чтобы убить тирана, блёкла на фоне этого могущества; перед этим безмерным величием. Но стоило бросить взгляд на выплавленные ворота, как перед глазами представали запомнившиеся виды, открывающиеся из высоких окон замка. Там, за воротами — немая, бездушная долина под равнодушным пасмурным небом — ни ветки, ни деревца. Тоска луговищ тянулась и тянулась, пока не упиралась в деревню. К пейзажу по ходу дум добавлялось ещё и завывание ветра, свирепство бурь, тихо стелящихся у самого замка, что многолетием отражает все бурные стихии, — чтобы выдрать этот чёртов замок понадобится, наверное, усилия мощи сотен ураганов и ударов грозовых молний. Низина предместья тянулась, вся пронизанная овалами дымящихся труб, из-за которых вся верхняя часть деревни была покрыта серым дымом. И ниже было безжизненно: ни горящих маленьких окон, ни вспышек света костров, ни криков крестьянских детей, — всё молчит. Лишь изредка до ушей Аделы доносился воображаемый лай собак, и больше ни звука. — Эх, это ещё что, — сетовала Габриэла, которая была единственной из прислуги, кто мог относиться к рыжеволосой бестии не так злобно — даже совсем без ненависти. — Когда пойдут виноградники, будем практически всё своё время проводить на улице. Сад, где пришлось работать камеристкам, был очень тихий, его аллеи — сплошное кладбище могил из заросших прошлогодней пожухлой травой сорняка клумб. Ни единого яркого пятна цветочка: замок убивал всё даже вокруг себя. Адела бродила меж земли, пахнущей склепом и болотом, и ощущала, как под ногами трескаются куски сорванной буранами черепицы. Постепенная посадка цветов всех воодушевила, даже рыжеволосая расслабилась в общем стане прислуги. Земля клумб насыщенно почернела и с радостью приняла в своё лоно маленьких «детей»: белые тюльпаны, разноцветные примулы, ковры незабудок, жёлтые эрантисы, — всё запестрило многообразием. Но были среди этого всего особенные, удивительные экземпляры. Хиодоникс, словно вырезанный из голубой бархатной ткани; словно обмазанные тёмно-лиловой масляной краской гиацинты; ирисы, покрытые свинцовыми белилами; ранние нарциссы, ещё пока что с нераспустившимися надутыми пурпурными бочками бутонов, походили на какое-то сырое мясо, ибо чудился Аделе запах крови и красного вина. Замок постепенно приходил к тому виду, чтобы встретить гостя, и когда настал тот самый день, хозяйка его была спокойна — приняла на себя личину царицы, окружённой двором своих избранников. В восставшем новыми красками замке она начала охранять таинственное тело своих новых умыслов; и от создаваемых мыслей зеркала, витражи и весь глянец видел реликвию осветлённого лица, впитали каждые детали обстановки думы пламенеющих отблесками золотых глаз, запламеневших как никогда раньше углей губ. И будто опустилось что-то, в самые подземелья дворца Смерти и упокоилось настороженно среди темниц, приготовившись принимать там нерешительных и боязливых, устрашённых настоящей, так тщательно скрытой служанками роскошью её солнечных парадных анфилад и нефов. — Итак, — протянула леди, возвышаясь над очередной дверцей шкафа внутри своего будуара. — Начнём, пожалуй. Веером мощные руки перебирали пышные платья, вытаскивая их из дерева шкафа одно за другим. Аделе не удавалось прежде увидеть весь гардероб госпожи, поэтому она молчаливо стояла позади, ожидая пока женщина выберет нужное, и поджимала губы от представления незабываемых женских очертаний в каждом пренебрежительно откинутом леди наряде. Рыжеволосая была уверена, что госпоже подойдёт любое из всех презренно отброшенных в сторону платьев, только вот сама хозяйка замка, кажется, искала что-то определённое. — Не будем принимать во внимание характер заурядных людей — их грубый взгляд не способен оценить ритм цвета, переходы оттенков. Отринем обывателей, которые не в состоянии понять горячительность тонов и торжество великолепия сильных. О мечтателях, любящих синие, голубые, лиловые цвета, не будем даже и вспоминать. Мы принимаем торговца, а не человека болезни и истерики, чьи аппетиты требуют остроты и пряности, которые желают увидеть призрачный блеск оранжевого цвета. А вот любители поволочиться за дамами… Да и вообще, все сановники, здоровяки, которые берегут каждый цент, бросаются во все страсти, сломя голову, любят рискнуть, и поэтому принимают ярко-жёлтые, тёмно-зелёные и особенно кричаще-красные тона, — госпожа вытянула длинное карминовое платье, которого Аделе точно не приходилось ещё видеть. Оно было до небывалости массивным вширь с ниспадающими вниз тёмно-бардовыми складками, в которых зарядились на свету все томные страсти и хитрости. Разобраться во всей ткани было до жути трудным, и служанка, стоя на высоком табурете, замучилась от множества завязок у спины. Адела стоически терпела подступающий к горлу комок гнева, пока госпожа тихо наблюдала в отражении зеркала за рыжей макушкой — и не было сил сдержать улыбки. — Никому эти проклятые юбки на пару с лентами не дают покоя, — женщина мимолётно расправила затёкшие плечи. — До сих пор не принимается в голове, как все эти джентльмены на страницах романов в мгновение ока лишают девственности своих избранниц, затянутых в корсеты, в горы шёлковой ткани! Это так утомительно — сражать все эти завязки, веера, путаться в складках… Поэтому не затягивай сильно спину, вечером утомишься развязывать. Лицо Аделы защекотали кончики чёрных волос и вечный жар, исходящий от тела огромной фигуры, вдруг обвил её в своих тисках с большим грудным рвением, когда леди чуть обернулась вполоборота, встречаясь взглядом с затихающей бурей гнева в девичьих глазах. На её шее ещё не было украшений, но из пока что нескрытой тканью впадины между ключицами повеяло запахом персидской сирени, эссенции, что сегодняшним утром стала примесью в чаше для хозяйского умывания. Скоро от этой бледной ровной кожи, которая сегодня особенно была гладка от трещин, непременно запахнет и корицей — любимыми духами леди. Адела сделала ещё один вдох, желая насладиться глотком приятного аромата, отчего крылья тонкого носа невольно расширились. Леди улыбнулась, совершенно беззубо, и повернулась обратно, ощущая, как маленькие руки за спиной заработали с небывалым ранее усердием. Когда женская шея обвилась драгоценными змеями с выточенными лепестками из ювелирных камней, от которых и вправду исходило какое-то таинственное, порочное свечение; когда последние стелящиеся миазмы благовоний затихли где-то у высокого потолка спальни, дотошные, тщательные сборы были окончены. — Держи, — благородный атлас длинных перчаток коснулся холодных ладоней рыжеволосой служанки. — Выбери сама — как, мне совершенно неважно, однако к концу приёма содержимое должно обязательно оказаться внутри нашего гостя. В руках Аделы оказался совершенно обычный флакон с прозрачной жидкостью внутри, кои сотнями эссенций и розовой воды стояли на полках из слоновой кости в хозяйском будуаре и ещё сотнями стояли где-то в коробках, в одном из шкафов, ждущие своего часа. От взгляда в томящиеся хитрым огнём янтарные глаза девушке вдруг стало больно. Расслабленность и спокойствие ушли, ибо вся царственная холодность хозяйки замка была готова взять на себя очередной, не менее ужасающий грех и сотворить гнуснейшее злодеяние. У Аделы страшно закололо в висках. У неё не было выбора, так как те, кто сознательно или совершенно случайно попадают в руки к Дьяволу, вынуждены творить зло ради зла. Ей придётся стать частью совершения этого греха. Леди превратила свой дом в изысканную фиваиду, тёплый, наполненный уютом ковчег, примерила на себя до одури роскошные одежды, приказала приготовить невиданные никем здесь услады, — она с умом расставила силки прекрасной ловушки для гостя. И когда тот познает чувство теплоты преобразившейся главной залы, разомлеет от женского общества и сладости блюд, идеал гостеприимства будет осквернён — торговцу суждено было умереть под безжалостной волей леди. — Если хорошо справишься с этой работой, вознагражу тебя по достоинству, — угасший в начавшейся лихорадке огонь снова вспыхнул, пробившийся сквозь замешательство пожар заполыхал с ужасающей силой, и Адела почувствовала, как она приходит в лёгкий восторг от прозвучавших слов. Вот женщина, что стала смыслом её жизни, её ярости и гнева, стоит напротив в рдяно-огнистом одеянии, улыбающаяся от предвкушения греха, взволнованная девичьими восторженными вздохами, что всё-таки вырвались из груди служанки, — заставляет почувствовать себя теперь по-иному. Адела совершенно добровольно отдаётся во властное служение Смерти, перед которой каждый неумолимо был обречён встать на колени, поклоняться ей словно Богу, умирать от извращённых мук или вожделения её. В этот самый миг, созерцая аристократский стан, девчонка ощутила коварное блаженство: и её власть над Смертью начинает постепенно крепнуть, и доверие, заведомо пропитанное ядом замыслов, начинает взрастать прочным стволом. — Буду думать над этим весь день, госпожа, — Адела сжала в руках флакон. Её голос изменился, сделался более низким, грудным, таким отличным от привычного мышиного писка прислуги. В её глазах задремали пустынные дали, попеременно начали отражаться пустынность кладбищ и упоение предстоящего гостеприимства. «В такое безумие впадать вовсе не стыдно», — подумалось рыжеволосой служанке, спустившейся вниз из хозяйской спальни. В главной зале не было уже ни души, все столпились на кухне, полнившейся чудными запахами еды: жаркое возлежало на пышной перине из овощей в глубоком блюде, а окружали его на тарелках турецкие маслины, копчённые колбаски, чёрная икра, мясо дичи под красным соусом, пудинги, ягодные варенья, трюфеля, чёрный шоколад, вино, портвейн, ореховый ликёр и даже квас! Господа всё это не любили, не ели и никогда не трапезничали в стенах замка так пышно. Вскоре, когда последнее кипение кастрюль давным-давно стихло, вся публика гувернанток заполнила столовую перед главным залом, а кое-кто проскочил дальше, за колонны. Послышались вздохи, тихие сумбурные шепотки и разговорчики, — видимо, гость уже пожаловал. Запитавшиеся беспорядком своего интереса камеристки отринули воспоминания о набивших оскомину жалостливых криков о пощаде, о шаткости своего положения; предались рассматриванию редкого события и умыли себя от облачившей их гнили. Рыжеволосая мельком наблюдала за их небывало вытянутыми спинами: девушки стояли на носках, выглядывая из-за окошек приоткрытой столовой или из-за белокаменных грузных колонн, — и весь их страх исчез, будто не бывало это смрадное чувство их жизнью вот уже много лет. Посетивший замок гость заставил их по-настоящему затрепетать от полнокровной пышности и роскоши каменного обиталища, забыть о ненадёжности этих стен, ибо любой следующий день мог превратиться в руины их жизни. Женщины заискали утешения и повод забыть о катастрофе высоких сводов. Адела отвернулась. Обманчивая картина вызвала у неё внутренний припадок разочарования и грусти: всё равно после того, как гость познает истинное гостеприимство госпожи Димитреску, вся восторженность недалёких служанок пойдёт прахом, вернётся их ужаснейшее преклонение перед лиходейкой, вызванное лишь бессильной трусостью и страхом. Девушка вновь взглянула на блюда и вытащила из кармана своего накрахмаленного передника ничем непримечательный флакон, дарованный ранее леди. «Она, скорее всего, прикоснётся лишь к сладостям и одному фужеру вина», — пар, исходящий от пышных подносов, сразу заставил её отринуть защекотавшие соблазнительные мысли: прозрачная жидкость, напоминавшая обычную воду, может быть совсем не ядом, — поэтому следовать нужно было строго вероломным замыслам хозяйки. Откупорив пробку, Адела не изменила себе в желании узнать запах, но ни единого отголоска какого либо аромата не ощутилось — совершенно мёртвая тишина. Она с тяжким вздохом опрокинула стеклянный флакон над тарелкой с чёрной каймой, из которой гостю придётся отведать рыбный суп. И как только девчонка спрятала уже опустевший пузырёк обратно в карман передника, до её ушей донёсся тонкий звон, а затем и многочисленный топот заволновавшихся пуще прежнего других служанок. — Быстрее! Берём тарелки с горячим и на выход! — на кухню ворвалась запыхавшаяся Ингрид, которая немного оторопела от стоящей над тарелками в одиночестве рыжеволосой. В её зелёных глазах заплескалось то, что Адела теперь видела там всегда, стоило ей пересечься взглядом со старшей камеристкой: ненависть. Вереница гувернанток, по-привычному облачённых в свою чёрную форму, белые фартуки и серебряные чулки, ступала на цыпочках по красным коврам, укрывающих пол главного зала. Распущенные в своих воодушевлениях девицы превратились в бедняжек, засмущавшихся от пестрившей вокруг роскоши. Они перестали сумбурно оглядываться; они едва смели поднять свои покорно опущенные глаза, а когда заканчивали расставлять первую порцию блюд по всему маленькому столу, чуть ли не склонялись до земли под взглядом своей хозяйки. Аделе было страшно взглянуть на гостя, что расположился на тучном, под миндалевый цвет диване с обивкой из рельефных меандр, — госпожа даже не поскупилась уступить торговцу своё излюбленное место в главной зале. Стоило ей войти в зал и поставить поднос с той самой тарелкой рыбьего супа прямо перед гостем, как до её слуха донеслись грубые, похожие на варварский глас, слова. Рыжеволосая не понимала их смысл — гость был иностранцем. Ей захотелось скрыться, чтобы не смотреть на трапезу, затаившую в себе густую поросль вероломства, но леди, завидев знакомый стан, знаком руки приказала девчонке остаться поодаль, будто бы желая окунуть её в эту грязь с головой, развратить и без того поддающуюся душу, внушить эгоцентризм весьма примитивного свойства и вылепить из сомнительности бесспорную натуру. Тогда служанка робко подняла свой взгляд, чтобы рассмотреть незнакомца. По одежде и манере — это был настоящий джентльмен, но в той мере, когда джентльменом можно назвать торговца. Вообще, его костюм производил неизгладимое впечатление: кашемировый, широкий в плечах пиджак голубого цвета, узкие в тон брюки, белая рубашка с тесным воротником и тёмно-синий пышный галстук, кажется, из шёлка (раз его ткань так загадочно переливалась на свету люстры). Этот мужчина легко запоминался, но вызывал некоторое смущение, и Аделе вдруг стала понятна одна из граней восторга других камеристок: черты лица торговца были удлинённые, но такие правильные; из-под лба с платиновыми зачёсанными волосами смотрят голубые, близко посаженные глаза; рот маленький и пухлый. Но в этих холодных глазах плясали искры, а уста — искривлены в постоянной усмешке, что выдавало человека хитрого, лукавого и загадочного, с каким-то лживым лицом, где проступали пороки темперамента наживы. Его взгляд, выдающий озабоченность и любвеобильность, то и дело цеплялся за проходящих мимо девиц в белых передниках и серебряных чулках. Но служанки не обращали на него никакого внимания, будучи рядом с хозяйкой замка: они словно сделались изо льда и ушли полностью в себя, как улитки в свои раковины. — Ich sehe deine Frauenund erinnere mich an den Satz: «Glücklich die Stadt, in der die Frauen frohlich sind», — мужчина вдруг засмеялся и, отвратившись от слишком бессердечных к его виду женщин, возвратил свой взгляд к госпоже. — Richtig… Richtig… — леди улыбнулась лишь уголками губ. Кажется, торговец даже не смел и представить, что думает о нём высокая госпожа замка. Для человека непритязательного к знакомству с леди останется загадкой этот взгляд отвращения, который рыжеволосая девчонка отчётливо читала в золотистых, бушевавших огнём глазах. В очах будто забарахтались ложь, уловки, обман и вся грязь прошлого, — но всё это моментально тонуло с дикими криками в костре жестокости. Камеристка заметила в открывающемся виде вестибюля гору каких-то коробок, взгромоздившихся друг на друге прямо у входа, — видимо, то были какие-то товары, заказанные леди. Гость был красивым и настолько отличным от обыденной внешности проживающих в горном крае вокруг замка людей, что и Аделу стушевало под натиском этой чужеземности. И чем дольше рыжеволосая служанка вглядывалась в фигуру незнакомца, тем сильнее в воображении её ударяли совсем гладкие, не такие свирепые для гор, порывы ветра и дождя, что приводили в движение оранжевый веер фонарных столбов. Представилось совсем низкое и тёмное небо, совсем тихие, утопающие в разгуле и мраке арок улочки. За спиной послышался голос водителя, и машинный дилижанс тронулся прочь в сторону мостовой, окропляемой бушующими волнами реки. Перед глазами появился вход в городскую таверну, и желудок будто скрутило в голодном спазме, — нестерпимо захотелось есть, и Адела, поправляя свою чудно смотрящуюся на голове зелёную шляпку, зашла, спустившись по ступенькам, в жаркую длинную, совсем без позолоты залу. Запахло много чем: и пивом, которое переливалось в насосах рядом со стойкой, и закопчёнными, цвета светлого дуба окорочками, одиноко висящими у потолка, и зажарившимся луком-скородой, ломтиками кислого лимона и лавра, — стоило вдохнуть все эти запахи, и аппетит разыгрался не на шутку. Одно из похожих на лошадиные стойла отделений, что хранили в себе круглый стол и пару стульев, было свободным в самом конце залы. Адела, сняв с себя влажную шляпу и пригладив волосы, спешно заняла это место и подозвала юношу, совсем ещё мальчишку на вид. Он что-то забормотал, когда девушка попросила накрыть на стол, и пока к ней разносили блюда, она начала оглядывать наполненное громогласными звуками помещение. Кавалеры с проваленными лбами, запалыми щеками, но с улыбками на губах вчитывались в книги и газеты, пока их дамы с вытянутыми лицами, нарумяненными скулами и лошадиными оскалами сидели по двое и, переговариваясь между собой, поедали уже весьма остывшее и посему походившее на замёрзшую тину жаркое. Юноши в чёрном с обветренными порозовевшими щеками таскали ящики, полнившиеся пока что сочными фруктами и овощами, куда-то в кладовую. Мадам-трактирщица этого заведения что-то кричала им невпопад: видимо, чтобы те даже и не смели хоть что-либо по случайности обронить. Отчего-то у богатой, спешащей к вокзалу на завтрашний поезд девушки, коей совершенно точно являлась Адела, разыгрался просто зверский аппетит, и она, как обезумевшая здоровячка, накинулась сначала на черепаховый суп, попутно заедая его горячими хрустящими гренками, затем отведала филе из дорогой, розовой и самой нежной лососины, а после запила всё двумя кружками эля, но отчего-то знакомый коровий запах этого напитка возбудил в девушке охоту отведать ещё что-нибудь. Её желудок окончательно наполнился после куска рисового пирога, шоколадного пудинга и маленькой чашечки кофе, — и такого страстного аппетита у неё уже не было много-много лет. Утомлённая ужином Адела откинулась на спинку стула и прикрыла глаза. Пятки ног, скрытых в высоких каблучных сапогах, приятно обдало разливающимся по телу жаром. Для неё вдруг стихли все звуки таверны: все громкие голоса и хихиканье дам словно ушли под толщу воды, и даже дождь, что неустанно продолжал барабанить по дощатому потолку и окнам с узором из амальгамы, совсем стих. Начал накатывать сон, и рыжеволосая девушка, устроившись пуодобнее на деревянном твёрдом стуле и обняв себя за плечи покрепче, приготовилась отдаться великому Морфею. Мысли о том, что стоило бы рассчитать время на завтрашнюю поездку до вокзала, совсем ушли из остывающего сном сознания. Но вдруг всё обрушилось, пошло прахом, сломалась плотина, и вырвался водопад злостной реальности. Под слишком громким звуком столовых приборов Адела очнулась от мечтаний. Красивый мужчина, торговец червей, гость замка внезапно скрючился, его руки лихорадочно затряслись, лицо до небывалого вздулось и покраснело, появился сухой, раздирающий кашель, что будил и душил его, пока он, замерев в один миг, не упал лицом на тарелку стола. Весь его презентабельный вид испачкался белым кремом от остатков пудинга, расчётливая лукавость, присущая людям с меркантильной жилкой, совсем исчезла, глаза, что ранее противно искрились озабоченностью, беспокойно прикрылись, и грубый глас его стих. Леди Димитреску долго сидела, вальяжно развалившись на софе, отчего юбка её платья веером прикрыла собой всю мягкую обивку. Она глубоко дышала, и с каждым вздохом дикого зверя женщина превращалась в эфирный бесполый дух, чей жестокий взгляд впился в мужскую фигуру напротив. Смерть явно была недовольна, ведь хотелось совсем по-другому: надругаться, растерзать, превратить в пепел и устелить глубокие рвы земли прахом. — Наконец-то, — леди вдруг содрогнулась, отходя от мыслей, и поднялась с дивана, взглянув на упавшего мужчину с отвращением. — Мне показалось, что его не хватит подлитый тобою паралич. Госпожа взглянула на растерявшуюся от резвости происходящего служанку, совсем без улыбки. По виду хозяйка явно утомилась, ибо её невоздержанность к желанному покою собственного дома всегда брала верх. Зала затихла, наливаясь свинцовой тяжестью произошедшей агонии, и совсем не для того, чтобы искупить произошедший грех в наставшем молчании, а чтобы сохранить его, впитать осквернение, насытиться злодеянием, дабы потом выть ещё громче, стонать ещё ужасней и сотрясать судорогой ещё мучительней всех страшившихся её высокого свода. — Отнесите его в темницу и заприте в первой камере! — хозяйка замка громко крикнула, её бледное лицо заискажалось в злобе — она всё продолжала смотреть на неподвижно лежащее тело. — А ты… Отнеси все коробки, что стоят у входа, в подземелье, но с другой стороны. Сонмы попрятавшихся служанок заполонили зал: они, как тараканы, начали расползаться у высокой, злостно пылающей фигуры. Адела сделала шаг вперёд, но отчего-то стушевалась. Её словно окатили холодной водой, в мысли пришёл какой-то хаос. Однако от её разума ловко ускользала одна вещь: девушка, сохраняя холодность, совершенно спокойно давала волю лиходейству, что червями принялось проникать в её добровольно раскрывшееся сердце. — Сумасброд и безумец, лишь осмеяния достойный, — глаза госпожи, что хранили в себе сосредоточенный, полный искренней холодности взгляд, наконец оторвались от торговца, и женщина, с силой оправив ткань своего платья, ушла прочь из главного зала, оставляя за собой ощущение всей суровости её власти.***
— А как его звали? — вдруг спросила Даниэла, полностью заинтересованная рассказом служанки. Порывистость и страсть, с которыми она задала этот вопрос, совсем не отвечали её ранее показанному поведению. — Торговец червями… Я не знаю, — Адела силилась вспомнить имя того мужчины, но, кажется, ей так и не удалось за всю продолжительную встречу наверху его услышать, поэтому в мозгу было совсем пусто. Вокруг всё продолжало жалобно шептать: толстые стены, закопчённые потолки, низкие арки коридора, тяжело давящие столбы, — и к общему горю немого камня подземелий прибавился слишком живой возглас. Шатенка громко заныла в разочаровании, чуть взлетая над ступенями тёмной лестницы. В ней вдруг появилось что-то детское. Интонации её голоса сделались по-ребячски обиженными, и взгляд заискрился мечтательностью. Рыжеволосая девушка робко замолчала, ощущая, как навязанное общество дочери госпожи ей совсем не идёт на пользу за работой, однако последняя коробка была у неё уже в руках, и осталось совсем недолго до того, как ей придётся покинуть это мрачное обиталище человеческих мук. Но когда они спустились в очередной раз вниз, к колоссальной стене Войны, Даниэла вдруг замерла, прислушиваясь к тишине. Она величаво и дико засмотрелось перед собой белыми вытаращенными глазами. Адела заинтересованно перевела свой взгляд на неё, тихо поставив последнюю коробку на стол к другим. Сначала в порой давящей так невыносимо, суровой тишине и мраке ничего не различалось для камеристки, но потом и до неё начал доходить какой-то шорох, чуть позже — скрежет, словно по металлу, а когда до ушей донёсся мучительный ослабевший крик, рыжеволосая ахнула. Даниэла моментально охватилась приступом какого-то зверства и кинулась в разгул. Сонмы насекомых, что раньше и так летали слишком беспорядочно и безумно, загудели, оглушая всё вокруг, и возвысилась дьвольщина в дикой их мощи. — За мной! — ухо Аделы опалило радостное женское рычание, когда её тело подхватили миазмы насекомых. Девчонка забарахталась, застонала и завыла от ощущавшейся мерзости на открытых участках кожи. Её сердце замерло от проносимой в глазах обстановки подземелий, она ощущала, как её буквально несут по воздуху, да с такой скоростью, что лицо захлестал наполненный затхлостью ветер. Доносившиеся из мрачности крики стали различаться сильнее и всё гудение хитиновых тварей успокоилось, когда Адела носками ощутила под собой каменную твердь пола. Они оказались в темницах, и рыжеволосую прошиб холодный пот. — Lass mich raus! — перед камеристкой из темноты предстала знакомая бледность лица и странность взгляда. Теперь цвет лица этого торговца не был того румяного оттенка, что принадлежит всем пылающим здоровьем людям, невозможно было назвать его и восковым, чья матовость проступает на щеках больного. Он и не напоминал побритую сероватость забитых пылью нюхательного табака пор, нет, это было совершенно другое. Адела видела перед собой знакомое обескровленное, мученически-бледное лицо, несущее на себе печать познавшегося паралича; лицо, приговорённое к пожизненному пребыванию в страшных сырых от крови темницах, в чёрном спёртом от ядовитых испарений воздухе замковых тюрем. Бедняга-торговец очнулся от паралича и теперь явно слёзно молил выпустить его отсюда, но мольбы эти были бесполезны, предназначались лишь для восхваления Смерти и преподносились на общий алтарь человеческих болей, откуда страшная царица берёт всё больше и больше сил для своих злодеяний. — Так вот он каков, — протянула Даниэла, заходив туда-сюда вдоль решетчатой стенки камеры. Стихнувшие темницы наполнились одиноким плачем, и дочка хозяйки этих подземелий пришла в небывалый нечеловеческий восторг: выпустила она к верху руки, взорвалась фонтаном непонятных речей и заговорила тысячами бессвязных слов, а к концу своей тирады взвыла, словно неустанная бешеная собака, и задышала, жадно вдыхая испарения страха, исходившего от человеческого тела напротив. «Как будто неудачный шабаш одинокой ведьмы», — подумала рыжеволосая, с замиранием сердца смотря на Даниэлу. — Адела… Адела… — вдруг женщина обратилась к нахмурившейся девчонке. — Ты должна нам помочь, иначе сдохнешь вместе с теми курицами, обещаю… Сёстры слишком горделивы, чтобы обратить на тебя своё внимание, но я-то знаю, ибо долго наблюдала. Ты должна справиться… Даниэла отошла к служанке от камерной крипты, от мужчины, осевшего под грузом страха и ужаса. Девушка едва могла развидеть теперь вблизи её фигуру — прямо перед глазами снова зареяли волнами надоедливые насекомые. — Мама сталась слишком беспристрастной к нашим просьбам. Помоги нам наполнить темницы вновь, обратить казнимых в безжизненную плоть, ослепить себя красным светом, почувствовать вечный запах зноя болезненного тела! Тогда за мной будет долг, ну и обещаю, что не помрёшь ты, как остальные, ставшие добычей для нашего голода. Эти животные явно осознают свою мощь, любящую и охраняющую их, ту, что люди в большинстве случаев не способны распознать. И в век произвола, охватившего чудовищный замок, леди Димитреску и её дочери кажутся чем-то до страшного невероятным: для служанок они почитаемые чуть ли не до божества вероломные существа, захватившие их волю в рабство, для жителей деревни — лишь святые владыки, охраняющие деревенский край и служащие Матери Миранде, — но величие их святотатства, грехов, растлевающих безумств непонятно никому. Они возвращают всех своей верой в Средние века, и Аделе хотелось закричать: «Как такие души могут вообще существовать?» — и ответ на этот вопрос был прост, ибо душ, пристанищ для благих дел не осталось, или, во всяком случае, они исказились после бесплодного кровавого обхода по пустынным душам других людей. «Что-то здесь не так, — девчонка продолжала молчать. — Похоже, мисс Даниэла и вправду чувствует себя несчастной в той светлой атмосфере наверху, ненавидит быструю охоту и желает измываться до страшных мук над своей добычей. В курсе ли она, как ко мне относится леди? А что, если они все в каком-то сговоре? Что, если это очередная игра?» У Аделы, что ощущала на себе беспорядочно метающий молнии взгляд, не было выбора, кроме как согласиться. Она чувствовала дикую усталость, когда наконец выбралась из душных подземелий. За окном тогда уже во всю полыхал алый закат, но день ещё не кончился: нужно было поспешить к леди, чтобы помочь с вечерним туалетом, а это затянется ещё на добрых четыре или пять часов. Камеристка холодела, размышляя о кошмаре долгих вечеров, о грусти никак не уходящего дня; в семь вечера уже позднее весенне солнце ещё не садилось, а к трём часам ночи она будто бы ещё не спала, — и так все недели превращались в один непрерывный долгий, тягучий от забот день, а жизнь не останавливалась, и свобода не приходила. И хоть много-много покаяния, ощетинившегося под страхом, скрывается под этими тёмными сводами, под грузными столпами, в этом замке, где Она затворилась, чтобы творить кощунственное зло — но кроме того, вся эта мистика внушает девушке воинственные мысли о твёрдой вере и мужеском терпении, крепком, как эти вековые стены. Когда Адела, вся истерзанная мыслями и событиями, наконец зашла в хозяйские покои, ей вдруг стало отчего-то легче. Благовония опять запестрили в носу, приятный согревающий жар обдал её обмёрзшее в подземельях тело. И, что стало удивительным, из будуара послышалась музыка, изредка прерываемая старым скрипом — то был граммофон, что до этого всегда на памяти у гувернантки стоял совершенно тихо, взгромоздившись на беломраморной консоли. И вместе с тем, ему вторил мелодичный женский голос: он хоть и гнусил носом из-за явно нераскрытых губ, но был нежным и ласковым. Рыжеволосая осторожно поспешила войти в будуар, отодвинув алые занавеси. Госпожа сидела у трюмо уже без ожерелий, без браслетов, без всяких украшений, лишь с простыми золотыми серьгами в ушах, и чёрные волосы не сковывал строгий ореол причёски. Всё, что осталось от прежнего нарядного вида, было лишь платье, что в мягком свете до сих пор нежилось в своих складках красным цветом. Оно опустилось вниз, повисая на женских боках: завязки его у спины были расслаблены, раздельный ворот — куда-то отброшен в сторону, открывая тень ложбинки меж пышной грудью, посеребренные манжеты на рукавах расстегнулись, — по-величественному небрежный и развязный вид. Женщина тихо напевала себе под нос мотив раздававшейся песни и одиноко складывала все украшения в резные от зигзагов, зубчатых меандр сундучки и шкатулки. Но когда до её ушей донёсся звук чужого присутствия, она отвлеклась, и Адела заметила, что взгляд леди был до небывалости мутным, будто она была пьяна, — и вправду, недалеко от горы шкатулок, на трюмо стояла почти пустая бутылка вина личного господского сорта, того самого, где плещется и женская невинная кровь. — Ты пришла наконец, я рада… — женщина заговорила, обнажив впервые за день свои зубы в улыбке. — Позвольте Вам помочь, — девушка опустила свои плечи в тяжёлом вздохе и отмерла от чуда картины. Она зачесала беспорядочно распущенные пряди волос леди назад, помогла умыть косметику с лица, держа перед женщиной чашу с тёплой водой. И пока та умывалась, капли мыльной влаги брызгали прямо на платье, на пуф и на ковёр, — ну а передник Аделы полностью потемнел от воды. Обычно госпожа обожала утреннее и вечернее время суток, так как любила приводить себя в порядок, подолгу смотреть в зеркала и наблюдать, как и без того её величественная красота приобретает большую пышность от яркой помады, платьев из сереса или парчи, тяжести драгоценных украшений и благородного запаха корицы, пребывающей основой в каждом виде её духов. Но сейчас в действиях хозяйки зачиталась какая-то неуклюжесть и обременённость всеми этими процедурами, будто ей вмиг осточертела озабоченность того, как она выглядит. — Проси всё, что хочешь, — зашептала вдруг женщина, облокотившись на трюмо и подперев рукой скулу. — В пределах разумного, конечно… Аделе всегда казалось, что, когда леди может быть не трезва, то все её прочные хляби холодного спокойствия были обречены на разрушение, и тогда, непременно, должен явиться зверь, чья жестокость была несоизмерима с чем-либо ещё в этом мире. Однако в женском голосе засквозила доверительная расслабленность и какая-то несуразная, неподчиняющаяся никаким законам этого замка нежность. Её мутный взгляд, полнившийся античным золотом, приковался к рыжеволосой служанке, и лишь один Бог знал, что за думы кроются там. Госпожа замечала, что не было напротив никакого золота, ярких красок одежд, парчи, подбитой мехом, никаких драгоценностей и самоцветов, — ничего того, что так обожала высокая женщина, не было в этой маленькой девушке. Ткань её формы была прекрасного качества, способного выдержать долгие мучительные работы прислуги, но нет в ней блеска турецкого шёлка и персидской шерсти. Лицо, которое всегда искажается непередаваемыми по красоте выражениями, окружено выпавшими из косы тонкими вьющимися рыжими локонами; высокий лоб, прямой нос, сильный подбородок и, наверняка, мягкие губы: но все слова тут давно бессильны, ибо нет возможности описать весь тот адский жар, весь поток явно каких-то скрытых замыслов воинственности, бьющихся в ярко-сапфировых глазах этой девчонки, которая вовсе и не замечает всей той бури, чьи семена она так ловко сеет. Рядом с Нею и Адела погрузилась в глубину созерцания. Её неустанное от гулкого биения сердце, хранившее на себе столько шрамов и получившее порцию новых за прошедший день, забилось кровью ещё более беспорядочно. Она, поражённая своим вдруг возникшим счастьем, не веря, что наступило наконец время, когда можно было поклониться ещё ниже, раствориться в обманчивой неге этой коварной лиходейки, вдруг улыбнулась с таким почтением, с такой кротостью — нежно, светло — и опустилась у развязного багрянца господских одежд, хватаясь за них, и вовсе не как за спасение, а как за желание, мечту, заставляя себя увидеть, что перед ней настоящий Сфинкс, настоящий Бог. И чтобы убедиться в правильности своего впечатления, достаточно лишь озвучить свою просьбу. Адела могла попросить всё, что угодно: избавить её от общества прогнившей прислуги, узреть мучительную смерть мужчины, что затащил её в замок, ну или на худой конец — выполнить желание Даниэлы. Но выбрала она нечто другое, совсем несуразное для себя, отбитое, пошлое, вновь обрекающее её на новые муки: — Позвольте зачитать Вам сегодня стихи… — рыжеволосая девушка нисколько не засмущалась своей просьбы, наоборот — ещё с большим рвением взглянула она на женщину, заставляющую её незаметно превращаться в очередное чудовище. — И это всё, что ты желаешь? — в глазах леди заплясали смешинки, но вся пьяная муть оттуда исчезла, и сгорбившаяся спина выпрямилась. Запылал ярко утихнувший огонь, стоило большой тëплой ладони коснуться порозовевшей щеки. Ответом послужило лишь ярое молчание и взгляд, где синее море бушевало под натиском разразившегося уверенностью шторма, и тогда разомлевшая госпожа вновь заговорила: — Будь осторожна в своих играх с огнём. Ты, конечно, слишком дерзка, и терпения у тебя ни на грош. Но несмотря на всё это, ты довольно славное животное… Даже слишком… Под этим твоим взглядом я привыкну рассказывать тебе то, о чём обычно молчит моя душа, и сделаешься тогда ты сточной ямой моего сердца, моим невнимательным исповедником. Но, кажется, тебя перестали удивлять все падения духа, всё то, что творю я здесь, чтобы облегчить свои желания. И ты не можешь отрицать того, что ты стала другой, вызываешь у всей прислуги ревность только потому, что Я начинаю ценить тебя по-другому… Леди замолчала, а Адела часто заморгала, ощущая как немедленно её глаза начинают полниться влагой от слишком внезапной откровенности. — Сегодня неподходящий вечер, чтобы твои уста зачитали мне успокаивающие прекрасные слова поэтов, — женщина отвернулась обратно к трюмо, лишая рыжеволосую возможности созерцать свой лик, и вся магия момента, что теснилась только между ними, вдруг распалась по всему будуару на маленькие частицы, став его частью. — Обещаю, что выполню твою просьбу в другой раз, но не сегодня. Возвращайся в спальни и отдохни, как следует. Сегодня ты справилась со своей работой на «отлично». Служанка молчаливо опустила свой взгляд, но она даже была рада, ибо от последних слов леди усталость прошедшего дня вновь сковала её плечи и спину тяжёлым грузом, и на руках снова запылали болью мозоли от таскания грузных коробок торговца. Но леди продолжала улыбаться, и улыбка её отражалась в огнистом зеркале столь ярко, что Адела запомнит этот образ госпожи ещё на очень долгое время. Эта сверкающая улыбка мерещилась ей всю дорогу в прислужьи спальни, когда рыжеволосая девчонка тихо покинула хозяйские покои. Замок затих, словно огонь, задремавший под пеплом, и все размышления, бдения, молитвы, страхи, сердечные желания, самолюбивые притязания, оставшиеся в темноте, мольбы, вопросы, жаждущие разрешения, всё отложилось и теперь кажется мёртвым. Но только ненависть, ожидающая зари, чтобы начать убивать, сохранилась, но восставшее в новом дне солнце обязательно разбередит её вновь, ибо идёт война, поиск и борьба. И пусть беспорядочно, но два полюса всё-таки движутся к своим целям, которые так властно управляют ими. Адела ощущала себя, как никогда раньше: она всерьёз походила на дерево, что слепо оплетало сначала стены темницы, а сейчас, дико разрастаясь, было готово вышибить крепкое окно витража и прямо, торжествующе потянуться к солнцу. Но что-то было не так. На ветвях дерева поселились черви, паразиты, не дающие покоя, а ствол его давно засочился ядом: неустанное желание о побеге начало превращаться в странную тень, менять свой облик на чудовищность, — стало хотеться слишком многого. Убить Редника, убить служанок, убить госпожу и её детей, убить этот замок, — убить зло всех страданий её маленького сердца. Что всё-таки остаётся для Аделы непонятным, так это изначальный, заложенный в ней самой природой ужас существования, и это было такой тайной, от которой ужасно замирало сердце, руки по-мертвецки холодели, а глаза уже обильно проливались горькими слезами. «Во что же я превращаюсь? Что же я такое — хранилище множества чудовищных картин?»Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.