Действие VII. Сила ереси.
«Зима. 1952 год. Я ем и пью, чтобы выжить. Теперь живу Я, чтобы побеждать, и побеждаю, чтобы чувствовать, как собственное сердце ещё стучит в мёртвом теле, как ширится душа в тиши моего властного над жизнями отдохновения. Вот она — отныне истинная моя сущность.»
Но ни яркость, ни разгул, ни это буйство плоти, ни изгородь кровавых цветов вечеринок, ни эта роскошь тел, эта оргия, эти волны карминового перламутра не задержались в большой дьявольской душе навсегда. — Госпожа? — красный цвет воспоминаний незамедлительно потух от тихого девичьего голоска, раздавшегося ниже. Леди воспалённым от былых дней умом, отразившимся безумием в янтаре очей, взглянула на девчонку, робко мнущуюся подле её ног. — Позволите спросить? Высокая женщина перевела свой взор на снующих в будуаре гувернанток, которые все сочились ненавистью к их облагодетельствованной соседке, растравляя всё господское приподнятое настроение. Они посмели поставить на чашу весов, где покоился их страх перед Смертью, ещё и жадность с неблагодарностью, тем самым перевешивая всю значимость собственных жизней. Но кровавый тиран уже давным-давно решил, что преподнесёт эти размякшие души в угоду своему идеалу, который, непременно, сделается окалённым от жара кузни господских мечт и зажелает, отринув всё человеческое, ощущения власти над чужим страхом. И пока что стоило довольствоваться малым: учить девчонку, что чудно поддавалась госпоже, подобно гибкому шёлку, как младенца учат ходить; невидимой когтистой лапой мять душу, словно глину; роскошью и блажью заводить в дремучий лес святотатства. — Позволяю, — леди, поддаваясь собственному порыву вдруг взыгравшего в ней чувства азарта, спустилась вниз с мягкой обивки, прямо к вопросившей служанке, что уже пахла иначе, чем все остальные женщины-камеристки. Рыжеволосая бестия пропахла запахом хозяйской спальни, алого шатрового будуара, душистого мыла с ароматами розы, бергамотом, эссенциями, складно стоящими на полках во флаконах, и толикой корицы, бушующей в духах, — она пропахла Ею. Женское платье забушевало белоснежностью на красном ковре, стол, хранивший на своей поверхности кропотливый труд недавней хозяйской работы, чуть не опрокинулся от беспечного действия огромного тела. Аделу обуяло свежестью господских одежд ещё сильнее, когда её мелких плеч коснулась чужая рука. Она подняла свой взор и встретилась с хитрым взглядом, пробивающимся порой через дымом колыхающиеся рдяные занавески. Зачастую леди была беспристрастной, надменной даже к самым смелым словам, — она всегда улыбалась с отсутствующим видом, даже не обращая внимания на макушки голов вопрошающих. И, казалось, мало, чем могла удивить госпожу очередная трескотня девушки, но почему-то сейчас обнимающая за плечи длань, наклонённая к её макушке голова, щекотавшая своими чёрными волосами девичий лоб, выглядели так участно, — никакая другая картина не будила в Аделе так сильно стеснения подчинённого толка и очарования, что полнилось непонятной тревогой. — Все эти письма… Они касаются гостя? — настал миг, когда извращённая пытка господской близостью достигает наивысшей остроты. Камеристка зашептала свой вопрос, напрягаясь всем телом, ощущая, как её плечо сжимают и властная рука желает притянуть её ещё ближе, но почему-то не притягивает. Словно меж волнами закрутилась её рыжая голова в руках удушающего палача, рыкающего и беснующегося от казавшейся для него казни игрой. Затрещала девичья тонкая шея в порыве вытянутости, посыпались искры из сапфировых глаз, сердце застучало от волнения и кровь прилила к голове, громко ударяясь в висках. — Ну, конечно. Они предназначены для гильдии, в которой он работал. Благодаря им, торговца начнут искать ещё нескоро, а когда начнут — найти уже не смогут, — так просто красные, как смородина, губы зашептали девчонке в ответ. Леди, вытянувшись осанкой дворцовой богини, состроила лукавую гримасу. Взгляд её, жгучий и томный, вновь обратился к прибирающимся служанкам, что не могли не глядеть на госпожу и девчонку, которую она так самозабвенно обнимала дланью покровительства, с таким непониманием и смущением в очах, и она зашептала, вновь обдавая своим дыханием с устоявшимся запахом вина рыжую макушку: — Интересно совсем другое… Смотри, вот она, их жизнь, — госпожа, картинно раскрывая уста, указала в сторону других гувернанток, и Аделе вновь пришлось встретиться с взглядами, полнившимися ненавистью. — Кровь, кости, мышцы, внутренности, кишки и сердца, — всё стандартное. Человеческое. Но что делает их, действительно, теми, кто может послужить лишь очередным куском мяса? В них есть застарелый страх, и Я его вызываю. В них осталась эта грязь, которая сейчас так не даёт им покоя, и эту грязь Я взращиваю, убивая всё остальное. Смотри, как они пришли в замешательство от моих действий, — хозяйка замка вдруг отнялась от девичьих плеч и с силой сжала скулы, испещрённые розовыми жилками, сталкивая кончики их носов почти в плотную, со скрытым умыслом давая ощутить девушке на раскрывшихся губах спокойное господское дыхание. Адела вся сжалась, часто заморгав. Она пожелала вырваться и невольно вцепилась в мощную хватку, заёрзав на виду у всех: перед чудовищным животным, отравляющим её своим ядом, и перед перепуганными и взволнованными девчонками, что теперь только и делали вид, что прибираются, хотя на самом деле были заняты тем, что ткали новое полотно сплетен в своих пыльных, захламившихся умах. Послышались чересчур громкие для них шепотки в присутствии госпожи замка. — Хоть и светятся их глаза какой-то жизнью, но нет её больше в их сгорбившимся стане, нет больше света в их мёртвом прахе. И живут они низостями: сплетнями обо мне, моей семье и о тебе; любопытством, что толкает их в бездну, словно распутных дев, только и желающих кому-нибудь отдаться. И всем этим Я умело управляю, и царство моё — не эти запуганные овцы, не роскошь замка, не все мои желания, а то, что их объединяет, превращая в единое целое — моя власть. Властвовать над этим всем так волнующе… Адела, будто одержимая каталепсией, делающей её тело до небывалого напряжённым и напрягающей все её мускулы, вдруг замерла в чужих руках, что так и не убрались от неё. И пока девчонка смотрела затаённым взглядом на женщин, держащих в своих руках полные вёдра и щётки, госпожа отпустила её и откинулась назад, складывая свои локти в распростёртом жесте на обивке дивана. Она была умилена этим избытком чувственности, которую желала видеть в синих глазах. Леди ровно дышала, но в сущности это был разряд подлинного волнения, словно что-то ударило ей прямо в грудь. Госпожа Смерти совершенно точно рассудила всё неистовство, что забродило и закипело между ними. Пока силилось в морских девичьих очах убеждение, разрастающееся с большей затаённой злобой, в ней самой крепла идея, — пора. Пора было притянуть девчонку к богатству и блеску, что саму Димитреску терзали с самого детства. Пора было заняться многообещающим искусством, перед которым остаёшься полностью нагим, изумлённым, мечтающим и смущённым. Но не хотелось, чтобы всё закончилось быстро, когда чувства заживут только судорогами, чтобы возникла такая отвратительная высокой женщине любовь: боязливая, подчинённая, только и жаждущая грубости и оскорблений, растягивающаяся только перед физической болью. Упоение грязью, умиление от мучившейся побитой самки, распластавшейся под жестоким самцом, — всё это давным-давно покрылось пылью и перестало приводить в восторг. Леди тоже засмотрелась на камеристок, что мигом стушевались в своём страхе от единственного продолжительного взгляда. Только пожелай она, и всё их существование превратится в бесконечные минуты безволия, когда будут они принимать только одни побои и просить о пощаде, — но и это уже тоже было, росло когда-то в темницах, расцветало из-за попыток провести в движение идеи Матери Миранды. Хотелось настоящих взрывов, мгновений, когда девчонка, сидящая рядом, могла бы броситься с яростью и рёвом, испытать истинное наслаждение, вцепившись в неё. От картины, где рыжеволосая бестия могла бы разбивать всё, что попадается на пути, ведущего к Ней, а затем, охваченная дикостью и страстью омертвелыми руками вцепляться ей в шею, на устах появилась мечтающая улыбка. Только вот пока что перед Ней был обрубок, который нужно было сточить, как неогранённую драгоценность. Не глядя на Аделу, женщина вдруг заласкала её холодную, взмокшую от волнения пятерню, и обе они продолжали смотреть на закишевших в настоящей работе служанок, пока леди вновь не обратилась к ней: — Перед тем, как отправиться ко мне сегодня вечером, зайди в библиотеку и возьми любую книгу с любой самой нижней полки. Полагаюсь на твой пока что скромный вкус, — госпожа хмыкнула, вдруг поднимаясь. Всё её платье снова заискрилось, и юбка его пришла в колыхание от единого качания женских массивных бёдер, совсем свободно уместившихся в шёлковой белоснежной тюрьме. — Прочтёшь наконец сегодня мне стихи… Сбылась просьба Аделы, настал её важный час. Только вот, вломившись после утренней встречи с хозяйкой в прислужьи спальни и мертвецки замерев у подоконника, она пришла в смятение. Совсем не знала она, что теперь ей придётся делать, когда она, обуянная приятными мистическими запахами, совсем теряет от них рассудок. Следующие часы были мучительны. Она томилась в ожидании такого рода, будто придётся ей отправиться на собственную казнь. Она завела жизнь одинокой блудницы, не имевшей ни друзей, ни товарищей, ни подруг, которые в назначенный час отправляются вместе с тобой выпить или отобедать в огромную замковую кухню. Служанка шла туда в одиночестве. Там вечно царил запах безвкусного и недожаренного мяса, которым питалась прислуга, крики гувернанток, скользящих между деревянными столами, звуки грубой посуды, обжорство устающих женщин, эта страшная грусть, какую приходится испытывать от вида молодых девчонок, облачённых в чёрное, медленно жующих куски говядины. Отобедав под громкие разговоры о ней, Адела снова заслонялась по коридорам, маясь от стоящего образа перед глазами. Оставаясь одна, девушка постоянно видела Её, в белом платье, ткань которого щекотала девичьи руки, стоило леди замка низко наклониться к ней. Обуянная столь внезапной близостью, когда кончики чёрных волос трогали её водяную кожу на розоватых скулах, когда ощутилась сила совсем невинных объятий и представлялась более могучая мощь женских рук, Адела всё единодушно сливала в единственную аксиому: служанка не скрывала от себя мучительных сторон этого рабства, и всё же безнадёжно гнала себя к нему, влеклась к огню, как насекомое к свету лампы, — не сталось для неё больше никакого другого выхода, пути к свежести свободы. Госпожа являлась к ней лукавая и возбуждённая своими речами, рыжеволосая вспоминала изгибы её тела на диване за работой, очертания боков, тесно облачённых в шёлк, горящий взгляд, оскал зубов, — тогда возводила служанка жалостливый свой взгляд к глубоким, тонущим в своей темноте сводам, безропотно молчащим, но не молила, а лишь безмолвно делилась с ними гранями своей возникшей болезни. Ко всем её страданиям присоединялся и вид житейских мелочей всей прислуги: бахрома чёрной формы, что придаёт тебе вид рабыни, весь этот вздор, снующий мимо неё и шепчущийся о том, каковой сталась она злодейкой. В конце концов, этот образ так ей надоел, что приходя в себя под конец дня от этих видений, с дымкой в голове, она пробиралась вдоль стен волочащейся походкою, с жестами обречённой на казнь, — так шла девчонка медленно к библиотеке, стеная под грузом предстоящего вечера, что нёс собой неизвестность. Гувернантка, как и велела ей госпожа, заскользила по самым нижним полкам стеллажей, трогая аккуратные их позолоченные и посеребренные корешки. Наверное, в самом низу находилась под стать низкая, по-мнению леди, литература: изрыгающиеся конвейером эпохи романистов отбросы книготорговли, ничего не стоящий хлам, мертворождённые романы, полнившиеся дуэлями, светскими дамами, трагической любовью, убийствами и самоубийствами, — будто кто-то без конца вливал в себя романское спиртное, а потом облегчился, чтобы навсегда избавить себя от тоски и образов страдальцев-поэтов. Кажется, хозяйка считала, что для их первого раза сгодится именно такой предмет прочтения. Адела наугад выбрала не слишком толстую, и не слишком тонкую книгу и отправилась прочь из библиотеки, а затем восходила она по лестнице, ведущей на верхние этажи, полностью отведённые под господские покои. Гувернантка продолжала держаться за стены, ощущая как подступает к ней желчная тошнота. И когда открыла тихо девчонка двери, встретившись снова с золотистыми глазами, замерла она в своей нового рода лихорадке. Госпожа встретила её в чёрном платье, разливающей что-то в два бокала, которые стояли на маленьком геридоне, отливающем охрой. И всё было как тогда, в чревовещательные вечера при живой Дрине. Только теперь на месте искусной девушки с явным талантом была Адела, не знающая никакого толка в литературе, ораторском искусстве и только-только научившаяся читать эти «мёртвые» книги. Она молча села под сиденье дивана, ожидая когда леди опустится на софу, только вот долго та томилась у стола со стаканами, не смея подойти к рыжеволосой. Но вдруг женщина повернулась, и увидела камеристка загудевшее и обжигающее огнём лицо. Черты его небывало заострились от слишком довольной улыбки. Госпожа продолжала блистать красотой средних лет, словно юность забродила в вине, наливаясь всеми изысками роскошной жизни. Она была до сих пор накрашена, с причёской из несмелых кудрей волос, ловко минующих её лоб, и важно выступила она по коврам и меху, устилающим её покои, в чесучовом, со вставками шёлка и шифона, чёрном платье, из-под которого виднелась голубая, почти белая юбка, обрамлённая воздушным кружевом. Рыжеволосой служанке невольно пришлось отвести свой взгляд, когда леди присела наконец на софу, слегка откинувшись назад, и прямо перед её глазами вдруг ярким пятном показалась полоска золотистых чулок в разрезе юбки, начинающимся прямо где-то у женского бедра. — Адела, прошу, — женщина махнула рукой, повелевая девушке открыть книгу. Занялась леди в внимательной позе разглядыванием девушки, что должна была привлечь этим вечером внимание вовсе не глубиной своего голоса. Хозяйка замка давно утратила интерес ко всей литургии и литературе, пересытилась ею, но продолжала мучить себя, ибо решила, что не станет презирать попытки современной эпохи и избавляться от прошлых изяществ тонкой старинной поэзии, по-эллински демонической, совершенно не вяжущейся с поведениями и нравами сегодняшнего дня, однако, так подходящей её кровожадной натуре. Ей хотелось, чтобы слова твердили уму и сердцу, стирали грани скучных дней, перенося в неведомый мир, полный фантасмагорий, и воспевая там все жестокости тёмных веков, рубилище эпох и режущего времени. Но пока что было достаточно лишь взгляда на то, как силилась рыжеволосая девчонка прочитать без запинки эти самые слова. Леди замка заулыбалась от этих потуг и невольно залюбовалась подобным красным тюльпанам, рассаженным вокруг грязного водоёма, огненными волосами, что зажглись в темнеющей комнате огоньками, виднеющимися сквозь вновь опавшие тюли. Загорелись заворожённые женские глаза от вида нахмуренных грозностью чтения светлых бровей, от лица, что некогда было бледнеющим до зелени, ставшего теперь под стать цвету пьяной вишни от разраставшейся теплоты. А Адела совсем отвлеклась от своей лихорадки, вдруг совершенно отходя под взором мирно дышащего зверя от истинной причины своего нахождения под изумрудной обивкой дивана. Она читала слово за словом, медленно смакуя странность языка, расправляя и кривя свои уста из-за непонятливой порой латыни. Большинства слов служанка не понимала, но могла ясно представить общую картину. Представила себя рыжеволосая на месте девушки, бесцельно бредущей по мокрой от непрекращающегося дождя мостовой. Настал самый глубокий вечер, и мимо проезжающие фиакры и дилижансы моргали одинокими закрытыми за стеклом огненными фитилями. Свежесть дождя никак не могла перебить запах конного навоза, сливающегося в канавки, и вечного алкоголя, который пропитал пьянствующих прохожих, вечно гоняющихся за шансом выбрести из нищенской жизни. Кучки каких-то людей валялись то тут, то там в этой навозной грязи, — всё эти были калеки, слепцы, выродки и одинокие матери, держащие в своих руках больных, почти умирающих от холода и сырости младенцев. Улицы ничего не могли предложить им, ибо везде сквозила убогая нищета. Адела была другого толка человеком, точнее — другой работы. С самого начала такого дела побывали в её лоне люди разного возраста и статуса, и пребывала она тогда в изобилии, закупаясь новыми платьями, да так, что те слишком быстро перестали вмещаться в потрескавшийся, словно кожа от язв, шкаф её снимаемой на окраине квартала лачуге. Быстро разжирела блудница от такой роскоши и начала пугать покупателей её тела, искавших, однако, разомлевающие поцелуи нежной голубки. Непонятно затерялась вся её красота, превращаясь в вид незнающего сна зверя, что каждый вечер выходит на охоту и скользит своим взглядом по разным макушкам мужских голов. Но всё чаще перестала она загонять добычу в разрыхлевшую свою ловушку, возвращалась блудница в свою бедную лачугу, голодная, топящая пустой желудок в дешёвом алкоголе. На последние деньги был куплен ею корсет, чтобы сдерживать жиреющие бока и собственный страх голодной смерти, но и он не помог. Зашаталась рыжеволосая тогда по мостовой, выгнанная за неуплату какого-то жалкого жилья, являя безучастным прохожим своим видом любовь и избиение, голод и жажду блуда. Взойдя на самый центр моста Адела ощутила такую усталость, с которой было уже невозможно бороться. Она вгляделась вдруг вниз, за край железной, оплёванной кровью и слюнями бедняков ограды, где простиралась длинная лента реки. Под сводом моста гудел последний в эту ночь пароходик, оставляя за собой пенящуюся белую борозду, которая незамедлительно гулко тонула, опять превращаясь в спокойную водную гладь, полнившуюся нечистотами квартала нищеты. Адела уже не думала ни о чём. Она смотрела вниз, прямо на реку, видя, однако, перед собой совершенно не тёмные воды, а призрак голода, что навис над нею неумолимой гибелью. Женщина нагнулась над парапетом, вдруг возводя ясную мысль о самоубийстве в предел своих жизненных целей. — Стой, — до неё донёсся внезапно чей-то голос и повеяло таким дорогим алкоголем, что слишком давно она не встречала, целуя пропахшие табаком уста. Она было уже хотела броситься бежать, обуянная страхом, когда кто-то схватил её за плечо и потряс совсем нежно, не так принадлежно к нищему кварталу. Адела заморгала, развеивая светлыми ресницами весь представший мрак, и замолчала, оглядевшись вокруг. Перед ней запестрило голубой аристократской бледностью лицо хозяйки замка, из чьих уст внезапно для её осознания повеяло не вином, полнившимся невинной жгучей кровью, а чем-то иным, что леди держала у себя в стакане. — Держи, выпей и выслушай меня, — госпожа протянула ей свой фужер, где на кайме хранились следы от красной помады. Девчонка была не прочь просушить горло после долгого чтения какого-то странного непонятного рассказа, вовсе не стихов, на которые она надеялась, храня в своей памяти образ возбуждённого от поэзии кровавого тирана. Девушка принюхавшись к стакану и обрадовавшись от запаха мяты и аниса, с полным воодушевлением хлебнула полного глотка содержимое стакана, чей вкус, однако, показался не таким приятным. Глотку на пару с языком зажгло, и рыжеволосая камеристка закашлялась, прикрывая рукой рот. Её заслезившиеся глаза обратились к женщине, вдруг опустившейся к ней незаметно вниз, подобно сегодняшнему утру. — Ликер, — леди широко заулыбалась, едва оголяя из-за красной кожи белизну зубов. Адела, зажмурившись от потянувшейся в её сторону руки, желая отодвинуться, опять почувствовала присутствие отступившей от чтения лихорадки, но хозяйка лишь порывисто провела ладонью, с силой надавливая большим пальцем на округлые прикрытые веки, желая смахнуть все выступившие светящиеся кристаллики слёз. — Поначалу он словно флейта — резкий и острый, но затем становится вкус его сладким и мягким. Попробуй ещё раз… И рыжеволосая, пробуя ещё раз, следуя приказу и утопая в непривычной сладости непривычного для госпожи алкоголя, засмотрелась на то, как вставшая леди заходила из угла в угол своей спальни. Теперь, совсем не стесняясь, она следила за колыхающимся в разные стороны платьем, что совсем бессовестно открывал в своём разрезе золото длинных чулок. Она даже и не поняла, о чём начала говорить госпожа, просто слушала эту речь, совсем примолкнув, ощущая болезненную усталость, что так расслабляюще тонула в тёмной желтизне ликера, уже малой жижей плескавшегося в круглом стакане. — Когда ещё было время исправить своё положение, эти люди искупали свои грехи своим героическим рвением, и перед лицом фашизма последние отпрыски королей венчались меж собою. Но потом всё изменилось, когда резня и насилие приняли скромные размеры, или и вовсе прекратились. Зато люди стали мелочными, одержимыми страстью к обогащению и лёгким деньгами. А хуже всего, что эти люди настолько пали, и низости, коих так страшится святая церковь, стали для них всем, единственной отдушиной в погоне за быстрой наживой. Аристократия вся заплесневела и, выходя на даже самую захудалую рампу перед дичайшими неотёсанными зрителями, примерила на себя балетные пачки и клоунское трико, раскачиваясь на трапеции на потеху каким-то безбрачным выродкам. И все люди, что стали одержимы, только способствовали разрастанию всех этих обществ и пьянства. Настоящая аристократия полностью вымерла, теперь их эксплуатируют, как рабочих, сбывают, как недоброкачественный товар. Везде проросла нищета, и потерял вместе с тем весь мирской народ страх перед смертью и адом. Люди стали нехотя выполнять ту работу, которой они никогда не желали и за которую им платят сущие гроши. Но выпивка, настоящий монарший бич, к которому теперь припадают не как к искусству напитка, а отдушине, что губительно за это их засасывает, иногда горячит их настолько, что восстают они в тупости и жестокости. И тогда приходит их голодная смерть. А теперь, когда ты знаешь все эти детали, зачитай мне снова этот рассказ, — женщина, взволнованная буйством истории вновь приземлилась к девчонке, перестав порывисто идеалом рассказчика размахивать обнажёнными от перчаток ладонями. Адела, поражённая словами, вновь обратила свой взор к книге. Снова полились слова из её уст, уже более прямые и иногда со знающей обстановку дел интонацией. Она читала и читала, и сегодня затягивается во вчера, похожее на завтра, которому приходит черёд. Практически каждый вечер госпожа замка и служанка, охваченная не столько книгами, сколько историями из жизни хозяйки, собирались в алой спальне под тенью алькова, когда женщина лежала, распластавшись на подушках, а на полу сидела Адела, вчитывавшаяся в становящиеся всё менее замудрёнными слова. Но они всегда тонули в раскалённом воздухе, когда поражённая Её эрудицией рыжеволосая бестия всматривалась в лежащую расслабленную фигуру неподалёку. Она знала всё, казалось, изучила даже самые диковинные книги всего необъятного мира, его странные обычаи и старинные традиции. Этот Дух притягивало всё: увлекался он и медициной, науками астрологического толка, религией, теологией и даже алхимией, чьи знания утонули в Средних Веках, — на всё, о чем только читала Адела, у Духа находились свои слова и свои рассказы. Рыжеволосая камеристка, уставая от чтения, глубокой ночью с лёгкостью покорялась этим Духом, умеющим держаться строго и, вместе с тем, так мягко с ней, не знающей ничего об окружающем мире, ведь была она заперта в замке, нераскрывающем пути побега никому. — Знаешь, как легко подделать свои желания? — говорила леди, когда в один из их совместных вечеров речь зашла вдруг о мечтателях. — Всё начинается с того, что какой-то рабочий, засидевшись в таверне после долгого задряхлевшего от трудностей дня, вдруг представляет у себя в бокале выпивку высшего сорта, заместо вина, сделанного из дрянного уксуса. Продолжается всё тем, что можно, возбудившись книгами, странствовать по миру, прямо из дома, у жаркого камина. А если, к примеру, подсолить себе воду в ванне чей-то кровью, достать плотную алую ткань занавесок, не представится ли тогда нам миг повержения врагов? Не затекут ли красноватые воды реками гнусной крови? Не заколышатся ли занавески победно выдранными внутренностями тех, кого мы презираем и кому желаем лишь смерти? Адела не видела уже совершенно ничего, не понимала никакой сути, вглядываясь в скользкие, драконьи глаза напротив, ощущая на своих скулах чужие руки, а на губах — одухотворённое дыхание: — Надо только взяться умеючи, сосредоточиться на истинных желаниях и выдать желаемое за действительное, создав виденье, парящее в мечтах. Истинный дьявол улыбался светлее, чем самые добрые люди. Запрокидывая голову назад, в открытой сорочке, сквозь кружева которой прослеживалась голубая кожа, выглядел он соблазнительней, чем самые искусные любовницы. Вдруг принимаемые безвольно Аделой ласки, которые он, несомненно, источал всякому, кто встречался ему на пути, были нежнее, чем глади самых безбуйных вод. И пока растлевала ересью юную девушку вся чертовщина, без пламенеющих жестов господские ноги мимолётно близились, чтобы коснуться ног рыжеволосой бестии, и, словно заластившаяся, громко мурлыкающая дикая кошка, слегка отодвигались, ощущая, как чужие маленькие ножки волнительно отстраняются, и потом возвращались, чтобы встретить вместо зыбкого сопротивления лишь оголённую от серебряных чулок нежную кожу девичьих ступней. А когда не осталось больше сил терпеть, приготовила леди, утонувшая в алой похоти своего будуара, зелёное платье, сшитое из тонкой шёлковой кисеи. Закормилась царица ясным голодом по чужой плоти: муки слова, усилия по созданию невообразимого идеала, воплотились в этом платье, чей вид долго осаждал женщину, прежде чем занежелось оно на обнажённой коже. После читательских вечеров всё это обаяние новой для них близости, что являлась лишь одним из следствий каждого выстроенного плана, испарилось, все гадкие стороны естества, что каждая поначалу, совершенно по разным причинам, старалась не замечать в другой, — всё это вдруг вылезло наружу, больше не оставило никакой тайны. Леди, отведав в своей жизни самые сладкие яства, больше не испытывала восторга от роскоши, вкус её притупился. Пересытившись этим безнадёжным однообразием, вдруг ощутила она, что может истинно замечтать, как о возбуждающем средстве, как об ударе по колоколу, способным разбудить в ней давно задремавшее настоящее зло, — об идеале, что вдруг стал воплощаться в этой девушке, в глазах которой горел жизненный пыл, ярость и воинственность, которые Смерть своими когтистыми руками направляла в подобное себе русло. Для Аделы вдруг вся прелесть вечеров перевернулась, завертелась и закрутилась, когда госпожа в одну из встреч, отрешаясь от привычек, повела девицу в свой будуар. Сначала ей не представлялось понять, что задумала хозяйка. Её волосы вдруг распустились, и зажглись цветные огоньки в кольце граней золотой рамы, окаймлявшей огромное зеркало, в отражении которого Адела видела не только себя, но и женщину, загладившую её по волосам. Пальцы мягко перебирали кончики, прыгали по витиеватым постоянным кудрям, загладили умилённо топорщившиеся маленькие волоски у висков. Леди вдруг подула в том месте, где пряди двоились от разрезавшего гладь волос уха, и Адела зарделась и зажмурилась, чувствуя холодок пробежавших по телу мурашек. Не успела девчонка опомниться и вновь припасть взглядом к мистическому отражению, как женская скула заластилась к её виску, плечи сковало грузом чужой хватки, а собственное бедро обдало жаром прикосновений, и рыжеволосая вскрикнула, хватаясь за чёрное платье, желая оттянуть его обратно вниз, но мощная рука не позволяла. Адела задышала, словно рыба, выброшенная штормящим морем на сухой, палящий огнём от солнечного света берег. Безнадёжно забарахталась, чувствуя, как тонет в ощущениях оттягивающих её серебряные чулки тёплых ладоней. — На пуфе лежит платье, хочу, чтобы ты переоделась, — весь жар, так стремительно поднявшийся, вдруг исчез. Началась чудовищная пытка. Прямо на глазах у зверя Адела принялась стягивать с себя белый передник, расстёгивать стёртые пуговицы на чёрном простого покроя платье. В глазах госпожи превратилась она в оголённую распутницу, в очаровательную девчонку, в негодницу, чьи юбка, лиф и бельё упали к её ногам. У фигуры, чьи губы искусаны мухами, а лоб опаляется огнём, расстёгивается мятая рубашка и бесстыдно выпадает сначала одна молочная грудь, а затем и другая, когда длинная ткань отбрасывается к остальному и обнажается полностью юная, пылающая только для Неё сейчас красота. Тогда неистово заколыхался искромётный пурпур шатровых тканей, загремели запахи десятикратно, доведённые до наивысшей остроты. Дева, примерив на себя зелёное платье, развернулась в пышном наряде, в шлеме своих рыжих кудрей, заманила непреодолимым соблазном женский голод влажными, розовыми губами и глазами цвета бушующего моря. До ослепительных сатурнов и киноварей проявилась теперь взволновавшая большое сердце роскошь, блеск розово-бледной до кадмия и золотистой охры кожи, с рыжими, засыпанными золотой пудрой волосами, с губами, томно выдыхающими волнительные стоны и обжигающим яростным дыханием амбры, дыханием страшным, сжимающим удушливой тяжестью весь бескрайний господский самоконтроль. Весь вид возвёл в леди дымящуюся боль вожделения, и она стояла, дико всматриваясь в девичий, тонкий, как тростник, стан, а потом, словно очнувшись от долго зябкого марева сна, вдруг подлетела к рыжеволосой и прошептала: «Как же хорошо!» Ничего не утратив из той красоты предместья, откуда она явилась, девушка обросла дерзкими чарами, стала самой манящей искусительницей. Адела зажмурила глаза, которые, смежась, затрепетали под горячим дыханием, когда чужие пальцы властно огладили её открытую шею, надавливая и прогибая все ложбинки и выемки, вытянувшиеся под грубые ласки. Она не желала открывать глаза и тогда, когда лямки зелёного платья, холодившего её своей необъятностью, вдруг спустились, оголяя плечи и затрепетавшую то ли от холода, то ли от жара грудь. Госпожа огладила мягкую кожу, спускаясь от шеи к груди, где начинало прослеживаться неистовое биение девичьего сердца, где розоватые соски напряглись и засверкали, словно покрытые лаком. Адела мучилась, испытывая небывалый стыд под никогда незнавшими её телом ласками, унижение от безумного взгляда, что являл готовность её растерзать прямо здесь, на столешнице трюмо, и боль от собственных чувств, желаний, бесстыдно выросших под дьявольским обольщением. Когда вдруг её сосков всё-таки коснулись женские пальцы, рыжеволосая открыла глаза, останавливая своей неуверенной хваткой руку, бесстыдно блудящую по её открывшемуся телу: — У меня есть просьба, — она не молила, но в её голосе так и сквозила жалость побитой собаки. Рука леди всё же остановилась, и вспыхнуло во взгляде помимо безумства похоти неподдельное любопытство. — Прошу вас, я сделаю всё, что вам хочется, только пообещайте выполнить её… — Говоришь так, будто у тебя есть возможность не делать всё, что мне хочется, — госпожа звонко расхохоталась, глядя на девчонку, чьи волосы ей уже защекотали ноздри, так как не оставалось сил сдерживать порывы хотя бы на миг, и она наклонилась, даруя огненной макушке первый поцелуй. — Но я люблю сделки, ведь они позволяют раскрыть всю низость человеческой червоточины… Адела зашаталась под новыми ласками, заколыхалась, ведомая движениям крепких объятий её стана, и, стараясь сохранять последние остатки рассудка, продолжила говорить, стукаясь лбом о лоб, желая повести в этой игре, если теперь она стала неизбежной, когда перед самой девчонкой уже постоянно мечет неувядаемая красота, предводившая, однако, не земными радостями, а грехами и преступлениями; творит само воплощение Злого Духа, истечение всемогущего, которому нет сил сопротивляться, сладострастия; светлеет сам образ Смерти, неотразимой, великолепной, без устали подстерегающей девичью крепкую душу, разящей сейчас, наверное, самым своим чарующим до невозможности оружием: — Прошу вас, прикажите Реднику привезти новых девушек и наполнить темницы, привести в работу охладевший от такой горячительной для вас крови цех! — И зачем тебе это? — женщина нахмурила брови, вдруг утихомирив всё своё буйство. Но нельзя было уже прекратить разожжённую в ответ девичью бурю, раскалённый пожар волос и полнившуюся воплями грешников душевную аутодафе. И всё-таки перед Нею взросла настоящая Немезида, Геката, жуткий призрак. Но стоило вглядеться в эти очи, где заплескалась уверенно принятая страсть, невынесшая бремени чужого напора, занёсшая на себе знак окончательно принятой судьбы, и предстала для госпожи жуткого замка Паллада, что замолчала на мгновенье, ожидая той банальной обходительной нежности, какую всякое существо, как бы оно не свирепствовало, выказывает, хотя бы в первую ночь, женщине, которую собирается подмять под себя и победить. Но, будто решаясь овладеть мечтой любой ценой, Адела обхватила голову растлевающей её дьяволицы, притянулась ближе, отчего волнующаяся от дыхания открытая грудь затёрлась о чужую шёлковую ткань платья. Во взгляде огненноволосой засквозила неподдельная жестокость, и как можно было устоять против магнита этих глаз, как — спастись от этих губ, как — отказать так ярко зажёгшей роковую звезду? — Хочу убить его. Позвольте сделать это. Ведь он настоящий виновник создания вздымающегося на камине, украшенного Вашим искусством сфинкса, чей взгляд всякий раз страшит всех и повергает в бездну… Бессвязный лепет тонет в раскрывающемся алом мраке, и Она соглашается и позволяет, улыбаясь и вдыхая этот страстный аромат, эту мрачноту ласк, которые открывали в мозгу уголок откровенности, но сегодня не занимались они оживлением давно позабытых госпожой Смерти чувств, напротив, — разожгли и разорвали они завесу новых ощущений, когда воспламенили слова жгучей ереси дьвольщины и чудовищности непозволительную, предназначенную для обмана и очередной ловушки страсть.«Весна. 1958 год. Представьте себе художника, создателя, великого демиурга, влюбившегося в своё творение, постепенно расцветающее под его умелыми руками, в плод его умственных и искусных усилий, в Елену, Иродиаду, Жанну д’Арк, Саскию или Палладу. Он всё время думает о ней, она снится ему и приходит на яву. И нет ничего хуже такой любви, ибо влюбляется создатель лишь в бесполый образ, выношенный единолично в его душе, который принадлежит только ему, в котором зиждется только его собственные умыслы и в котором течёт только его собственная отравленная кровь.»
Пока нет отзывов.