Гора идёт к Магомеду (и не только)

Киберспорт
Слэш
Завершён
NC-17
Гора идёт к Магомеду (и не только)
автор
соавтор
соавтор
Описание
Говорят, что любовный треугольник обычно распадается на ломаные прямые. Но «обычно» – это совсем не их случай.
Примечания
Таймлайн: The Lima Major 2023 (февраль) — январь 2024. Все события и герои вымышлены. Любые совпадения с реальными личностями случайны. :) Текст полностью дописан, главы будут выходить раз в три дня с 02.03. Ждём вас в нашем телеграм-канале обсуждать доту и красивых мужиков из неё. Там же будут мелькать анонсы других работ, музыка к фанфикам, и вообще очень уютно: https://t.me/dotagaysquad
Отзывы
Содержание Вперед

Глава 5. Дальше этот поезд идёт прямиком в ад

Мира вылетает из лифта и ищет дверь в толчок на первом этаже отеля, игнорируя сладко-настороженные ебальники сотрудников на ресепшене. Распахивает дверь чуть ли не с ноги, к раковине подходит, опираясь на неё обеими руками. Мире тяжело дышать, у Миры сдавливает грудную клетку и давит на лоб тупой болью, от которой не избавиться таблеткой или чем-то ещё. Даже в зеркало на себя смотреть не хочется, там кровь по лицу размазана, поэтому он просто смотрит на чёрные дыры в сливе раковины. Кажется, его жизнь сейчас очень похожа на этот слив. Трясущейся рукой он включает холодную воду, ополаскивает себе лицо, руки, оттирая с них запёкшуюся кровь. Вода на секунду становится слегка розоватой, почти сразу же становясь прозрачной вновь, но Мире всё равно кажется, что руки грязные. Он трёт их с какой-то остаточной яростью, ногтями царапает, пытаясь оттереть несуществующие пятна. Мира не ревёт, конечно. Он не девка. Хотя, наверное, мог бы — наебал его красивый дагестанец точно так. Но ему настолько мерзко прямо сейчас, что хочется вылезти на какое-то время из своего тела и залезть обратно только когда всё уляжется, и это точно не про слёзы. Вода не помогает унять боль, но она помогает освежиться, как-то подсобраться, что ли. Отогнать встающие перед глазами картинки и образы. Дышать становиться чуть легче. Мира теперь контролирует вдохи и выдохи так, чтобы они были глубокими и равномерными, и в зеркало на себя теперь может посмотреть — на сведённые к переносице брови, на сжатую челюсть, на ярко-красные губы. Мира наивно думает, что это чужая кровь, трёт их мокрой рукой, но ничего не происходит. Потому что они красные из-за того, что он только что сосался с Денисом Сигитовым. Блядство. На улице дышать становится ещё чуточку легче. И в голове становится тоже как будто бы более пусто, там, вроде как, та самая ядерная зима, выжженная земля, на которой рано ещё чему-то расти. Берлин пахнет сыростью, кофе из кофейни через дорогу от отеля и чем-то ещё, весенним, но что не описать при всём желании. Портить это амбре сигаретным дымом даже приятно. Курево притупляет ощущения, реальность окружающего мира, начавшуюся было истерику. Тремор никуда не девается, но он хотя бы может дышать и спокойно стоять, не поджимаясь от всплесков адреналина. Его приземляет, никотин исправно выполняет свою задачу бьёт по голове. Не так, как он Дэна, а мягко и ненавязчиво, отгоняя всё плохое хотя бы на эти десять-пятнадцать минут. Мира высасывает до пальцев сразу три подряд. Ему везёт. За то время, пока он на улице, никто из своих не выходит. И под своими он имеет ввиду не только команду и стафф, но и других игроков, которые могли бы по-русски поинтересоваться, что у него с ебалом. Трепаться, естественно, не хочется. Хотя… Мира не уверен в себе и своих желаниях прямо сейчас. Как минимум из-за того, что только что узнал, а как максимум из-за того, что он без понятия, как теперь смотреть Маге в глаза. Он максимально потерян и пытается схватиться за любую возможность сделать хоть что-то, чтобы снова взять всё в свои руки. Мира по другому не может, не хочет и не умеет. Возможно, прямо сейчас он до конца разрушит свою привычную сытую и довольную жизнь, возможно, он сейчас разрушит команду, ну, или её часть, но ему, блять, нужно увидеть хотя бы реакцию. Нужно увидеть Магины глаза. Выкидывая сигарету в урну, он замирает на месте. Сделать этот шаг — тяжело. Почему-то именно этот, здесь, с улицы обратно в отель — он прекрасно знает, что, сделав его, дальше просто не остановится. Внутри боль, ненависть копится, жгучая, ядовитая, кислотой собирающаяся в пищеводе и готовая вылиться на первого встречного, который попадётся на глаза. Головой-то Мира понимает, что нужно поговорить, дать человеку объясниться, хотя, что тут объяснять, самому спросить парочку интересующих его вопросов — «какого хуя?» и «нахуя?». Но сердце, ну, или та часть, которая отвечает за место Маги в нём, ноет, и ноет только об одном — всю душу вытряхнуть надо. И ещё раз... Блядство. Ключ от чужого номера лежит возле двери в собственный, чтобы выходя его не забыть. Ирония, но когда Мира просил сделать этот дополнительный ключ, он правда думал, что будет часто ходить к Маге. По вечерам, чтобы посмотреть чужую игру, или просто заваливаться к нему спать, потому что одному ебано. А получается так, что за всю эту блядскую неделю Мира был там один раз, в то самое утро. Пара тихих шагов по коридору, от номера к номеру, даются Мире, наверное, тяжелее, чем всё остальные. С каждым шагом желание развернуться и уйти прочь растёт, и его даже никак не подавить. Желчь поднимается по горлу выше, сдавливает под кадыком плотным комком. Блять, лучше бы рукой, лучше бы его задушили. Или это вообще тошнота? Не так важно сейчас, на самом деле. Щелчок замка, после которого Мира заходит в номер, сменяется резким и громким звуком закрывающейся двери. Как и тем утром, несколько дней назад, у Маги нет ни малейших сомнений в том, кто переступает порог его номера, если дверь открывается сама по себе. Довольно неудобное свойство. Иногда, правда, только иногда, но оно и правда бывает совсем неудобным — сейчас хочется оставаться закрытым, надёжно защищенным от чего бы то ни было хотя бы чёртовой дверью, но Мира — ближе, Мира так близко, что дальше некуда, и на самом деле никаких дверей для него не существует. Потому остаётся только надеяться на то, что не будет вопросов, на которые ответов при всем желании не найти. Да, он трус, да, это акт побега от обстоятельств, в которых Мага выбрал не оставаться наедине с двумя людьми, каждого из которых сейчас едва ли выдерживает рядом с собой из-за бешеной полярности и едкости, ядовитости чувств, но пусть, пожалуйста, пожалуйста, блять, Мира не спрашивает, что это такое и почему он так себя ведёт — ему ведь никогда не надо спрашивать, они ведь существуют на какой-то своей, особенной договорённости. С этой мыслью, с этой зыбкой надеждой Мага подтягивается на постели, на которой лежит, даже не переодевшийся из командой формы. Не захлопывает ноутбук, на котором бубнит запись какого-то из групповых матчей гладиаторов, — знак бесплотной попытки слушать хотя бы, не смотреть уж, но всё равно слушать и думать, как с этим жить завтра, — не ставит на паузу даже, просто пододвигает и подгибает колени, садясь. И с этой же мыслью поднимает глаза на Миру, показывающегося в проёме импровизированного входного отсека. Понимает сразу: что-то не так. Одного взгляда на меловое, белое лицо, искусанные губы, лихорадочно темнеющие глаза достаточно, — это всё-таки его парень, он всё-таки знает его до каждой трещинки в броне, — чтобы понять, что что-то меняется. Уже изменилось за те полчаса, час, что Мага лежит тут, у себя. И самое страшное: желудок сковывает таким кольцом льда, что Мага, кажется, бессознательно догадывается обо всём уже заранее. Но не слышит себя, не слышит своей интуиции. И роняет относительно ровное, тихое, вопросительное: — Мир..? Никаких больше слов не надо — Мага знает, что Мира его поймёт по одной только интонации, без всяких дополнительных «что случилось?». Только вот голос чужой, тихий, такой родной, останавливает на полпути. Мира замирает в узком коридоре, пялится на Магу и не может, чисто физически не может заставить себя сделать ещё хотя бы шаг. Если бы в номере было тихо, Мира бы смог услышать своё сердце, его гул, громкий и оглушительный, как оно отстукивает напряжённый и нервный ритм. Мира опирается рукой о стену, взгляд в пол опускает, нервно дёргает носом, пытаясь собраться с мыслями, правильно сформулировать предложение, такое, чтобы Маге был понятен его смысл. Хочется спросить и клишированное «за что?», и выплюнуть клишированное «я всё знаю», а после наблюдать за чужой реакцией и оправданиями. Всего хочется, но Мира чувствует, знает, что ни его, ни Магу не хватит более, чем на один вопрос. И это должен быть правильный вопрос, такой, который включает в себя все другие, не менее важные и интересующие. Поэтому происходит пауза, которая очень удачно заполняется комментариями на английском и звуками из Доты. Звуки, которые уже стали фоновым шумом, не мешающим думать, а, наоборот, помогающим. Мира ещё секунды две не двигается, кусая губы изнутри до крови. От металлического привкуса во рту сразу отбрасывает к недавним событиям и тошнота усиливается. Он опять теряется в самом себе, в собственной ярости, запутывается в этой паутине мыслей, а тело начинает двигаться в поисках опоры и искать способы всё это выплеснуть. Даже ноги трясутся от плохо сдерживаемого напряжения, и Мира скрывает это за уверенным шагом, падает на самый край постели. Выдыхает. Сглатывая слюну, чтобы смочить горло и не показать хриплость голоса, Мира поднимает голову и смотрит на Халилова. Всё то же лицо, всё тот же Мага, блять, только Мира теперь и над ним видит неоновую вывеску «он выбрал не тебя, а его». Это снова злит, развязывая язык. — Мага… Какого хуя? Но дело в том, что, если Мира видит эту самую вывеску, горящую над Магой каким-то ебаным антинимбом, то… Мага хотел бы, чтобы он её показал. Потому что в его голове нет никакого окончательного решения. Там нет места слову «выбрал» в совершенном виде, там нет места даже самому этому корню: выбирать, перебирать, отбирать, избирать… Блядь, Мага сроду не был в состоянии выбрать ничего, кроме пика во время драфта, и то обычно этим вопросом занимается кто-то, кто не он. Он в магазине три часа может выбирать между колой и спрайтом и взять в итоге обе бутылки, а здесь не кола и не спрайт — здесь л ю д и, здесь то, из-за чего сердце скручивается в невнятный комок ещё не тухлого, но уже крепко полежавшего в холодильнике фарша так сильно, так больно, как не бывало никогда раньше, и взять сразу обоих нельзя. Поэтому нет — он не выбрал. Наверное, живут где-то такие счастливые люди, тонко чувствующие собственные желания и однажды встающие с утра с общей с любимым человеком постели, говорящие ему, этому человеку что-то типа «ты знаешь, мне кажется, мы — всё, я хочу к другому человеку» и идущие собирать вещи после чашки утреннего кофе. Но это точно, абсолютно, блять, точно не Мага. Мага хочет душу дьяволу продать за то, чтобы не выбирать, не думать об этом и просто оставить в прошлом. Просто сделать вид, что ничего не было, вообще, чтобы всё просто взяло и прекратилось. Мага боится боли. Но она приходит. Приходит с чужой дрожью, которую от него-то никогда скрыть не удавалось, приходит с этим шумным звуком, с которым дёргается чужой кадык, приходит с этим вопросом. Он, вопрос, хорош. Такой… Всеобъемлющий, неопределённый в своей формулировке. Тот самый случай, когда целишься из пушки по воробьям, и в конечном итоге по сторонам летят перья, пух, кирпичи стенки позади, конечности мимо проходящего соседа и его любимой собачки. Его можно проигнорировать. Его можно понять неправильно. Какого хуя ты сбегаешь от меня, какого хуя ты игнорируешь меня, какого хуя с тобой происходит — столько опций, столько вариантов, бери и юзай любой, строй из себя дурачка до последнего, бейся, блять, борись, борись за то, чтобы и дальше оставаться в покое. Вот только Мага знает, что Мира не пришёл бы к нему, зная, что здесь хотят побыть в одиночестве, ради всех этих вопросов. Так глупо. В кино по-другому показывают: в кино положено не понимать до последнего, сидеть с растерянным лицом и принимать все эти «я всё знаю», «почему ты так поступил», медленно-медленно осознавая случившееся. Плакать там положено, женщинам особенно, руки заламывать. В кино всегда есть ощущение того, что прямо тут, в моменте что-то лопается и трескается, ломается, но Мага… Мага не чувствует его, этого момента. Может быть потому, что всё лопалось, трескалось и ломалось немного раньше. Поэтому получается глупо, совсем не театрально, даже как-то нелепо. Мага неловко возится на постели, усаживаясь нормально, вытягивая ноги на пол. И на Миру больше не смотрит — опускает взгляд вниз, впутывает, вплетает его в прикроватный коврик. Молчит. Не слова ищет — негде их искать, ничего по карманам не припасено, а просто колкий лёд в кишках пытается как будто бы уложить как-то так, чтобы было не настолько больно, руками себя обхватывает, бока сжимая. И роняет точно такое же пустое и полное, всеобъемлющее и неопределенное, как и вопрос, короткое, безвыходное: — Я не знаю. — Заебись. Смешок неприятный и резкий вырывается сам собой. И после этого Мира тоже замолкает. Зеркалит чужую позу, только руками простынь под собой сжимает, потому что если сожмёт себя, а лучше чужое горло — будет больнее. Точно так же смотрит вниз, в ковёр, рассматривает ворсинки, как будто ответ прячется где-то между ними и они с Магой просто не могут его найти. А что говорить-то в подобных ситуациях? Мира в таких ещё никогда не был, да и не думал, что окажется. Наверное, нужно предъявить, рассказать о своей собственной боли, о том, какие мысли возникли в голове, когда он узнал эту новость. Ничего не спрашивать только, потому что ответов всё равно не получит. В этом коротком «я не знаю» заключаются вообще все ответы на все вопросы, которые Мира мог бы задать. Почему поцеловал? Не знаю. Почему скрыл? Не знаю. Почему не рассказал? Не знаю. Почему не бросил сразу? Не знаю. И все эти «не знаю» так хорошо укладываются во внутренний диалог, что в реальность его переносить даже не хочется. А смысл? Смысла никакого нет, всё уже сделано. Но Мира так не может. Всё равно, ему нужно знать, хоть больно будет, хоть мерзко, хоть желчь выблевать захочется прямо на этот ковёр, который они оба рассматривают. Это ведь Мага, его Мага. Мира знает его вдоль и поперёк, знает, что он боится. Правда, знание Маги никак не преуменьшает желание знать причины такого поступка. — А какой у т-тебя был пл-план, когда я обо вс-сём узнаю? Ну, мне просто интересно. Он даже не скрывает издёвки. Только голову вверх поднимает, рассматривая уже потолок, а не пол, чтобы глаза не так щипало. — Если. Не «когда». Это правда. Всё это время почему-то казалось, что вероятность бухнуться вот в эту ситуацию крайне мала. И Мага не понимает, как вообще Мира… Что такого должно было произойти, чтобы Мира узнал. Но, в общем-то, Мага сам оставил их наедине. Сложно додумать суть диалога, но не догадаться, откуда ветер надул, невозможно. И это подкидывает ещё хрупких, но очень острых ледышек в желудок: где-то там сидит Денис, который… Что? Мага пытается представить. Представить Дениса, который каким-то образом узнаёт всё о них с Мирой, всё понимает и решает поговорить, выяснить отношения. Не складывается. Пытается представить, что Денис теряется в догадках и спрашивает Миру, как его друга. Тоже не складывается, потому что Мира — последний, вроде бы, человек, которому можно задавать вопросы о делах сердечных. Хотя… Сука, может он хотя бы сейчас перестать думать о Денисе? О них двоих, обоих? Здесь Мира, Мира, ему больно, здесь надо говорить что-то, а не теряться в догадках о том, как там левый парень, с которым его не связывает буквально ничего, кроме пары поцелуев. Мага думает все эти мысли, прокручивает их, чуть ли не в голове проговаривает, пытаясь себе внушить, и одновременно чувствует — это такой лютый пиздёж. На него слабость накатывает. Вместо того, чтобы эмоционировать, уже валиться Мире в ноги и умолять простить с криками и разрыванием футболки на груди в лучших традициях, Мага тихо тонет в водовороте чувств, не подавая сигнала о том, что ему нужна помощь, и покорно набирает полные лёгкие воды, а от этого вдруг почему-то хочется спать. Закрыть глаза и провалиться. Остановить этот разговор и больше никогда его не продолжать. Мага не даёт себе расклеиваться. С усилием хмурится, ладони коленями растирает и отстраняется вовсе — поднимается с места, идёт к незашторенному окну, отворачивается ото всей комнаты. В отражении стекла, как это бывает ночью, он видит силуэт Миры, сведенные под футболкой плечи, узкую спину и ершистый затылок. И получается, что он говорит с ним — но как бы и не говорит. — Я не хотел, чтобы ты знал. И не сказал бы. Чтобы что? Чтобы на тебя ответственность перевалить, тебе сделать хуже, чтобы ты меня пожалел? Отец учил в таком не признаваться, знаешь. Думал… Разберусь. Перестанет быть… Так. Вернёмся домой, соберусь и сделаю всё нормально. Просто не позволю ничему такому случаться. Мага говорит, говорит, говорит. Ровно, прерывисто, будто бы отстраненно даже, как будто о чужих людях. Ему так проще. Кажется, он уже сейчас смиряется с тем, что проебал всё. В этом «всё» должен значиться один только Мира и его отношения с Мирой, но на самом деле, если не врать себе, если смотреть в душу честно и прямо, так, как тоже отец учил, Мага проебал всё и Дениса тоже. И ведь не стремился же на двух стульях усидеть никак. Не хотел. Но неужели не думал? Неужели не задумывался о том, что Денису всё же удастся до него достучаться, прорваться, неужели не уходил от него и из-под его взгляда с болючим, как ввернутая в печень раскаленая отвёртка, сладковато-ядовитым ощущением, будто хочет, чтобы его остановили? Какая же мразь. Какая же он мразь,. Стоит и думает, думает сразу об обоих — о Денисе, который сейчас чёрт знает где и занимается чёрт знает чем, и поди разбери, как много знает теперь он и что думает о нём, о Маге, какой сукой считает; о Мире, который должен его ненавидеть, который должен уйти и оставить его прямо здесь и сейчас. Сука, сука, сука. Мага пальцами подоконник сжимает, упорно вглядываясь в чужое отражение. — Не хотел продолжать. Не хочу тебя терять. Ты… — голос дрожит в моменте, когда глотка выталкивает нечестное, жалкое и жалобное: — Ты мне нужен, Мир. Был и есть. Какой же это всё бред ёбаный. Просто сюр. Мира хмурится, пытаясь обработать, осознать информацию, которую сейчас получил, но мозг упорно выдаёт ошибку и отказывается переваривать эту хуйню. — То есть… Он оказывается настолько в ахуе от всего, сказанного Магой, что запинается, не сразу подбирая нужные слова. Что это всё значит вообще? Это точно Мага? Или неспособность нормально формулировать слова в предложения передаётся воздушно-капельным путём, через поцелуй? Мира разворачивается на кровати, подгибая под себя ногу, и хмуро смотрит на чужую спину, на руки, что сжимают подоконник. На отражение, которое смотрит на него самого. Мага сбегает даже здесь, не находит в себе сил и мужества говорить эти слова прямо в лицо, прячется за собственным отражением. Так… Жалко. — То есть, ты реально думал, что я ничего не узнаю? С-серьёзно? В команде, где все зн-знают всё и обо всех раньше, чем ты с-сам об этом узнаёшь? Это даже звучит абсурдно, нет, ну правда. На что Мага вообще рассчитывал? Не сказал бы он, сказал бы кто-нибудь другой, да тот же Дэн, не выдержав игнора и давления со стороны Миры, рассказал бы. Дима, который явно знает обо всех конфликтах, пусть и не погружается в них с головой, точно позволил бы себе вмешаться, и тогда бы всё вскрылось. Мира знает, что это сложно — прийти, сесть и признаться в своём собственном косяке глобального масштаба. Но разве он не заслуживает этой честности? Разве он заслуживает, блять, только того, чтобы ему пиздели, чтобы все вокруг знали о случившемся, а сам Мира нет? Мага считает его вот настолько идиотом? Бред. Бред, бред и ещё раз бред, полный пиздец, который никак не укладывается в голову и собственное мироощущение. — Блять, а ты н-не думал, что я… Ну, не знаю, хотел бы узнать о таком от-т тебя, а не от Дэна? Ты не думал, что мог бы с-скрасить свой проёб, если бы объяснил мне сам? Потому что то, как мне это преподнёс Денис, это… Пиздец, Мага. И ведь он даже не врёт. Узнать эту информацию от Халилова было бы лучшим исходом для всех. Так бы и лицо Дэна целее осталось, и поцелуя бы не было, унизительного, совершенно не нужного, и репутация Маги, хоть и запятналась, но не была бы разрушена полностью. А то, что Мага говорит сейчас — это бред. Мира жмурится пару раз, нервно, судорожно. Его снова начинает мелко потряхивать, снова от злости, которую трудно держать внутри, тем более после таких слов. Приходится встать, поправить футболку и сделать пару шагов навстречу к окну, к Маге. — Если я тебе так с-сильно нужен, хули ты тогда делаешь? Нахуя? Вот это всё, не только, то, что было. Мира правда не понимает. И вот как бы не хотелось задавать эти вопросы, бессмысленные и беспощадные, а они всё равно срываются с языка, сами, без какой-либо помощи. Мира выплёвывает их вместе с ядом прямо в чужую спину, подходя ещё ближе, складывает руки на груди, принимая защитную позу. Ждёт, пока яд растворит футболку с надписью «Collapse», кожу нежную, позвоночник, рёбра, лёгкие, доберётся до сердца и только тогда, может быть, Мага ответит. Честно и без прикрас. Как Мира этого заслуживает. Это так непривычно: у Маги от близости Миры мурашки по спине бегут. Поднимают дыбом волоски на затылке, сбегают неровными, нервными пятнами гусиной кожи по открытой шее, поднимают волоски на руках. Мага стоит и думает ровно две противоположные мысли. «Вот бы он ушёл». И «вот бы он прикоснулся». А от этого, от этих разнонаправленных желаний, стремлений, которые дерут его пополам, каменеет вовсе, сжимается, становясь ещё меньше и уже в плечах как будто по сравнению с высоким Мирой, глаза которого Мага видит теперь в отражении прямо над собой. И смотрит в них. Не прямо, так хоть так, хоть так — глаза в глаза. Ногти по-дурацки по пластику скребут. Неприятно, громко и невротично. Внутри всё воет, волком воет и заходится в какой-то буре в стакане — шумно, громко, много, абсолютно бессмысленно. Ноги в пол врастают так, что не пошевелиться, лёгкие скручивает, песком засыпает, дышать невозможно становится совершенно. Кожа на спине чешется, горит, будто бы этот яд правдивый, настоящий, физический, но Маги хватает хотя бы на это — на то, чтобы послушно выносить это чувство, потому что он его заслуживает. — Говорю, я… Не знаю. Я… Я, правда, думал, что это просто… Как-то пройдёт. Знаю, что должен был, ты… Мага предпринимает попытку говорить — и проваливает её, внезапно понимая, что слова рассыпаются, разбегаются от него. Он не хочет думать о том, как и что Денис предподнёс, и каково ему сейчас там, если «это пиздец», но он думает. Он чувствует боль Миры, он предсказывает состояние Дениса, он не может не слышать, как собственные нервы рвутся — этого так много, так, блядь, много, что руки начинают мелко трястись и скрести ебаный подоконник ещё громче, до звуков, которые режут слух своей гадливостью. — Мне было страшно. Я… Так испугался и так себя ненавидел. Сначала думал, расскажу потом… Когда приедем обратно. Чтобы спокойнее. Что успею. Что смогу объяснить. А потом совсем… И от тебя прятался, потому что не хотел, чтобы ты… Чтобы тебя… Чтобы это тебя коснулось, чтобы тебя не и-испачкать. Прости. Чтобы ты не целовал губы, которые целовал другой человек. Чтобы ты не почувствовал, что что-то изменилось. Чтобы тебя это не коснулось. Чтобы я успел забыть и отойти от этого, чтобы не принести ничего чужого в них, в их отношения — всё это Мага пытается сказать и не может. Его трясёт, мелко и сильно, он задыхается, но пытается удерживать лицо, и всё равно проваливается в этих попытках. Мира — это холод, Мира — лёд, который может искриться празднично и радовать до абсолютно детской эйфории, а может колоть и резать, и глупо, бесконечно глупо искать от него тепла сейчас, в любой другой момент — да, но не сейчас, и всё равно Мага пошатывается неловко, делая один крохотный шаг назад. К нему. Так, чтобы эти руки, скрещенные на чужой груди, закрывающие её от него, врезались в спину, чтобы хоть на мгновение почувствовать даже такую крохотную близость. Мага жмурится, пряча взгляд, вжимается неловко и нелепо, в этом нет ничего красивого или хотя бы сознательного, но ему так нужно, что никакого понятия чести не остаётся. Не остаётся совсем, особенно, когда губы, потерявшие привычные яркие краски, шепчут: — Мир. Мир, пожалуйста. О чём они просят? Сразу и обо всём. Или хотя бы о чём-то, что даст ему сделать вдох. Наверное, Мага просит о понимании. Не о прощении, не дурак ведь, но о понимании. И Мира его, наверное, даже понимает. Трудно не понимать человека, с которым ты бок о бок находишься и существуешь столько времени. Вот уж кто-кто, а Мира Магу понимает. Знает все его эмоции, все его реакции, все его страхи и желания. Кроме, наверное, желания засосать Дэна. Этого он никак понять не может, как ни старается, хотя он очень старается, даже сам Сигитова целует, лишь бы Магу понять лучше. Он понимает все слова Халилова, каждое, блять, и о страхе, и о нежелании запачкать Миру, хотя, по его скромному мнению, честность всё ещё лучше этих ужимок и перебежек бессмысленных. Перед смертью не надышишься — так ему говорила в детстве мама, и Мира с ней полностью согласен. Он бы всё равно до этого допёр, сам, не сам, но допёр бы. Видно же, что у человека нервы сдают. Тут даже не нужно быть гением или Мирославом, чтобы понимать, что Мага на своём пределе. Это проявляется в срежете ногтей о пластик подоконника, в скомканной позе, сжатой, Мага становится таким маленьким, каким Мира его редко видел. Халилов назад подаётся, к нему, и одному только Богу известно, каких усилий Мире стоило не отшатнуться назад. Хочется, невероятно сильно хочется, ещё и плюнуть вдогонку что-то вроде «не трогай меня!», но Мира себя останавливает, ведомый каким-то внутренним компасом, который всё ещё настроен исключительно на состояние Маги. И этому состоянию, кажется, жить осталось около пары минут. Мира вздрагивает крупно, всем телом, и отводит голову в сторону. Зрительный контакт прерван самим Магой, так что и ему больше нет смысла пялиться через окно в чужие глаза, а смотреть на макушку, перед носом застывшую... Зачем? — Мага, я… Мира судорожно вздыхает, пытаясь взять себя в руки, оставаться в себе настолько, насколько это вообще возможно в данной ситуации. Чисто физически он держится, да, стискивает руками самого себя и позволяет на себя опираться Маге. Но морально он себя удержать не может, никак не может. Поэтому слабину даёт. — Я не могу… Так. Как — так, объяснять, наверное, не надо. Ему бы пожить с этими мыслями, осознать их, да и вообще всё то, что произошло за сегодня, и тогда, может быть, он бы смог дать то, что Мага выпрашивает таким голосом. Но не сейчас, этого всего слишком много для Миры, он, как и сказал, не может — так. Это самое страшное. Самое, самое, блять, страшное из того, что Мага может услышать — и он слышит именно это. Мира уходит. Не физически ещё, нет, но морально он уже уходит — даже уже ушёл, кажется, вот-вот хлопнет эта дверь, которая разделит его и Миру, и разделит насовсем. Насовсем, навсегда, на вечность — так колотится пульсом в висках паника, которая застилает всё разумное, всё рациональное, всё, что могло бы нашептать: дай этому время. Ничего и никогда не бывает «навсегда», пока мы сами этого хотим. Нет, блядь, Мага весь — живой нерв, и он понимает, что если прямо в эту секунду Мира просто уйдёт, если он не сделает ничего, если они оба ничего не предпримут, всё рухнет. Всё рухнет так, что не из чего будет восстанавливать, не из чего будет строить новый дом. Ему так нужно знать, что хотя бы что-то между ними останется, хотя бы какой-то полуистлевший, но все ещё держащийся мост… Что абсолютно всё остальное теряет значение. — Не надо «так». Как хочешь. Хоть как-нибудь, Мир, я… Просто спиной к груди мало, чертовски мало, недостаточно, и этот контакт слишком иллюзорный для того, чтобы за него удерживаться. И вот здесь Мага ломается: ему нужна определённость. Ему нужно понимать, как это всё… Существует, почему всё это есть и почему есть хоть малейший шанс, что что-то станет лучше. Как лопающаяся пружина, он разворачивается на месте, подбородок задирает, ища и находя чужие глаза, а руки смыкаются на рёбрах, футболку сминают, в кожу впиваются отчаянно. Пусть хоть ударит, пусть делает хоть что, что захочет, только не уходит, блядь, пожалуйста, только не уходит так. — Не уходи. Не уходи, не уходи сейчас, я… Знаю, что тебе нужно время, я знаю, что ты не простишь, знаю, что виноват, но я… Твой, я хочу быть твоим, Мир. Или хочет в это верить. Отчаянно хочет в это верить, отчаянно хочет в этом убедиться, хочет, чтобы Мира не отказывался от него совсем, не уходил вот так, хочет, чтобы хоть что-то стало более понятным в его жизни. И отпустить сейчас Миру для него страшнее смерти, даже страшнее любого проигрыша. Потому что что-то самое важное проигрывает прямо сейчас, шаг за шагом. Страх так силён, что Мага не останавливается — дёргает Миру на себя, телом к телу, сам ударяется больно поясницей об подоконник, прогибаясь, тянет его сверху, к себе и держит, крепко держит, вымученно, просительно, умоляюще. Умоляюще об одном: — Не бросай. Не так. Оставь хоть… Хоть что-нибудь. Мага срывается, как Мира и предполагал. Он за этим срывом наблюдает с какой-то странной эмоцией, что-то среднее между болью, напряжением и тягой, странной, густой, вязкой, подпитывающей уязвлённое, униженное состояние тягой к человеку, который вроде как остаётся близким, понятным, блять, даже после всего, что произошло, а главное — нуждающимся. Нуждающимся в нём. Именно поэтому он ни слова не говорит, просто смотрит, как Мага тянет его, дёргает за одежду и больно сжимает пальцами кожу. Как Мага упрашивает, нет, умоляет не уходить, остаться здесь, с ним. Смотрит, ждёт, пока тирада закончится, сам губы поджимает, а после перехватывает чужие запястья, крепко, уверенно, и отдирает от себя. Чем дальше заходят чужие просьбы, чем жалостливее они становятся, тем больше это выводит из себя и кормит внутренних чертей. Ему кажется, что это всё вообще не здоровая ни разу хрень, она изначально такой казалась, но сейчас это ощущение, это состояние, в котором он в губы Сигитова ещё вгрызался, достигает своего максимума. — Не трогай м-меня. Голос тихий, но твёрдый, а фраза, острая, холодная и резкая, отпускается без сожаления, пусть это и больно для них обоих. Для Маги, который тактильный до чёртиков, и для Миры, который тактильный редко, сдержанно, и то только с Магой позволяет себя трогать. Мира отпускает запястья, склоняется сам к чужому лицу, заглядывает в него, такое красивое и потерянное, и замирает на несколько долгих секунд. Оставить хоть что-нибудь. Не уходить. Остаться. Мага так сильно хочет искупить свою вину и доказать, что он принадлежит Мире целиком и полностью, что совсем теряется в этом желании. Осознавать это тоже больно, кстати. Ощущение, что всё идёт «не так» резко сменяется на… Собственничество, которое волнами поднимается в нём. На жгучую, ядовитую ревность, тот самый коктейль из злости, тяги и напряжения, который наконец-то возвращает себе своё законное и заслуженное название. Следующие действия происходят быстро даже для самого Миры. Он разворачивает Магу обратно к окну, шагает ближе, вжимает его в подоконник всем собой, не позволяя отстраниться или даже подумать об этом, руку на грудь, вздымающуюся судорожно, кладёт, в себя вдавливает крепко, чтобы чувствовать всей ладонью, как под рёбрами колотится сердце. Ему не хочется Магу видеть, но ему хочется Магу чувствовать. Как сейчас, ощущать пульс бешеный, сбитый местами, ощущать, как тело напрягается и расслабляется несколько раз подряд, чувствовать, как Мага дрожит в этом отчаянии. Чувствовать, как ему больно. Мира даже не смотрит в окно, потому что знает, что увидит там чужие глаза, в которых плещется вина и желание услужить. Возможно, не самый честный по отношению к Маге поступок, но уж точно не хуже его собственного. В конце концов, Халилов сам сказал — «как хочешь». А Мира, кажется, хочет именно так. Мага же в свою очередь не врёт — он хочет как угодно. Только Миру. Пожалуйста, блять, ради всего святого, любым возможным образом, так, как скажут, велят, только Миру, здесь, с ним, чувствовать его всей кожей, чувствовать, что ему это нужно, что о н, Мага, всё ещё нужен даже таким, даже со всей его виной, иначе он ебнется. Это жалко. Это унизительно до дрожи, до того, что боль вгрызается куда-то промеж бровей и цепляет крючками слёзные канальцы, так, как будто бы вот-вот должно потечь мокрое по лицу, но почему-то до сих пор ничего не происходит. Мага не ведёт себя так обычно, Мага гордый, Мага знает себе цену, но сейчас буквально всё, что ему нужно — это все ещё чувствовать себя не брошенным, а востребованным. Каким бы гордым он ни был, чужое внимание — то, ради чего он готов на всё. Чужие слова бьют больно. Больнее, чем этот рваный разворот, чем толчок к окну, чем руки на запястьях. Загребать руками чужую кожу, трогать Миру везде, осязать его слабое, и от того ещё более ценное тепло — то, ради чего он готов душу продать прямо здесь и сейчас, и для него, всегда нуждающегося в прикосновениях, в ласке это ничуть не лучше, чем пощечина или удар поддых, это режет внутренности без ножа, сразу в кровь. Но всё же Мира оставляет ему хоть что-то, и пока ловит сердцебиение собственной ладонью, Мага чувствует его тело всей спиной. Сильное. Родное. Такое, без которого ему, блять, не жить, как без всего Миры, и если это — то, что он готов дать, то Мага уже будет бесконечно благодарен. Паника от одного только понимания, что Мира может передумать и уйти в любой момент, бросить его — душит. Штормит и срывает крышу так, что Мага срывается сам, ещё дальше и ещё больше, теряя любые берега и понятия того, как он хотел бы, как он должен себя вести. Всхлипывает сухо и тихо. Рвётся. Но не прочь, — такой мысли даже не появляется несмотря на то, что его то ли забирают, принимают, то ли отталкивают, а навстречу. Ещё теснее, собственной задницей — к чужим бёдрам, позвоночником по гибким рёбрам, затылком — на чужое плечо, ударом, до боли, пока пальцы снова до побеления стискивают ебучий подоконник. Мира сказал не трогать, но это не так-то легко, и не одни только руки у него есть для того, чтобы чувствовать больше близости. И он… Не позволяет или разрешает, нет, об этом речи не идёт. Мире не то, что можно — Мира имеет полное право делать всё, что вздумается, лишь бы… Сука, как бы это блядски и унизительно не звучало: лишь бы делал. Поэтому Мага не кивает, не роняет никакого знака о том, что всё хорошо, а только вперивается в чернеющее стекло, ища чужой взгляд, которого тоже не хватает до рези в желудке, и скулит просяще, чтобы не вздумал уйти: — Пожалуйста, Мир, прошу… Всё, что угодно… — Заткнись. Это не боль даже. Её заменяет, от всех этих просьб неуклонно заменяет ярость, подпитанная попранной из-за Маги гордостью. Это омерзение. Омерзение, которого слишком много, которое затапливает ядом, всё это время так старательно сдерживаемым. Тормозов больше нет. Мага срывает их своим нытьём, скулежом. Они кончаются, это вообще конечная остановка, поезд дальше не идёт, просьба выйти из вагона. А кто не вышел — тот как не спрятался, я не виноват, потому что дальше этот поезд идёт прямиком в ад. В ад, где кожу хочется наживую счесать в порыве какой-то отвратительной брезгливости от того, что выдаёт прямо перед ним человек, которого подпустил ближе чем кого бы то ни было, которому рискнул открыться, несмотря ни на что, которого впустил не только в своё тело — в свою душу, и черт знает, что из этого важнее, глобальнее… И больнее. Сука, он ведь даже сейчас стелится, умоляет, унижается, но не готов, не готов даже, блядь, соврать, чтобы вымолить это прощение, не готов сказать, что это была ошибка, глупость, что никто не сравнится с ним, нет… Всё равно под этим омерзительным страхом, страхом потерять его прячется то, о чем говорил Сигитов — он хотел этого. И хочет, блядь, до сих пор. Вот это унизительно. И отнюдь не для Маги. И за это хочется мстить. Сделать больно, больно не только физически, больно морально. Рука вниз тянется, вниз дергает плотную резинку форменных брюк — вот так, не раздевая, не сейчас, нет, раздевать — это про близость, а о близости здесь не может быть и речи. Мордой перекошенной от страха — в холодное стекло, чтобы смотрел на себя, видел, голой задницей — под ледяные, сухие, беспощадные пальцы, ногтями царапающие нежную кожу, пока другая челюсть сдавливает снова, не позволяя взгляд от собственного отражения отвести, давит до розовых пятен под подушечками, не заботясь о том, что завтра со всей этой красотой будет делать сам Халилов. Дыханием шероховатым, сдавленным и всё равно непривычно горячим от кипящей внутри ярости — прямо в коротко подбритый затылок, насильно запрокинутый под руками. — Его тоже п-просил? Мага медлит всего секунду. Секунду, за которую зрачки судорожно расширяются, секунду, за которую он понимает, о чём его спрашивает Мира, и секунда, за которую он судорожно дёргается в хватке на одних только инстинктах — не специально, машинально, но дёргается, потому что по спине прокатывается волна жгучих мурашек, кусающих и щиплющих кожу. — Нет. Это не слово даже — это сдавленный неразборчивый скулёж, смазанный, слетающий с губ прямо на это ебучее стекло, из отражения которого на Магу смотрит незнакомый его человек. Человек, чьё лицо перекошено бессмысленной, унизительной мольбой, человек, который на колени готов встать, лишь бы не бросали, человек, трясущийся крупной дрожью от страха. Но этот страх… Его приносит не что-то новое — не грубость Миры, не эти пальцы, которые скребут голую кожу так, словно в каждой подушечке скрыто острейшее лезвие, оставляющее ноющие, саднящие порезы. Мага не боится того, что его ткнут мордой в стекло и тупо трахнут — пусть хоть порвёт, господи, блять, пусть истопчет, только бы не уходил. Только бы не уходил. Этот страх всё о том же — о том, что в каждую секунду Мира может просто бросить его здесь одного и уйти, и тогда он больше никогда не соберётся обратно в себя. — Нет, нет, не… Воздуха в лёгких не то, что не хватает — кажется, его там нет, выжжено всё, как выжжено его собственное достоинство. Мага своими словами захлебывается, даже самыми простыми, не требующими толком усилий для того, чтобы их произнести, выплевывает их скопом. Просто скулит — а сам вспоминает. Не может не вспоминать, когда Мира его спрашивает так, что ясно — ни одной лжи больше случиться не может, ни одна ложь больше не будет прощена. Правда ведь Дениса не просил. Дениса не нужно было просить — он давал всё сам, он делал всё сам, он горел, он грел, и даже сейчас, на грани безумия Мага не в состоянии сказать, что это было одной лишь только глупостью. Вот только… Не просил — а не просьба ли это была, когда в чужой рот стонал, когда руки его под собственную толстовку пихал, потому что нужно было взять так же, как и отдать? Но не просил же. Не словами. Не так. Не так, как готов умолять Миру, никто не нужен ему так, чтобы умолять настолько отчаянно, оголтело и без оглядки. Мгновения не проходит, как он начинает частить заполошно, сдавленно, наглухо забывая о том, что было велено, пытаясь только уговорить, уговорить остаться, уговорить не бросать, уговорить убедиться в том, что Мира в нём, для него — такой один. — Не просил. Никого, никогда, ни его, никого, только тебя… Только тебя, Мир, только… Только ты… И сам в пояснице ломается, глубже выгибается. Похуй, похуй на то, что как шлюха со сдернутыми, спущенными на минимум необходимого портками — ему нужно прогнуться сильнее, челюсть в чужие пальцы вдавить, под эту руку подставиться, даже если она боль принесёт. Но Мира не уходит. И не уйдёт. Потому что это будет слишком просто. Это будет недостаточно больно. Сделает ли он больнее себе, если пойдет дальше? И да и нет. Да — потому что так нужно. Больнее, грязнее, настолько жестоко, насколько вообще возможно, потому что ровно настолько жестоко поступили с ним, когда не просто предали, а оставили на откуп надеждам, что он не узнает, само забудется, подорожник приклеется и заживёт, только нихуя, блядь, не заживёт. Может быть, если бы сам пришёл, сам рассказал, всё было бы иначе. Но не когда чёртов Сигитов со своими блядскими щенячьими глазками рассказывает, как у них всё было охуенно. Не тогда, нет. И нет — потому что больнее быть уже не может. Возможно это неправильно. Сломанную куклу не нужно доламывать, ее нужно оставить, попросить родителей выбросить и купить новую… Ну, или починить, если вправду прикипела к сердцу. Но это то чувство, какое бывает, когда споткнулся и упал на эту чертову куколку, а она воткнулась своими острыми туфельками прямо в самую нежную часть стопы. Ее хочется доломать, оторвать голову, вывернуть ножки, ручки, отомстить за причиненную боль, хотя она всего лишь оказалась не в то время не в том месте. Эту сломанную куклу нет желания прижимать к груди и холить, лелеять, приматывать оторвавшуюся ножку тряпочками в надежде, что заживет. Нет, хочется с извращенным удовлетворением смотреть, как она ломается дальше. Давить до хруста удивительно тонких позвонков на поясницу, заставляя отставлять блядскую задницу, вот так, с приспущенными буквально до нежных складок чуть ниже паха, не больше, штанами, болезненно щемящими чувствительную мошонку, раздвигать шире ноги, между которыми без права на сопротивление вклинивается колено, и… Смотреть. Смотреть снова, туда, в отражение, через которое видно все — надменный, холодный до сводящих кожу мурашек взгляд, ниточку слюны, которая тянется с губ по подбородку прямо туда, на торчащую косточку копчика, на то, как примораживающий к месту взгляд приближается, оказывается прямо за ухом и встречается с его собственным, ни на грамм не сдерживая того презрения, что плещется под завязку, отдавая тошнотворной горечью в глотке. — Говори. Как было с н-ним. Соврёшь — у-уйду прямо сейчас. Этот голос — чистый искристый лёд, который вгрызается глубоко в вены и прорастает там сталактитами. Мага знает, что Мира — сам весь лёд, но этот лёд всегда был для него другим. Колким, да, морозящим кожу до красноты, но сияющим, нарядным, а то и таким, какой идёт в канун праздников — создающим особый, щиплющий нос и щеки уют, но сейчас это одновременно то, что убивает его заживо и даёт силы жить. Он без этого льда, иголками протыкающего сосуды до гематом, до боли, нытья под кожей существовать физически не способен. Как и в первый раз, замораживающее органы чувство не сразу даёт затуманенному мозгу разобраться в том, что произносится вслух. Или даёт — но смысл этих слов такой, что Мага замирает безвольной, полной животного ужаса куклой. Даже дрожать перестаёт на долгие-долгие мгновения, пытаясь поверить в правдивость того, что слышит. — Нет! Это уже не скулёж — это вскрик, всхрип, полный отчаяния. И ничего больше не сказать. Все слова высыхают в глотке, потому что Мага оказывается на самом дне. Почти на самом дне, и перед ним выбор, — сука, как смешно же в самом начале, ещё тогда, в Лиме, было шутить про Сциллу и Харбиду, а потом ещё и про все другие аналогии, и как больно это оказывается, когда все те мысли оборачиваются наживую режущими ножами, — в какую из двух ям упасть окончательно. И вот он стоит. Не чувствует почти собственного тела, в горле крик застывает, на копчике и ниже, между растолканных в стороны бёдер унизительно холодно и мокро, вещи давят, поясница вибрирует от напряжения, но так похуй. И выбирает между тем, чтобы вымолить ещё этих холодных, острых, таких бесконечно нужных прикосновений, и потерять их насовсем, потому что знает — Мира сдержит своё слово. — Мир, Мира, пожалуйста, я… О чём просит — не понимает сам. Кажется, уголки глаз безвозвратно мокнут. Губы трясутся, всё тело дрожит. Близости нет — Мира даже грудью его спины не касается, склоняясь, но одновременно его так много вокруг, внутри, в сердце, и снаружи, и так недостаточно, что Мага ломается с хрустом, со всхлипом, надрывом и звоном, подаваясь задницей назад, тесно сжимаясь вокруг жёсткого колена. Жмурится. Жмурится крепко и сильно, как напуганный кошмаром мальчишка, который по-прежнему надеется, что всё как-нибудь пройдёт, если он просто не будет на это смотреть. И выплевывает без перерыва и пауз обречённое, покорное, влажное даже по звуку: — …Тепло. Горячо. Н-не так горячо, как… По… По-другому, я… Ничего не было, мы были пьяные, очень пьяные, но я не делал ничего такого, мы целовались, но больше ничего, правда, я клянусь, просто… Это была шутка, всё была шутка, а потом… Потом тепло. Он не знает, что хочет услышать Мира. Что не цифры и факты — да. Иначе бы не спрашивал о том, как. Но это невозможно объяснить, это невозможно описать, а перед глазами у Маги пляшут эти картинки, Денис — большое бьющееся сердце, горчащий мёд, палящее солнце. И они доламывают его. Раскалывают на тысячу осколков, потому что там тоже хорошо. И вырывают судорожный, громкий, скрипящий и ржавый некрасивый вздох, предшествующий абсолютно у всех людей рыданиям, но еще их не начинающий. Даже сейчас. Даже сейчас, сука, зная, что Мира не шутит, что ему ничего не стоит просто убрать руки, развернуться и уйти, он всё равно продолжает юлить. Выкручиваться, выбирать всратые формулировки, чтобы вроде бы как бы и не соврать, и не обидеть. Да засунь ты себе в своё очко свои обиды, будь мужиком хотя бы сейчас, выбери что-то одно — хочешь вымолить пощаду, лги, унижайся, говори, что Сигитов врал, что это всё была хуйня, а не опыт, факир был пьян и фокус не удался, оно того не стоило и еще тридцать синонимов в том же русле. А не можешь лгать — будь честным, признайся, как оно было там, под ним… Ну, или на нем, с ним, похуй, сука, уже похуй. Но не пытайся сидеть на двух стульях, чтобы и хуи дрочёные поглубже входили, и пики точёные сосочки приятно дразнили. Вот это омерзительно. Омерзительнее всего. Двуличность, попытка ухватить всё и сразу, везде хорошим остаться, маминым правильным сыной, если так вообще можно говорить о человеке, который раздвигает ноги и умоляет сделать что угодно, хоть трахнуть в зад насухую, лишь бы не остаться одному. Руки исчезают так же резко, как несколько минут… а может и десятков минут, черт его знает, счет времени резко теряется и растекается в пространстве, будто густая бесформенная жижа, желчь, мазут, неважно… назад появились, сжимаясь на чужой шее. Исчезает вообще всё. Руки на подбородке, на отведенной в сторону ягодице, колено, которое из последних сил пытаются сжать жалобно дрожащие в напряжении бедра, даже дыхание, только что обжигавшее коротко стриженый загривок, оставляя лишь это мерзкое, остывающее с каждой секундой липко-густое ощущение, стекающее вниз по промежности и холод, покалывающий, пронзительно сковывающий на контрасте с недавним теплом тела — пусть отдаленным, сдержанным, не подпускающим к себе близко, но хотя бы каким-то. — Не что. А к-как. Последний шанс. Или я у-ухожу. Из глаз Маги брызжут некрасивые слёзы, а из глотки вырывается надрывный умоляющий вскрик. Это неостановимая реакция. Единственное, на что он способен, единственное, что требует тело, всё целиком из-под кожи взрывающееся отчаянным воплем от того, что лишается любой опоры. Колени подкашиваются, трясущиеся руки не держат, Мага падает грудью на стекло, на подоконник, кожа на лбу противно скрипит по пластику окна, ему больно, больно, физически, блядь, больно от того, что все прикосновения с кожей вместе от него оторвали, он воет, ноет громко и жалко, крупно вздрагивая и уже не чувствуя, как по лицу течёт. — Не надо. Не надо, я скажу, скажу, честно, умоляю, блять, Мир, у-умоляю. Кажется, он не то, что готов встать на колени — он вот-вот рухнет на них без поддержки и опоры, без той твёрдости чужих рук, которая удерживала его хоть как-то в ещё не до конца рассыпанном, не до конца разломанном положении. Но это всё равно трудно. Так трудно, что губы кривятся, в носу мокро хлюпает, в голове бьётся только одно истерическое «нет, нет, пожалуйста, нет», и о чём это «нет» — о том, чтобы не спрашивал Мира, или о том, чтобы не уходил, один чёрт разберёт. Чёрт — потому что Мага в аду. Потому что он видит перед глазами всё. Видит чужое, н е Мирино лицо, слышит стоны, чувствует почти физически чужие губы на своих даже сейчас, потому что они последние, сука, какие он ощущал, больше Миру он не целовал с тех самых пор. И может быть Мага двуличная тварь, которая хочет усидеть сразу на двух стульях, но он просто не способен вытряхнуть из себя те чувства. Не способен назвать их враньём сейчас. Он двуличный. Двуличный, блядь, ему нужно всё и сразу, ему нужен Мира, ему… Мага вдруг понимает: ему так нужен Денис прямо сейчас и здесь. Тоже. Не вместо. Вместе. И эта мысль иррациональная, дикая, отвратительная, невозможная выбивает новые дикие, животные звуки уродливого плача из сжатой судорогой грудной клетки. — …С ним было х-хорошо. Очень хорошо, не так… Не так как с тобой, мне… Это совсем разное, Мир, совсем по-другому, он… У него к-кожа горячая, как… Я тогда подумал, как солнце печёт, мне так жарко было, и он… Я видел, что ему хочется… Надо… Не мог отказать, не смог захотеть, слишком ярко, хотел отдать всё, ничего не просил, сам отдавал, трогал, чувствовал… Чувствовал с-себя нужным. И это «нужным» на окончании, шёпот, признание, сокровенное, звенящее болью, раскаянием и виной постыдной в том, что ему, Маге, всегда нужно больше, со свистом с губ слетает, срываясь в надрывный просящий вой. Есть только один маленький нюанс. В аду они оба. Только в этом аду Мира — Люцифер. Тот, кто был сослан за свои прегрешения, низвергнут, кто должен был быть растоптан и уничтожен, но кто преисполнился в этом параде унижения настолько, что возглавил его и с гордо поднятой головой пошёл первым, искренне наслаждаясь процессом несмотря на обжигающие кожу костры под ногами. Больно ли от того, что говорит сейчас Мага? Нет, говорит — не то слово, слишком чистое, эмоционально неокрашенное в отличие от того, что реально открывается взгляду и слуху. Бормочет себе под нос, захлебываясь всхлипами, умоляющими стонами, от которых губы сами собой кривятся в гримасе отвращения. Интересно, а что мерзче? Слушать про то, как хотелось, как не моглось Сигитову, слишком красочно представляя, как этот блядский щеночек ластился, лип к его Маге, цеплялся своими карликовыми пальчиками за его толстовку, не отпускал, облеплял так, как делал это всегда и прилюдно в последние дни, недели, если не месяцы, время снова успело в какой-то момент сбиться со счёта, или представлять, как от этого кайфовал Халилов? — Н-нужным, значит. Звук, с которым через пару мгновений на выпирающую косточку самого последнего позвонка капает нечто густое и удивительно… холодное, будто успевает задержаться в воздухе, застывая, чтобы не дай бог не отдать ни капли того тепла, которое чисто физически не может полностью покинуть человека до его биологической смерти, оказывается настолько… характерным, грязным и преисполненным отвращения, что лишних слов даже не нужно. Колено не возвращается на место. Единственная точка соприкосновения — два пальца, царапающие ногтями проступающую под натянутой кожей косточку, стягивающие густую жидкость ниже, к туго сжатому кольцу мышц, которые вообще не готовы к тому, о чем так умоляют чужие слова, но чему отчаянно противится тело. Стягивающие и безжалостно проталкивающие ее внутрь сходу до вторых костяшек, не просто не заботясь о боли, а даже испытывая искреннее желание ее причинить. — Говори. П-продолжай. Не мог отказать, или т-тоже хотел? Чего хотел? Слово «боль» для Маги утрачивает своё значение. И дело даже не в той на самом-то деле простой физической боли. Она есть — отчего бы ей не быть, если он сам так долго не подпускал к себе Миру, не приходил к нему, если мышцы уже достаточно давно не принимали в себя ничего, она проскакивает белой молнией перед глазами, когда внутрь врываются пальцы просто по одной слюне, которой даже не достаточно. Но она — ничто по сравнению с той болью, которая холодными иголками впивается в тело от того, как Мира делает это. Словно он — снятая на Берлинской улице блядь, за которую уже рассчитались с владельцем, и единственная причина его растянуть — чтобы не сломать изделие, чтобы не было больно проталкивать в него член. А это понимание несравнимо по степени урона с одной ещё более отвратительной, унизительной вещью: Мага чувствует, как возбуждается. Вот так. Без всякой прелюдии. В диком, невыносимом стрессе, сжираемый чувством вины и желанием угодить, уговорить, умолить, с пальцами в заднице, с лицом, залитым слезами, буквально оплеванный с таким омерзением и без единого ласкового прикосновения он возбуждается мучительно, его тело, его мозг настолько хочет этого, настолько нуждается, настолько жалко пытается вытребовать эту близость, что собственный член наливается кровью и оттягивает спущенные штаны, а мошонка, сдавленная тканью, напрягается и поджимается. Как будто бы, блядь, это буквально всё, что ему нужно. Но очевидно, для самого Маги, подыхающего, задыхающегося, захлебывающего словами, воем и собственной слюной очевидно, что этот плевок, стекающий по его коже, эта вязкая влажность, которая покрывает саднящие обиженно стенки входа — знак того, что Мире он ещё хоть как-то нужен. Хотя бы так. Хотя бы таким. Хотя бы в качестве того, кого можно доломать, на ком можно выплеснуть боль, хотя бы в качестве того, на кого… На кого встанет. Это большее, чем Мага заслуживает. Это ебучее триединство боли, от малой к большей, просто увеличивает разлом, который в нём рождается, и кажется, будто сейчас даже говорить становится чуточку легче. Хотя нихуя подобного. — Не мог. Не хотел. Не хотел мочь… Хотел, сам первый полез, ебнулся, не знаю, не знаю, почему, просто ебнулся, просто потянуло, хотел, чтобы ответил, чт-чтобы смотрел, чтобы трогал, чтобы кожей его чувствовать, ру-руки… Мага не дёргается, нет. Держит бёдра в каменном напряжении, не сводит их, не уходит из-под пальцев, гнётся, выставляя изящную линию позвоночника, ямочки на пояснице, видные под задравшейся футболкой, но срывается на безднадёжный скулёж на этом первом слоге, жалобном «ру-у-уки», и подаётся назад, сквозь боль, сквозь искры из глаз насаживаясь глубже. — Горячие. Руки горячие у него и я не мог, я так хотел их… Чувствовать, чтобы всего… Всего меня держал… По-другому, это совсем по-другому, я… Никакой правды не жалко, лишь бы это продолжалось. Особенно, когда унижение разъедает ядом любые границы, когда от личности остаются пеньки, заборы и погоревший лес. — Боялся, что ответит. Думал… Думал в шутку будет. И боялся… Боялся, что не ответит. Как сейчас… Как сейчас боюсь, что ты уйдёшь, Мира, Мир… Это невозможно, это несравнимо, но Мага внезапно понимает это. Понимает, как это похоже и невозможно одновременно — страх того, что Денис его оттолкнет и отбросит, не будет в нём нуждаться, был силён точно так же, как страх того, что Мира оставит его здесь одного. И психика лопает, рушится под этим напором по кускам, едва-едва ещё сохраняя какой-то остов, пока язык, мозг просто выплёвывает всё, что гноится внутри бесконечные дни — или месяцы? недели? — подряд. Вот только если в Маге этот гнойный пузырь, зревший так давно лопается, вытекает, заливает своим содержимым его с головы до ног, выпущенным с его же посыла, прокола его легкой рукой, то в Мире… он тоже есть. Только наличие его даже не начинает осознаваться на уровне разума, а где-то впервые за всё это время, за все их отношения поддавливает внутри не то на желчный пузырь, отдаваясь отвратительной горечью на языке, не то на мозг, откликаясь пульсирующей болью в висках. И всё это омерзение, яд токсичный, жестокий, окружающий чужое дрожащее в невротичных судорогах и заходящееся сонмом отвратительных звуков тело — это крепкая, очень плотная, непробиваемая оболочка, за которой внутри плещется оно. То самое «хотел быть нужным», с которым не готов смириться, если оно прорвётся наружу. С тем, что его просто недостаточно. Что того, какой он есть на самом деле, каким привык быть, каким честно входил в эти отношения и каким был на всём их протяжении для Маги мало. Ему нужно больше, больше всего — внимания, тактильности, тепла, жара, рук, касаний, объятий, поцелуев. Того, что один человек может дать. Наверное, это какой-то отдельный, особый сорт мазохизма. Когда намеренно заставляешь закипать, пускать токсичные пузыри, закручиваться водоворотами этот яд внутри оболочки, зная, что он всё равно не прорвётся наружу, лишь закаляя, упрочняя тот кокон, что сдерживает ее на протяжении долгих дней, недель, месяцев… Лет. — Тебе всегда мало… Всего мало… Меня мало… и е-его мало. Больше, больше, нужно больше, да, Маг? Больше — третий палец, туда же, насухую, через боль, через тугое сопротивление, которое совершенно не готово поддаваться само, которое приходится преодолевать насильно, давлением руки, до самого плеча, практически прорываясь внутрь, до основания, но там — согнуть, сразу, сходу, вдавиться грубо, жестко в вызубренную наизусть точку, чтобы показал себя, чтобы проявился, чтобы волком завыл, закрутился, умоляя, такой, какой есть, жадный, сука, ненасытный, как последняя блядь. — Ссышь, что уйду… И ему н-не… Нужен будешь… И тогда сдохнешь, сука, сдохнешь, потому что нужно всё, все и побольше… Вся любовь, всё внимание, всё тебе, всё для тебя… В этом — сила Миры. Его власть и его особенность, его самое лучшее и худшее оружие: он Магу видит насквозь. Знает, как облупленного, любым, и в том числе жадным, жадным до прикосновений, до тепла, той самой ненасытной блядью. И Мага хотел бы не слышать всех этих слов, которые ядом стекают как будто бы на обнажённую кожу, обжигают, язвы расчёсанные кровавые оставляют, только почему-то невидимые. Мог бы даже не слышать — Мира даёт для этого все шансы, но… Не выходит. Не выходит, и эти пальцы, выбивающие особенно тягучий, долгий, протяжный, болезненный и нуждающийся вскрик, вой, не заглушают для него другие звуки. Не мешают речи вливаться калёным металлом ему в уши. Не может, просто физически не может быть одновременно так разрушительно больно и так… Хорошо? Сука, это точно то слово, которое здесь стоит употреблять? Кажется, вот здесь пора начинать молиться о том, чтобы был мягче, чтобы хотя бы не порвал, но острая, мучительная, до странного длинная вспышка пронизывающего насквозь удовлетворения смешивается с болью моральной, физической, с унижением возведенным в абсолют, и что-то заставляет рваться, метаться бешено и безумно на месте на дрожащих, подкашивающихся коленях, царапать всё, что попадается под пальцы. Мага дёргается, ударяется лбом об пластик оконной рамы, подламывается на локтях, и пытается… Господи, блять, пытается двинуться так, чтобы приспособиться, чтобы ещё глубже, ещё ярче, и чтобы собственный ноющий член ткнулся хоть куда-то — плотнее в ткань, трения с которой недостаточно, да даже в край подоконника, в стенку, сука, лишь бы унять, утихомирить. И так всё с ним потому, что каждое слово Миры падает чистой правдой. Маге надо больше. Всё было ровно до того, как появился Денис: он, Мага, жадная блядь, но не шлюха, он никогда, никогда за всё то время даже минимально заинтересованно не взглянул ни на кого кроме Миры. Ему никто не был нужен. Но тут появился он. И теперь Мага знает, как бывает иначе. Как бывает руки захватывают всё тело и шарят-шарят-шарят по телу, каждый сантиметр оглаживают, как язык рот вылизывает, как губы на вкус на солнце похожи, как всего много, так много, что до парной августовской духоты на речке, идеальной, прогревающей до костей, и ему нужно всё — ему нужен этот лёд, ему нужна эта жара, но дело только в людях. Было бы иначе — не ныла бы сейчас каждая клетка кожи в требовании, чтобы появились руки ещё одни, вторая пара, чтобы было горячо и холодно, больно и хорошо, ласково и жестоко. Только так быть не может. Не может, и Мага хочет всего себя отдать тому, кому правильно, тому, кто давным давно в сердце корни пустил, кто никогда оттуда выкорчеван не будет. — Мало. Мало, сдохну… И без тебя… Без тебя сдохну, Мира, Мир, Мир, возьми, трахни, блядь, пожалуйста, пожалуйста, прошу, сука, я не могу, не могу, не могу! Это не крик — вой истошный, тот самый, волчий, с которым Мага беснуется и скрежещет ногтями по стеклу, пытаясь насадиться глубже. А следом и вовсе в отчаянной попытке ощутить ещё хоть что-то, наплевав на собственные ощущения, рвётся бедрами назад и выбрасывает руку туда же, чтобы нашарить хоть что-то — тело, тепло. Но пальцы зачёрпывают только ткань чужой футболки и стискиваются на них, как зубы пса на штанине уходящего, бросающего хозяина. — И. Один короткий союз, который может восприниматься, трактоваться совершенно по-разному, но который сейчас воспринимается сквозь призму накаленного напряжения — болезненного где-то глубоко внутри непробиваемого кокона и язвительно ядовитого снаружи. Без него И без тебя. И без тебя — на втором месте, просто начало опущено. И плевать, это ли имелось в виду. Возможно это воспаленное подсознание самого Миры, возможно раненое бессознательное Халилова, возможно всё и сразу, плевать. Этот один единственный звук уже находит свою цель и бьёт в неё настолько прицельно, что срывает с губ преисполненное ироничного омерзения шипение, с которым пальцы свободной руки нарочито брезгливо перехватывают чужое запястье и сбрасывают его с одежды — нет, хватит, никаких прикосновений, ни единым пальцем, не сегодня. Никакой близости, никакого лишнего контакта. Только… Это не месть даже. Это желание… втоптать лицом, мозгом, душой, наизнанку вытряхнутой в то, какой он, откуда взялось это желание, жажда близости, с такой радостью и упоением удовлетворённая Дэном, насколько всё это было предрешено изначально и… И возможно перенести ответственность. Ответственность за то, что его собственная роль в этой предрешенности гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. И вот это «возможно» — главная причина того, почему всё это настолько… безжалостно. Потому что чем безжалостней — тем меньше шансов выпустить реальные эмоции. Эмоции, связанные со всеми, и отнюдь не только с Магой и в какой-то степени Денисом. Безжалостность как защита, как слой кокона, в котором безопасно, в котором как в неприступной крепости, за любую робкую попытку осады которой сразу польется раскалённое масло. Но пока — только слюна. Снова — холодная, слишком густая, потому что во рту бессовестно сохнет, липкая, как тот пот, что собирается на пояснице от избытка эмоций, которой беспощадно мало, которой едва ли хватит на то, чтобы просто не порвать, и то не факт, с учетом того, как давно между ними ничего не было. Не было потому, что Мага не давал ему, погруженный в воспоминания о поцелуях с Сигитовым. Пальцы сами собой вздрагивают и одним рывком передернувшего всё тело омерзения покидают тело, не стаскивая даже, так — приспуская просто, чтобы высвободить член, брюки. Член, который стоит, наверное, только от количества адреналина, который где-то там, внутри кокона моментально переваривается в тестостерон в чистом виде, иначе бы в здравом уме у него не встало бы совершенно точно. В отличие от Маги, который весь, сука, аж вибрирует и трясется, как последняя блядь, доводя одним этим зрелищем до стирающейся с оглушительным скрежетом эмали на молярах. — Неделю думал о нём и не хотел давать м-мне, да? Так подумай о нём. Хочешь, я с-сегодня буду Денисом? Когда еще такой шанс выпадет, соглашайся. — Нет. Нет, нет, нет, Мир… — вскрик испуганный слетает с губ, когда Мага отчаянно трясёт головой из стороны в сторону, всем собой, всем телом являя отрицание. Правда такова: человек задуман умеющим контролировать свои мысли. Абсолютно точно так и есть, каждый способен управлять своим собственным сознанием и при желании, при должной сноровке может даже «не думать о белой обезьяне», не давать слюне течь по стенкам щек с мыслями о лимоне и какие там ещё есть когнитивные эксперименты. Вот только с Магой что-то не так. Мага, кажется, больше не человек, Мага, кажется, совсем сломан. Он противится чужим словами, он взмахивает нелепо отброшенной рукой, вцепляется в собственное бедро зачем-то, стискивает его сквозь ткань до боли, продавливает плетение ниток ногтями, чуть ли не рвёт, чтобы себя остановить, жмурится до кругов перед глазами, а слова ядовитые всё равно, всё равно, сука, неостановимо и безжалостно проедают кожу головы, череп, серое вещество, оставляют язвы, поражают неокортекс, то главное и единственное, что делает человека человеком, и заставляют… Заставляют видеть. Видеть, чувствовать буквально, как другие руки, большие, сильные и горячие, не такие изящные, не такие правильно холодные и колкие, но правильные по-другому обнимают его прямо сейчас и Мага глухо рыдает, выпуская эмоции, втыкаясь в широкое плечо и крепкую шею. Денис его обнимает. Обнимает обязательно, согревает его холодное тело, на котором слюна остывает до липкой вязкости, но почему-то не мешает Мире. Денис его целует успокаивающе и мёд на языке смешивается с привкусом солёного морского льда, губами раскалёнными слёзы со щёк стирает пока Мира растягивает насухую жестко, и они переглядываются друг с другом, как одни части целого, и Мага оказывается в лучшей версии собственного ада, там, где с одной стороны жарко, а с другой бесконечно холодно, и это единственное место, где он может существовать. Но Дениса здесь нет. И не будет никогда, несмотря на то, как истошно воет Мага, и невозможно, немыслимо представить, что один заменяет другого, точно так, как издёрганное, затравленное тело раздирает мысль от того, как ему нужно тепло, каждая клетка взрывается болью от одной только мысли о том, что не будет Миры. Это рыдание. Вот сейчас это некрасивое рыдание и влага, заливающая искривлённые опухшие губы, это полное отсутствие ясных мыслей, только животная нужда, ужас, непонимание, отвращение от самого себя — невозможно, невозможно же быть такой мерзкой блядью, господи, так нельзя, нельзя, нельзя! И всякое отсутствие прикосновений только досыпает в эту расколотость горстями яда. От выдернутых пальцев даже пустоты ноющей толком не остаётся: тело дезориентировано, мышцы пытаются сжаться. а мозг требует, требует принадлежности, причастности, боли, члена в себе, знания того, чей он, и Мага скулит, вертит задницей, изворачивается, сам себя насилует, хлещет, вынуждая искать всего этого, умолять об этом. — Не надо. Не надо, мне… Мне не надо так, мне нужен ты, я не хочу, не хочу… Т-тебя другого, ты — не он, ты… Ты… Вязкие слова путаются на зубах ириской десятилетней давности с привкусом металла и ржавчины. Мага силится сказать что-то. Силится объяснить, что никто не заменит ему Миру, что Мира для него один, что это невозможно, немыслимо, что они разные, и что место Дениса в нём совсем другое, что так не бывает, но рот выплевывает только очередное унизительное, раскалывающее, абсолютно честное, но жгучее до боли: — Ты… Не можешь так… И он не… Не может т-так… Не надо… Боль чужая на губах едва заметной, неестественной ухмылкой отражается, точно в зеркале — больном, неадекватном, неестественном зеркале, которое испортилось, погнулось, сломалось и не в состоянии больше правильно реагировать, правильно отражать боль человека, к которому внутри чувств — гораздо больше, чем вообще есть навык по жизни выражать, неважно, вербально, невербально, любыми подручными методами. Жестоко? Абсолютно точно. Справедливо? Скорее да, чем нет. Но и «нет» там тоже есть место, примерно в той самой точке, где жестокость заслуженная граничит с безрассудностью в собственных защитных реакциях, пробивающих в своей беспощадности потолки безумия. И при этом есть место «да», там, где кто-то до сих пор не способен называть вещи своими именами. Говорить прямо и открыто, на уровне какого-то спаявшегося сознательного и подсознательного продолжая увиливать, плавать в формулировках, просить о чем-то невнятном, мямлить о пощаде, при этом не делая ничего, чтобы ее заслужить. Кроме рыданий, сука, бесконечных рыданий, которые настолько не идут гордому и пиздец какому красивому обычно, что там скрывать, дагестанцу, который просто по природе своей не должен выть, унижаясь, заливаться слезами, слюнями, соплями, черт его знает, что он там еще развозит своей мордой по холодному оконному стеклу. А раз не должен, но может… Значит всё правильно. Всё по заслугам. — Правила те же. Проси, как просил бы его. Зови, проси, у-умоляй. Или не будет н-ничего. Каким изощренным уровнем мазохизма нужно обладать, чтобы намеренно требовать человека называть его чужим именем? До какой степени где-то в глубине души нужно было преисполниться, чтобы в какой-то миг ко всему этому прийти? Такое ведь… просто не может раскрутиться с одного щелчка пальцев, это что-то гораздо глубже, завязанное не на одном лишь идиотском поцелуе, который потянул за собой предательскую ложь, но корень зла всё равно не только в этом. Только думать обо всем этом сейчас совершенно точно никто не будет. Будет лишь одно единственное прикосновение. Горячее и бархатистое — к влажному и почти не растянутому. Даже не давящее, тем более не проникающее, четко разделяющее границы между послушанием и возможностью ослушаться. И совершенно точно не заботящееся о том, что с каждой секундой, которую Мага тянет, слюна безжалостно продолжает пересыхать. Только Мага об этом не думает вообще. Когда десятками минут назад он умолял хотя бы о чём-то, не понимая даже, что вкладывает в эти мольбы, то думал о физический боли. О том, что одна боль выметает и замещает другую, что это поможет, что пусть Мира будет груб, будет жесток, но это поможет. Поможет почувствовать себя достаточно наказанным, достаточно искупающим свою безразмерную вину без дна и краёв. Но не учёл того, что никто не планирует ему помогать. И это заслуженно. Десять тысяч раз заслуженно за его жадность, за его ненасытность, за его блядскую натуру, которая стала причиной всему и вся. Но это больно так, что у него кончаются силы выть. Он всхлипывает и вздрагивает шелестом, монотонно врезается лбом в стекло снова и снова, размазывая по нему сопли и слёзы, цепляется за оконную ручку, как за единственное, за что можно ещё как-то удержаться, и не может вымолвить больше, кажется, ни единого блядского слова, совершенно не думая о том, что каждое мгновение молчания накручивает степень будущей физической боли. Почему будущей? Почему так уверен в том, что она будет? Неужели действительно готов делать всё, что говорят? Как он оказывается здесь? Когда и что в нём так сломалось? На что он надеется, когда не может Мире даже соврать? Почему, сука, почему, почему он не может и не смог соврать, почему так надеется на то, что Мира поймёт его, поймёт в этой сломанности, чего на самом деле добивается, о чём просит, о чём молит, на принятие чего рассчитывает? Не потому ли его гордость остаётся половой тряпкой под ногами Миры, что он хочет, хочет, чтобы Мира его услышал, понял, принял в этом блядстве? Где-то подло, мерзко, оскорбительно для всех них надеется, что украденную из магазина, ценную больше жизни, необходимую жизненно игрушку разрешат оставить? Разрешат тепло? Разрешат чужую близость? Разрешат взять ещё любви, хотя бы оставить при себе то, что вырвал, украл? Поругают, накажут, поставят в угол, на колени и на горох, похуй, но в конце концов всё-таки поймут? Нет такого слова, которым Мага может себя назвать. «Мерзко» — это слишком, сука, просто, он чувствует себя тварью, мразью самой настоящей, и потому-то воет и надрывается, забывая про свою какую-то там якобы гордую природу. Всё очень просто. Выбор на кончике ножа. Или звать и умолять, пропускать в искорёженное сознание эти образы, позволять доламывать себя и выпросить член в заднице, выпросить близость Миры, выпросить то, что станет доказательством — ничего не кончается, или не справиться, сдаться и сдохнуть прямо здесь и сейчас. — По… Пожалуйста. Трахни меня. Выеби. Д-д-д… Чужое имя застывает першением в глотке. Всё ложь. Ложь, ложь, ложь. Он не просил бы его так, всё было бы вообще не так, это не его, не теплого мальчика-солнца слова, и Мага взвывает надрывно на содрогающем глотку «ды-ды-ды», на первой букве, которая превращается в истерический вой, крик, оглушительное «не могу!», с которым кулак врезается в прочное пластиковое стекло оглушительно громко. Боль пронзает костяшки, слух поражает отвратительный скрип кожи по кажущейся ледяной поверхности, такой же, блядь, ледяной, как Мира, Мира, который нужен ему до смерти, нужен до жизни, Мира, чей член упирается в почти сухие уже мышцы. Мага дёргается и пытается усилить хотя бы это соприкосновение, мечется, бьётся в судорогах, скручивающих всё тело. Рыдания дерут глотку. Это невыносимо, невыносимо, немыслимо, но от какого-то неловкого дёрганья на считанные кусочки секунды пропадает ощущение Миры рядом с ним и мозг проваливается в новый виток истерики: Магу скручивает пониманием того, что даже сейчас он всё равно способен уйти. И тогда это просто случается. Резко, так, как лопается пузырь гноящейся раны. Это происходит с приходящим, врывающимся грубо, как пальцы в практически сухую задницу осознанием: ему нужен Денис здесь. Сейчас. Точнее… Даже здесь. Ему нужна вторая полярная сторона, ему нужен он весь, целиком, ему нужно его внимание, его горящие открытые глаза, в которые он хочет смотреть, пока Мира его трахает, ему нужные поцелуи, под которые он будет подставляться, насаживаясь на другой член, и это — десятибалльное по десятибалльной шкале землетрясение внутри одной личности. Дениса здесь нет. Но Мага зовёт его так, как будто он есть, потому что мозг действует так, мозг отказывается представлять его на месте Миры, мозг, воспалённый, заживо сжирающий сам себя, рисует его рядом. — Д-де… Денис… — шелест, шёпот, на грани слышимости тишайшие два слога падают с опухших мокрых от слёз солёных губ. — Денис, Денис, Денис… — каждое слово, проронённое, набирает громкость, а черты Дениса — реальность. — Денис! Новый крик. С ним даже само тело странно изгибается, голова кивает вниз, как будто пытается уткнуться в чьи-то колени, подоткнуться под чью-то широкую ладонь, как будто Денис сидел бы здесь, на этом подоконнике, держал его лицо или оглаживал, вытирая влагу. Или разрешал себе отсосать. И всё равно гладил бы. Горячими пальцами по щекам, по вискам, по волосам, которые так идеально и правильно сжимал там, тогда, в парке. Сжимал бы в своём кулаке, насаживал ртом на свой член и гладил, жестко и заботливо, пока Мира трахал его задницу. Мага больше не может себя ненавидеть — он падает в это, заходясь надрывными рыданиями, и зовёт, как потерявшийся щенок, которого пинают ногами, зовёт точно так, как звал бы Дениса, проваливаясь в собственную больную гниль: — Иди… Иди к-ко мне, пожалуйста, пожалуйста, возьми, п-потрогай… По… — Мага даже не соображает, что за слова рвутся из него, о чём он просит так, бессознательно, что рвётся с подкорки, но всё равно выпаливает без пауз смешанной неразборчивой кашей из слов: — Притронься, возьми, во-войди в меня, поцелуй, пожалуйста, ближе, поцелуй, мне нужно, нужно ближе, у-умоляю, умоляю, Денис, Дэн, прошу, блять, прошу, Мир… Всё смешивается. Мозг не выдерживает когнитивного разрыва — Мага больше не понимает, кто он, кто стоит позади него, где они, что происходит. Осознаёт лишь одно: ему нужны они. Ему нужны они оба и он зовёт их обоих, едва ли не теряя сознание от тотальной психической перегрузки. Перегрузки, которая не должна иметь право на существование. Автоматы давно должны были выбиться, отправив в спасительное небытие, но они издевательски звенят, трещат, но держатся, удерживая обоих в сознании, если это вообще еще можно назвать сознанием. Нет, это скорее даже не сознание, это состояние измененной реальности, где мозг отдельно, тело отдельно, эмоции — вообще где-то в стороне, эмоции противоречивые, не соответствующие сами себе, испепеляющие, раздирающие в клочья огромными монструозными когтями — прямо оттуда, из глубины грудной клетки через ребра наружу, насквозь. Измененной, потому что реальность меняется, плывет и искажается не одними слезами, пространство перед одной парой глаз размывая. Она течет перед обоими, перед глазами и внутри, в сознании, которое просто не может не ломаться, не преломляться, когда весь мир оглушительно хрустит и рушится в этом апокалипсисе, который разверзают собой слова, вырывающиеся среди отчаянных рыданий, криков надрывных, жалких, сорванных в бессвязный хрип, слова, которые вырваны оттуда насильным, сознательным решением, не имеющим какого-то логичного объяснения в своей первоначальной сути. Кажется, даже уши закладывает, и все эти звуки даже не слышатся, они будто возникают напрямую где-то внутри черепной коробки, оставляя засечки между извилинами мозга, мелкие, тонкие, но глубокие, шрамами раз и надолго, если не навсегда. Толчок. Один, грубый, резкий, через сопротивление, через оглушительную боль, которая должна прийти, но которую, возможно, не удастся даже распознать — потому что процессор не может одновременно поддерживать столько процессов, он либо отправит что-то в фон, либо вырубится в перегрузке. Повезет, если второе — справедливо, если первое. И руки. Следующее, что происходит с искаженным в этом точечном, пронзительном, словно удар ножа между рёбер, разрезающий разом и плевру, и перикард, не оставляя шансов, телом — руки. Руки, накрывающие грудную клетку, дергающие на себя и. обвивающие целиком и полностью, сплетающиеся на заходящейся судорогами грудине, растекающиеся пальцами между ребер, будто не две, будто три, четыре, пять, много, не холодные, нет — теплые, горячие, обжигающие. Дыхание, волной по шее прокатывающееся — словно кипятком по обмороженной коже, такое… чужое, непривычное, не Мирино. Даже голос хриплый кажется чужим. Может это домыслы растворяющегося в жаре боли мозга, может — что-то сложнее, больше, но он не похож ни на один, ни на другой, будто нечто среднее, чуть быстрее, отрывистее, с характерными скачками вверх в нотах, будто до сих пор не до конца сломавшийся. — Так? Т-так ты хочешь? Эти слова звучат, в уши вливаются кипячёной отравленной ртутью, и Мага жалеет, остро жалеет о том, что до сих пор остаётся жив и в сознании. Он — прохудившаяся лодчонка в сердце водоворота. От него отлетают куски древесины, волны бьют бессистемно, слева, справа, сзади и снизу, прямо в дно немыслимым, невероятным, невозможным физически образом, стремясь перевернуть и потопить, раскрошить и уничтожить. Эти волны, этот водоворот — Мира. Его, кажется, нет больше. Нет нигде с того самого момента, как всё физическое отрубается мучительной, острой, жгучей болью, с которой член практически насухую врывается внутрь. И туда можно было бы упасть — в этот зубастый мрак полной телесной отключки, пока мозг воспринимал бы только одно: чувство единства с чужой плотью, чувство нужности, принадлежности, но то, что происходит следом… Может быть, Мира ждёт другой реакции. Может Мира — или не Мира вовсе, а некто, кто делает с ним всё это, некто, кого легко узнать и не узнать вовсе одновременно по рукам и голосу — хочет убедиться в том, что ему просто нужен кто-то другой, но всё не так. Всё совсем не так: в голове взрывается сигналка. Это тот вой, тот оглушительный вой предупреждающих систем, который во время настоящей катастрофы перестаёт быть слышен, и он орёт об одном: Подмена. Подмена, подмена, подмена, это блядская подмена, наёбка, это не то и не так, так нельзя, невозможно, так не может быть, это не Мира, это не Денис, Дениса нет, а Мира куда-то пропадает, Миры тоже почему-то нет, холодное не может быть горячим, эти растекающиеся по коже прикосновения чужие, не те, не такие, этого недостаточно, это блядское извращение, жесточайшее издевательство, этого не должно существовать, так не должно быть. Так. Не должно. Быть! И тело корёжится, сходит с ума, запутывается в сетях рвущих на части, четвертующих реакций. Мага срывается на истерический глухой визг, в тот самый момент, когда руки стискиваются на нём, со всей дури дёргается в этом кольце прочь — почти пытается вырваться, пока бёдра, наоборот, подаются назад, и поясница хрустит, чтобы забрать ещё больше раздирающей боли. Это — знак того, как разламывается психика. Тело должно себя защищать, тело должно в первую очередь не давать поранить себя, уходить от любой боли так, как рука одёргивается от горячего чайника сама по себе, это инстинкт самосохранения, и от него остаются одни только кровавые ошмётки под ногами Миры. Всё смешивается, рубится и взбивается в этой пытке. Мага вскидывается, извивается змеей, провисает бесполезной тряпкой в жесткой хватке, не размышляя о том, что будет поддерживать его в таком положении, ладони взметывает на собственную грудь, на стискивающие её предплечья, впивается в нежную кожу ногтями, пытается — почти уверен, что пытается — отодрать их от себя. Но вместо этого вжимает крепче, раздирая в кровь. Словно пытается пальцы запустить в чужую плоть, в кожу, вены, мясо и кости. — Нет… Нет, нет, не… С языка слетают не слова даже — одни только звуки отрицающие, а голова подло кивает. Дёргается в согласном просящем кивке, руки сжимаются, бёдра стискиваются сквозь оглушительные электрические разряды и искры боли в попытке удержать. И вопреки каждому выплюнутому «нет», смешивающемуся в гул, следом вылетает противоположное, алогичное, немыслимое: — Ещё… Ещё, дай, дай ещё, больше… Мир, Мира, пожалуйста, Денис… Ещё, ещё, ещё мне… Мага тонет. Тонет, срываясь, в сорванном шёпоте, в рыданиях выкрикивая чужие имена, то одно, то другое, не понимая, где и кто, просто зовёт их обоих на все лады, умоляя сжалиться и дать, обнять ещё крепче, разделить твёрдое и мягкое, горячее и холодное, но натыкается только на подмену. И самое отвратительное — соглашается на неё. Умоляет хотя бы о ней, хотя бы о том, чтобы этой подмены стало ещё больше, потому что ему мало. Не повезло, увы. Боли физической оказалось недостаточно для того, чтобы вырубить, перебросить за край перегрузки процессора, но достаточно для того, чтобы, кажется, окончательно расплавить чужой мозг, лишая рассудка, понимания, кто здесь, кто рядом, чьи это руки, чей это член, чья близость без близости, иллюзия, надменно, демонстративно дающая то, чего нет и быть не может — так, чтобы это можно было зацепить краем пылающего в углях рассудка бессознательного. И самое главное — увидеть себя. Во всей ублюдской, блядской, жадной до отвращения красе. Ладонь ложится на лоб — ладонь родная и одновременно чужая, вдруг, каким-то неведомым образом ледяная. ложится и надавливает, заставляя запрокинуть голову, вздернуть измазанный мерзкой жижей из слюны, соплей, слёз подбородок и посмотреть. Посмотреть не на себя даже, а на то, что отражает холодное, как эта самая рука, стекло. На нечто, которое язык уже не поворачивается назвать человеком — лишь тем, что от него осталось. В этом сексе нет места сексу. Это издевательство, пляска на пепле чужих нервов, самосознания, переполненная ненависти и желания уничтожить, растворить, испепелить всё то хорошее, что с такими стараниями выстраивалось долгими днями, неделями, месяцами. То, что похерилось не одними руками, и сложно даже понять, сколько человек на самом деле приложило к этому руку. Два? Три? Кто и что было первопричиной, где она, и… К кому вообще эта ненависть? К Дэну ли, появившемуся в их жизни и вонзившему первую отравленную стрелу в то, что было между ними? К Маге, который допустил всё это и не смог, не смог справиться с собой, со своей блядской жадностью, с недостаточностью? Или «не смог» здесь на самом деле не он? Вот это самое страшное. То, о чем не хочется, о чем нельзя думать, о чем и не думается, но то, что висит ледяным до обжигающего обморожения вопросительным знаком где-то внутри, подвешенным за ребра и заставляет неметь вообще всё живое, физическое, реальное. Заставляет не чувствовать практически ничего из того, что происходит с телом, а не рассудком. Не чувствовать, как бёдра движутся вперед и назад, неторопливо, но резко, размашисто, сразу, так как не должен, как никогда не делал сразу, чтобы не навредить, как нравилось не всегда и не в любой ситуации, но кто сейчас будет спрашивать как и кому нравится. Это — не про удовольствие, даже близко. По какой-то причине Мага даже не пытается сопротивляться. Не толчкам, не о них даже думать стоит… Нет, они воспринимаются как что-то естественное. Организм проламывает границу дозволенного, границу разумного, а дальше всё, дальше полная пустота, боль, которая не становится тише, но превращается в незначительную для мозга от перегрузки, и Мага только чувствует эту заполненность. Чувствует, что член, входящий каждый раз до самого конца, будто бы вталкивает в него что-то, что удерживает его на грани сознания. Потому что это всё равно близость. Для него — тот самый минимум, который он смог выпросить и выцарапать. Мира всё равно с ним. Жалко? Да. Похуй ли Маге? Да. А не сопротивляется он другому. Этому жесту, выламывающему шею, этой ладони, охлаждающей горящий, мокрый от выступившего пота лоб. Мага слушается и смотрит. Смотрит так, как будто бы в мозг уже въелось понимание того, что будет за отказ. Мире даже не нужно повторять правила, требования, не нужно говорить ничего, чтобы изъеденные страхом извилины уяснили: если сейчас он не будет смотреть, всё кончится. Мага хочет быть послушным. Мага хочет угодить. Мага завидует тем людям, о которых говорят, что от них после какой-то трагедии остаётся одна только оболочка, потому что там, в стекле, другое — там нет оболочки, там есть только его сущность, мясо, с которого счёсана, содрана кожа, нечто, что требует всё чужое внимание целиком, нечто, перед чьими глазами стоят два силуэта, нечто, которому мерещатся четыре руки, два разных голоса, два разных присутствия, и которому бесконечно надо, надо, надо. Психика больше не справляется. Мага почти замолкает. По лицу бежит ручьём, губы распахнуты в немом вое, поясница гнётся почти под девяносто градусов, а Мага отлетает, проваливается в собственное отражение, в собственные глаза, и смотрит, смотрит, смотрит, смотрит. На то, как с каждым толчком внутрь дёргаются его плечи. На то, как он вытягивается, как старается принять, как старается угодить, как слабо мечется в одной всё ещё удерживающей его руке, как с языка хриплым неслышным шёпотом срываются чужие имена. И не может поверить, что всё это — он. Что этого он так искренне, так жадно хочет, об этом просит, умоляет, ради этого унижается с таким стремлением. Очень легко не думать о себе. Не думать о том, что он совершенно точно сейчас не кончит никак, что, кажется, возбуждение схлынуло, что член в тесно сжатых, попросту зажатых мышцах начинает скользить легче и причин этому не очень много. Но смотреть на себя невыносимо — в груди ненависть к тому, что он видит, к себе, мерзкому, мокрому, перепачканному, жадному, изуродованному этой жадностью, уродующему себя самостоятельно, без чьей либо помощи, накатывает вязким битумом, цементирует грудь и горло всё плотнее, без шанса на вдох, с каждым движением, с каждым разом, когда раздаётся шлепок от соприкосновения тел. Что становится точкой невозврата, Мага не знает и не понимает, но в какой-то момент этой ненависти становится так много, что находятся силы для того, чтобы взвывать заново. Взвывать, срываться, снова въедаться, вгрызаться буквально пальцами, ногтями в ни в чём не повинный пластик, снова крепко жмуриться, дёргать головой под давящей ладонью и дёргаться самому — всем телом, назад, сшибая Миру с ритма, насаживаясь на него самостоятельно, сжимаясь вокруг члена целенаправленно, сознательно, не чувствуя ничего, абсолютно ничего, и этим толчком молча крича: хотел, хотел, ты хотел вот этого — так на, получай, получай всё, что только тебе дают, даже если всё так. И если для Миры это не секс, а издевательство, от для Маги он превращается в одно только наказание. И всё равно гораздо больше его наказывает глубина ямы, в которую он проваливается с каждым разом, как вздрагивают бёдра и как в сознание вживляется, въедается понимание собственной блядской сути. И именно поэтому всё это не будет так, как думает, как ожидает этого Мага. Ясно, очевидно, без капли малейшего сомнения, что кончить от этого просто так невозможно. Потому что кончают от хотя бы какого-то удовольствия. А здесь. Откуда ему взяться? От режущей боли в заднице, которую причиняют жесткие, размашистые движения члена внутри? От разломанного, растоптанного, уничтоженного и сожженного в прах самосознания, самоценности, самооценки, вообще всего восприятия внутреннего и внешнего мира? И для наказания этого было бы в самый раз. Целый букет из разных видов боли, который собирает, как дорогой, изысканный купаж что-то дьявольски нехорошее, извращенное внутри, то самое, что покоится в этом коконе яда, в который переварилось когда-то нечто иное, ныне запрятанное под толстым слоем непробиваемой брони. Для наказания, но не для издевательства. Не для того, чтобы поставить жирную точку в том, кто сейчас отражается в этом беспринципном, лишенном объективности оконном стекле, которое становится почти непрозрачным от мерзкой слизи, которой покрыто, кажется, всё лицо Халилова. Для этого нужно… еще чуточку больше. Ладонь — та самая, что остается свободной, пока вторая мертвой ледяной хваткой держит мокрый насквозь лоб, ныряет вниз. Одним четким, прицельным движением, чтобы даже случайно не задеть ничего лишнего, что могло бы сойти за ласку маломальски искреннюю, а не то, чем были стискивающие ребра прикосновения несколькими минутами ранее. Ныряет… и накрывает стремительно теряющий возбуждение член, сжимает, большим пальцем головку оглаживает… и движется. Так, как это любит он. Мага. Только один человек знает едва ли не лучше него самого, как. С оттяжкой к основанию, сначала сдвигая крайнюю плоть и только после оглаживая более чувствительным скольжением пальцев обнаженную головку, обратно — с большим давлением, так, будто пытаешься выжать, выдоить, оттянуть полностью от самого паха. Раз за разом, ритмично, отточенно до такой степени, что противиться этому невозможно, даже если не хотеть вообще, даже если бы уже лежал без сознания, просто потому что идеальнее быть не может. И потому что должен кончить. Кончить, осознавая, от чего кончает. Как выглядит. Чего хочет. Кто вообще он. И… кто тот единственный, кто может заставить его кончить всегда, в любое время, в любом состоянии или даже тогда, когда это состоянием не назвать вовсе. В первую секунду Маге кажется что это не… Не ласка — очевидно, но даже не попытка доломать и довести вот так извращённо, а просто удар поддых. Точный, чёткий, в то самое место, где мышцы сплетаются в попытках защитить живот, нежные внутренности. От этого тело корчится, скручивается в одной огромной судороге, от этого кости выворачиваются будто в тисках и воздух вылетает из лёгких. А потом приходит первая волна реакции, которая не могла не прийти. И каждый раз Маге кажется, что это — всё, это дно дна, снизу уже не постучат, но Мира проламывает все поверхности под ногами и утягивает его ещё глубже вместе с собой. Они в этом оба. Так нечестно. Это единственная мысль, которая вместе с пульсом больно долбит в висок в этом потоке грязи, пока кровь приливает к члену вопреки всем желаниям и визгам рассудка — так нечестно. Нечестно, нечестно, нечестно, нельзя, не надо, пожалуйста, не надо, остановите. Но у Маги нет сил для того, чтобы просить вслух. Нет сил или наоборот есть — есть понимание того, что он не имеет права просить об этом. Или это остатки былой гордости, те жалкие крохи, что, как высохшие остатки хлебного мякиша на полу, режут кожу и раздражают. Он не будет просить остановиться. Даже сейчас, когда беспощадность и жестокость насечками, шрамами закладывает на будущие глубокие травмы и триггеры. Он заслужил, заслужил, заслужил всё это — и эту противоестественную реакцию тела, которое не в состоянии не отзываться на самые правильные на свете движения. Он же не мог остановиться тогда? Тогда, с Денисом, в парке? Это всё тело, это всё мозг, всё его блядская натура, которая не может отказать ни одному, ни второму. Заставляет стонать — что от руки, движущейся идеально точно, что от чужих прикосновений, от холода, от жары, от просящего ласки скулежа и от жестокости, от двух этих полярностей. От двух этих людей, списка, в котором чужой человек вдруг занимает своё, особое место, вбивается туда, как памятный гвоздь, даже не догадываясь о том, что сейчас происходит. А раз не мог — всё правильно. Так надо. Так надо с ним, потому что иначе нельзя, другого за то, что было сделано, он просто не достоин, и он позволяет доламывать себя. Пропускает к себе каждую ноту чувства. Каждое чувствительное прикосновение к головке, каждое движение вперёд и назад — на члене, внутри него, до тех пор, пока боль не перемешивается с диким, чужеродным, но существующим, вопреки всеми разумному существующим безапелляционно удовольствием, которое уничтожает лучше, намного лучше, чем если бы Мира бросил его здесь, на полу, трахнутым и не кончившим. И принимает даже то, что эта не случившаяся в первый миг мольба о том, чтобы всё прекратилось, была лживой — больше того, что всё это продолжится и завершится таким образом, к которому его толкают, он боится того, что это завершится, потому что как жить с этим потом он просто не представляет. Никакого «потом» перед глазами нет. Поэтому его мотает послушной куклой между распирающими, почти раздирающими толчками глубоко внутри и рукой на члене, поэтому он скулит, стонет, ноет и воет, улавливая, как поджимаются яйца, как напряжение скручивается в паху и накатывает, острыми волнами накатывает, так знакомо, так верно, пока мозг плывёт в ирреальном ощущении, будто бы это две разные руки — ледяная на лбу и горячая там, внизу, два разных человека держат его и подводят к краю, с которого совсем скоро столкнут на камни. Ему не хватает совсем немного. Совсем чуть-чуть до того, чтобы всё завершилось, для того, чтобы рассыпаться окончательно, и он сам уже не понимает, чего, только шепчет, бессвязно, в полном бреду шепчет, повторяя два разных имени просительно и зовуще, подаваясь под каждое движение, и срывается на совсем жалкое, протяжное, тонкое: — Ещё… Чуть-чуть, ещё, ещё… И знает, что апогей собственной жалкости навсегда отпечается на извилинах мозга. Только для этого нужна печать. Одна, короткая, действительно венчающая весь этот апогей отвратительного абсурда, в который превращается то, что сексом не назвать даже отдаленно, а близостью вообще не являлось ни в единую секунду той бесконечности, которую тянется эта бесконечная боль, издевательство, изощренные пытки психики, причем на самом деле… не только лишь одной из двух. Апогей абсурда, в котором, кажется, даже два имени, рвущиеся сквозь мокрые всхлипы, сопливые хрипы, надрывный вой содранной глоткой, сливаются в один неопределенный звук, где не различить ни одно, ни второе, и это так… Иронично, словно даже здесь границы между одним и другим размываются точно так же, как это происходит в голове у слетевшего с катушек Маги. Это не секрет — Мира всё видит. Вообще всё. Кажется, по одному отражению черных, стеклянных, наполненных водой под завязку зрачков читает эти два имени, видит два силуэта, по телу, вокруг члена бьющемуся чувствует, как его в разные стороны качает, будто на самом деле между двумя людьми мечется. Между реальным и… Фантомным, которого в своем сумасшествии видит и чувствует практически как наяву. Ох если бы о н видел всё это зрелище… рискнул бы еще хоть раз в жизни подойти ближе, чем с другого конца практиса? А ведь это была бы неплохая проверка на прочность. Гораздо лучшая, чем разбитый нос, от которого до сих пор розовеют костяшки на правом кулаке. Но… Что сделано — то сделано, а то, что еще делается, должно быть… завершено. И абсурд этот должен обрести тот самый апогей и взорваться в нём сверхновой, превращаясь в пепел целиком и полностью, без остатка. Ладонь, держащая за лоб тянет назад — надавливает, заставляет выпрямиться, спиной невольно соприкоснуться с дрожащей мелкой дрожью вопреки кажущемуся ледяному спокойствию грудной клеткой, позволяет дыханию вновь мазнуть по машинкой выстриженному затылку, огладить, не обжигая, нет, без иллюзий, так как обычно, тепло, но на грани прохлады, знакомо до боли, еще ближе, губами — почти к мочке уха, касаясь совсем невесомо, но голосом тихим — не в него даже, напрямую в то, что остаётся на месте сознания. Голосом не хриплым, не отрывисто торопливым, а таким… Знакомым, родным, тем, с которым еще недавно желал доброго утра и спокойной ночи, а не втаптывал в грязь самыми жестокими из всех возможных способов. — Мой, Мага. Одно-единственное слово просто не может приносить одновременно дикое слёзное облегчение и пронизывающую всё тело от макушки до кончиков пальцев боль. Не может пускать по вене эйфоретик, который обезболивает, и замораживать все внутренности так, что любое движение причиняет адские муки, потому что от него рвутся хрупкие ткани, из которых органы слеплены. Не может давать дышать и затягивать узел ошейника на глотке до полной безвоздушности. Но это происходит. Происходит, и Мага понимает — хуже уже не будет. Эта жестокость не идёт ни в какое сравнение со всем, что уже сделано: Мира его ломает на мелкие кусочки, вынуждая звать чужим именем, звать его, Мира эфемерной дьявольской сущью обжигает касаниями то горячими, то холодными, Мира замирает где-то посередине двух сторон монеты, а сейчас, теперь одним жестом отбирает всю эту иллюзию, как уже пообещанную игрушку у бьющегося в истерике ребёнка и толкает лбом в твёрдую, как земля, реальность: Мага принадлежит ему. Больше никому. И больше никого тут нет. Мага получает то, чего он хочет. Сознание собирается в неоформленную кучу мыслей всего на краткие секунды, и этого хватает для того, чтобы отчаяться окончательно и бесповоротно. Он не знает и никогда не узнает, насколько велик может быть ужас в глазах другого человека, если на глаза покажется эта дикая картина. А Мира зовёт его своим. Своим, своим, вопреки всему тому уродливому блядству, которое отражает стекло, зовёт своим, и как у послушной, угодливой суки, у Маги нет другого желания кроме как безраздельно принадлежать. Но ему так сильно, до ломоты в костях прямо сейчас нужно услышать это «мой» вторым голосом, что он теряет себя. Мгновений полной ясности собственного положения и одного, двух ещё точных движений чужой руки достаточно для того, чтобы Мага сдался. Это такой… Такой странный, болезненный оргазм, больше похожий на рвоту: тело подхватывается рваным некрасивым воем, визгом, рыком, острые судороги выкручивают мышцы в паху, член дёргается в чужой ладони и всё меркнет, принося не облегчение — а подтверждение тому, что такое представляет из себя Мага, способный кончить даже в такой ситуации, так блядски нуждающийся в том, чтобы им просто владели, так отвратительно чётко в своём бреду осязающий не только тепло позади, но и взгляд, прикосновения, горячие руки где-то перед собой. Это подтверждение лужицами спермы растекается по полу, заляпывает брызгами стенку под подоконником, пока Мага бьётся вокруг члена внутри себя, стискивая его до боли хаотическими сокращениями мышц, и только то, как сильно собственные ноги онемели, закаменели, не даёт телу рухнуть туда же, вниз, когда глотку рвёт последним вымученным хрипом. Да. Вот так — правильно. Отвратительно, ужасно, некрасиво, неэтично — вообще не сюда, потому что это слишком слабое, даже близко не отражающее всё произошедшее слово. Но — это чистая правда. Неприкрытая, мерзкая, такая, какая есть. Он — такой. Вот такой, каким видит себя в беспристрастном холодном стекле под холодными руками и едва теплым дыханием, едва слышным голосом. Грязный, жадный, испорченный… И принадлежащий. Не могущий не принадлежать, обреченный на смерть в муках без этого чувства. Этого достаточно. И пока белёсые капли венчают весь этот апогей чужого падения на самое глубокое, тёмное и грязное дно, для Миры даже близко не идёт речи о каком-то подобном финише. Он выскальзывает без жалости, одним, выворачивающим наизнанку в прямом и переносном смысле слова движением и ещё одним возвращает брюки на место, будто ничего не бывало. Тело даже не просит, нет. Это что-то вроде утренней эрекции, которая, несмотря на своё наличие, совершенно не говорит о желании разрядки, только здесь вместо ночных перепетий гормонов — адреналин. И всё. Полное отсутствие физического удовольствия. А ещё… Он не хочет оставлять своё тепло. Даже в таком извращённом виде. Потому что не заслужил. Потому что это — совсем не про это. Халилов остаётся один. Шаг назад, ещё — ни единого лишнего прикосновения, ни единой попытки убедиться, что он в порядке, хотя бы физически. Это не побег. Это закономерный конец сцены, к которому всё шло изначально. Шаг за шагом, бесшумный, плавный почти по-кошачьему до самого прикосновения ладони в ручке входной двери. Без шанса на то, чтобы начать сожалеть. Чтобы начать задумываться о том, что вообще только что сотворил. Лишь одно напоследок, одна единственная фраза, остатками яда стекающая с убирающихся обратно клыков уже на пороге, на последнем провожающем всё это зрелище взгляде: — И з-знаешь, не так уж классно он и сосётся. Смешно, но Мага просто… Кивает. Кивает мелко, покорно вздрагивает, и это вся реакция. В любой другой момент эти слова пошатнули бы психику, вот только что они должны ломать сейчас, если после Миры остаётся выжженное поле и бесплодная обгорелая земля? Капли яда падают на неё, почти не нанося урона, но въедаясь в недра почвы. Просто факт. Просто Мира тоже знает, как целуется Денис. Просто они в аду в странном па-де-труа. Какая уже разница? Останься у Маги хоть капля сил, он бы… Кажется, он пополз бы за Мирой. Цеплялся бы за его ноги, не воспринимая ничего вокруг себя, но внутри остаётся только густо-чёрное смирение, с которым Мага опускается на подламывающихся коленях и приваливается к холодной стене щекой, не различая, что вляпывается в свою же сперму. И не вздрагивает, когда дверь не хлопает, — нет, конечно, это было бы проявлением эмоций, тем, что ему не положено, — а мягко, почти неслышно прикрывается. Между ног мокро и мерзко. Челюсть, поясница саднит, задница горит мучительным огнём. Руки и ноги полнятся ватой и равнодушием. Перед глазами — собственное искорёженное всепоглощающей жадностью лицо. И в этот самый момент, не находя в себе возможности не то, что встать, а даже утереться от сгустков чёрт разбери чего на щеках и подбородке, Мага осознаёт кристально ясно: Он больной. С ним не что-то не так, нет, с ним не так всё. И эта зияющая дыра внутри, полная грязи, развернувшаяся во всю свою ублюдскую ширь внутри, не имеет права на существование.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать