Ночь невозможного сна

Ориджиналы
Слэш
Завершён
R
Ночь невозможного сна
автор
Описание
Крик пытается забыть, а Доцент вспомнить: какого это — любить?
Отзывы
Содержание Вперед

Часть 1

Май в этом году ласковым не был: Крик осторожно вышагивал между лужами и, сунув окоченевшие пальцы в карманы своей старой, потёртой куртки, откровенно мёрз и беззащитно жмурился, пока дождь безбожно хлестал его по лицу. А ещё удивительно для такой меланхоличной натуры крепко сегодня злился: на себя, на промозглое, серое утро, на весну, которая не оправдала надежд, на людей — просто потому, что они были, и, конечно, на Зяблика, он в списке раздражающих факторов заслуженно стоял на первом месте. — И почему я такой идиот? Зяблик вонючий его вчера из комнаты всё-таки вытащил. Ворвался, как сибирский ветер, резко распахнув дверь, красный и запыхавшийся, в съехавшей на одно ухо вязаной шапке с придурковатым самодельным значком «курение убивает». Сбросил куртку на кровать и, полный неуёмной энергии, от которой Крик всегда приходил в уныние, громко заговорил: — Собирайся, хочу тебя выкрасть не вечерок. Сегодня меня пригласили на творческую вечеринку, где будут всякие художники, скульпторы, дизайнеры, вшивые философы тоже — тебе же такое нравится вроде, а? Расписанный нашими предками подвал под заброшенным кинотеатром, проектор, авторские короткие фильмы сперва, на закуску, а потом... весь вечер постмодерн и пиво. Отражение Зяблика в неестественно вытянутом зеркале весело подмигнуло Крику. Крик съёжился: его интровертному типу сибирские ветра были не по душе. — Я занят. Пишу. — Потом напишешь. Жизнь напишешь, дружище, такой, какая она есть. А если ты до конца света будешь из комнаты не выходить, то, очевидно, дальше носа и вот этой старой конфорки ничего не увидишь. Крик едва подавил тяжёлый, полный вселенской усталости вздох. Облокотился о стол, подперев костлявой бледной ладонью худые щёки, уставился на Зяблика чёрными, влажными глазами и неожиданно усмехнулся: — Ты развращаешь мне Музу, знаешь? — Твоя «Муза» и без меня, считай, развратилась. В конце концов, невинность долго не живёт. Ну так что? — Зяблик круто развернулся, подскочил к Крику, схватив его за плечи. Крик в ответ резонно поморщился, — вечеринка не ждёт, маленький принц! Хочешь сразить её своим неповторимым убогим стилем... или всё-таки приоденешься? У Зяблика была совершенно идиотская, а в некоторых случаях даже фамильярная привычка трогать всех своих собеседников — от давних, нежно вспоминаемых в каждом разговоре друзей до новообретённых знакомых и случайных прохожих. В этом они с Криком разнились до ужаса: щепетильный к личным границам и пространству, хотя и тощему, своего тела, он постоянно сбрасывал зябличьи руки и недовольно, почти ревностно гладил поражённые места. Крик нахмурился, раздражённо повёл плечами: — Во-первых, прекрати меня трогать, а во-вторых, не пугай мне Музу. Она из-за тебя, между прочим, редко здесь появляется. Зяблик фыркнул, завалился на кровать как был — в тяжёлых, туго зашнурованных берцах и перепачканных весенней слякотью штанах. Мягкотелому Крику не хватило возмущения пнуть товарища под дверь, и такая тоска взяла: он только вчера постельное бельё поменял, пол, как дурак, выскоблил, а на прошлой неделе полчаса ковёр выбивал!.. — Твоя «Муза» перестала у тебя появляться, потому что ты дурак и затворник, и ей с тобой неинтересно. А вот пробздишься, поразговариваешь с разными людьми, про искусство послушаешь и посмотришь, и сразу другое дело — не одна, а сто муз придут! И все в твоей комнате, как тебе, а? — Сплю и вижу. Крик отвернулся, лениво прошёлся взглядом по напечатанным строчкам: шумно, с досадой выдохнул — не то. Уродство, безвкусица, массовость. Стыд, одним словом. Искусство у него выходило паршивенькое, как дамские романы на русских литнетах, от которых Крик шарахался и которые презирал. Херня. Может, и правда, стоило выбраться в люди, понаблюдать за ними со стороны, набраться где-нибудь вдохновения... Творческая вечеринка, значит. Ну, неплохой вариант. — Художники, говоришь, там будут? Зяблик растянулся в торжествующей улыбке, поддался корпусом вперёд. — Конечно, кого только не будет! Хорошо проведём время, повеселимся. Ты, если память не изменяет, уже сто лет никуда не выбирался. — Ну ладно, допустим, я заинтересован, но не сильно. И как ты туда затесался, постмодернист? Зяблик уклончиво покачал головой: — Да так, познакомился кое с кем. И если ты, допустим, заинтересован, но не сильно, мне тебя ждать? Крик закусил губу: он и правда давно нигде не появлялся — негласно держал целибат социальной дистанции. В общем-то, у него и на сегодня были свои планы: посмотреть что-нибудь эдакое у Финчера или Скорсезе, выдавить из себя пару уродливых, поломанных абзацев, подрочить, пока сосед на праздники умотал в свой Мухосранск, и завалиться спать. С другой стороны, художников Крик очень любил и уважал, следил за ними искоса на пленэрах, не решаясь подойти. Бросал восхищённые взгляды на их твёрдые, гибкие руки... Такой красоты, какую рождали художники, Крик ещё нигде не встречал — ни в музыке, хотя и она трепетно билась в его сердце, ни в литературе, ни в кино. «Так выйти, что ли? Или не выходить?..». Зяблик выжидающе смотрел на него. Недописанные строчки — тоже. «Не понравится — уйду. Или не идти?..». — Ой, да ладно, блять, — Крик махнул рукой: была не была. Потом предупреждающе поднял ладонь: — только не обольщайся, я просто пива хочу выпить. Понял? Зяблик не смог сдержать облегчённой улыбки. — Понял и принял. На машине с ветерком прокатимся, ух! — На какой ещё машине? — Волга. Чёрная! Раритет, блин, я чуть не растёкся, когда в салоне сидел. Такая... величественная и стремительная!.. Крик снова тяжело вздохнул, прикрыл глаза, обессиленно потирая переносицу, и уже пожалел, что согласился. Он внезапно вспомнил, как ненавидел сборища и сброды, и вся его разгульная, студенческая жизнь прокатилась перед ним ржавым товарняком. А в нём, одна за другой, расфокусированные, слабо мерцающие в свете ночных ламп одинаковые картины. Как Крик бежал с вечеринок, сверкая пятками, когда его начинали трясти и спрашивать: «ну, чего такой грустный, хуй сосал невкусный?», а он, вымученно улыбаясь, шептал про себя: «ну и идиоты, Боже мой»; как девочки, очень красивые и пьяные, без конца тянули его танцевать; как Танечка Власова, не слишком красивая и пьяная, безответно влюблённая в него по уши с первого курса, смотрела на Крика пристально и нежно, а он так старательно избегал её неестественно светлых, ревнивых глаз; как Зяблик всё время подливал водки в его стакан с пивом, думая, что Крик не заметит... как резко горели гирлянды в квартире у Геры, когда Гера, пока они оставались на кухне вдвоём, украдкой следил за дверью, и, усмехаясь, брал его за руку, подносил холодную кисть к своим губам... Крик тряхнул головой, и Гера, и гирлянды, и водка в стакане исчезли, остались только Зяблик и что-то муторно-тоскливое внутри. — А кто-то из наших будет? Зяблик покачал головой. Ласково сверкнули огненным янтарём его большие раскосые глаза. — Геры не будет. У него, если помнишь, девочка появилась. И вообще, брось ты это. Год уже прошёл всё-таки... Крик безучастно кивнул. Он знал. Он ведь сам каждый день, как фольгу от конфет, выбрасывал, считал на пальцах, ужасаясь самому себе: «Побойся Бога, дурак, нельзя же столько о нём думать!»... и думал, и опять, в тысячный раз вспоминал, как тёплые руки когда-то касались его затылка и как он слова не мог выдавить, когда Гера спрашивал: «останешься у меня?». — ...слышишь меня, Крик? — Что? — Машина ждёт, говорю. Чёрт побери, целый год прошёл. Ну и Бог с ним, надерётся сегодня по-скотски, с художниками по-маргинальному окультуренно посидит. Может быть, ему повезёт, и он даже поцелуется с кем-нибудь с не слишком горячей нежностью, но с горячей, всеобъемлющей нуждой... ...а Волга и правда была чёрная, очень величественная и стремительно уносила их с Забликом в ночь.

***

Крик даже не заметил, когда он так крепко набрался. Помнил только, как они с Зябликом вывалились из машины и свет проектора ударил им в лицо, потому что фильмы решили крутить на свежем воздухе — так на фасаде здания появились одна за другой малометражные картины для взрослых. А тема у них одна: «Межрасовое порно как оплот толерантности». Крик бросил на Зяблика недовольный взгляд, но тот только пожал плечами — у творческих людей политизированная эротика всего лишь инструмент для искусства! И какая вообще разница, что тут за фильмы, они же не кино приехали смотреть... С ними не знакомились, а сразу повели в центр и оставили перед теннисным столом, усеянным пластиковыми стаканчиками, — выбирайте, мол: абсент, пина-колада, виски с колой, батин самогон. Пейте, не стесняйтесь. Ну, Зяблик и так был не из стеснительных: залпом опрокинул в себя две стопки, весело похлопал задрипанного искусствоведа по плечу, звучно отрыгнув ему в ухо. Крику тоже сунули какую-то муть под нос. Он осторожно, содрогаясь от брезгливости, понюхал каёмку стаканчика — до костей пробрало, — но всё-таки бахнул. В аду не так пекло, как у Крика потом в желудке. Надо было взять с собой панкреатин! Но гулять так гулять: под одобрительное молчание Зяблика он выпил ещё три раза, поморгал осоловевшими глазами, осматриваясь кругом, и... расслабился. А дальше уже мало что помнил: смутно вспоминал, как слонялся между компаниями, везде, доселе молчаливый и напряжённый, вставлял свои пять копеек и зажигал, Боже, как он зажигал... Танцевал ламбаду и стоял на руках, демонстрируя чудеса гимнастики, потом читал наизусть Фета, утирая слёзы и путая строчки, долго обсуждал с пацанами последний сезон «Атаки титанов», поцеловался даже с какой-то девчонкой, которая пригласила его на медляк, мельком спросил как её зовут, изрядно оттоптав ей ноги в танце, и тут же забыл её имя. Забыл, как он терпеть не мог эти случайные поцелуи, после которых ему становится плохо и стыдно, как он хотел быть сторонним наблюдателем на этой вечеринке, от которой сперва пришёл в ужас, а потом в неимоверный, дикий восторг, забыл, что выносит его преимущественно после двух стопочек водки, а сегодня он пил постоянно: когда подливали — пил, а когда не подливали — подливал себе сам и снова пил. А пива так ни разу и не попробовал. В общем, упился как сволочь. Девчонка, с которой он танцевал, начеркала ему на руке репродукцию заставки экрана старой Нокиа, а потом свалилась полумёртвая спать, и Крик уже ничем не мог её разбудить: ни поцелуями, ни пинками, ни мольбами, ни просьбами... и Зяблик куда-то с радаров исчез. Так Крик остался один. Сперва он ещё пытался адаптироваться к умопомрачительной стадии опьянения, в которой пребывал большую часть вечера, но в итоге проиграл в битве с собой: проблевался где-то в углу на глазах у лобызающейся парочки, крепко держался, чтобы не написать Гере, тревожно сжимая телефон в руке... Написал. Всего одну короткую строчку: «Как дела?», а на сердце всё равно стало тяжело и тоскливо: столько месяцев воздержания коту под хвост. Будто минуту назад у него всё было, а он отдал себя за бесценок. Дешёвый, никчёмный и слабый. Тупой Крик. Невидящим взглядом уставился в тусклый экран, пролистал их с Герой последние переписки с таким любопытством, будто бы не занимался этим каждую ночь перед сном. Телефон сел, а Гера так и не ответил. Ну и пошёл ты, Гера, нахуй. Крик вздохнул. Голова кружилась, сердце «пиздело» — Крик это так определил, хотя и не понял до конца, что это значит, но очень хорошо чувствовал, как подходяще звучит. Он с трудом вывалился из душного подвала на воздух, криво набросив куртку на плечи. У лестницы не удержался на ногах — и прямо коленями в грязь, «ну ёб твою мать». «Курить — точно не вариант», — подумал и, отряхивая руки, достал смятую пачку сигарет. Расфокусировано посмотрел в небо, пересчитывая размазанные созвездия, а когда захрустела прошлогодняя трава под чьей-то подошвой, испуганно обернулся — мало ли: — Ты ещё, блять, кто? Из темноты ему усмехнулись. Кто-то небрежно свалился на ступени рядом, чиркая спичкой: — Я Доцент, а ты что за хер? Секундное пламя объяло лицо незнакомца, но Крик даже не взглянул на него — до того было паршиво и тошно, что он сейчас только об одном мечтал — умереть. Вот так всегда: сперва напьёшься, а потом сдохнуть хочется. Крик устало зажмурился, стряхнул пепел в бесконечность бытия, неохотно ответил: — Я не хер вообще-то, а Крик. — А с чего это ты Крик? — Потому что фамилия — Крикунов. А ты с чего бы Доцент? Учёный какой, что ли? Доцент равнодушно пожал плечами. — Долгая история. Рассказывать не хочу. Тем более ты нажрался как скот. О чём, Крик, с тобой разговаривать? — А с тобой о чём, Доцент ёбаный? — А со мной и не надо. Я тебя сразу понял, — Доцент ухмыльнулся, — ты не из тех, кто любит говорить. — А ты из тех, кто дерьмо. — Сам ты дерьмо. Крик процедил сквозь зубы: «Козёл». Он ощущал в себе фантастическую усталость: от беспардонных, бестактных людей, от неопределённости в жизни, ебучей социальной зависимости, вечного безденежья, драных старых шмоток, от собственной бесталанности и вообще — от всего. От всех. Доцент его волновал в последнюю очередь, пока исподтишка, словно невзначай, не обронил: — А зачем было целоваться с женщиной, если ты предпочитаешь мужчин? Крик замер. Будто ледяной водой окатили. Неужели Зяблик разболтал? Нет, Зяблик не такой, у него язык никогда не расплетается. А с другой стороны, какая разница? Ну разболтал бы, и что? В самом деле, сколько можно себя стесняться, и ненавидеть, и желать себе смерти? «Гомосексуальность — не приговор». Крик подобрался, громко задышал от злости и возмущения: — А зачем не в свои дела свой нос паскудный совать? Пообрывать тебе волосы в носу, а? — Ты ненормальный? — Я тебе сейчас покажу ненормального!.. ..и набросился на Доцента, как ночная фурия: нырнул в темноту, подминая под себя вздрогнувшее от неожиданности крепкое мужское тело, — «о Боже! что я делаю?..», — и прильнул к Доцентовым губам на секунду яростно и решительно, а на следующие три — с сожалением и запоздалым страхом: ну и дурак, а что теперь будет-то? Доцент его убьёт. Но Доцент медлил, и Крику стало неуютно вот так мерзко нарушать чужие границы личного пространства. Он попытался подняться, глубоко смущённый своим порывом, но другие руки внезапно обхватили его за талию и потянули вниз. А потом Крика поцеловали. И мысли впервые за долгое время, наконец, перестали роиться в его голове.

***

Крик неуклюже вошёл в здание, осмотрелся по сторонам: типичная, должно быть, художественная школа — портреты на стенах, гипсовые головы, полуободранные цветы в огромных, старых горшках, короткие замузганные тюли на окнах. Очкастая бабка на вахте, как цербер, отражает глазами свет и каждое лицо перед входом. — Пропуск, молодой человек. Турникет злобно горел красным, бабкины глаза — тоже. На бейджике, насмерть прикреплённому к красному вязаному свитеру, словно пожизненная заслуга, Крик прочитал: «Венера Евгеньевна. Охрана». Ага, Мегера Венеровна. Серый страж. Охраняет искусство от порождений тьмы, наверное. Иначе зачем ей так злобно, как на фашиста, смотреть Крику в глаза? — Я, знаете, — Крик замялся, — я тут вот по какому вопросу: меня натурщиком пригласили. Лидия Николаевна сказала, что без пропуска можно пройти. — Ну, так бы сразу и говорил. Лидочка в двести одиннадцатом кабинете сегодня. Лестница по коридору направо. «Лидочка». Смешно. — А туалет у вас... где? — Это налево, перед актовым залом. Крик благодарно кивнул. Неприятная всё-таки бабка. Хотя бабка как бабка, и душок от неё старческий: пока они разговаривали, Крику в лицо пахнуло старой антикварно-советской однушкой, чесноком, кошачьей мочой, нафталином, баночкой с лекарствами и строгими, пахучими духами — истинно бабкинскими, все пожилые леди такими пользуются. Будто в гостях у неё побывал. Хорошо ещё, она замертво тут не свалилась: никогда, блин, не знаешь, когда эти советские бабки кончатся. Орда из старых бабок. Крик представил, как они пасутся на поле — тела у всех овечьи, а головы бабкинские, только цвет помады и волос отличается. Но у большинства фиолетовые — и волосы, и помада. Крик усмехнулся, но в туалете при тусклом освещении единственной лампочки в 220 вольт, вкрученной, вероятно, ещё в СССР, Крику стало не до смеха. Он узрел в зеркале кое-что отвратительное — истину: он был не просто некрасив, а уродлив. И дело даже не в освещении и не в том, что настроение у него сейчас ниже плинтуса, просто он... уродлив. Заметно асимметричен, — один глаз съехал ниже второго, — и нелеп в чертах лица. Сложно объяснить, что было не так, но Крик видел и чувствовал, какой он нелепый. А раньше ему казалось, что он ничего. В автобусах и на улице на него с восторгом не оборачивались, конечно, и в модельные агенства, как Зяблика, не звали, но и с отвращением не разглядывали, как он себя теперь — «Боже, ну что за урод. Ладно, не думай об этом». Такие мысли до добра не доводят. В старшей школе он вообще бежал от зеркал, смотрел на них украдкой, чтобы убедиться, что щёки едой не измазаны и пряди волос не торчат, как крысиное гнездо, а в целом, себя не любил: на групповые фото боялся взглянуть, и, взглянув, вздрагивал от разочарования, а когда на паспорт шёл фоткаться, три раза вспотел и двести раз возненавидел себя. И откуда у него такие комплексы? Крик выкрутил кран на полную, умылся ледяной водой. Горящие, заплывшие глаза невесело улыбнулись ему в отражении. Зря он над бабкой посмеивался, когда сам такая сволочь. Ладно. Хуже Крика только Зяблик вонючий. Как Иуда, упал с утра Крику в ноги, едва живой и несвежий, чтобы потом ударить его ниже пояса: — Выручай, Крик, Христом Богом молю! И выложил, как на тарелке: в «творческую вечеринку», оказывается, просто так не вписываются. Зяблик на неделе договорился с художниками, что попозирует им, а теперь вот не может — смертельно пьян. Художники, в свою очередь, обещали пригласить натурщика на «неоклассическую» встречу и обещание сдержали, и Зяблик жуть как не хотел упасть в грязь лицом. — Ну как я пойду, посмотри на меня. Трупное окоченение и то лучше выглядит, Господи... Просто скажешь, что ты — это я, и всё! На полтора часа всего! Тем более я уже предоплату взял, неловко получается... Что Зяблик всю ночь делал, Крик легко угадал: помятый, вонючий, кем-то побитый — страшно смотреть. — А чего ты прямо так не пойдешь? По-моему, отличный материал для портрета: лицо вон какое колоритное. Зяблик умоляюще застонал: — Я... это... на ногах не держусь. Упаду и морду разобью, честное слово. — Хуже не станет, не волнуйся. — Крик, ну пожалуйста! Скрипя сердцем, Крик согласился. А теперь стоит вот у двести одиннадцатого кабинета и не решается дёрнуть ручку. «Раз ты такое ссыкло, зачем соглашался?.. Не забывай про дыхательные упражнения. Раз — вдох. Два — выдох. Ну ты и дебил, открывай уже». Потянул дверь, скромно вошёл в пустой класс, предварительно постучав, сделал лицо попроще, как всегда Зяблик вонючий советовал. У окна тонкая, высокая фигура вполоборота развернулась к нему, поливая цветы: — А, доброе утро. Мы вас заждались. — Пробки, извините. Так это, значит, и есть Лидочка. Да, весьма и весьма привлекательная для простой училки: каштановые волосы до лопаток, ноги — стройные и ровные, в аккуратных начищенных лодочках, кисти рук очень изящные, только нос великоват. Ну, не страшно: Крик на ней жениться не собирался, да и она, судя по всему, за него бы не пошла. А безымянный пальчик-то у неё, между прочим, без кольца. Без кольца... а вот у Геры колец было много. Повсюду — на руках, в одежде, ушах, языке и в носу. Да. Крик помнил. Помнит до сих пор. С тоской и неизбывной нежностью вспоминает их металлический привкус, как они невесомо щекотали его тело, когда Гера... — ...сегодня работаем по наброскам, стоять придётся много, готовьтесь. А пока можете раздеваться, — Лидочка кивнула в сторону подсобки. — Что, ещё раз? — Раздеваться. Крик недоумённо тряхнул головой, нервно улыбнулся, теряя бесплотного Геру из виду: — Лидия Николаевна, Бог с вами, вот так сразу?.. Лидочка развернулась: вытаращилась на Крика с невероятной неприязнью в лице, так что Крик, смущённый и пристыженный, пригвождённый её лягушачьими глазами к старому, потресканному паркету, покраснел до ушей. — А... так это не флирт?.. — Вас разве не предупреждали? — Лидочка нахмурилась, игнорируя его вопрос. — У нас сегодня обнажённая натура, раздевайтесь до нижнего белья в подсобном помещении и выходите к нам. И по возможности помните, пожалуйста: здесь вам платят за позирование, а не позёрство. Крик хотел сказать, что ему вообще ничего, блин, не платят, что он тут исключительно из милости Зяблика вонючего, что он не позёр никакой, а просто нескладный осёл и болван и ему очень, катастрофически стыдно перед Лидочкой, но пусть она, хоть и злая, а не думает и не волнуется, будто Крик пытался с ней флиртовать: Лидочки, Катечки, Танечки, Сранечки его никогда не интересовали. Он просто растерялся. Давно не контактировал с незнакомыми людьми чтобы вот так — лоб в лоб, разучился по-человечески разговаривать, а не этими своими глупыми репликами, как в романах, которые он пишет, и что с того? Унижать его, что ли? Крик вымученно улыбнулся на укоризненный Лидочкин взгляд: ну, стопудово теперь думает, что Крик идиот и придурок, а вообще — да какая разница, что она там думает, корова, курица, дура, овца! Вот он бы ей, конечно, устроил... «— А вам, позвольте узнать, за что платят? — За то, чтобы не задавала лишних вопросов. Отвратительная черта. — Не тревожьтесь, Лидия Николаевна, уверен, у вас и без того отвратительных черт хватает, кроме вашего кошмарного носа. — А вы, Максим Крикунов, лучше бы так не уверялись: вы идиот и придурок! У меня только нос кошмарный, а у вас — физиономия. — Лида, блин!.. Ну и сука же ты, как тебя, паскуду, земля терпит?». — ...вы меня слышали, Антон? Крик метнул бровями вверх, покачал головой — нет, он бы ей ничего не устроил. Правильно его в школе обзывали — Ссыкунов. Так оно и есть. Он только в своей голове всем устраивает — и направо, и налево раздаёт, бесстрашный и остроумный Крик. А в жизни жалкое зрелище, чуть что — мнётся, как дурак, переспрашивает и вечно извиняется. — Что, ещё раз? Извините, Лидия Николаевна, задумался. Лидочка закатила глаза, терпеливо повторила, пытаясь незаметно стиснуть от злости зубы, — но Крик заметил и холодный тон кожей ощутил: — Приготовьтесь, пожалуйста, урок начинается. Все вас ждут. Он больше ничего не стал говорить. Виновато посмотрел на Лидочку, снова подумал, что она сука последняя, и скрылся в подсобке. Ну и пылища, Господи. У Лидочки в междуножье, наверное, тоже всё пылью поросло: к такой великовозрастной суровой пизде ни с одной стороны не подберёшься. Хотя какое Крику дело? Совершенно никакое, его больше волновала натура. Его — физическая и неприглядная, если верить зеркалам. Но Бог с ней, есть проблема похуже: у него совсем из головы вылетело — он в таких стрёмных трусах сюда припёрся, мама дорогая... что же делать? Крик стянул джинсы до колен, боязливо взглянул на своё тело в подсобное зеркало — «Ё моё, ну и кошмар!». Кошмар. Трусы — розовые с бананами, и на жопе дырочка размером с фундук. — Вот блин, — Крик вздохнул, ощущая, как кровь подступает к щекам. Лучше бы он умер вчера, чем так позориться. Видел бы его сейчас Зяблик, до смерти обхохотался бы, скотина. А, была не была. Ну дырка на жопе, ну трусы задротские, и что? Кто косо посмотрит, Крик так и скажет: «И что?!», как кот мартовским криком набросится: «И что, блять?! И что?!» Лучшая защита — это нападение. Пускай художники думают, что Крик специально такой — нестандартный: «— Ого, Максим, а почему это у вас трусы дырявые? Впервые вижу такого натурщика... — В том то и дело, моя дорогая, не люблю быть как все...» Крик усмехнулся. В его голове — сотни сценических образов, и в них он бесподобен, восхитителен, неотразим, в них он как рыба в воде, а в жизни... в жизни Крик, выброшенный ветрами судьбы на всеобщее посмешище, вот — стоит перед зеркалом, несколько худощав и угловат для своего высокого роста, волосы растрёпаны, вечные синяки под глазами, воспалённые красные веки и бледно-зелёные, почти что утопные тени на уставшем лице. Зажатый и сгорбленный, плечи, словно вешалка, острые. Поцеловать некуда, чтобы губам больно не было. И что Гера в нём нашёл? Ну, что нашёл, то уже потерял. «Ни слова о Гере!.. Интересно, а он ответил что-нибудь?.. Ни слова о Гере, конечно. И зачем я ему написал? Вот дебил. Просто ебанько, сдохни, пожалуйста!». Крик думал, кусая губы, и вспоминал, а за спиной у него томилось время, дышало в затылок, смердило злобным шёпотом, а голос у этого шёпота истинно как у Лидочки: — Выходите, Антон. Имейте совесть, вас ждут! А, была не была. Крик в спешке собрал вещи, аккуратно сложил их стопочкой, как перед казнью, и вышел. Грудь вперёд, плечи назад. Лицо — невозмутимый кусок камня. У кого-то обработанный мрамор, а у Крика просто — руда с железнодорожной станции. Не величественное лицо, в общем. — Я готов. — Ну пойдёмте. Лидочке почти удалось скрыть удивление, когда она мельком глянула на его трусы. Может, подумала, что он приколист, а не идиот? Да какая разница, что она там подумала? Крик сперва шёл уверенно, храбрился и даже сам успел поверить, что он приколист, но перед дверью в класс его сердце грохнулось, и он прирос столбом к полу посреди коридора: — Лидия, у нас проблемы. Вот так просто, без отчества — Лидия. Но Лидочка на его хрип даже не обернулась. Открыла дверь, ослепила Крика яркими лампами. И почему его вечно никто не слышит? — С кем ещё не поздоровалась, всем доброе утро. Знакомьтесь: Антон Зяблик. Сегодня он будет нам позировать... На него только ленивый не обернулся. Все уставились крохотными глазками Крику в лицо, потом пошарили любопытными взглядами по телу, цепляясь за кости, остановились особенно на белье... или Крику показалось? Он шагнул вперёд, неловко махнул рукой, не различая чужих физиономий: — Здрасьте... А сам чуть не задохнулся от стыда. Лучше бы он убежал, лучше бы бабка на входе его не пропустила, лучше бы он сказал Зяблику вонючему сегодня утром: «Твои проблемы — ты и решай». Ему Гера когда-то говорил, что надо меняться, жизнь поменять: делать, как хочешь, а как не хочешь, — не делать. И раз уж Крик вчера решил себя не стесняться... — Я Крик, а не Антон, и я гей. — В ушах зазвенела кровь, но голос был спокойный, ровный и твёрдый, такой, каким Крик не привык его слышать. — И знаете что, Лида, не надо на меня с такой неприязнью смотреть — поди не Снежная королева, так что позируйте тут сами, а мне это нахуй не нужно всё. До свидания! И шагнул обратно, толкнул деревянными руками деревянную дверь и вышел из класса. Запомнил только Лидочку с открытым ртом, как солнце показалось за окнами и как сердце стучало о рёбра — взволнованно и легко. Его, конечно, не преследовали, не пытались догнать и поставить на место. Ткнуть, например, мордой в стену, змеиным шёпотом обжигая щёки: «Что ты сказал, говноед?» — в конце концов, кому он нужен, этот чокнутый Крик? Но даже если бы и догнали, даже если бы Лидочка начистила своими маленькими ухоженными ручками ему морду, выбивая из него извинения и уплаченную предоплату за урок, он бы всё равно себя не стеснялся — вот как сейчас. Крик в подсобке зачем-то стянул рваные трусы, понюхал — пойдёт, нормально, — и отбросил их в сторону. Потом наскоро оделся и вышел. Как самый простой и свободный, ничем не стеснённый человек. Мегера проводила его колючим, подозрительным взглядом, но ничего не сказала, хотя хотела, смертельно хотела, наверное, а Крик выжидал — её счастье, что рот у неё остался на замке, потому что Крик сейчас был в ударе. Мог её и так и эдак матом обложить, и не посмотрит даже, что она бабка, чья-то бабушка, мать и жена. Но порицающий взгляд он всё-таки не сдержал, глянул на Мегеру, прощаясь: «некоторым давно пора перестать потолок коптить!..». Мегера напоследок скривилась. Может быть, пожелала ему того же. Дождь на улице прекратился, но Крик всё равно накинул капюшон — почему-то воображал себя ассасином, как в шестом классе, когда впервые прошёл третью часть. Достал сигарету, прикурил, спрятавшись за углом. Чувствуя безмерное возбуждение, энергию, которой ему всегда не хватало, Крик с досадой прикидывал, во что это ему обойдётся. Он знал: ещё минут десять, и он наверняка пожалеет об этой выходке, до конца вечера — или дней своих? — будет терзаться угрызениями совести и гадливыми, дурнопахнущими мыслями о том, что он просто тупица и олух, что у него с головой не порядок и вообще — «Зачем ты родился?». Потом станет с ужасом представлять, что о нём подумали другие: неужели плохо? Всю жизнь этого боялся — что о нём плохо подумают, что посмеются за спиной, пока он будет неуклюже идти по делам, наивный и ничего не подозревающий, что скажут что-нибудь обидное прямо в глаза, а он растеряется и не сумеет скрыть, как его это задело — в общем, всегда боялся чужого мнения, даже взглядов искоса, поверх собственной макушки. Но сегодня, сейчас, выйдя из душной художественной школы на промозглый уральский ветер, Крик вдруг почувствовал, — впервые в жизни!, — как ему наплевать: на беспардонных, бестактных людей, неопределённости в жизни, на ебучую социальную зависимость, вечное безденежье, драные старые шмотки, собственную бесталанность и вообще — на всё. И на всех.

***

Приелось. Всё приелось вокруг — работа, друзья, семья, — мать особенно, — безделье, душевная робость, собственный конформизм и дешёвая, скучная жизнь. Дни, как чёрные полотна, Доцент растягивал в ширину и оставлял на них слабые, едва заметные отпечатки. Невесомо касался пальцами, а иногда щупал яростно, пытаясь пробиться сквозь беспросветные швы, и потом всё равно беспомощно опускал руки: ну, вот таким он и был. Течение уносило его далеко, и чем проще он становился, тем сложнее оказалось вернуться назад. В прошлом году он просидел дома два с половиной месяца: целыми днями валялся в кровати — просыпался, нехотя тащился в туалет, сбрызгивал физиономию холодной водой и снова ложился. Иногда читал книги, иногда рефлексировал, но чаще всего — не думал. Он был пуст, замкнут и сжат. Два месяца не выходил на улицу и только изредка смотрел в окно, робко отодвигая пыльные тяжёлые шторы. Когда смотрел, видел свои тени — бесконечное множество его альтернатив, вспоминал, как они с друзьями сто лет назад что-то там делали: собирались вместе, чтобы пойти в школу, кидались друг в друга ранцами, дрались из-за пустяков, влюблялись, впервые чувствовали разочарование, зависть, впервые стали замечать, как ломаные голоса, звавшие их по именам, растворялись во времени, как люди вокруг вырастали в длину и менялись в лицах. «Это нормально, — говорил Доцент, — со всеми бывает». Он больше не помнил этих лиц. Потом он восстановился в университете, — мать заставила, — и пришлось вылезти из комнаты: солнце с непривычки жгло глаза, плечи и спину, чужие взгляды безразлично провожали его вперёд. — Ещё один год? — Ещё один год... Он размазывал глину по пальцам, а хотел по лицу, телу, по воздуху, хотел выйти из рамок и зайти в них обратно, словно он, отутюженный, стоит в сцене, и мягкий искусственный свет воздушно касается его лица, ложится по контуру профиля горячей, золотой полосой, и он — не здесь, не в реальности, он только выдуманный персонаж. Когда Доцента бросало в крайности, ему помогал старый фокус: он щипал себя за руки и вспоминал, что он тут. И снова любовно сминал глину, и снова мешал краски, и снова на глаз определял пропорции. Когда-нибудь это закончится. Ещё один год... Иногда Доцент старался вливаться: вешал плакаты на стены, по субботам ходил в магазины, покупал акварель пачками, — у него таких упаковок полный ящик под столом, — редко встречался с товарищами, — в баре, на хате или на лавочке, — неспешно пил пиво, которое всегда презирал, и смеялся, самозабвенно рассыпался от хохота, то откидывая голову назад и обнажая высокие зубы, то хлопая себя по бедру. Ирония заключалась в том, что ему никогда не было смешно. На такой самообман он шёл осознанно, но не любил об этом думать. «Жизнь вообще сплошная наёбка, — говорил он таинственным шёпотом, — я пытаюсь быть как бы извне». — Я как бы существую, — «на Уральской всегда дуют ветра», — но отдалённо или, лучше сказать, отстранённо от всех, — «это всё потому что мы на окраине живём, рядом степь», — и, знаешь, в этом есть чё-то такое, чё-то неясное, короче, у меня как будто сердце сжимается, а я смотрю в грудную клетку, а там пусто!, — «в августе степь снова сгорит», — как фантомные боли какие-то: ностальгия по тому, чего нет. Потом он не спеша шёл домой, вспоминая два лета назад, и мысленно расстилал перед собой ночи, которые хотел изменить. Люди принадлежали ему, и он их любил — оставлял поцелуи, которых однажды так и не случилось, говорил им честно, хотя всегда угрюмо молчал, делал вещи, придуманные им давно, на которые то сил не хватало, то смелости. Пока Доцент добирался до дома, по спине расходились трещины, а из них вырастали крылья: он столько готов был отдать!.. Открывал парадную дверь, и всё ещё чувствовал себя окрылённым, а когда ложился в постель, грязный, пьяный и уставший, оставалось только чувство стыда. Где теперь крылья? Доцент озирался — всё снова было не так. Засыпал, как проваливался — бесконечная, безмерная, бестолковая пустота, в которой он изредка плескал ногами и так, для вида, безразлично пропускал пространство сквозь пальцы — вязкая жуть. Каждую ночь он падал, а когда воскресал, открывая глаза, время трещало над ухом. Так начинался ещё один день. Он всегда много думал перед сном — следствие апатичности и скуки. Если бы он чем-то занимался в течение дня, работал бы там или прилежно учился, как все «нормальные» люди, а не валялся в постели до обеда и после, то ночью бы засыпал быстро и безболезненно: так мысли уносят его, уставшего физически, как если бы он сдался течению и утекал вместе с ним. Вместо этого Доцент уставал только морально, поэтому вся нерастраченная энергия ожидаемо вспыхивала в голове, и он выкапывал философию гектарами. Бесполезный труд. Ночью он ощущал не то чтобы пустоту, а вакуум в груди. Как будто кто-то очень тщеславный вдохнул в него жизнь и своим дыханием вспорол ему рёбра, запечатав рот. И всё время он теперь ходил с закрытым ртом, редко перебрасываясь простыми фразами. Он и в тот вечер был не слишком словоохотлив, просто сидел на диване с Гавриком и друзьями, потягивая пиво из соломенной трубочки, и лениво наблюдал. Надоели ему эти вечеринки, но что поделать, раз уж пришёл, то нужно было себя чем-то занять. В разговорчиках он не участвовал и взрывы смеха с лёгкостью пропускал, игнорировал назойливых подруг, ничего не подозревающих о его ориентации, никак не поощрял их ладони, словно случайно оказавшиеся у него на коленях, но и не отбрасывал тоже — просто сидел. Пока сквозь музыку не услышал строчки у Фета: как они могли здесь затесаться? Он вытянул шею и заметил пацана, который даже на ногах удержаться не мог, но декламировал стихи с таким жаром, словно это было последнее, за что он хватался в своей жизни. Кому хватит ума расточать поэзию среди этого сброда? — А это кто? — Доцент потряс Гаврика и кивнул в сторону. Гаврик проследил за его взглядом и усмехнулся. — Так и знал, что ты спросишь. Не знаю, какой-то забавный парень читает стихи. Понятия не имею, кто он такой. Гаврик ещё болтал, а Доцент не слушал — смотрел. Как забавный парень читает стихи, смахивая слёзы с глаз: «Сияла ночь, луной был полон сад...» У забавного парня очень приятный голос. Вид, правда, унылый и замызганный, как будто его трактором переехали. «…лежали лучи у наших ног в гостиной без огней…» Возлежал бы Доцент с ним в гостиной или где-нибудь попрозаичнее? Определённо, нет. Но парень, к удивлению Доцента, заинтересовал его сильнее, чем показалось сначала. Дохлый, тщедушный простак. Бог знает, что он тут потерял. По крайней мере, никто его не видел здесь раньше. — Приглянулся? Гаврик угадал, но Доцент отмахнулся. Он дослушал стихотворение до конца и, бросив пиво, встал с дивана. Ноги потащили его к парню бесшумно, будто он был тенью. Он только наблюдал издалека. — Как его зовут? — спрашивал Доцент у всех подряд, пока не узнал его имя. — Крик, значит? Было ли это явное амплуа или производное от фамилии? Доцент загадочно ощерился и выпил стопку залпом, не отводя взгляда от забавного парня. Крик его не замечал, что-то печатал в телефоне, обливаясь слезами. Потом у каждого появились свои дела: Доцента позвали поиграть в элиас, — а он очень любил эту игру, — Крик куда-то испарился. Встретились они только на улице, куда Крик вышел первый, а Доцент, снова увидев его, машинально пошёл следом. «Май-май-перемай, целуй-танцуй и обнимай. Звёзды — падай, я в раздрай… Ни о чём не забывай». Пока звёзды шуршали ветром над головой, Доцент не закрывал глаз, а когда запах дождя, поднимаясь от влажной земли и асфальта, ударил ему в нос, он сжался — контур тёмной фигуры впереди на мгновенье озарился огнём и тут же потух, только дым рассеивался сверху. Крик затянулся, выругался почти неслышно. Доцент подошёл сзади и сел на ступени рядом. Город не смолкал ни на минуту. А они стояли и перебрасывались идиотскими фразами. Теперь хотя бы видели лица друг друга. Уставшие и неброские, немного мрачные и задумчивые — с тонко сжатой линией губ. Вот так они и встретились, эти два одиночества. С неприязнью на грани любопытства и вожделения смотрели в отражение глаз, видели в них себя, искали… а что они там искали? Спокойствия? Гармонии? По крайней мере, пространство схлопнулось — хлопок, и Крик свалился Доценту на грудь, прильнув всем телом к чёрному пальто. Доцент от неожиданности встрепенулся, а потом и вовсе потерял голову, когда ледяные губы коснулись его собственных — горячих и приоткрытых от удивления. Всего несколько секунд, необъяснимая дыра во времени. Доцент широко распахнул глаза и гипнотически разглядывал Крика, когда тот попробовал встать. Смущённый, сбитый с толку, Крик чувствовал вину и готов был извиняться до рассвета или второго пришествия Христа. Он только открыл рот, и Доцент, не думая, сам обнял его, крепко прижав к себе — губы их странно встретились, сначала настороженно изучая друг друга, а потом… потом всё. Доцент думал об этом утром, когда шёл на занятия. Они недолго целовались ночью. Крик неожиданно оторвался, подскочил и вылетел с лестницы, скрывшись в темноте. Вот так и закончилось. Даже не узнали настоящих имён друг друга. Встретились в этом нескончаемом потоке душ — и разошлись в нём же, чтобы больше не встретиться. — Стоило номер взять? «Да вообще-то всё к лучшему делается». Доцент взглянул на хмурое небо, прошёлся вскользь хмурых лиц — все вокруг раздражающе чёрное сегодня, и сам он смурнее тучи. В таком настроении натура получалась у него паршиво, а что сделаешь? Тащил папку с бумагой и набросками через плечо, как идиот, хотя давно хотел купить тубус. Пальто цвета кирпича — его любимое — развевалось сзади, потому что он никогда его не застёгивал. И волосы, небрежно собранные в короткий хвост, хлестали по спине. Ну и погодка! Дождь моросил, когда он хлопнул дверью в своей школе. Неспешно разделся, поздоровался с товарищами. Почти не опоздал. В холле мельком проверил отражение в зеркале и цокнул — за что он после попойки как ужас выглядит? Тени залегли почти до подбородка, щетину давно пора было сбрить. Девочки приветливо помахали ему и захихикали, он даже не улыбнулся. Не то чтобы красавец, но довольно хорош собой — и даже серьёзность лица не делала его хуже. Вот такой вот кадр из Южного Урала. — Смотрю, при параде сегодня? — Гаврик усмехнулся, кивнув на грязную рубашку, на которую Доцент вчера несколько раз проливал алкоголь. — Типа того. А кто сегодня будет натурой? — Не знаю, кого-то приглашали вроде. Пойдём — и увидишь. Лишь бы не девчонка. Надоело бока и бёдра обрисовывать. Женщинам и так все поклонялись, а Доцент отказывался их рисовать. Он разместился в классе, выбрав свободный мольберт, выложил из сумки материалы. Параллельно слушал сплетни от тех, кто был на вечеринке. Много интересного можно узнать, если просто развесить уши. — Лидия не приходила? — спросил он у Гаврика, затачивая карандаши. — Приходила. Сказала, что натурщик опаздывает. Злая была. Ещё бы — такая педантка как она вряд ли обрадуется, если что-то идёт не по плану. Её особо не любили в школе за чопорность и бескомпромиссность, и с ней никогда нельзя было договориться. Ужасная женщина. В следующем месяце она выходит замуж — как только Вселенная такое допустила? В классе ещё несколько минут болтали и бездельничали, прежде чем Лидия вошла в дверь. Легка на помине, эта змея. — С кем ещё не поздоровалась, всем доброе утро. Знакомьтесь: Антон Зяблик. Сегодня он будет нам позировать. Доцент, воодушевившись, поднял глаза и в следующую секунду застыл — превратился в статую. Даже веки перестали слипаться. Перед ними стоял Крик в одних трусах, с заведёнными за спину руками — высокий и худощавый, белый, как мука, и судя по лицу, сконфуженный и смущённый. Сразу видно, что натурщиком не был ни разу: скованный и сжатый, он собирал на себе взгляды и очень стеснялся этого. И трусов своих, наверное, тоже. Кто-то сзади тихо усмехнулся, увидев такое бельё. Доцент улыбнулся, не смог сдержаться. Хотел засмеяться, но догадался, что обидит его. Крик тихо поздоровался, никто почти не расслышал. Зато потом выдал так громко и чётко, что застыли все, не только Доцент. — Я Крик, а не Антон, и я гей. В космосе громче, чем стало в классе. У Доцента все мысли вылетели из головы, пока он таращился. А Крик, нисколько не смутившись тишины, запустил ещё волну: — И знаете что, Лида, не надо на меня с такой неприязнью смотреть — поди не Снежная королева, так что позируйте тут сами, а мне это нахуй не нужно всё. До свидания! И в следующее мгновение вышел, закрыв за собой дверь. Лидия растерялась, все теперь смотрели на неё, возбуждённо перешёптываясь. — Ну и идиот. Откуда такой взялся? — протянула она, вздёрнув тонкие брови. — Придётся искать другого человека! Пойду поспрашиваю среди свободных студентов, а вы пока можете сходить на перерыв. Через пятнадцать минут встречаемся снова. Стоило ей выйти, как класс взорвался, взревел от хохота. Доцент среди визгов не сразу услышал, что Гаврик обратился к нему. — Слушай, а это не тот… — Тот. Гаврик покачал головой. — Нравится же тебе всякое. — Что правда, то правда. Доцент быстро встал, забежал в раздевалку за своим пальто, в карманах нащупывая зажигалку. Думал только об одном: лишь бы успеть теперь. Хотя бы имя узнать, а там как-нибудь… Окна потели и покрывались каплями, серое полотно над головой обрушилось на него ливнем, когда он вышел из школы. Доцент озирался по сторонам, но никого не увидел. Только запах подсказал: из-за угла тянуло табачным дымом. Улыбка сама расцвела на губах — успел всё-таки. Он завернул и увидел Крика — тот стоял в жёлтой куртке, накинув чёрный капюшон толстовки на голову, и медленно курил. Со стороны — обычный человек, немного сгорбленный и неуклюжий, волосы небрежно падают на мокрый бледный лоб, пока белые длинные пальцы крутят сигарету. Занимательное лицо. — Наслаждаешься собой? Крик обернулся. Закатил глаза и не сразу, но с раздражением выцедил: — А тебе какое дело? — Да так… интересный перформанс ты выдал, Крик. Доцент улыбался, сминая в ладонях недавно купленную пачку. Волосы превращались в мочалку, а за воротник уже столько накапало, что стекало по спине. Но дискомфорта он не чувствовал — одна безмятежность. — Вали-ка ты к своим товарищам по искусству. И к Лидочке — побольше толку будет, чем ошиваться тут и незнакомых людей донимать. Доцент убрал пачку обратно в карман. Подошёл к Крику почти вплотную, добродушно рассмеявшись в лицо. — Ну уж незнакомых… Ничего разве не помнишь? Совсем не запоминаешь мужчин, с которыми целовался? Крик дёрнулся, сдал назад, прижавшись спиной к красному кирпичу. — Что, не так приятно видеть, как ночью? — А с чего ты решил, что ночью было приятно? — Ну, — Доцент задумчиво отвёл глаза, рассматривая улицу, — ты вроде не жаловался. Могли и продолжить, если бы ты не дал маху и не сбежал. — Это я сбежал?! — Крик задыхался от возмущения. Но потом вспомнил, что так и было: удрал с позором, стараясь спрятать стояк. Насупился и отрезал: — отвали от меня по-хорошему. Доцент загадочно улыбался, разглядывая собеседника. Вполне приятное лицо, особенно линия губ и правильный овал нижней челюсти — нечасто встречается такая выразительность в чертах. Тёмная радужка сощуренных глаз, сведённые к переносице аккуратные, не слишком густые брови. Глаза слегка на разном уровне, но глубокие и горящие в выразительности своего сурового взгляда. Красные, словно припухлые, нижние веки и коротенькие ресницы. Доцент с удовольствием бы его рисовал, если бы Крик и правда стал натурщиком. — А если не отвалю? Неужели не чувствуешь, Криченька, что мы с тобой не просто так встретились? Не будь дураком — не противься судьбе. Крик с вызовом взглянул на Доцента. Бледные губы расползлись в ядовитой усмешке. Должно быть, язва, а не человек — к таким вот Доцента притягивало как магнитом. — А я не фаталист и не Криченька тебе, придурок ты. — Удивительно несговорчивый гей. — Раз гей, то в постель к тебе сразу прыгать надо? Доцент засмеялся так очаровательно и легко, что Крик опешил: стоит здесь, опять языком чешет и при этом такой спокойный, что слов нет. Не стесняется и чувствует себя свободно, как будто быть геем это что-то нормальное, в порядке вещей. — Не ожидал, что ты так быстро предложишь. Я уж думал, придётся тебя на свидание приглашать. — На какое ещё свидание?! — В кино или на выставку. Куда хочешь сходить? — Никуда! — огрызнулся Крик. Сигарета тлела у него в руках, пора было заканчивать. — Я домой пошёл. — Значит, не понравился я тебе? Доцент спрашивал открыто, и Крик немного растерялся от такого вопроса. Не понравился? Да Крик бы влюбился в него, будь у них больше времени и не будь Геры, китайской стеной оградившей его от любых привязанностей. Да он бы с радостью бросился на этого художника, чтобы хотя бы разочек перепихнуться и, может быть, стереть тот вечер из головы, выбросить, вырезать из себя и не вспоминать никогда больше, чем всё кончилось. А кончилось глупо... Вечер тогда был приятный: летняя духота, но такая влюблённость — он её в жизни никогда не чувствовал, а теперь удержать не мог, всё сыпалось через руки. Гера болтал и был возбуждён, а Крик слушал и изредка хихикал, следил искоса, хотя делал вид, что смотрит перед собой, или на людей вокруг, или на небо, лишь бы не показаться чересчур влюблённым, потому что Гера влюблённым не был. И это сразу бросалось в глаза. Крик давно это заметил, но всё время отмахивался: между ними такое завязано, что сложно однозначно оценить и вдуматься, так что пусть всё плывёт по течению — Крик таким и был. Всегда отдавался течению и ничего не пытался исправить. Не пытался поговорить или взять инициативу, не хотел усложнять и без того щемящую неопределённость. Он знал, что у Геры уже была большая любовь. Он также знал, что между ним, Криком, и той любовью — совсем ничего общего. Ну ничего! Второстепенные роли тоже кому-то ведь достаются! Ничего! А потом всё стало очень сложно. Крик ощущал тяжесть — особенно в тех днях, когда они с Герой молчали и не виделись. Пришла и укрепилась мысль, что всё однажды заканчивается и они с Герой тоже пройденный этап. Нужно было об этом сказать, поговорить откровенно — и с ним, и с собой. Только бы хватило решительности… В последний вечер они взяли по пиву и сидели на лавочке, а город дышал, скрипели качели на детской площадке, кричали коты на дереве рядом. Гера говорил, Крик курил сигареты, трогая его за ногу. Гера клал руку поверх его ладони, гладил по волосам, смотрел на Крика так открыто и честно, что надо было что-то сделать, надо просто начать, а потом будет легче… Станет легче, Крик надеялся. — Я с тобой поговорить хотел… Гера улыбнулся. Он ответил, что Крик может с ним о чём угодно поговорить. «Обо всём?». «Ну почти». — Мне сложно, но я чувствую, что должен тебе кое-что сказать… Мне надоело, и я хочу всё закончить. Молчали недолго, Гера вздохнул. — Я был к этому готов. И больше ничего не добавил, но Крик и так всё понял. Крик тоже был готов — только наполовину. Хуже и не придумаешь. Расстались спокойно, как обычно — как будто потом ещё встретятся, так что чувства законченности не было, зато была лёгкость: Боже, он это сделал! Он смог! На следующий день он парил по комнате, был вне себя от гордости: «ты — лучше всех!». А послезавтра случился ужас. И на другой день. И в следующем месяце. И даже в следующем году. Чувство потери осенило внезапно: с утра он проснулся немного странный, быстро и растерянно собрался на учебу, а когда вышел с трамвая и плёлся по той своей обычной дороге, вдруг понял — всё закончилось. И ничего больше не будет. И Гера это переживёт, а Крик — тоже переживёт, но когда? Дни шли, а ужас не прекращался. Иногда он был тихим и почти незаметным, иногда громко стучал в груди, временами исчезал и нарастал с новой силой… а дни шли, что-то менялось — локации, люди, ощущения, взгляды. Ничего не закончилось, и легче не стало. Как жаль, что так вышло. Прости. — Не хочешь отвечать? Я напугал тебя? Крик тряхнул головой — тёплого вечера не было, только дождливое утро. И Доцент, не сводивший с него глаз. А может, и правда судьба? Всё к лучшему делается — и вечеринка, и школа эта, и поцелуй. И хватит воспоминаний, давно пора отпустить. Клин клином вышибают. Художник был симпатичным, высоким и странным. А в постели каков?.. Крик быстро выпалил, пока не передумал: — Запиши номер. Доцент записал. Больше они не разговаривали. Вышли вместе из-за угла и разошлись. Странный день. И неделя. И жизнь!
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать