Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
сборник мини по заявкам
Примечания
пейринги и метки будут добавляться по мере выкладки
Посвящение
Я представляю как вы сейчас удивились :) загляните в интро, там небольшое сообщение
memories of summer sunburns [Чанбин/Сынмин, срыв целибата + dirty talk]
03 ноября 2025, 06:43
And as I went to hell,
The devil asked me if it was worth it
I said yes
— «Пришествие Спасителя узрят чистые сердцем, ближние Избранному, ставшему Великой Колыбелью, чистейшему из всех. С первым вдохом в чреслах Избранного Спаситель вернет мир человечеству, со вторым — дарует рай на земле, с третьим…» — Сынмин. Очнись, Сынмин. Сынмин промаргивается, отводя взгляд от свода часовни, добротно уложенной тяжелыми дубовыми брусьями крест-накрест — ни щелочки, но зябкая дрожь предательски покусывает щиколотки под полами белоснежной туники. — Сынмин, — повторяет настойчивый шепот позади. Он покорно опускает взгляд в молитвослов, поплывший от времени и пота его ладоней, и читает текст, который выучил наизусть раньше, чем научился осознанно говорить. — «Рожденный двадцать второго числа, двадцать второго месяца века Песчаных бурь, примет Спасителя через двадцать два года, душой безгрешной, телом нетронутым, не знавшим руки ничьей, акромя материнской.» С последним словом, как и каждую вторую пятницу до этого, каждого месяца прошедших почти двадцати двух лет, сидящие в часовне люди поднимаются и одновременно кланяются замершему на скамье Сынмину. Конец лета еще никогда не казался ему таким холодным. Сынмин уходит из часовни последним, собирая льняным шлейфом туники принесённый ветром песок. Деревня возвращается обратно в движение с окончанием службы, но Сынмин не смотрит на играющих детей, которые боятся смотреть на него в ответ, или на суетящихся по хозяйству женщин, которые избегают встречать его взгляд из уважения к священному. Он слоняется по деревне, будто призрак, изредка получая поклоны от тех, кто не успел притвориться, что не заметил его, касается ладонями розовобоких яблок, висящих вдоль аллеи. Приезжий плотник, возводящий алтарь для его церемонии, пытается поклониться тоже, но совсем неловко — мнется на стремянке с молотком, явно раздумывая, стоит ли слезать, и Сынмин, не сдержав улыбки, машет рукой. Чанбин улыбается тоже. Боже, как он улыбается… — А ты… — начинает он и осекается с милой растерянностью, — ой, то есть… Чанбин приехал из соседней деревни — того, что от нее осталось после опустынивания последних редких озёр в их краях, — три месяца назад, все это время пытаясь неумело подражать местным и срываясь. Каждый день этих трёх месяцев был для Сынмина адом. Не обещанным в Писаниях невыносимым огнем, а терпким, сладким жжением, искристым теплом угольков внизу живота, мучительным и приятным. — Можешь говорить, — разрешает Сынмин. Чанбин, кивнув с благодарной улыбкой, спускается по стремянке, мышцы мягко движутся под загорелой, влажной от пота кожей, лямка растянутой майки спадает с плеча. — Никак не привыкну, — со смешком говорит он и, опомнившись уже рядом, всё-таки кланяется, а когда выпрямляется, смотрит на протянутое яблоко с удивлением. — Обед задерживают. Чанбин пробует забрать яблоко, сначала нервным рывком, замедляется уже под конец, успевая напомнить себе не прикасаться и перехватить яблоко за кончик черенка. Красивыми ладонями, аккуратными, мягкими на вид, разгоряченными после работы. — Спасибо, — улыбается Чанбин, — так пить хотелось. Он впивается в яблоко не стесняясь, вгрызается с сочным хрустом, можно не церемониться, ведь яблоко — не Сынмин; сок срывается с губ и течет по шее, мешаясь с потом. Какой он на вкус? Горький? Соленый? С древесным послевкусием досок, на которых Сынмин через месяц отдаст свое тело Спасителю во имя человечества? На языке нестерпимо горит. — Я могу тебе чем-то помочь? — спрашивает Чанбин. Сынмин смотрит на его губы, растянутые в вежливой улыбке, блестящие от яблочной сладости, и разворачивается, чтобы молча уйти. Не домой, нет, обратно в часовню, на колени у алтаря. Душой безгрешной, телом нетронутым. У Чанбина красивые ладони, аккуратные. Шершавые ли на подушечках? Мягкие? Как бы они ощущались на его коже? На языке? Между его ног, внутри, глубоко? Ещё раз, с начала. Душой безгрешной, телом нетронутым, не знавшим руки ничьей, акромя материнской. Телом нетронутым. Нетронутым. Нетронутым никем, ни им самим, ни Чанбином. Может ли тогда Сынмин его коснуться? Испить сок с солёной шеи? Попробовать губами кожу на загоревших плечах, мякоть груди, хотя бы пропитанную потом маечную лямку, содрать зубами, уткнуться носом и сделать вдох. Ещё раз, будь он проклят, с начала. — Что с твоими коленями? — ахает Чанбин, застав его сидящим у сарая с инструментами. Сынмин пожимает плечами. — Какое тебе дело? Чанбин уходит внутрь, но тут же возвращается со знакомым рюкзаком. Когда-то Сынмин думал красть оттуда по вещи, по одной, не торопясь, чтобы вывести его из себя. Или встретить его с работы в кровати его спальни, на четвереньках, с задранным подолом. Молиться сегодня придется стоя. Чанбин присаживается рядом и ловко распаковывает аптечку, смоченный ком марли пахнет непривычно едко, особенно когда оказывается ближе, но Чанбин, опомнившись, замирает, поднимает неуверенный взгляд. Сынмин разводит колени шире, заставляя край туники сползти и оголить его худые, не тронутые солнцем бедра, упавший взгляд прокатывается по коже теплой щекочущей кисточкой. Чанбин бегло облизывает губы — жарко, он работал с самого рассвета, или ему хочется нырнуть лицом под подол, пальцами, придавить Сынмина к смятой траве и лишить святости. — Не бойся, можешь прикоснуться, — говорит Сынмин тихо-тихо, только бы не спугнуть, потому что ему хочется гораздо сильнее. Но Чанбин, вздрогнув, только набрасывает мокрую марлю на стертую кожу коленей, едва не промахиваясь. — Я не могу. Прижми сам, пожалуйста. — Ты веришь в Пророчество? — спрашивает Сынмин, не удержав косоватой улыбки, и прижимает марлю к ссадине. Жжет. Не так мучительно, как пожирающая его нужда быть наполненным, порченым, грязным. Чанбин не может отвести взгляда от его пальцев, порхающих вокруг ран и почему-то немного выше, по нежной молочной коже бедер. Сынмин обязательно попросит прощения за то, как истово будет беречь этот взгляд в своих воспоминаниях. — Это последнее, во что нам остаётся верить, — скорбно отвечает Чанбин, бросая взгляд на линию густо засаженных лип, за которой на многие мили вдаль уже почти нет жизни. — Пустыня забирает у нас все, и только здесь, посмотри, цветы, сады, — восхищенно добавляет он. — Разве это не знак? Сынмин раздраженно отбрасывает испачканную его кровью тряпку — по преданиям, земля в этом месте зацветет через год, — и натягивает тунику обратно, обхватывая свои колени. — Может, есть кто-то ещё, — говорит он, опустив голову, — кто действительно предназначен стать Колыбелью. Достоин этого. — Это можешь быть только ты. Неприкрытое упоенное восхищение в его голосе заставляет Сынмина поднять взгляд, сердце — замереть. Столько в нем бесконечного преклонения, кармической верности, словно Чанбин бежал сквозь пустыни не от смерти, а чтобы оказаться рядом с ним, служить ему, умереть ради него. — Ты удивительный, — продолжает Чанбин так спокойно, словно в его словах нет ничего, кроме непреложной истины. — Загадочный. Прекрасный. — Его взгляд ищет что-то в лице Сынмина. — В тебе столько света, столько чего-то необъяснимого, что мне… Взгляд неизбежно срывается и падает на губы, на открытую линию шеи, обратно в глаза. Голодный взгляд, постыдный. — Что? — спрашивает Сынмин унизительно сипло. — Говори. Он не может повелевать, может только разрешать, запрещать. С ним нельзя разговаривать, к нему нельзя прикасаться, нельзя находиться рядом или думать о нем, если то держит дурной помысел, намерение опорочить и запятнать человека, который скоро станет им богом. Чанбин пристыженно качает головой и пытается подняться, но Сынмин не выдерживает и толкает его в грудь ногой, заставляя повалиться на землю, поднимается сам. Сердце под его ступней грохочет дичью в силках, живое, горячее, можно раздавить и уничтожить, но Сынмин только нависает сверху, наслаждаясь нарастающим ужасом на чужом лице. — Если обряд не получится, — цедит он с улыбкой, — это будет твоя вина. Если дьявол осядет во мне вместо Спасителя, это будет твоя вина. Чанбин поднимает руку, будто хочет ухватиться за щиколотку и убрать ногу со своих ребер, но вспоминает снова — нельзя, даже если Сынмин прикоснулся сам. Сынмин с усмешкой ведет ступней вверх до ключиц, дразняще поддавливает на шею, горячую, влажную, и срывает с чужих губ тонкий всхлип, похожий на те, что Сынмин заглушает подушкой, пачкая покрывало с мыслями о Чанбине. Если обряд не получится, их миру наступит конец, но Сынмин не боится, потому что и мучения его наконец прекратятся тоже. Мучается не только он. Он больше не приближается к Чанбину, не смотрит на него, ощущая его присутствие волной мурашек по коже. С каждой неделей Чанбин садится все ближе на ужинах, чаще приходит в часовню, молится в одиночестве своей комнаты. Чанбин просит о возвращении покоя его разуму, но прячет в рюкзаке шаль Сынмина, случайно забытую им после вечерней молитвы. Он просит вернуть ему чистоту помыслов и в тот же вечер трогает себя, выстанывая запретное имя на кровати, рядом с неосмотрительно открытым окном. Чанбин клянется никогда больше не порочить святыню, но снова приходит к озеру за полночь, подглядывая за его омовением. Сынмин перестает притворяться, что не видит его. — Выходи. Чанбин еще недолго мнется в укрытии лохматых ракитовых кустов и все-таки выходит на берег, почтительно опустив глаза. Сынмин, стоящий в воде по пояс, разворачивается не стесняясь, позволяя лунному свету скользить по мокрой коже так, как хотелось бы чужим рукам. — Прости, не хотел тебя испугать, я пришел помыться, но я сейчас же… — Хорошо. — Чанбин поднимает растерянный взгляд и тут же опускает обратно. — Заходи. — Я не… — Ты же пришел помыться? — усмехается Сынмин. Чанбин смотрит снова, упрямо удерживая взгляд в глаза. Отказаться сейчас — признаться во лжи. Согласиться — снова нарушить клятву. Из этой ловушки не выбраться ни одному из них. — Ты же понимаешь, почему я не могу этого сделать. Эхо чанбинова голоса разносится по пустому берегу, шумит в ветвях сомкнувшегося вокруг них леса, цепляет остывшие облака. Сынмин передёргивает плечами, стряхивая холодные мурашки. Его тело скоро остынет тоже. — Меня не станет завтра, — зачем-то говорит он. Чанбин пугается этой фразы так сильно, словно до этой секунды не задумывался о том, почему Избранного зовут Колыбелью; что его место займет кто-то другой, сохранив лишь каркас. Нетронутый. Не знавший руки ничьей. Сынмин старается не улыбаться, наблюдая за тем, как Чанбин, не сводя взгляда, медленно скидывает одежду, и осматривает его, словно в первый раз, а не в сотый. Широкие плечи, крепкие руки, мягкая грудь, густая полоса темных волос от пупка до крупного члена, бледные бедра и загорелые голени. Чанбин никогда не узнает, что Сынмин подглядывал за ним гораздо чаще, что это у него под веками, едва он закрывает глаза — не иссохшие земли, требующие спасения от его руки, а чужое тело, под которым он мечтает оказаться больше всего на свете. Вода равняет их обоих — Сынмин отступает назад, обратно на глубину, пока озеро не смыкается вокруг его глотки холодным кольцом, а Чанбин безвольно погружается следом. Если Сынмин не остановится сейчас, отважится ли он последовать за ним на дно? — Ближе, — разрешает он. Вода у его лица дрожит, или это его сердце, или Чанбин, который делает нерешительный, крохотный шаг. — Я не могу к тебе прикасаться. — Ты и не сможешь, нас разделяет вода, верно? Еще один шаг — и Сынмин проигрывает своей ликующей улыбке. Так ничтожно мало, всего лишь шаг, всего лишь взгляд, который все же срывается в невольной попытке разглядеть его наготу под темной водой — но как много он готов отдать взамен на эту малость. Может быть, им обоим пора отбросить осторожность. Сынмин опорочил себя раньше, чем это успел сделать Чанбин, и дьяволу не суждено занять его тело вместо Спасителя — он осел в нем в ту же секунду, когда их взгляды впервые пересеклись. — Ты хочешь меня. Это не вопрос. Никогда им не был. Но Чанбин мотает головой. — Хорошо, — мягко говорит Сынмин, — скажи это вслух. — Я не хочу тебя, — бархатно звучит в тишине, тяжелое дыхание пускает круги на воде. Сынмин приближается несущественно, даже не на шаг, иллюзию шага, чужое дыхание горит не по кромке холодного озера, а на его коже. — Я не хочу тебя поцеловать. Но его взгляд не сходит с губ. — Я не хочу к тебе прикоснуться. Но его тело ощущается нестерпимо горячим, как упавшие в колодезную воду раскаленные банные камни, только шипит и брызжет не тонкая пленка водной преграды между их телами, а у Сынмина в крови, под кожей, в кончиках пальцев, в паху. — Ещё, — просит он, и едва не стонет от того, насколько молниеносно, не раздумывая, Чанбин выдыхает: — Я не хочу владеть тобой. Не хочу раздвинуть твои ноги и убедиться, настолько же нежна кожа на твоих бедрах на ощупь, сколько в моих снах. Не хочу наполнить тебя и слушать, как ты стонешь мое имя. Сынмин подаётся так близко, что их дыхание смешивается в одно, но держит хрупкую дистанцию дюйма, и Чанбин тут же жмурится, словно впервые молится божеству, темному и порочному, которому они оба действительно принадлежат. — Я не хочу тебя, — надломленно признается Чанбин, — я так сильно, так сильно… Сынмин легонько качается в сторону, но не целует, как того мучительно ждёт Чанбин, испуганно глотая воздух, а обходит, едва не коснувшись, вода поглаживает плечи их обоих вместо ладоней, которые они оба сжимают в кулаки. Он не оглядывается, не подбирает одежду, не говорит ни слова, оставляя Чанбина наедине со своим решением. Для себя Сынмин уже все решил. Перед закатом его отмывают жёсткими щетками до скрипа, и его кожа впервые ноет от жара, а не от нехватки прикосновений. Как только садится солнце, улицы пустеют в страхе лицезреть Пришествие и ослепнуть, так и не увидев обещанного рая, и Сынмин выходит из дома один, встречая свет факелов, усеявших всю улицу, чтобы подсветить ему дорогу до алтаря. Никто не говорил, что его ждёт. Будет ли это костер, на котором его сожгут вместе с вихрем незабудок, вплетенных в волосы? Будет ли это молния, которая пронзит его, едва он ляжет на взбитую перину? Вокруг алтаря, похожего на брачное ложе, окутанное трепещущим на ветру балдахином, — белоснежным, как его сорочка — горят очаги, образуя стену огня, чтобы Спаситель нашел его сквозь темноту. Но Сынмин встречает будущего хозяина его тела раньше полуночи, до которой должен был ждать его распростертым на алтаре. — Чего ты хочешь? — спрашивает он в последний раз. — Рая на земле? Или меня? Чанбин, обернувшись, молча протягивает руки, и пляшущие огненные тени проявляют на его лице не клеймо искусителя, а приверженность паломника, готового принять смерть от руки своего бога. Сынмин пересекает разделяющее их расстояние, чувствуя дрожь земли; первое прикосновение, будто тысячное, не имеет ни капли робости — он толкает Чанбина в грудь, зашипев от вспыхнувшей жаром ладони. Огонь бросается на бедра, которыми он сжимает Чанбина, прижимая к перине своим весом, перекидывается по груди на губы, которыми он впечатывается в чужой рот. Если мироздание будет искать виноватых, пусть зачинщиком признают Сынмина. Чанбин не просит разрешения прикоснуться, хватает за бедра, сразу задирая сорочку, и притирает к себе так плотно, что Сынмина срывает на жалкий развратный стон прямо ему в губы. Он трётся об твердый член, вжимающийся между его ягодиц, в торопливой агонии, не может перестать, жмётся теснее до судороги в бедрах, истекая слюной от одной мысли. Ему хочется его в себе, хочется руки Чанбина, хочется его всего до последней капли, и он без конца трогает его лицо, кудри, уши, щеки, лезет пальцами в рот вместе с языком, мое, все мое. Сомкнувшийся на затылке кулак швыряется искрами под веки, тянет обратно вниз, ещё ближе. Чанбин целует глубже, с такой жадной напористостью, что Сынмин замирает оглушенным, рвано хнычет, чувствуя язык, ласкающий его рот так же нагло, как руки, сминающие его ягодицы под задранной сорочкой. Факела оборачиваются тысячью глаз, смотрят из темноты, как Чанбин гладит пальцами вдоль ложбинки, теребит нежную кожу, мягко зарываясь кончиками. — Хочешь меня? — передразнивает он с улыбкой, тающей в тяжёлом дыхании. Сынмин жмурится, вздрагивая от собственного похабного стона, потому что пальцы не прекращают двигаться, трутся по мягким складочкам, давят внутрь, снова по кругу. — Какой же ты испорченный, Сынмин. Он со стоном жмётся к горячей шее, пачкая ее слюной, пока забрасывает руки назад и раздвигает ягодицы, всхлипывая от кончиков пальцев, зарывающихся в его нутро. — Ты так сильно меня хочешь, — смеётся Чанбин, в одичалой нежности покусывая краешек уха и зарываясь носом в усеявшие его волосы незабудки. — Что, если кто-то увидит тебя сейчас, грязного, изнывающего по моему члену? Сынмин выпрямляется и сдирает с себя сорочку. Если они видят его сейчас — пусть наслаждаются триумфом его грехопадения. — Как же ты прекрасен… — восхищённо шепчет Чанбин, поглаживая его ладонью по груди вниз. Сынмин, насмешливо улыбнувшись, расставляет ноги шире и позволяет ему гладить себя как святыню и одновременно с тем — как собственность, пока насаживается на его сочащийся член. В его снах он распирал до боли, до саднящего нутра и сорваной глотки, но в реальности тело отдается с пугающей лёгкостью, словно принадлежало с самого начала, расходится, податливое, грязное — не Колыбель, а гнездо дьявола. — Чанбин, — стонет Сынмин почти испуганно на срывающемся дыхании, словно молит о помощи, но Чанбин только перехватывает его за бедра и насаживает на себя с оглушающим шлепком. Сынмин, закатывая глаза, выгибается и стонет, встряхивая огонь факелов, а потом ещё раз, и ещё раз, пока скачет на члене, срывая голос, незабудки сыплются с волос по плечам погибшим символом его безгрешия. Он так этого хотел, он хотел ещё больше, сломаться, стать настоящим, порченой вещью в чужой власти — Чанбин оставляет царапины на его коже, пока остервенело натягивает его зад на член, метит шею и плечи, кусается в поцелуях. Или Сынмин бросается на него первым, едва влетает спиной в перину и блаженно хрипит под чужим весом. Чанбин вколачивается в него, закинув ноги на плечи, гнет пополам, каркас алтаря над головой Сынмина троится в бешеной тряске, балдахин опадает горящими хлопьями мертвого хлопка. Мир умирает, потому что Сынмин выбрал нежность грязи, выбрал честность похоти, выбрал быть шлюхой, полной чужого семени. — Глубже, — скулит он вместо мольбы о прощении и благодарно стонет, когда Чанбин сгребает его всего в крепкой, собственнической хватке, ничтожного, драгоценного, и берет сильнее, целуя так отчаянно, словно хочет оставить ему свой последний вздох. Пророчество не ошиблось, теперь Сынмин знает точно — чувствует, как тьма тянет к нему руки, словно все ещё не замечает в нем гнилой сердцевины, пустившей крепкие корни. Все факела разом гаснут, окуная мир во тьму, но он не боится, запускает обе ладони в чанбиновы кудри, чтобы их мягкость осталась его последним воспоминанием. — Кажется, нам конец. — Улыбку Чанбина Сынмин не видит, но слышит, а потом чувствует в мягких поцелуях на лице. — Я так тебя люблю. Сынмин целует его снова, но на этот раз смакует не торопясь, ласкает губы с дразнящей ленностью. Если дьявол хочет заполучить его тело, ему придется немного подождать. — Я хочу ещё.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.