Эхо любви и верности.

Слэш
В процессе
NC-17
Эхо любви и верности.
Пэйринг и персонажи
Описание
Блеск Зимнего дворца лишь маскирует глубину их чувств. Теперь это не просто игра, а война за право на любовь. Каждое прикосновение, каждый взгляд – искра, готовая воспламенить весь дворец. Но чем сильнее их страсть, тем больше опасность. Смогут ли они, связанные долгом и честью, вырваться из плена предрассудков и найти свое счастье в этом мире лжи и лицемерия?
Примечания
Продолжение фанфика «Верность омрачённая любовью» Буду рада видеть ваши комментарии. Тгк — https://t.me/your_emperorKir
Посвящение
Продолжение фанфика посвящается тем, кто не остался равнодушным, спасибо вам.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

У запретной черты.

"Позор." - эта мысль, жгучая, как раскаленное клеймо, выжигала душу Александра Христофоровича, словно безжалостный лейб-медик, ковыряющийся в незаживающей ране. Пришлось повиноваться, покориться неизбежному, выполнить то, что теперь ядовитым пятном расползалось по генерал-жандармской душе, оставляя след величайшего позора и глубочайшего разочарования. Отчего, хотелось узнать, всё обернулось столь нелепым, столь унизительным фарсом? Гнев, подобно извивающейся змее, свернулся у самого сердца, отказываясь принять эту чудовищную реальность. Он, Бенкендорф, Железный, Генерал, Шеф, Жандармов, Граф, человек, чьим словом вершатся судьбы, вынужден предать заветы отца, нарушить его незыблемые наставления, повиноваться. И теперь, в темных безднах души, клубилась лишь разъедающая злость - на нелепость ситуации, на прихоть Александра Николаевича, на самого Императора, чья воля, как сейчас казалось, капризно потакала сыновним устремлениям. Едкий вкус абсурда и вселенской несправедливости, словно кислота, разъедал его, распыляя суровую, привыкшую к четкой логике и порядку душу. Он был оскорблен, глубоко унижен тем, что Государь, Великий Монарх и Помазанник Божий, попустил столь явную прихоть сына, дал волю этому ребячеству, этому опасному вольнодумию, этой абсурдной надежде испытать силы в бою, столь неравном и недостойном его положения. Но разве смел Александр Христофорович, слуга престола, осуждать решения самого Николая Романова? Разве имел он право возразить, отказаться, исполнить приказ, лишь наполовину, сохранив остатки гордости? Нет, не смел, не мог. Граф - всего лишь слуга. Верный, безропотный слуга, чья доля - беспрекословно исполнять приказы и ублажать прихоти царственной фамилии, даже если те, по злому умыслу судьбы, вступают в непримиримый конфликт с личными убеждениями и глубочайшими душевными терзаниями. Он не мог винить своего Колю, не мог перечить его порывам. Однако горький, скрежещущий осадок оставался в душе Бенкендорфа. Теперь, с вымуштрованной военной выправкой, он направлялся в свой кабинет, откуда его так бесцеремонно вырвали, вынудив отложить дела государственной важности, что требовали неотложного внимания. В груди клокотало. Важнейшая работа, на которую были брошены лучшие силы Империи, могла пойти прахом из-за этой детской глупости, этого неоправданного риска. Но кто осмелится остановить Самодержца, уступающего капризам сына, Особенно учитывая, что, казалось, Государь и сам разделял это странное стремление сына показать и проверить свою силу и умения? Впрочем, и его действия можно было понять. В конце концов, всякое решение Монарха, его Коленьки, имеет свои основания. Стоило Александр Христофоровичу ступить в тишь своего кабинета, как робкое прежде умиротворение вновь овладело его душой, утвердившись с силой давно знакомого, но оттого не менее драгоценного сокровища. Словно отслуживший свой век, но неизменно надежный спутник, массивный стол, заваленный бумагами, мерцающие чернильницы, старинное дерево, издающее при каждом движении знакомый, утешительный треск, — все это, пропитанное самим дыханием истории и незыблемостью долга, возвращало его, только что терзаемого бурей сомнений, к свету ясного разума. Будто бесстрастный, трезвый оценщик, этот разум вновь вступал в свои права, кротко напоминая о тщетности напрасных волнений. Да, Бенкендорф нарушил заветы отца. Но как иначе, когда сама воля двух столпов державы - Императора и Цесаревича, чьё стремление не встретило отпора в лице Николая Павловича, влекла его к этому? Сам Божий Помазанник, по своему высочайшему изволению, желал узреть своего верного слугу, Александра Христофоровича, в пылу сражения со своим собственным сыном. И как солдат, он исполнил долг, повинуясь приказу, исполнил то, что должен был. Исполнил так, так того пожелал сам Император. Однако где-то в сокровенных глубинах души, под надежным покровом исполненного послушания, продолжал тлеть тлетворный уголек совести, не позволяя ему полностью раствориться в священном потоке работы. Но не один лишь Железный Генерал был поглощен вечерними трудами. В потаенных, тронутых царствованием залах, в самом главном месте Зимнего Дворца, где господствовала тишина, лишь иногда нарушаемая нежным шелестом тяжелой парчи да размеренным, неумолимым, словно ход вечности, тиканьем настенных часов, свой кабинет вновь осматривал сам Император Николай Павлович. Воздух здесь казался густым, почти застывшим, пропитанным торжественным благоуханием воска, старой кожи и едва уловимым, нежным ароматом лаванды, словно призванным укротить дух, отягощенный бременем государственных забот. За величественными окнами, укутанными плотными, бархатными портьерами, за которыми кипела жизнь города, слышался приглушенный гул экипажей, доносились обрывки смеха и невнятные голоса. Здесь, в этом оплоте власти, властвовало полное, почти осязаемое уединение. Государь восседал за внушительным дубовым столом, чья гладкая, отполированная поверхность хранила память о бесчисленных указах и судьбоносных решениях, формировавших облик империи. Его осанка была безупречно прямой, каждый мускул, казалось, застыл в предвкушении исполнения высшего долга, подобно солдату, стоящему на бессменной страже. Глаза, обыкновенно наполненные живой бдительностью и той непоколебимой твердостью, что способна выковать порядок из первозданного хаоса, теперь были устремлены на бумаги, лежащие перед ним. Он работал. Работал методично, с упорством, подобным труду камнереза, ни на йоту не отступая от своего долга, вкладывая в каждое движение, в каждое слово, ложащееся на лист, всю свою волю, всю глубину своей непоколебимой веры в незыблемость порядка и нерушимую крепость великой державы. С каждым новым указом, с каждым властным росчерком пера, на царственные плечи Государя ложилась не только незыблемая воля, но и та неодолимая, проникающая до самых костей усталость, которую не может развеять ни простой сон, ни даже самая бодрящая прогулка на свежем воздухе. Усталость от вынужденной неподвижности, от вечного, гнетущего сидения за массивным столом, где воздух казался густым и неподвижным, словно застывшая смола, хранящая запахи воска, кожи и далекой, едва уловимой лаванды. Усталость от необходимости неуклонно поддерживать ту безупречно прямую, аристократичную осанку, которая, казалось, была высечена из самого гранита, сковывая каждый мускул, каждый нерв. К исходу дня шею и плечи начинала сдавливать тупая, ноющая тяжесть, искушая хотя бы на краткий миг ослабить это сковывающее напряжение, поддаться зову тела. Но Николай Павлович был непреклонен в своем самообладании, закаленном годами железной дисциплины. Именно эта дисциплина, казалось, принуждала его держать себя в железных рамках, даже когда его мысли, словно неуправляемые кони, уносились прочь, к образам, которые он всячески старался подавить. Он, Николай I, врожденный лидер и по натуре своей жаждавший полного, безраздельного личного контроля над каждым аспектом управления необъятной империей, без устали проверял и контролировал исполнение принятых им решений. Он ощущал себя дирижером гигантского оркестра, держащим в своих руках невидимые нити, связывающие воедино все уголки этого огромного, сложного государства. Помазанник Божий ясно осознавал, что ему предстоит нести свой крест до гробовой доски, работать без малейшей передышки, не зная покоя, словно призрак, вечно стоящий на посту. Все тяжкие мысли, все личные терзания, сколь бы глубоко они ни засели в душе, Романов держал глубоко внутри, словно запечатывая их в потаенный, надежный сундук, запирая на все замки. Оттого обычная усталость от бесконечных писаний накатывала на него с особенной, пронзительной силой, проявляясь порой в мучительной, острой головной боли, что пульсировала за висками. Однако, даже при такой боли, движимый своим природным, почти стоическим упрямством и непоколебимыми убеждениями, день за днем Николай Павлович старался как можно реже жаловаться медикам на свои недомогания, а болезни свои, если они случались, по возможности скрывать от посторонних глаз. Он искренне считал, что для Императора недостойно болеть и проявлять какую-либо слабость. Иногда ему казалось, что причина его недугов - не в физической усталости, а в чем-то ином, более глубоком, что он сам же и породил, не давая себе ни малейшей поблажки, словно наказывая себя за невидимые грехи, за те мысли, которые Романов боялся признать даже перед самим собой. Но со временем, в одном из редких, доверительных писем, которые были для Государя сродни отдушине, он делился своим недугом с верной, любящей супругой, императрицей Александрой Федоровной, излагая своё состояние и временную усталость. В ответ на собственные полупризнания, написанные уставшей, но такой же властной рукой, Николай получал от жены нежное, но настойчивое увещевание. Это было не просто письмо, а трепетное полотно, сотканное из слов, полных искренней заботы и тихого беспокойства. Стоило лишь развернуть лист, как в его глазах отразилась мягкость её почерка, словно прикосновение такой далёкой ладони. Николай ощутил ту теплоту, которая всегда исходила от неё, ощутил эту безграничную преданность, которая была для него одновременно и якорем, и тихим укором. Он видел, как она переживает за него, эта хрупкая, такая преданная женщина, чья любовь была его тихой гаванью. Видел. Но в этот же момент, читая её слова, в нём поднималась волна смешанных чувств: благодарность за заботу, за искреннее желание помочь, и что-то ещё. Что-то недосягаемое виднелось в невыраженном чувстве вины, подобно холодной волне, окатившей его с ног до головы. Александра Фёдоровна. Её беспокойство было оправдано, но как объяснить ей, что его собственные мысли, его, казалось бы, неподвластные ему желания, все чаще и чаще ускользали от контроля, устремляясь к тому, чья статная фигура, взгляд и уверенная, сильная рука покоряли одним своим присутствием, чьё имя, произнесенное вслух, вызывало у Николая трепет, отторгаемый, но в то же время необъяснимо притягательный. Он желал сбежать от этого пробуждения, этого тайного пламени, которое опаляло его изнутри, но которое, к его собственному ужасу, не отпускало. С момента дуэли, что произошла между Великим Князем и Железным Генералом, пролетело уже изрядно времени. Будто бы само лето, истощив свои щедрые, златотканые дни, уступило место прохладному, меланхоличному дыханию осени, что уже неумолимо проникало в царственные, но незыблемые покои Зимнего Дворца. Воздух, еще недавно напоенный пьянящими, едва уловимыми ароматами цветущих садов и нежной, юной зелени, которые, словно ласковые, трепетные объятия, проникали в величественные залы из распахнутых настежь окон, теперь нёс в себе уже иные, более сложные и многогранные ноты. Тонкие, витиеватые благовония, искусно подобранные, призванные умилостивить и облагородить нежный, порой требовательный обонятельный взор обитателей дворца, а также деликатно заглушить неизбежные, естественные запахи, порождённые шумным, большим скоплением людей, искусно смешивались с аппетитными, но уже приглушёнными, обещающими неизбежное наслаждение ароматами, доносившимися из сумрачной глубины роскошных столовых. И, конечно же, ни с чем не сравнимый, тонкий, едва уловимый, слегка смолистый, почти мистический запах горящих свечей, чей воск, медленно плавясь, подобно застывшим, прозрачным слезам, неспешно стекал по граням подсвечников, добавляя свой неповторимый, пронзительно-меланхоличный акцент в эту сложную, многослойную симфонию запахов, царящую в этом древнем, как сам город, здании. В самом сакральном, сокровенном сердце Северо-западного ризалита - Зимнего Дворца, на третьем этаже, в том месте, что по праву можно было назвать святая святых самодержавной власти, раскинулся Зеленый кабинет Николая I. Это величественное, исполненное немыслимой торжественности помещение, с двумя исполинскими, широко распахнутыми окнами, чьи оконные проемы открывали взору, словно на ладони, панораму устремленного в небо Адмиралтейского шпиля, было не просто очередным рабочим пространством. Оно являлось, пожалуй, самым осязаемым, самым материальным воплощением государственного могущества, настоящим монументальным свидетельством незыблемости и вечности имперской власти. Стены этого кабинетного святилища, словно призванные оберегать его сокровенные тайны от проникающих, любопытных посторонних глаз, были украшены изящными, полускрытыми, в ласковой тени встроенных полушкафов. В их безупречно чистых, словно только что отполированных до зеркального блеска глубинах, в абсолютной, завораживающей своей безукоризненностью стерильности, хранились фолианты древних книг и столь же важные, сколь и, быть может, хрупкие, драгоценные государственные документы. Центральное место в этой строгой, выверенной до миллиметра, почти математической геометрии кабинета занимали три массивных, внушительных письменных стола. Расположенные в безукоризненном, выверенном порядке, два из них стояли параллельно друг другу, подобно верным, незыблемым солдатам, вечно готовым к обороне, а третий, более внушительный и массивный, располагался поперек помещения, венчая всю композицию, и был завершен элегантным, тщательно выверенным пюпитром, готовым в любой момент принять и удержать любую, даже самую сложную, самую гениальную мысль. Вся обстановка, вся мебель, искусно исполненная из драгоценной, редчайшей карельской березы и обитая бархатистым, нежным, как шепот, зеленым сафьяном, источала ауру сдержанной, но глубокой, истинной роскоши, при этом ни на йоту не теряя своей строгой, почти аскетичной, функциональной целесообразности. Ни единого лишнего предмета, ни одного мимолетного, отвлекающего, бесполезного мазка - все подчинено высочайшему делу, все служит незыблемой государственной нужде. Лишь массивный диван, обитый не привычной, кричащей парчой и не царственным, пышным бархатом, но, кажется, чем-то более скромным, более приземленным, более даже человечным, ненавязчиво разбавлял общую строгость, словно намекая на возможность редкого, мимолетного, хотя бы и кратковременного, отступления от долга, отдохновения. Но истинным, немеркнущим украшением этого интерьера, молчаливым, но красноречивым стражем уходящего времени, безмолвным свидетелем уходящих эпох, становились величественные малахитовые часы. Их массивный, исполненный неземной, мистической красоты, темно-зеленый циферблат, элегантно вмонтированный в массивный простенок между двумя исполинскими окнами, служил постоянным, немым, но столь весомым напоминанием о неумолимом, безжалостном беге. Времени, его секунд, минут и часов. И о той поистине невообразимой, абсолютной важности, что таилась в каждой, даже самой незначительной, самой малой государственной мелочи. Время, словно затаив дыхание, замерло в роскошном зеленом кабинете. Вечернее солнце, уступая власть тающим, трепетным свечам, окрашивало стены мягким, медовым светом, играя тенями на резной мебели, словно древние духи, танцующие в полумраке. В этой почти мистической тишине, изящные, аристократичные руки, долгие годы привыкшие к выправке и стремительности государственных решений, теперь совершали иные, более тонкие, почти ритуальные действия. С неторопливой грацией, достойной верховного жреца, они стягивали перчатки с царственных рук. Эти перчатки были не просто предметом одежды, а воплощением высшего мастерства и тонкого вкуса. Выполненные из самой нежной, безукоризненно выделанной кожи, они плотно облегали каждый палец, словно вторая, еще более совершенная кожа, но, при этом, не сковывали, а, напротив, подчеркивали тонкую ловкость и точность, присущую монарху. В этой неге, в этой утонченной грации движений, словно была заключена вся суть императорского духа: стройные, умелые пальцы, казалось, могли одолеть любое искусство - от выведения каллиграфических строк, изящных, как узоры на шелке, до точного владения древним оружием. Они нежно скользнули по кожаному ремню, освобождая его от строгих объятий, и, переходя к пуговицам вицмундира, туго застегнутого, словно символ несгибаемой воли и порядка. Явно намериваясь снять с Государя оковы повседневности, готовя его к уединению и умиротворению. Словно сошедший с полотна легендарного мастера, Николай Павлович, обладатель той же безупречной осанки, что присуща лишь истинным правителям, оставил позади величественный мундир. Этот мундир, с его наглухо застегнутым, столь дискомфортным воротником, который, казалось, был создан для того, чтобы подчеркнуть железную волю и непреклонность, был сшит из плотной, добротной материи, украшенной аккуратными, но строгими золотыми пуговицами, каждая из которых сияла, как маленькое солнце, отбрасывая блики на стены. Весь мундир, казалось, являлся воплощением самой военной выправки, символом несгибаемой дисциплины и порядка. Но теперь, освобождаясь от его тяжести, тело Николая обрело новую, неведомую легкость, словно расправляя крылья после долгого, изнурительного полета. Первым слоем, скрывающимся под мундиром, стала белоснежная рубашка. Не просто рубашка, а произведение искусства из тончайшего, но прочного хлопка, где каждая нить была вплетена с ювелирной точностью. Безупречно отглаженные манжеты, плотно обхватывающие запястья, и воротник, который, казалось, был выточен из чистейшей слоновой кости, подчеркивали благородство его облика. Белизна ее была такой ослепительной, такой чистой, что казалось, она светится изнутри, словно райское лоно, готовое принять на себя не краски, а лишь отблески божественного света, что пробивались сквозь оконное стекло. Каждая складка на груди была выверена с ювелирной точностью, создавая идеальную поверхность, словно подготовленную для создания бессмертного шедевра. Под ней, словно продолжение этой чистой, светлой линии, ниспадали белоснежные брюки. Не простые брюки, а воплощение идеальной гладкости и совершенства кроя. Особый крой, где ткань, растягиваясь до самых изящных ботинок, была дополнена тонкой полоской, надевавшейся на ступню. Эта деталь, почти невидимая, но столь значимая, гарантировала абсолютное отсутствие складок, сохраняя идеальную натянутость, делая их похожими на вторую, идеальную кожу, которая подчеркивала стройность и силу ног, подобно драгоценной оболочке. Плавность его движений, в этот момент, могла завораживать, напоминая танец, исполненный самой судьбой, где каждое движение было наполнено смыслом. Размеренные, чуть уставшие руки, освободили тело от последнего, внешнего облачения. Снимая рубашку, Император, словно сбрасывая с себя не просто тяжесть ткани, а саму многотонную бремя государственных забот, каждое решение, каждый вздох Империи, сделал это с непривычной для себя медлительностью. Движение руки, обычно отточенное военной выдержкой, теперь несло в себе оттенок усталости, но одновременно и глубокого облегчения. Он слегка, едва заметно, размял плечи, словно освобождаясь от невидимых пут, наложенных весом Короны и Ответственности. Позволил им подняться, свестись, расправиться. И в этом простом, почти интимном движении проявилась вся титаническая сила, которую ему приходилось постоянно сдерживать, вся та подтянутость и стройность, что двигала великой страной, вся невидимая тяжесть ответственности. И вот, обнажая торс, он предстал не просто мужчиной, а воплощением той самой идеи, что веками искали художники и поэты. Идеалом, сотканным из гармонии и силы, воплощенным совершенством. Кожа его, до этого скрытая под слоями ткани, раскрылась во всей своей нежности и силе. Она была не просто гладкой, а казалась бархатистой, с тончайшим, почти невесомым пушком, который ловил свет, придавая телу живой, дышащий вид. Оттенки кожи, словно подсвеченные изнутри, переливались от жемчужно-белого к теплому, едва уловимому загару, свидетельствовавшему о времени, проведенном под солнцем, возможно, на военных смотрах или во время загородных прогулок, когда заботы государства на мгновение отступали, позволяя душе отдохнуть. Движения рук, облаченных в белые рукава рубашки, демонстрировали худощавость, но при этом и удивительную подтянутость. Плечи, широкие и величественные, несмотря на стройность фигуры, переходили в тонкие, но крепкие руки, где проступали лишь намеки на мускулы, подчеркивающие общую гармонию тела, не агрессивной рельефностью, а скорее упругостью и внутренней силой. На груди, широкой и полной, легкой сеткой проступали мышцы, не слишком выступающие, но создающие благородный рельеф, который подчеркивал стройность стана. Эти мышцы, мягко очерченные под податливой кожей, не кричали о своей силе, но нежно намекали о ней. Подобно тому, как в античных статуях застыла вечная красота, так и в его теле была запечатлена истинная, изящная стать, естественная и благородная. Золотой крестик, покоившийся на ней, казался не просто украшением, а символом его веры, его незыблемой опоры, что, казалось, просвечивала сквозь его царственную стать, придавая ей глубину и истинное величие. Он лежал на коже, словно естественное продолжение его самого, свидетельство того, что даже в минуты уединения, вдали от глаз подданных, император оставался верен своим убеждениям. Вся эта картина - от едва заметной вены на предплечье до мягкого блеска кожи - создавала образ не просто человека, но воплощенной идеи, совершенства, к которому стремились веками. В нем не было ни тени вульгарности, лишь чистота линий, гармония форм и та внутренняя сила, что исходила от него, как от античного божества. В тишине зеленого кабинета, пленённого мягким мерцанием свечей, обнаженное тело Николая Павловича казалось высеченным из самого лучшего мрамора - белоснежного, безупречного, сияющего изнутри. От всякого случайного взгляда, как от робкого дуновения ветра, его укрывали лишь портки, сшитые из тончайших, нежнейших тканей, предназначенных для высшей знати. Тонкая, словно паутина, материя окутывала его стан, подчеркивая совершенство линий, но при этом даря абсолютную свободу движений, словно позволяя ветру ласкать обнаженную кожу. Взгляд Императора, устремлённый в сторону Адмиралтейства, был полон безмятежности, совершенно лишённой какого-либо намёка на смущение. Ведь чему мог стесняться сам Помазанник Божий, вершина власти и воплощение мощи? Минуты, казалось, замерли в предвкушении сеанса наслаждения, к которому, как ни странно, Романов все же снизошёл, позволив исполнять столь откровенные манипуляции со своим августейшим телом. Это было решение, продиктованное, быть может, самой судьбой, или же тонким расчетом лейб-медика, человека, чья мудрость была столь же велика, как и его преданность Великой Империи. Константин Викторович, услышав несколько недель назад о мучительных, ноющих болях, что терзали шею, плечи и поясницу Его Императорского Величества, пребывал в бурном водовороте противоречивых чувств. Глубокая тревога за здоровье Самодержца сплеталась с тихим негодованием от пренебрежения столь очевидной проблемой. И всё это тонуло в остром осознании необходимости незамедлительных действий. Не в силах ждать, он, словно молния, проносился по дворцовым коридорам, отыскивая и призывая в Зимний Дворец одного из лучших массажистов Российской Империи. Этот мастер, чьи руки, будто чуткие струны искусного музыканта, способны были уловить малейшее напряжение, обещая исцеление не только телу, но и духу. Его задача была ясна: снять тянущую боль, что, подобно стальным обручам, сковала статную фигуру Императора, восстановить надлежащее кровообращение и развеять застой, накопившийся от долгих часов, проведенных за столом, заваленным картами, документами и чернильницами, от бремени управления огромной державой. И ему это удавалось. В шее, словно в каменных тисках, сжимали нестерпимые муки, отдаваясь глухим, пульсирующим эхом в спине, напоминая о тяжелых ударах судьбы, о бремени власти. Плечи, казалось, были готовы прогнуться под незримой тяжестью ответственности, и ноющая боль проникала в каждую мышцу, каждый сустав, будто вечное напоминание о тысячах принятых решений, о сотнях тревог, что неустанно терзали душу Императора. Наконец, и в пояснице, словно проклятые цепи, сковывали нестерпимые страдания, лишая тело желанной свободы, возвращая к холодной реальности долгих часов неподвижного сидения, к напряженным докладам и бесконечным государственным заботам, что неумолимо истощали его. Казалось, этим ощущениям было суждено стать верными, неотступными спутниками Государя, не покидающими его ни на мгновение. Но вот, в отрешенном, чуть потускневшем взгляде хрустальных глаз, где еще недавно таилось лишь безмолвное страдание, начал проступать еле уловимый образ. Образ статной фигуры, пробуждающий давно забытые желания. Он вновь желал. Желал чего-то неуловимого, трепетного, и сам корил себя за этот вспыхнувший огонек в душе, как вдруг за его спиной раздался уже вполне знакомый, успокаивающий голос, предвещая начало медицинского, исцеляющего прикосновения. — Ваше Императорское Величество, всё готово, – слова прозвучали мягко и обволакивающе, словно шепот шелка, из уст человека, чья уверенность говорила сама за себя. – Пройдёмте. Петр Федорович Соколов, массажист, призванный ко двору, ожидал Николая Павловича в центре кабинета. Его лицо, иссеченное глубокими морщинами, напоминало древнюю карту, испещренную дорогами прожитых лет. Каждая линия, словно ручей, прокладывала свой путь сквозь годы кропотливого изучения человеческого тела. Эти годы оставили свой неизгладимый след, не сломив, однако, дух Соколова, а лишь закалив его, словно сталь в горниле. В его взгляде читалась мудрая глубина, обретенная за десятки тысяч сеансов, за сотни исцеленных судеб. В его глазах, цвета старого янтаря, мерцали отблески знаний, накопленных десятилетиями практики. В центре кабинета, где царили умиротворяющая тишина и безупречный порядок, подобно верным стражам покоя, возвышалась кушетка, предназначенная для служения искусству исцеления. Она непринужденно занимала главенствующее положение, словно приглашая уставшие тела к заботе и возрождению. Каркас, искусно выполненный из прочного мореного дуба, был выкрашен в мягкий, приглушенный оттенок слоновой кости, что вносило в атмосферу ноты нежности и утонченности. Обшивка, изготовленная из долговечной и эластичной кожи глубокого, темно-коричневого цвета, источала аромат дорогой выделки и обещала не только комфорт, но и надежность. Каждый шов, будто искусно прочерченный рукой талантливого мастера, являлся свидетельством безупречной точности и тщательного внимания к деталям. Четыре устойчивые ножки, подобно колоннам, надежно поддерживали конструкцию, обеспечивая стабильность и безопасность. Покрывало из тончайшего льняного полотна, белоснежное и гладкое, словно первый снег, придавало кушетке вид чистоты и профессионализма, подчеркивая ее предназначение для восстановления здоровья. Рядом, на изящном столике из карельской березы, расположились разнообразные сосуды и флаконы с маслами и настоями, привезенными из дальних стран или созданными искусными аптекарями Российской Империи специально для нужд высшей знати. Ароматы сандала, лаванды и мирры смешивались в воздухе, создавая атмосферу таинственности и умиротворения. Не заставляя себя ждать, Николай Павлович, ведомый уставшим телом, приблизился к кушетке и, опустившись на нее, позволил мышцам наконец-то расслабиться. Признаться, массаж стал одним из немногих видов облегчения, одобренных, а точнее, настойчиво рекомендованных его лейб-медиками. Лишь в моменты этих сеансов отступала тупая, ноющая боль, словно вражеская армия, отступающая под натиском искусного полководца. Скованность, словно железные оковы, спадала с его членов, а напряжение, словно тугой клубок, начинало постепенно распутываться. Пётр Фёдорович, приблизившись к Помазаннику Божьему, словно к священному артефакту, замер на мгновение, словно собираясь с мыслями. В его руках, узловатых, но удивительно сильных и чутких, чувствовалась не только грубая сила, но и невероятная тонкость, способность уловить малейшее, едва заметное напряжение в мышцах шеи, плеч или поясницы. Его движения, плавные и неторопливые, были исполнены такой уверенности, что казалось, каждый жест выверен столетиями опыта, каждое прикосновение - результат глубочайшего понимания анатомии и физиологии человеческого тела. Он не просто разминал мышцы, он, словно мудрый жрец, беседовал с телом, настраивая его на нужный лад, возвращая утраченную гармонию. В его прикосновениях не было ни тени суеты, лишь спокойствие и целеустремленность, словно Соколов знал наизусть точный путь к исцелению, проверенный временем и подтвержденный бесценным опытом. Когда его натруженные пальцы начинали скользить по затекшим мышцам Императора, казалось, что они обладают собственным разумом, проникая в самые глубины, разгоняя застой и боль, словно солнечные лучи, пробивающиеся сквозь тучи. Он работал с удивительной деликатностью, словно обходя минное поле, обходя острые точки, находя наиболее уязвимые места, где сосредоточилось наибольшее напряжение, подобно паутине, сковывающей тело. Его знание техник было безгранично: он мог использовать как нежные, поглаживающие движения, словно ласковое прикосновение ветра, так и глубокие, разминающие воздействия, словно настойчивые удары молота скульптора, в зависимости от того, что требовало уставшее тело. В его глазах, цвета мутного янтаря, словно в зеркале, отражалась мудрость веков, обретенная годами наблюдений, кропотливой работы и постоянного стремления к совершенству. Он был не просто ремесленником, а настоящим художником, чьим полотном было человеческое тело, а красками - знания и умения, накопленные годами практики. Когда длани массажиста, исполненные уверенности и глубокого знания, принялись за работу, Император Николай Павлович ощутил, как они, словно искусные скульпторы, нежно, но настойчиво ваяют новое тело. Пальцы Петра Соколова, подобно тончайшим инструментам, проникали в потаенные глубины его мышц, отыскивая затвердевшие, скованные узлы векового напряжения. Каждое прикосновение умелых рук отзывалось в теле государя тягучей, пронизывающей болью, словно скрытый нерв внезапно пробуждался от долгого оцепенения. Николай Павлович инстинктивно напрягался, стремясь противостоять этой нарастающей муке, Но мастер, словно искусный стратег, был неумолим в своей цели и безошибочен в действиях. Его сильные руки, двигаясь плавно и уверенно, без труда проникали сквозь телесное сопротивление, отыскивая каждую затвердевшую жилку и прорабатывая её с поистине ювелирной тщательностью. Император ощущал, как боль, проникая в самые потаенные уголки, достигает своего апогея, а затем, словно по волшебству, растворяется, освобождая скрытые зажимы и разрывая вековые оковы напряжения, безвозвратно уступая место чистому, почти эйфорическому наслаждению. Из уст Николая невольно вырвался низкий, хриплый выдох, почти стон - не от боли, но от той неожиданной, глубокой неги, что нахлынула на него. Сквозь уходящую боль, с каждым точно выверенным надавливанием, он ощущал, как мышцы постепенно сдаются, расслабляясь, и как напряжение покидает его тело, оставляя после себя лишь приятное, разливающееся тепло и чувство благословенной, всеобъемлющей усталости. Он всецело сдавался воле умелых рук, чувствуя, как волны расслабления накатывают, полностью, поглощая его полностью. И именно тогда, когда сознание его освобождалось от гнета повседневности, когда душа, казалось, могла быть свободна от чего угодно, в нём просыпались образы. Образы, показывающие ему лик Александра Христофоровича, его стан и незыблемый устой во всей их пленительной красоте. Николай Павлович вновь видел его, видел сейчас, когда мысли, как казалось, могли быть свободны от чего угодно, от кого угодно, но не от Шефа Жандармов. Романов страстно желал, чтобы сейчас по его телу скользили не руки массажиста, чтобы на него был устремлён не взгляд Петра Фёдоровича, а взор такого желанного Графа Бенкендорфа. Николай Павлович и его душа жаждали лишь его. От одной только мысли о статных, сильных, крепких руках Александр Христофоровича, Николай, кажется, сходил с ума, отдаваясь грешным, постыдным фантазиям, тут же пытаясь отогнать их прочь. Государь совершает грех, допускает такие грязные мысли, допускает. Он, Божий Помазанник, как никто другой, осознающий греховность и риски. Риски навлечь беду, риски не унаследовать Царства Божьего. Но. Сейчас он ощущал на себе не прикосновения опытного массажиста, а именно эти воображаемые длани Железного Генерала, закалённого в боях, прошедшего множество трудностей. Они исследовали его тело, сжимали и расслабляли, заставляя плавиться в невиданной неге, пока.. — Мы закончили, Ваше Величество, – послышался внезапный, нейтральный тон, резко вырывающий Императора из бездны его потаенного мира и возвращающий его с небес на землю. – Состояние ваших мышц заметно улучшилось. — Благодаря вашим трудам, – стараясь сохранить царственное величие, молвил Государь, лихорадочно осмысливая всё, что только что творилось в его мыслях. – премного Вам благодарен. Николай Павлович размеренно покинул кушетку, направляясь к своим царственным одеждам. Сейчас ему, как никогда прежде, хотелось остаться наедине с собой, чтобы осознать всё, что посетило его разум, понять истоки и смысл этих образов, что столь дерзко подбросило ему воображение. — Государь, позвольте... – Янтарный взгляд, смиренно склонившись в поклоне, устремился на молодого правителя. — Что же, молвите. — с присущей ему величавостью отозвался Николай, едва заметным жестом подавая знак камердинерам, уже расторопно помогавшим ему облачаться в тончайшее одеяние. — Ваше Величество, Константин Викторович настоял на проведении сеансов для Александра Христофоровича Бенкендорфа, – размеренным тоном доложил массажист, отчетливо, словно чеканя каждое слово. – С Вашего августейшего позволения, я бы незамедлительно отправился к Его Сиятельству. — Отчего же не дозволить, – чуть заметно улыбнувшись, произнёс Николай Павлович, просовывая руку в белоснежный, словно облако, рукав рубашки, поданной камердинерами. – Напротив, не медлите, направляйтесь к нему. Император сохранял абсолютную невозмутимость, наблюдая за выверенными движениями Петра Фёдоровича, ловко укладывающего драгоценные масла в свой старинный кожаный саквояж, одновременно отдавая распоряжения слугам о немедленном переносе кушетки в один из уединённых залов, дабы обеспечить полную тишину и покой для предстоящего сеанса. Пока в царственной думе Романова вновь и вновь оживали разнообразные раздумья, касающиеся самых разнообразных тем, но в основе их лежал образ, столь живо возникший минутами ранее. Но ещё минуты спустя Пётр Фёдорович покинул Зелёный кабинет, пока душа его была полна надежд на скорейшую встречу с высокопоставленным Графом. Ему казалось, что дело пойдёт быстро. Но напротив, в тишине кабинета, словно разряд молнии среди ясного неба, раздался непреклонный отказ Шефа жандармов от предложенного сеанса. — Ежели Вам некуда девать время, можете провести сеанс для любой другой персоны в этом дворце, – сурово отрезал Александр Христофорович, не отрываясь от кипы бумаг, заполнивших его стол. В этот миг все помощники были отозваны, дабы обеспечить полную приватность беседы, несмотря на её кажущуюся тривиальность. – Бога ради, не отвлекайте меня. — Александр Христофорович, но.. – массажист, явно превосходивший Графа в летах и мудрости, попытался убедить его в очевидной необходимости столь благотворной процедуры, но все его доводы оказались тщетны. — Пётр Фёдорович, я высказал Вам своё решение, – с нажимом произнес Генерал, откладывая чернильницу и углубляясь в изучение рукописей на столе – и оно останется неизменным. — Таков был приказ Его Императорского Величества, – с бесстрастным достоинством парировал Соколов, вверяя собеседнику неоспоримую истину. – он самолично повелел слугам перенести кушетку для этого сеанса, направляя меня именно к Вам. Эти слова прозвучали подобно свисту пули, средь бела дня, пронзая напряжённый воздух. Приказ? От Николая Павловича? Сам Государь удостоил своим вниманием столь незначительное, столь неважное, даже не государственное дело? Не осознавая в полной мере, правда то аль быль, Железный Генерал был убеждён в абсолютной правдивости слов массажиста. Вряд ли такой человек станет клеветать. Да и чего ради? Именно это заставило Александра Христофоровича глубоко переосмыслить своё первоначальное решение. Быть может, всё не так уж и предосудительно, а даже вполне благоразумно? Нет ничего порицаемого в том, чтобы после долгих часов неустанной работы, тянущихся в дни, недели, месяцы и годы непрерывного служения Отечеству, позволить себе миг расслабления и восстановления. Раз сие дозволение исходило от самого Императора, значит, в этом нет ничего дурного. Напротив, каждый государственный муж должен заботиться о здравии и благосостоянии своих служащих, а каждый служащий - о себе, дабы и впредь неустанно трудиться на благо Великой Российской Империи. Именно в таких размышлениях пребывал Александр Христофорович Бенкендорф, следуя по дальним кабинетам, обширным залам и извилистым коридорам величественного Зимнего Дворца за Петром Фёдоровичем Соколовым, известным как Императорский массажист. Сейчас его ум терзали разнообразные мысли, начиная от предвкушения качества предстоящего сеанса и заканчивая тем, что когда-то эти же руки разминали благородное тело самого Николая Павловича. Ах, как бы Александру хотелось оказаться на его месте! Или же, напротив, поменяться ролями, чтобы бархатистые, белоснежные руки Государя касались его уставших плеч, нежно разминая, массируя и обсуждая прошедший день. Но этим сокровенным грезам никогда не суждено было сбыться, поэтому Шеф Жандармов, отбросив последние сомнения, всецело доверился умелым рукам специалиста, проходя вглубь свободного зала, где в самом центре стояла всё та же кушетка, таящая в себе обещание облегчения. Одеяния сходили с тела Александра Христофоровича Бенкендорфа с той же непринуждённой грацией, с какой некогда расставались с молодым Монархом его сапоги, пояс, мундир и прочие властные атрибуты. Каждый предмет гардероба, исполненный достоинства и благородства, аккуратно опускался на предоставленный слугой стул, пока сам Железный генерал не остался облачённым лишь в лёгкие панталоны, едва скрывавшие его зрелый стан. Лишние стеснения были отброшены прочь: Александр Христофорович - мужчина, закалённый в бесчисленных жизненных испытаниях и превратностях судьбы, ныне всецело решивший довериться умелым рукам мастера, призванным даровать исцеление. Подумав, что медлить не к чему, Бенкендорф беспрекословно уложился на кушетку, позволяя своему телу постепенно обрести желанный покой и глубокое расслабление. И вот теперь, всё те же уверенные, опытные руки Петра Фёдоровича разминали графское тело, ощущаемое под ладонями, словно податливая глина. Сразу явственно чувствовалось, сколь сильно оно было сковано зажимами и напряжением, копившимся долгие годы, о чём недвусмысленно свидетельствовали гримасы боли, невольно искажавшие лицо Бенкендорфа. В какой-то момент возникло мимолётное, почти инстинктивное желание прервать сеанс, уступив слабости перед мучительной работой. Но уже в следующее мгновение наступало облегчение, словно живительный дождь, благодатными струями орошающий иссохшую землю. Оно накатывало нежной волной, смывая последние остатки напряжения и даря телу глубочайшее умиротворение. Соколов был истинным виртуозом своего дела, и Бенкендорф, будучи человеком проницательным и весьма искушённым, безмолвно признавал это. Поэтому он лишь позволял себе глубокие, прерывистые вздохи, порой переходящие в гортанные стоны - свидетельство нарастающего удовольствия, расслабляясь всё больше и больше, отпуская на волю блуждающие мысли и погружаясь в состояние безмятежного покоя. Мир вокруг словно растворялся, оставляя лишь прикосновения умелых рук и обещание полного физического и душевного исцеления. Ныне, ощущая небывалую лёгкость в теле, но сознанием по-прежнему пленённый вихрем сокровенных мыслей, Николай Павлович неспешно ступал по величественным чертогам своих владений. Каждый его шаг по парадным коридорам Зимнего дворца отзывался благородным эхом от высоких, расписанных стен. Мраморная гладь полов, отполированная до зеркального блеска, казалась бездонной, в своём отражении, повторяя причудливые узоры вычурной лепнины на потолках, создавая иллюзию опрокинутого неба. Проходя мимо монументальных арочных проёмов, Император замечал, как в этот наступивший вечер мягкое, трепетное пламя бесчисленных свечей, заключённых в изысканные канделябры и возвышающихся на хрустальных люстрах, наполняло пространство. Их живой свет заставлял золочёное убранство карнизов тускло отсвечивать, рождая сложную, завораживающую игру мерцающих бликов и глубоких, таинственных теней. Стены, обтянутые нежнейшим шёлком пастельных тонов, служили великолепным фоном для изысканных живописных полотен в массивных, искусно вырезанных золочёных рамах. В некоторых галереях взгляд монарха скользил по стройным колоннадам, чьи капители были увенчаны филигранной резьбой. Меж ними изящно простирались аркады, открывающие взору новые анфилады и парадные залы. В иных местах его путь пролегал через более камерные, но не менее изысканные переходы, где стены украшали тонкие готические мотивы и витиеватые растительные орнаменты. Повсюду ощущалось незримое присутствие гения, творившего эту красоту: здесь искуснейший паркет переходил в замысловатую мозаику, там настенная роспись плавно преображалась в рельефные барельефные панно. Воздух был напоен едва уловимым благоуханием полированного дерева и пчелиного воска, смешанным с тонким, чуть пыльным запахом ветхих, но благородных тканей. Каждый изгиб коридора раскрывал новые грани архитектурных чудес. Каждое пространство дышало вековой историей и неоспоримым величием императорской резиденции. Николай I, всецело погружённый в эту непостижимую красоту, чувствовал себя не просто обладателем, но верным хранителем бесценного наследия, доверенного ему самой судьбой. Судьба, до сей поры казавшаяся верной спутницей Государя, ныне волей-неволей донесла до слуха Его Величества совсем иные звуки: томные, едва уловимые стоны, сотканные из глубочайшей истомы наслаждения и полного расслабления, коварно просачивавшиеся сквозь едва приоткрытую створку массивной, богато инкрустированной двери. И стоило этому необычайному звучанию коснуться чуткого слуха Императора, как привычная ясность мысли тотчас померкла, уступив место непроглядному вихрю смятения и жгучей, почти болезненной догадки. Мысли, словно встревоженные пчелы, хаотично заметались в голове, тщетно пытаясь осознать, кто из дворцовой челяди посмел предаваться подобной неге в одном из парадных залов. Волны раздражения, смешанные с почти первобытным, разъярённым пылом, начали разливаться в груди, словно ядовитый туман, пока внезапное озарение, подобное вспышке молнии в густой тьме, не пронзило сознание Николая Павловича, возвращая в память недавние события. Массаж. Да, именно сейчас, в одном из просторных залов Зимнего Дворца, свершался акт полнейшего телесного растворения, на который сам Император не так давно дал своё высочайшее дозволение. Бенкендорф, сейчас Шеф Жандармов, наслаждался массажем. И теперь неведомая, но неотвратимая сила, подобная мощному магниту, неудержимо влекла Императора к этой двери. Но зачем? Он сурово корил себя за минутную слабость, тщетно пытался одёрнуть руку, взывал к разуму, критиковал эти непозволительные, греховные влечения, стремясь образумиться. Однако душа и тело, казалось, жили собственной, непокорной, почти бунтующей жизнью. Он, Николай I, Помазанник Божий, живая Надежда Российской Империи, сейчас, словно марионетка, подчиненная невидимым нитям, направлялся к той массивной двери, движимый этими приглушёнными, обволакивающими звуками. Чтобы. Что? Чтобы узреть то, что было сокрыто от посторонних глаз, ощутить полнее атмосферу этого интимного, почти тайного мига, проникнуть за завесу чужой истомы, но отнюдь ни прервать, ни оборвать ее, а стать безмолвным свидетелем чужого наслаждения, в котором таилась какой-то неведомый, но властный миг. Бесшумно, словно тень, скользящая по стенам старинного замка, он приблизился к двери и, затаив дыхание, легонько приоткрыл её. Голубые глаза, обычно холодные и проницательные, тут же вспыхнули странным огнем, наполняясь ранее неведомым, обжигающим влечением и ненасытной жадностью, словно он был изголодавшимся путником, узревшим долгожданный оазис. Взор невольно и почти нескромно скользнул по кушетке, с явно замененным белоснежным полотняным покрывалом, на котором безмятежно, словно античный бог, покоилось тело Александра Христофоровича Бенкендорфа, получающего сейчас столь желанный, и теперь казавшийся проклятым, массаж. Бенкендорф. Сама фамилия графа отзывалось в его душе трепетным эхом, пробуждая бурю противоречивых чувств. Его глаза были плотно закрыты, ресницы едва заметно подрагивали, а на лице играла умиротворенная полуулыбка. Массажист стоял спиной к двери, словно ангел-хранитель, оберегающий сон своего подопечного, устремляя лик в противоположный конец зала. В этом полумраке, словно в таинственном святилище, тело Железного Генерала, обнажённое и желанное, слегка поблёскивало, подобно искусно выточенной из слоновой кости статуе, а на коже, словно драгоценные капли росы, переливались остатки втираемого дорогого заграничного масла, наполняя воздух терпким и дурманящим ароматом. Николай Павлович завороженно вглядывался в каждый изгиб этого совершенного тела, не в силах отвести взгляд. Что было в Бенкендорфе такого, что так манило его, словно магнит? Сила? Уверенность? Непреклонная воля, ощущаемая даже в расслабленном теле? Он рассматривал сильные плечи, закаленные годами неустанных тренировок, рельефные мышцы, напрягшиеся под умелыми руками массажиста, безупречно сложенное тело, каждый миллиметр которого хотелось обойти взглядом, коснуться кончиками пальцев, ощутить тепло, исходящее от этой обнаженной плоти. Умиротворенное лицо, столь расслабленное, не суровое, почти беззащитное, казалось совсем иным, не таким, каким он привык видеть его в свете дневного солнца за рабочими делами на каком-либо важном Государственном Совете. Император смотрел и не мог оторваться, словно влюбленный мальчишка, завороженно стоящий у запретной черты, отделяющей его от объекта вожделения. Нет, скорее он был грешником, взирающим на демона, зная, что, ступив к нему, он никогда более не сможет вернуться на путь истинный, что его душа навеки будет проклята. Желание прикоснуться, раствориться в этом моменте, превосходило разум, грозя разрушить всё, что было дорого. Это было непозволительно, греховно, недопустимо, но он словно ничего не мог с собой поделать. Глаза его сверкали, будто драгоценные сапфиры, а внутри, подобно извергающемуся вулкану, зарождалось чувство, которое он стыдился признать даже самому себе. Чувство, которое следовало немедленно прервать, не позволить ему разгореться с новой силой, испепеляя его душу. Он должен бежать, бежать от этого искушения, пока оно не поглотило его без остатка. Сглотнув тяжелый комок эмоций, сдавивший горло, он поспешно удалился, едва слышно закрыв за собой дубовую дверь, словно запечатывая выход из темницы искушения. Лёгкий толчок - и дверь, повинуясь невидимой силе, закрылась сама собой, создавая иллюзию случайного сквозняка. Императору не стоило находиться здесь более ни секунды, ведь каждое мгновение, проведенное в этом проклятом зале, лишь усиливало его мучения и подтверждало его неспособность сопротивляться греху. — Ваше Императорское Величество, – услышал он приглушенный голос одного из слуг, встречавшего Государя на одной из извилистых лестниц Зимнего Дворца и склонявшегося в низком, почтительном поклоне. — Подготовьте экипаж, Я отъезжаю в Аничков дворец, – сурово, ледяным тоном изрек Николай, вглядываясь во встревоженный лик юного слуги, словно видя в нём отражение своей собственной слабости. Он бежал. Бежал от себя самого, от своих желаний, от того, кем ему нельзя было стать. — К утру Будет исполнено, Ваше Величество. — Сейчас, – холодно поправил его Государь, давая понять, что не намерен ждать ни единой минуты. Каждая секунда, проведенная здесь, казалась вечностью. – сейчас же подготовьте карету и пошлите нескольких слуг в мой кабинет. — Будет исполнено, Ваше Величество, – Вновь поклон и испуганный взгляд вслед Императору, а затем торопливое обращение, едва ли не мольба, заставившая Николая Павловича задержаться еще на мгновение, словно его пытались удержать на краю пропасти. – Александр Христофорович.. — Оповестите его, когда возникнет необходимость доложить мне о чём-либо, все отчеты пусть излагают в письмах. – Оборвал его Император, стараясь сохранять нейтралитет в голосе и спеша закончить разговор. Даже имя Бенкендорфа звучало для него сейчас как заклинание, способное разрушить его внутренний мир. Более Николай Павлович не желал задерживаться в Зимнем Дворце, в этом крыле, ставшем теперь для него символом искушения и порока, местом, где его благочестивые намерения подвергались жесточайшему испытанию. Более он не желал видеть лик Александра Христофоровича Бенкендорфа, опасаясь, что одного взгляда будет достаточно, чтобы его тщательно выстроенный мир рухнул, словно карточный домик, оставив после себя лишь руины и пепел. Он жаждал забыться, вычеркнуть этот постыдный эпизод из памяти, словно страшный сон, как неправильное видение, как ошибочный кошмар. Он надеялся обрести исцеление, надеялся вернуть былое отношение к слуге, предаваясь времяпровождению с семьей и детьми, с тем, что символизировало для него долг и ответственность, словно пытался замолить свои грехи перед самим собой. Аничков дворец должен стать местом очищения, местом, где его душа, измученная запретными желаниями, обретет долгожданное успокоение и мир, местом, где он сможет вновь стать тем, кем должен быть, а не тем, кем ему суждено было стать в кошмарах и мечтах, поддавшись греховному влечению к Александру Христофоровичу Бенкендорфу.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать