Разбитые Сердца, Целые Души

Five Nights at Freddy's
Гет
В процессе
PG-13
Разбитые Сердца, Целые Души
автор
Описание
Привет. Да, ещё один фанфик. Зато какой. Обещаю, что он будет интересный. Буду рад, если будете оставлять хоть какие-нибудь комментарии, чтобы я знал, что вам интересно
Посвящение
Посвящаю этот фанфик... А кому? Тем, кто меня поддерживает в моем авторстве. И Скотту
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 4. Не в строю

Последний звонок — тот самый, что сигнализировал о конце рабочего дня, о закрытии дверей для посетителей — прозвенел резко, пронзительно, словно похоронный колокол, возвещающий о конце чего-то. Двери пиццерии захлопнулись с глухим, окончательным звуком — лязг металла о металл, щелчок замка, — запирая внутри густой, приторный, удушливый воздух, пропитанный запахами еды, пота и детских слёз, и давящую, тяжёлую, словно физически ощутимую тишину. Сотрудники, уставшие после долгого, изнурительного дня, полного детских криков, претензий родителей и бесконечной уборки, торопливо собирали свои вещи. Их смех, уже не такой натянутый, как в рабочее время, обрывки лёгких, ничего не значащих разговоров о планах на вечер — "Я пойду в бар", "А я просто лягу спать", "Наконец-то этот день закончился" — казались Фокси, слушавшему их из-за занавески, жестоким издевательством, насмешкой. У них была свобода. У них была жизнь за пределами этих стен. А у него? Их шаги — шарканье усталых ног, стук каблуков по линолеуму — постепенно затихали, удаляясь в сторону служебного выхода, растворяясь в ночи. Хлопнула дверь. Завыла сигнализация, затем смолкла, активированная. Тишина. Полная, абсолютная тишина. Обычно в этот момент, в этот переходный период между днём и ночью, между миром людей и миром аниматроников, Фокси ощущал странное, противоречивое облегчение — конец дневного спектакля, конец необходимости притворяться неживым куском металла и меха, возможность наконец сбросить маску неподвижности, пошевелиться, размять затёкшие сервоприводы. Возможность быть... более или менее собой. Но сегодня, в этот вечер, всё было иначе. Его системы не расслабились. Наоборот, они были напряжены, как туго натянутая стальная струна, готовая лопнуть от малейшего дополнительного давления. Его аудиодатчики, вместо того чтобы переключиться в режим пониженной чувствительности, оставались настроенными на максимум, ловя каждый малейший шорох, каждый шелест, каждый скрип. И они ловили. Они улавливали тихие, прерывистые, болезненные щелчки и шипение статики, глухие удары, доносившиеся из Детской бухты напротив. Звуки не просто работы системы охлаждения или дефрагментации памяти. Звуки... повреждения. Звуки чего-то сломанного, пытающегося функционировать. Он стоял за своей занавеской, неподвижный, сжав крюк так сильно, что металл скрипел. Он пытался игнорировать эти звуки. Говорил себе, что это не его дело. Что он предупредил её. Что она сама виновата. Что он не должен, не обязан... Но он не выдержал. Что-то внутри него — то ли остатки старой программы помощи, то ли просто... человечность, если такое слово вообще применимо к аниматронику — заставило его дёрнуться. Медленно, стараясь не издавать ни звука, двигаясь почти крадучись (старая привычка ночного обхода, когда нужно было быть незаметным), он приоткрыл занавеску ровно настолько, чтобы выглянуть одним глазом, и посмотрел в сторону Детской бухты. То, что он увидел, заставило его системы на мгновение дать сбой, пропустить такт. Красная лампочка тревоги в его внутреннем интерфейсе вспыхнула так ярко, что он едва не зажмурился. Мангл осталась там, в центре бухты, где её "выключили" сотрудники в конце дня — там, где она закончила свою смену. Но назвать это "выключением" было бы натяжкой. Это была лишь тень, жалкая пародия на ту сияющую новинку, что прибыла сюда всего два дня назад. Дети... дети буквально разобрали её на части. Не полностью, конечно, не до эндоскелета, но достаточно, чтобы она выглядела как... как жертва катастрофы. Одна из её розовых ушных раковин, милая деталь её дизайна, была неестественно вывернута наружу, почти наизнанку, свисая безжизненно на нескольких тонких, разноцветных проводах — красном, синем, зелёном — словно кишки, вывалившиеся наружу. Провода искрили, время от времени испуская короткие вспышки. Её блестящий, ещё вчера безупречный корпус был испещрён глубокими, уродливыми царапинами, идущими в разных направлениях — следами острых игрушек, ногтей, случайных ударов. А в одном месте, на её правом боку, чуть ниже плеча, виднелась трещина в пластике — не просто царапина, а настоящая трещина, расколовшая панель, обнажая под ней пучок разноцветных проводов, мигающих светодиодов и блестящий металл эндоскелета. Это выглядело болезненно. Это выглядело неправильно. Её хвост-эндоскелет, её уникальная, отличительная черта, лежал в нескольких шагах от неё, на полу, отсоединённый, бесформенной металлической змеёй, сегменты которой были хаотично разбросаны, некоторые погнуты. Она была обездвижена, брошена на произвол судьбы, оставлена в таком состоянии до утра, когда, может быть, если повезёт, придут техники и займутся ею. Или не придут. Или просто скажут, что ремонт слишком дорог, и спишут. Она выглядела как сломанная кукла, которую ребёнок бросил, наигравшись. Фокси замер, стоя у своей занавески, не в силах отвести взгляд. По его собственным проводам, по его старым, изношенным нервным цепям пробежал ледяной, парализующий ток — не электричество, а чувство. Холодное, пронзительное, всепоглощающее чувство. Он видел это. Он знал это. Он испытал это на собственной шкуре. Воспоминания нахлынули внезапно, с силой цунами, не спрашивая разрешения, сметая все барьеры, которые он годами выстраивал в своей памяти, пытаясь отгородиться от прошлого. Это были не просто данные, не просто записи в файлах памяти. Это были ощущения, живые, пульсирующие, болезненные. Не этот тёмный зал пиццерии. Другое место. Яркое, залитое холодным, белым светом помещение. Медицинский кабинет? Ремонтная мастерская? Белые стены. Белые халаты людей, склонившихся над ним. Запах озона и машинного масла. И боль. Острая, пронзительная, разрывающая изнутри боль в лицевой панели, там, где раньше был второй глаз, где теперь зияла пустота. Боль, которую он не мог выразить, потому что его голосовые динамики были отключены, обесточены, заблокированы. Он хотел кричать, но мог лишь беззвучно корчиться на столе, пока руки в резиновых перчатках копались в его голове, вырывая повреждённые датчики, обрезая провода. А потом — дни, недели, может быть, месяцы (он потерял счёт времени) неподвижности. Полной, абсолютной неподвижности. "Не в строю". Табличка с этими двумя словами — выцветшая, пластиковая — была прикреплена к его груди скотчем. Они даже не удосужились использовать что-то более постоянное. Просто скотч. Как будто он был мусором, ожидающим вывоза. Пыль, медленно, неумолимо оседающая на его мех, забивающая его суставы, попадающая в вентиляционные отверстия. Унизительное, оглушительное молчание вокруг — его не включали, с ним не разговаривали, его просто... игнорировали. Понимание, медленно, мучительно приходящее, что ты больше не нужен, что твоё время истекло, что ты — лишний груз. Страх, холодный, парализующий страх, что тебя никогда не починят, что так и оставят здесь, в темноте, в забвении, пока последняя схема не перегорит, пока последний заряд батареи не иссякнет. Страх смерти. Или того, что у аниматроников проходило за смерть. Он сжал свой крюк — сжал так сильно, что острое лезвие впилось в деревянную балку рядом, на которую он оперся. Металл заскрипел, дерево затрещало, образуя небольшую вмятину. Желание отступить назад, в безопасную, знакомую тьму своей бухты, скрыться от этого зрелища, от этих воспоминаний, было почти физическим, почти непреодолимым. Беги. Спрячься. Забудь. Это не твоё дело. Но его ноги не двигались. Его тело, словно заевшая программа, не подчинялось командам. Он стоял, как вкопанный, глядя на неё, на эту сломанную, брошенную розовую лису. Он видел, как при тусклом свете аварийной лампы, мерцающей под потолком бухты, её голова была слегка наклонена вперёд, подбородок почти касался груди. Её светодиодные глаза были потушены, обесточены, но даже в этой темноте, даже в этом выключенном состоянии ему почудилось, что в их стеклянных, мёртвых линзах застыло нечто большее, чем просто отсутствие питания. Он видел... отчаяние. Безысходность. То же самое отчаяние, что испытывал он сам, лёжа на том столе с табличкой "Не в строю". Внезапно сзади, из глубины зала, раздался мягкий, осторожный звук шагов — не тяжёлый грохот, как у него, а лёгкое, почти бесшумное шуршание. Фокси резко, рефлекторно обернулся, его тело мгновенно приняло оборонительную позу — крюк вскинут, ноги расставлены, готовность к атаке или бегству. Адреналин (или его электронный аналог) вспыхнул в его системах. Это была Чика. Она стояла в нескольких метрах от него, её фигура была освещена тусклым светом из главного зала. Её большие, круглые, добрые глаза — два ярко-голубых светодиода — смотрели на него не с укором, не с осуждением, не с насмешкой, а с глубоким, искренним, печальным пониманием. Она видела. Она знала, что он наблюдал. И она понимала, что он чувствует. Она стояла тихо, неподвижно, держа в своих жёлтых, покрытых мягким мехом руках маленькую пластиковую кексницу — часть её обычного реквизита, её сценического образа, — и её взгляд медленно, осмысленно скользнул от его напряжённой фигуры к обездвиженной, сломанной Мангл в бухте напротив, а затем вернулся обратно к нему. Она не произнесла ни слова сразу. Просто смотрела, давая ему время осознать, что она здесь, что она видит его. Наконец, она заговорила. Её голос, обычно весёлый и звонкий, предназначенный для развлечения детей, сейчас был тихим, мягким, но каждое слово падало с весом неоспоримой, горькой истины, истины, от которой нельзя убежать. «Она напугана, Фокси, — сказала Чика, её тон был полон сочувствия и грусти. — Так же, как и ты. Когда-то. Я видела, как ты смотрел на неё. Весь день. Не отрывался. Ты ведь узнаёшь это, да? То, что с ней происходит. Ты видишь себя. Того себя, прошлого». Фокси резко, почти агрессивно отвёл взгляд от её проницательных глаз. Посмотрел куда-то в сторону, на пол, на стену — куда угодно, лишь бы не встречаться с её взглядом. Его рычание, вырвавшееся из динамика, прозвучало низко, горько, полно самоедства, злости, направленной больше на себя, чем на неё, чем на кого-либо ещё. «Тогда всё было по-другому, — проскрежетал он, глядя на потёртый линолеум под ногами, словно там можно было найти ответы. — Когда-то... когда-то давно я был полезен. Я был нужен. Меня... меня любили. Дети обожали меня. Кричали моё имя. А её... — он бросил короткий, полный горечи взгляд на Мангл, — её создали для этого. Чтобы её ломали. Чтобы над ней издевались. Она — игрушка. Расходный материал. В этом вся разница». «Любовь бывает разной, Фокси, — мягко, но настойчиво парировала Чика, делая шаг ближе к нему. Её голос не повысился, но в нём появилась сталь. — И боль тоже бывает разной. Но боль остаётся болью. Страх остаётся страхом. Не измеряй её страдания своими. Не сравнивай ваши раны, пытаясь понять, чья глубже. Она так же одинока и перепугана, как ты в тот день. Ты помнишь тот день? Тот день, когда тебя унесли со сцены на носилках, когда все смотрели на тебя с ужасом? Когда ты понял, что всё кончено? Она чувствует то же самое. Прямо сейчас. В эту самую минуту». Она не стала ждать его ответа. Не стала давить, требовать признания. Она просто повернулась, её движения были плавными, исполненными достоинства, и так же тихо, как и пришла, удалилась обратно в глубь зала, в сторону кухни, её владений, оставив его одного в проёме его бухты, наедине с его мыслями, его воспоминаниями и видом сломанной Мангл. Фокси снова медленно, словно против своей воли, повернул голову и посмотрел на неё. На Мангл. Теперь, после слов Чики, он видел её иначе. Он видел не навязчивую, раздражающую "замену", не источник своих проблем, не символ своего упадка. Он видел искорёженный металл и пластик, брошенный, забытый, оставленный в полном одиночестве до утра, без помощи, без поддержки. И в гнетущей тишине ночи, нарушаемой лишь неровным, прерывистым шипением её повреждённых, перегруженных систем — звуком, похожим на хрип умирающего, — ему вдруг почудилось эхо. Эхо его собственного, давнего, так и не изжитого страха — страха быть разобранным на запчасти, страха быть забытым навсегда, страха остаться никому не нужным куском металлолома. Он сделал шаг назад, убирая руку с занавески, возвращаясь в тень своей бухты, в своё убежище. Но даже когда тяжёлая ткань упала за ним, отрезая его от внешнего мира, образ сломанной, беззащитной Мангл уже прочно, намертво засел в его памяти. Он горел там, раскалённый и болезненный, как старая, незаживающая рана, которую внезапно, жестоко потревожили, содрав корку и з аставив кровоточить заново.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать