С А Т У Р Н

Stray Kids
Слэш
Завершён
NC-17
С А Т У Р Н
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
— Ты — свеча. Ты должен гореть. — А ты — тот, кто не понимает, что свечи сгорают дотла. История о том, как древний ужас влюбился в своего пленника, а пленник научился держать спичку.
Примечания
не была уверена, но лелеяла надежду, что когда-нибудь напишу что-то, выходя за рамки привычных мне жанров. изначально должная быть небольшой зарисовкой, эта история всё расширялась и расширялась... припозднилась немного, но с хеллоуином вас ! ставлю статус "Завершен", так как изначально задумывалось, что события всей истории будут заключены в одной части, однако же будет продолжение !
Посвящение
данная работа в большей степени вдохновлена работой Кори "Перестань пугать меня" https://ficbook.net/readfic/12558041 (целую руки злотые) а так же песней Pyrokinesis - Сатурн пожирает своих детей
Читать онлайн Отзывы
Содержание

Часть 2

Тишина, последовавшая за уходом Феликса, — обманчива, тонка, как плёнка пыли на паркете в его комнате. Она длится ровно до того момента, как в жизни Хёнджина снова восходит его личное, согревающее солнце — Кристофер. И Хёнджин тянется к этому теплу с жадностью утопающего. Он продолжает общаться с Крисом. Запрета ведь не было? Но за всем этим наблюдают из тьмы звёздные глаза — те, что наклеены на потолке в виде безрадостных созвездий. Сначала замечаются мелочи, похожие на обиженные пакости. В тот вечер, когда Хёнджин, с дурацкой, не сходящей с лица улыбкой, наконец кладёт телефон после долгого разговора, в комнате повисает тишина. Он ещё не успевает переключиться на сериал, как старый радиоприёмник на тумбочке взвывает. Это не просто звук — это оглушительный, яростный скрежет, от которого у Хёнджина закладывает уши и темнеет в глазах. Он дёргается, едва не рухнув со скрипучего стула, больно ударившись коленкой о стол, шипит и зажимает уши. А затем — щелчок, и звук прекращается. Но на этом всё не заканчивается. Спустя несколько часов, когда свет давно погашен и Хёнджин, измученный, проваливается в тревожную дремоту, его веки сами разлепляются. Взгляд застревает на старом шкафу в противоположном углу комнаты. Дверь теперь приоткрыта, всего на пару сантиметров. Из щели струится густая, бархатистая чернота, кажущаяся плотнее окружающего мрака. Он лежит, не в силах пошевелиться, загипнотизированный этой узкой полосой тьмы. Тело покрывается липким, холодным потом, руки и ноги тяжелеют, словно наливаются свинцом. Разум, отупелый от усталости, лихорадочно пытается найти логику: сквозняк, недожал, показалось. Но сердце колотится в животной панике, отказываясь верить. Он не видит движения, не слышит звуков, но знает — из этой щели за ним наблюдают. Феликс не появляется, не шевелится тенью и не делает ничего больше. Просто оставляет дверь приоткрытой, как немой ультиматум, предоставляя воображению мальчика дорисовать все самые чудовищные подробности. И Хёнджин, застывший в параличе на краю кровати, понимает, что это хуже любого явного проявления. Потому что самый страшный монстр — тот, что прячется в его собственной голове, и Феликс мастерски указывает ему, где искать. На следующий день, вернувшись из школы, он замирает в дверях. Все книги с полки над кроватью сброшены на потемневший паркет, разбросаны веером. Словно чья-то невидимая рука в слепой ярости прошлась по ним, не в силах сдержать чувство, которое Хёнджин с ужасом узнаёт. И вряд ли это мама. Пусть она и позже уходит на работу, но никогда в жизни себе не позволяет лезть в пространство сына. Тем более, что после переезда старается не тревожить, боясь подросткового бунта. Феликс не просто возвращается и возвращается оскорблённым. Его проявления больше не просто запугивают, в них прослеживается дикая, неконтролируемая ярость. Ревность. В памяти всплывают чужие, вбитые в сознание слова: «Гори даже надеждой, которую дает этот мальчик». Разве это не было разрешением? Если Феликс хотел, чтобы он сгорел, то почему теперь, когда он пытается хоть как-то жить, это вызывает такую ярость? И Хёнджин, доведённый до предела этим молчаливым террором и абсолютной нелогичностью происходящего, совершает отчаянный поступок. Он решает не сопротивляться, а договориться. Мысль сопровождает его весь день в школе, оставаясь пугающей и единственно возможной. Вечером он стоит посреди комнаты, чувствуя, как предательски скрипят под ним половицы. Взгляд падает на узкий стол под окном, где голые ветки подпиленного дерева царапают стекло, словно пытаясь пролезть внутрь. — Я знаю, ты здесь, — тихо начинает он, глядя в угол, где тени под потолком сгущаются особенно заметно. — Я понимаю, что ты сердишься. Влажное шарканье, будто о грубую кору дерева за окном, отзывается в ответ. Звук — недовольный, угрожающий, но Хёнджин кожей ощущает — его слушают. И сердце сжимается от предстоящей лжи. Он вспоминает, как сегодня Кристофер прикрыл его перед учителем физкультуры, как шутил, сравнивая Хвана и какого-то неуклюжего персонажа из аниме и так радостно хохотал. Этот смех — единственный якорь в его тонущем мире, и переступить через это очень больно. Но страх оказался сильнее. — Он... Кристофер... — имя обжигает покусанные губы. — Ты из-за него злишься? Мы же просто общаемся. Слова повисают в воздухе, густые и липкие, как паутина. Он лжёт, и лжёт подло, предавая единственный лучик света в своей жизни ради призрака, ради спокойной ночи. Лжёт, всё ещё не понимая, чего же от него хотят на самом деле. На следующее утро, едва открыв глаза, он видит на полу у кровати скомканную записку. Всё тем же корявым, рваным почерком, выведенным с такой силой, что бумага чуть не рвётся, стоит одно-единственное слово. «ЛЖЕШЬ» Он поднимает записку, и что-то щёлкает в его сознании. Ложь не работает, мольбы и страх — тоже. Значит, должно работать что-то другое. Хёнджин весь день ходит с ощущением, что ему дали задачу, подвох которой в том что решения нет. Что можно противопоставить силе, которая видит тебя насквозь? Страх она пожирает с жадностью. Ложь — отвергает с презрением. Что остается? Он ловит себя на мысли, что машинально наблюдает за плывущими за окном облаками, и вдруг его осеняет: Феликсу не нужна его ложь. Ему нужна реакция. Любая, но направленная на него. Не рабская покорность и не притворное безразличие, а любая искра, любое движение души, адресованное лично ему. Решение вызревает медленно и мучительно. Это не озарение, а вынужденная капитуляция, единственный оставшийся шанс. Он не просто начинает играть — он принимает новую, чудовищную реальность: чтобы выжить, он должен сделать своего мучителя не врагом, а зрителем. Единственным зрителем в этом театре абсурда. Он начинает задавать вопросы вслух, обращаясь к пустоте, к шевелящейся тени, к скрипнувшей половице. Вопросы, сводящие с ума своей бытовой абсурдностью, рождаются не по плану, а спонтанно, подсказанные самой комнатой и одиночеством. В одну из ночей полная луна на чистом небе заливает комнату призрачным, почти белым светом, отбрасывая на паркет резкие тени от голых веток за окном. — Тебе нравится, когда луна в окно светит? Вот так... как сейчас? — его шёпот звучит неестественно громко в лунной тишине. Ответ приходит не утром. Он приходит сейчас же — в этом серебристом мраке. Сначала юноша слышит тихое, сухое шуршание бумаги где-то в ногах кровати, потом — лёгкий перекат. Из-под кровати, из чёрной щели, медленно выкатывается плотно скомканный листок. Сердце на мгновение замирает. Хёнджин не шевелится, лишь провожает глазами белесый комок в полумраке. Потом, медленно, будто разминируя бомбу, наклоняется, протягивает дрожащую руку и разворачивает бумажку. Всё тот же рваный почерк. «ДА» Проходит несколько ночей, наполненных лишь скрипом дома и гулом тишины. Новый вопрос рождается, когда за ужином отец поднимает разговор о том, что можно было бы сделать в некоторых комнатах небольшой ремонт. Хёнджин молча доедает ужин и уходит к себе, долго сидит и разглядывает комнату, взгляд падает в первую очередь на обои, где в некоторых местах были пятна неизвестного происхождения. — А эти цветы... они тебе нравятся? — он говорит о выцветших розах и сам не понимает, зачем это спрашивает. На этот раз шуршание раздаётся прямо у его изголовья, и новая записка падает на подушку, едва не задев его щёку. Буквы выведены с размахом, с каким-то странным раздражением. «УВЯДШИЕ» Гремучая смесь — искренний, животный страх, приправленный искусственной, липкой сладостью поддельного внимания. А Феликс... купился на это. Ему нравится новый, сложный коктейль эмоций. Агрессия пошла на убыль, сменившись любопытством. Вместо падающих книг по стенам начинают ползти причудливые узоры из теней, будто существо пытается ответить ему на его жалкие попытки общения.

***

Утро — это кратковременное перемирие с реальностью. Он просыпается не от скрипа половиц, а от будильника в телефоне. Быстро собирается, натягивая школьную форму, почти не глядя в углы, где ночью клубилась тьма. Наскоро чистит зубы в старой ванной на втором этаже, и запах пасты на время перебивает призрачный запах пыли и старости, который, кажется, навсегда въелся в его кожу. Внизу, на кухне, пахнет кофе и жареным хлебом. Он не успевает сесть за стол — только хватает рюкзак, пока мама сует ему в руки хрустящий бумажный пакет. — Хёнджин-а, ты хоть позавтракай! — слышит он ее голос, но уже мчится к двери. Она успевает поймать его за рукав, поправить воротник и на мгновение прикоснуться губами ко лбу. Это прикосновение — как укол чего-то настоящего, горячего, живого, оно обжигает своей простой человеческой нежностью. — Яблоки возьми, — она засовывает ему в карман куртки два прохладных, гладких плода. — Не голодай. И вот он уже бежит по улице, морозный ветер бьет ему в лицо, кусает щеки и нос. В школе у раздевалки встречает Кристофер — улыбка во всю ширину лица, собранные в нетерпении брови и энергия, которой хватило бы на десятерых. — Хван Хёнджин! Ты опять сонная муха! — Крис хлопает его по плечу, и от этого прикосновения по телу разливается живительное тепло. Оно смывает липкие остатки ночного страха, как горячий душ. — Контрольная по алгебре через урок, ты готов? Я вчера звонил, ты не брал трубку. — Прости, — Хёнджин выдавливает улыбку, вспоминая текст записки. «ЛЖЕШЬ». — Закопался в учебниках. Спасибо, что предупредил. Они идут по коридору, и Кристофер без умолку тараторит — о контрольной, о новом клипе любимой группы, о дурацкой шутке, которую вчера выдал учитель истории. Хёнджин слушает, и на какое-то время его подменяют. Он не тот, кто шепчется с тенями, а просто шестнадцатилетний парень, который переживает из-за алгебры, смеется над глупостями и украдкой смотрит на симпатичную одноклассницу из параллели. Он достает одно из маминых яблок, откусывает хрустящую сладость, и она кажется ему самым восхитительным вкусом на свете. Вкусом нормальной жизни. — Слушай, а ты в субботу свободен? — вдруг спрашивает Крис, прерывая свой же монолог о музыке. — Хотели с ребятами собраться: поиграть в баскетбол, потом куда-нибудь двинуть. Тебя ждем. И вот оно — еще один якорь. Еще одна ниточка, связывающая его с миром за стенами его комнаты с выцветшими розами. — Да, — отвечает Хёнджин, и на секунду его ответ кажется ему предательством по отношению к тому, кто ждет его дома. Но он тут же прогоняет эту мысль. — Вроде, планов нет, думаю, смогу. Под яркими люминесцентными лампами школьного коридора, под смех Кристофера и гул сотен голосов, он почти верит, что так и есть. Что ночь никогда не наступит. Хёнджин прощается с Крисом у выхода из школы, и их объятие затягивается на секунду дольше обычного. Он обнимает его так, будто впитывает в себя остатки дневного тепла, запах ветра и свободы, цепляется за этот якорь, как утопающий за соломинку. Потом отпускает — и снова остается один. Он бредет домой, шурша опавшими и промерзшими ноябрьскими листьями. Они хрустят под подошвами. А он думает. Думает о контрольной, о смехе Криса, о приглашении на субботу — а в голове все это сливается в один плотный, тёмный ком. Он мысленно сравнивает его с набежавшими тучами — тяжелыми, низкими, сулящими бурю. Хёнджин почти бегом подходит к своему дому и прыгает на порог как раз в тот момент, когда первые крупные капли дождя начинают с глухим стуком разбиваться о землю. Тишина. В прихожей никого, лишь на кухонном столе записка замечается от мамы: «В холодильнике карри, обязательно поешь. Будем поздно». Он выполняет вечерний ритуал на автопилоте: вешает куртку, разогревает еду, берет из холодильника ледяной энергетик. Поднимается по скрипучей лестнице наверх, держа в руках свой скудный ужин, как последнее подношение перед входом в иное измерение. Юноша щелкает выключателем, и мягкий, желтоватый свет антикварной лампы на тумбочке заливает пространство. И тогда тень в углу, за шкафом, приходит в движение, словно кто-то, сидевший там смирно, теперь склонил голову, обратив незримое внимание на вошедшего. И Хёнджин улыбается. Не нервной, вымученной ухмылкой, а чем-то более усталым и сложным. Он ставит тарелку с дымящимся карри и банку энергетика на стол, включает настольную лампу, и ее холодный свет выхватывает из полумрака испещренную царапинами столешницу. Он начинает расставлять учебники, тетради, будто готовясь к обычной вечерней учебе. И снова думает. Что если Феликс — не монстр? Не бестелесная злоба, а просто мальчишка, такой же, как он. Тот, кто когда-то жил здесь, дышал этим воздухом, смотрел на эти же обои с увядшими розами. Тот, кто умер, но так и не смог уйти. Он не зацикливается на этой мысли, не дает ей обрасти деталями — это слишком страшно. Но именно она подталкивает его сейчас говорить не из страха, а из... чего-то другого. Говорить о таких же обыденных вещах, о каких он говорит с Крисом. — В субботу, наверное, народ будет в парке мяч гонять на баскетбольной площадке. — он делает глоток энергетика и смотрит в сторону шевелящейся тени, намеренно избегая чужих имен, — А ты... Феликс? Тебе нрав... — запинается на секунду. — Нравятся спортивные игры? Он не ждет мгновенного ответа. Он просто бросает этот вопрос в тишину, как бросил бы его другу.

***

Хёнджин изучает Феликса с методичностью заключенного, вынужденного делить камеру с опасным сокамерником. Он отмечает каждую реакцию, запоминает, что вызывает кратковременный интерес, а что — мгновенное раздражение. Постепенно он становится внимательным слугой собственного мучителя, но в этой роли появляется нечто большее, чем просто страх. Их связь, начавшаяся как отношения охотника и жертвы, мутирует во что-то пугающе интимное — токсичный симбиоз, где границы между ужасом и пониманием размываются с каждым днем. Хёнджин уже не просто боится Феликса. Он начинает чувствовать смутные отголоски его настроения, предугадывать реакции, будто между ними протянулись незримые нити. И в глубине души, под слоями страха, рождается извращенное чувство общности. Они оба заперты в этих стенах. И теперь им предстоит найти способ сосуществовать. Мозг Хёнджина, отчаянно цепляющийся за логику, находит новую точку опоры — исследование. Если Феликс реален, значит, у него должна быть природа, история. По вечерам, приглушив звук телефона, он начинает свое тайное расследование: «призраки в старых домах», «сущности, питающиеся эмоциями», «как установить контакт с полтергейстом». Он так поглощен чтением очередной псевдонаучной статьи, что не замечает, как воздух за его спиной сгущается и холодеет. Из самой гущи теней над его плечом мягко выплывает и падает на экран скомканный листок. Хёнджин вздрагивает, сердце на мгновение замирает. Он разворачивает бумажку — она пуста. И в тот же миг чувствует его присутствие. Не леденящий холод, а теплое дыхание на мочке уха, от которого каждый волосок на теле встает дыбом. Голос, который звучит в сантиметре от его уха, — не скрежет и не шепот из пустоты. Это человеческий голос: низкий, молодой, простуженный с чуть хрипотцой баритон. В нем нет ни капли сверхъестественного ужаса — лишь бесконечная, выцветшая усталость, плотная, как смола, и безжалостная ясность. Он звучит тихо, но каждое слово вбивается в сознание, как гвоздь: — Фигней не майся. Словно кто-то на мгновение вдыхает жизнь в саму пустоту, возвращая ей голос из давно забытого прошлого. Вместо паники мальчишку охватывает странная, почти болезненная ясность. А еще что-то другое. Что-то тёплое и пугающее, отчего сердце начинает биться чаще. Это голос. Просто голос. Не записка, не радио, не скрежет в голове. Нечто настолько почти человеческое, что от этого щемит в груди, сжимая её тугой пружиной. Он хочет обернуться, вцепиться в него расспросами, но боится спугнуть этот хрупкий миг. Поэтому просто откладывает телефон, медленно откидывается на подушки и смотрит на потолок, где плывут блёклые созвездия. По спине всё ещё бегут мурашки. — Я пытаюсь понять, Феликс, — говорит он тихо, но без дрожи. Голос звучит удивительно искренне. — Хочу знать, кто ты. Откуда ты взялся. Почему... почему именно я? Воздух в комнате меняется. Давящая тишина сменяется натянутой, заинтересованной. Кажется, сама тьма затаила дыхание. Хёнджин чувствует это кожей — безразличие сменилось вниманием. Пристальным, пытливым, почти осязаемым. Ответа нет. Ни записки, ни голоса. Но он получает нечто большее — ощущение, что его наконец-то услышали. Не как источник страха, а как личность. И в этой новой роли одновременно меньше ужаса и больше леденящей, интимной жути. Феликсу нравится это. Нравится, что свеча не просто горит, а пытается понять, чья рука держит спичку. Что пламя начало изучать пальцы, сжимающие его судьбу. И в этой извращённой симметрии рождается новая, опасная близость — сладость взаимного плена, где тюремщик и узник меняются ролями, ещё не понимая, кто кого пленил на самом деле.

***

Их сосуществование обретает новые, причудливые формы, прорастая в быт тонкими, почти невидимыми щупальцами. Хёнджин, сидя за уроками, начинает думать вслух всё чаще. Сначала робко, почти шёпотом, будто признаваясь в чём-то постыдном. — Никогда не понимал эту теорему... — его голос звучит приглушённо, карандаш нервно постукивает по полю тетради. — Все эти иксы и игреки... как будто специально придумали, чтобы запутать. Никакой логики. Он замолкает, и тишина в ответ кажется ему внезапно слишком громкой, насыщенной, как густой сироп. Говорить вслух с пустотой ещё неловко, голос звучит фальшиво в собственных ушах. Но под этим слоем шевелится трепетное, насторожённое любопытство. Страх перед побоями и леденящим ужасом всё ещё жив в нём, спрятанный в самом глубоком уголке памяти, но он понимает: эта жуткая заинтересованность, это ненасытное внимание — менее разрушительно. И мальчик, затаив дыхание, решает подкармливать именно его, как укротитель, бросающий лакомый кусок через решётку клетки, в которой заперт сам. На следующее утро Хёнджин находит на том же учебнике аккуратно свёрнутый бумажный самолётик. Он разворачивает его со странным чувством предвкушения. Внутри, вместо слов, нарисована простая схема. Слева — коряво выведенное «X», от которого идёт стрелка к заштрихованному прямоугольнику с надписью «СКУКА». А от этого прямоугольника — ещё одна стрелка, упирающаяся в крупное, уверенное «Y». И под всем этим, угловатым почерком, подпись: «X = СКУКА. Y = ТЫ. ВСЕГДА.» Хёнджин замирает, вглядываясь в эти линии. Это уравнение, выведенное из его вчерашнего нытья. Феликс не просто слушал — он анализировал, структурировал его жалобу. У него перехватывает дыхание, и по спине бегут мурашки — но на сей раз не только от страха. В них есть щемящая, запретная доля понимания и даже... странной, унизительной благодарности за такое поглощающее внимание. Он пойман. И ему от этого одновременно невыносимо и... спокойно. Он рассказывает всё подряд, жалуется на строгого учителя истории, бормочет о том, что бутерброд в столовой был сухим, как красиво желтеют листья на улице, и предлагает Феликсу принести ему букет из них, уточняя его любимый цвет. Каждое такое предложение — крошечная жертва на алтарь их общения, попытка купить немного тишины ценою кусочка своей души. Хёнджин научился раздваиваться с виртуозностью, которой сам бы ужаснулся, если бы задумался. Он стал искусным актёром, носящим две маски: днём — почти обычный подросток, чья улыбка в ответ на шутку Кристофера становилась все менее натянутой, чье сердце по-прежнему сжималось от тёплого, живого внимания, этого чистого, неотравленного воздуха в его удушливом мире. Он цеплялся за эти моменты, тайком запасаясь их теплом, как вор, крадущий драгоценности, перед возвращением в свою настоящую, ночную жизнь. А ночью... Ночью он погружался в извращённый симбиоз. Погасив верхний свет, мальчик рассказывал вслух о мелочах своего дня, тщательно и кропотливо вырезая из повествования одно-единственное, согревавшее его имя. Он изучал отклики — странные движения теней, тихий скрежет, в котором ему чудилось нечто вроде одобрения. Само чудовище в своём ужасающем обличии больше не являлось. И Хёнджину казалось, он строит хрупкий мостик над бездной. Ему казалось, он нашёл баланс, увернулся от когтей, подставив вместо горла открытую ладонь. Ему казалось, он усидел на двух стульях, даря частичку себя и Феликсу, чтобы сохранить целое для себя настоящего. Он ошибался. Глупо, наивно и фатально ошибался. Он не строил мост, а рыл тоннель, который должен был рухнуть ему на голову. Не делился собой — он по крупицам отдавал свою душу, и однажды для него самого просто не останется ничего. Всё рушится в один вечер. Кристофер смс-кой приглашает сходить на предстоящих выходных в торговый центр и прогуляться по магазинам. Хёнджин, с улыбкой, растекающейся по лицу тёплой волной облегчения, отвечает, что обязательно подумает, и откладывает телефон, утыкаясь в учебник. Он не видит, как через секунду экран сам вспыхивает мертвенным светом. Не видит, как мессенджер открывается сам собой, а рука-дымка, холодная, с длинными скрюченными пальцами, начинает выводить букву за буквой, вплетая в них столетия накопленной ядовитой ревности. Утро начинается с оглушительной трели телефона. Хёнджин сонно нащупывает среди вороха одеял гаджет и, хмурясь, тыкает на кнопку принятия звонка. — Хёнджин? Ты... в порядке? — голос Криса не просто напряжённый: в нём звенит боль, которую Хёнджин узнает с первого звука. — Что? Крис, да, я... в порядке. А что? — Твоё сообщение... Вчера. Ты точно в порядке? Ледяная тяжесть, знакомая и всё равно каждый раз ужасающая, медленно ползёт из желудка к самому горлу, сжимая его. Он лихорадочно отнимает телефон от уха и открывает переписку. Сообщение, отправленное глубокой ночью, с его номера, но слова... Слова уродливые, вывернутые наизнанку, полные такой точной, такой интимной жестокости, что их может знать только тот, кто часами наблюдает из теней, впитывая каждую улыбку, каждый взгляд, как яд. Завершается оно лезвием по живому: «Отстань. Ты меня раздражаешь.» В ушах звенит. Мир сужается до размеров экрана. — Это... это не я, — его собственный голос звучит чужим, тонким, прошитым панической дрожью. — Крис, клянусь всем, чем угодно, это не я. Не я! Но его оправдания тонут в тишине на том конце провода, беспомощные и нелепые. Как доказывать, что твою жизнь, твои мысли, твоё лицо крадёт нечто, что не оставляет следов? Как кричать: «Ко мне в комнату вселился демон» и не услышать в ответ тихий, жалостливый вызов скорой?

***

После того звонка Кристофер отдалился. Его взгляд, когда их пути пересекались в школе, стал осторожным, отстраненным, пронизанным недоумением и глубокой обидой. Хрупкий мост в нормальную жизнь, который Хёнджин латал всем своим отчаянием, не просто треснул — он рухнул, унося с собой последние остатки тепла. Вернувшись в свою комнату-тюрьму, Хёнджин не говорит ни слова. Он стоит, вжавшись спиной в дверь, сжав кулаки так, что ногти впиваются в ладони, и смотрит в самый темный угол. Воздух густой и сладковатый, как от разлитого яда. То, что делает чудовище, — не просто пакость и не месть. Происходящее — демонстрация абсолютной власти. Феликс показывает, что его щупальца простираются далеко за стены этой комнаты, что он может отравить и раздавить все, что юноше дорого. И самое унизительное в том, что, прислушавшись к тишине, Хёнджин не ощущает его ярости. Нет, это не ярость — чудовище удовлетворено. Спокойное и всеобъемлющее удовлетворение хищника, наконец-то поставившего свою метку на добыче и отогнавшего всех возможных конкурентов. Теперь он принадлежит Феликсу безраздельно. Теперь в комнате царит иная тишина — не зыбкая и настороженная, а густая, как смола, и беспросветная. Та тишина, что наступает после приговора, когда апеллировать уже не к кому. Хёнджин перестает делать вид. Он больше не бормочет историй в темноту, не задает наивных вопросов. Зачем? Само существо тоже не идёт на контакт первым, будто понимает, что совершило ошибку. Он становится тенью самого себя. В школе — автоматически отвечает на вопросы, механически пережевывает еду в столовой, чувствуя на себе растерянный и обеспокоенный взгляд Кристофера. Но этот взгляд больше не греет — он обжигает стыдом и беспомощностью. Он — живое напоминание о том куске его души, который Феликс так цинично отрезал и выбросил. Дом — уже не крепость, а камера смертников. Он поднимается по лестнице, и кажется, даже скрип половиц звучит иначе — не предупреждающе, а насмешливо. Его возвращения ждут. Дверь в его комнату всегда приоткрыта, словно говорит: «Входи. Твое место здесь». Он выполняет все ритуалы: вешает куртку, моет тарелку после ужина, раскладывает учебники. Но это уже не жизнь, а ее инсценировка. Феликс, кажется, насыщается этой демонстрацией покорности. Книги больше не падают, радио молчит. Иногда краем глаза Хёнджин замечает, как тень в углу лениво перетекает, будто наблюдатель, удовлетворенный зрелищем, дремлет в своем кресле. Но однажды вечером, когда Хёнджин, тупо уставившись в страницу учебника, уже час не может прочесть ни строчки, он чувствует знакомое движение у своего плеча. Он не вздрагивает, лишь медленно переводит взгляд. На учебнике лежит новая записка. Не скомканная, не самолетик. Аккуратно сложенный квадратик. Внутри тем же корявым почерком выведено всего два слова: «СКУЧНО. РАССКАЖИ.» Хёнджин медленно поднимает голову и впервые за пару дней прямо смотрит в тот угол. В горле стоит ком — из страха, ненависти, отчаяния и привычной уже унизительной связи. — Чего ты хочешь? — его голос звучит хрипло и глухо. — Ты добился всего. Что тебе еще от меня нужно? Тень шевелится, сгущается. И тогда он понимает. Феликсу мало его молчаливого присутствия: ему, как избалованному монарху, надоедает покорность раба. Он снова хочет представления. Ему нужно не тело в клетке, а душа на ладони. Живая, трепещущая, отчаянно пытающаяся найти в своем тюремщике хоть каплю человечности. И Хёнджин, глядя в эту беспросветную тьму, осознает страшную правду: его тюрьма не имеет стен. Его тюрьма — это ненасытная, вечная потребность существа, для которого он стал и едой, и водой, и единственным развлечением. Он откидывается на спинку стула, и из его горла вырывается звук, нелепый и жуткий в этой мертвой тишине. Он смеется. Тихим, срывающимся, истеричным смехом. Потому что другого выхода не остается. Ничего, кроме как дать ему то, что он хочет, играть свою роль до конца. Смех отступает, оставляя после себя горьковатый осадок и странное, ледяное спокойствие. — Хорошо, — повторяет он тише. — Я расскажу тебе про мою маму. Он делает паузу, собирая мысли. Раньше он бы нервничал, подбирал слова. Теперь просто говорит. — Мы до переезда сильно поссорились, — облизывает пересохшие губы. — До этого она постоянно пыталась лезть в мою жизнь. И не просто спрашивала, как в школе, что на личном, а рылась в моих вещах, просила мой телефон. — Хван поднимает взгляд к потолку, усеянному звёздами, пытаясь сдержать почему-то набежавшие слёзы. — Я даже завидовал одноклассникам, родителей которых волновала лишь их учеба и ничего больше. Учись на отлично и всё, никаких к тебе вопросов. Но моя мама не такая, её не интересовало, что я пытался прикрываться хорошими оценками. Я психанул... — губы трогает грустная улыбка, — потом получил от отца. И вот, что мы имеем. Думаю, ты заметил, что ко мне она не заходит. Даже не пытается поговорить после того случая, и я не знаю, обижается она или просто не хочет провоцировать ещё одну такую ситуацию. — опускает взгляд, заламывает пальцы. — Я слышал, как она говорила с отцом о том, что у меня просто такой период. Чио меня нужно перетерпеть. Тишина в комнате становится густой, вязкой, Хёнджин ждет. И тогда из самой гущи теней доносится голос. Но в нем нет пренебрежения. Он звучит задумчиво. — Она боится. Не тебя, а того, что ты стал другим, — пауза, будто Феликс пробует на вкус эти слова. — Взрослые всегда боятся того, чего не понимают. Им проще назвать это «периодом». Хёнджин замирает. Это не оценка, не отстраненное наблюдение. Это неожиданное от такого существа понимание. — Ты... ты прав, — выдыхает он. — Она смотрит на меня, будто я чужой. А я... я не знаю, как быть тем, кем был. — Зачем? — голос звучит ближе. — Ты стал интереснее. По спине юноши бегут мурашки. — А ты можешь выходить отсюда? — рискованно спрашивает он. — Из комнаты? Или ты привязан только к ней? Тень шевелится. Голос звучит прямо у его плеча, наполненный странной смесью раздражения и любопытства. — Привязан? Нет. Я не узник, тут скорее привычка. Я могу чувствовать весь дом, перемещаться по нему. Ссоры на кухне, тихие разговоры за стеной. Но трогать взрослых — скучно. А ты... — в голосе слышится что-то новое, почти теплое. — Ты каждый раз разный. Хёнджин слушает, затаив дыхание. Его ум лихорадочно работает, переваривая эти слова. Феликс не привязан к комнате — он остается здесь по привычке. Вспоминается случай в ванной комнате, заставляющий желудок судорожно сжаться до боли. Но юноша терпит. — А почему? — шепчет. — Почему со взрослыми скучно? Голос существа становится тише, но от этого только весомее. — Потому что они уже всё для себя решили. Их страхи — бытовые. Их обиды — мелкие. Они как застрявшие пластинки. А ты... — в нём слышится что-то, отдалённо напоминающее интерес. — Ты борешься. Боишься, злишься, пытаешься понять. Ты... живой. Слова висят в воздухе, насыщенные новым смыслом. И в следующее мгновение Хёнджин чувствует это. К его волосам прикасается что-то теплое. Четко очерченное, с весом. Человеческая ладонь. Она ложится на его голову с той же медлительной нежностью, что и мамина рука когда-то. Все его тело мгновенно коченеет. Выдох застревает в горле. Он ждет подвоха — ледяного ожога, боли, хоть какого-то подтверждения, что это обман. Подтверждения, что за ним стоит его мучитель, чудовище... Но от призрачной руки исходит только ровное, спокойное тепло. Настоящее тепло живого тела. Оно растекается по коже головы, проникает глубже, опровергая все, что он знал о Феликсе. Это ужаснее истинного облика существа, кошмарнее побоев и воющего радио. Это не демонстрация силы — это пародия на заботу. Ядовитое подобие того, чего ему так не хватает. И самое чудовищное — его изголодавшееся по простому человеческому прикосновению тело предает его. Мышцы спины сами по себе пытаются расслабиться под этим ложным утешением. Он сидит, вжавшись в стул, не смея дышать, пока ласка длится. Пальцы медленно перебирают его волосы, и каждый нерв вопит от ужаса и неприятия, но не может отстраниться. Учебник истории на столе кажется вдруг смешным и ненужным. Прикосновение исчезает так же внезапно, как появилось. В комнате повисает звенящая пустота. — Учи вслух, тебе же так проще запоминать, я помню, — доносится из темноты. В голосе нет прежней отстраненности. В нем слышится новое, тревожное любопытство. — Расскажи про этих... королей и войны. Мне интересно. Хёнджин медленно выдыхает. Он возвращается к учебнику, пальцы дрожат, когда он переворачивает страницу. Мальчик перечитывает одну и ту же строчку трижды, прежде чем прочесть её вслух, и пытается привыкнуть к происходящему внутри. А там, под грудой обломков, шевелится что-то тёплое и жалостливое — к себе, к Феликсу, ко всей этой нелепой ситуации. Это тепло обманчиво, ядовито, он это знает. Знает, что это всего лишь приманка, что за ней последуют новые удары. Но знание — слабая защита против одинокого сердца. На следующий вечер он снова садится за уроки. И снова, после получаса молчания, его голос, тихий и неуверенный, нарушает тишину. — Учитель по литературе, — Хёнджин делает паузу, прислушиваясь. — Он сегодня сказал, что одиночество — это выбор сильных. Как ты думаешь, он прав? Он не ждёт записки. Он ждёт голоса. Ждёт того самого низкого баритона, который теперь звучит в его памяти не только как угроза, но и как единственный отклик в вакууме его сознания. И голос приходит, не сразу, пропуская паузу, будто обдумывая. — Глупость. Одиночество — это просто факт. Как стены. Как воздух. И снова — прикосновение. На этот раз не к голове, а к тыльной стороне ладони, лежащей на столе. Мимолётное, лёгкое, почти невесомое проведение пальцами по коже. Тёплое. По-настоящему тёплое и мягкое, как человеческая рука. Не то холодное, сухое прикосновение, каким была длань, что когда-то поднимала его раненую руку, не давая запачкать кровать. Хёнджин замирает. Сердце совершает предательский прыжок — не только от страха, но и от смутной, извращённой надежды. Он не смеет опустить взгляд. Не смеет посмотреть на свою руку, которую только что трогали. Вместо этого он пялится в экран ноутбука, где открыто расписание. Буквы плывут и мажутся, не складываясь в слова. В сознании — лишь одно: Феликс. Он отчаянно хочет перевести взгляд на окно, что висит прямо над столом. В темноте стекло превратилось в чёрное зеркало, и, если присмотреться, можно увидеть смутное отражение комнаты. Увидеть кого-то за своим стулом. Но страх сковывает его прочнее любого паралича. Он боится посмотреть. Боится увидеть в том отражении то же чудовище, что явилось ему тогда ночью — чёрную фигуру из шевелящихся, пульсирующих прожилок тьмы. Он предпочтёт эту слепую, тёплую неизвестность ужасу зрелища. Он снова ошибался, думая, что Феликсу нужен только его страх. Ему нужно всё: его внимание, его мысли, его молчаливое согласие на эту жуткую близость. И в обмен он дает единственную валюту, которая что-то значит для Хёнджина, — иллюзию контакта. Иллюзию того, что он не один. И Хёнджин, зная, что это ложь, зная, что его снова используют, начинает подставляться под эту ложь. Потому что даже ядовитое тепло лучше ледяного безразличия пустоты. Он снова сближается с Феликсом, но теперь это сближение обретает новый, страшный оттенок — не вынужденной сделки, а слепого, отчаянного влечения к единственному источнику «тепла» в его жизни, даже если этот источник обжигает изнутри.

***

Кристофер не сдается. Три дня давящей тишины в телефоне — десятки сообщений, отмеченные холодной синей галочкой «прочитано», но оставшиеся без ответа. И этот остекленевший, отсутствующий взгляд Хёнджина в школе, будто он смотрит сквозь людей и стены на что-то невидимое для остальных. В субботу, когда солнце бессовестно яркое и мир кажется таким нормальным, Крис, сжав в кармане кулаки, решается на отчаянный шаг. Дверь открывает мама Хёнджина. Женщина улыбается, узнав в мальчике друга своего сына, вытирает мокрые руки о передник фартука и пропускает его внутрь, ласково расспрашивая, как дела в школе и не замёрз ли он по пути до них. — Хёнджин у себя, на втором этаже. Наверное, уроки делает, — говорит она, и у Кристофера ёкает сердце от бытовой, такой неуместной сейчас нормальности. Видимо, об их ссоре Хван не рассказал, и от этого больно. Лестница скрипит под его ногами, каждый звук кажется неестественно громким. Он стучит в дверь, отмеченную потёртыми постерами, и, не дождавшись ответа, толкает её. Комната погружена в полумрак, шторы полуприкрыты. И в центре этого сумрака, на краю кровати, сидит Хёнджин, согнувшись в три погибели. Он что-то бормочет — тихий, прерывистый, почти ласковый поток слов. Это тот самый тон, которым он раньше подкалывал Криса за его любовь к аниме, растягивая слова и смеясь. «...и я не знаю, нравятся ли тебе эти истории, но я могу рассказывать ещё...» — плывёт с кровати, и у Криса перехватывает дыхание. Это голос его друга, но он обращён в пустую комнату, к теням в углу. — Хван? — осторожно, почти неслышно, называет он его по фамилии, как это часто бывало между ними. Хёнджин оборачивается резко, будто его ударили током. Его лицо, освещенное полоской света из-под шторы, — восковая маска с впалыми щеками. Но глаза... Глаза — два бездонных колодца живого, немого ужаса. В них нет ни капли удивления от его появления, только стремительное, всепоглощающее осознание катастрофы. Он видит не друга. Он видит нарушителя. Вторжение. В голове Хёнджина проносится вихрь: корявые буквы на записке «ЛЖЕШЬ», леденящий шёпот в полной тишине, беспорядок в комнате после ночных «бурь». И теперь — живое, дышащее воплощение всего, что вызывает ревность у того, кто живёт в этих стенах. — Уходи, — вырывается у Хёнджина хриплый, сорванный шёпот. В нём нет просьбы — лишь отчаянная, обречённая мольба, попытка отмотать время назад. — Пожалуйста, уходи сейчас же. Он видит, как глаза Криса, широко распахнутые, наполняются шоком и полным непониманием, и это непонимание — последний гвоздь в крышку гроба. Комната взрывается. Книги на полке за его спиной — толстые учебники, потрепанные романы — с оглушительным грохотом, один за другим, срываются и шлепаются на потемневший паркет. Настольная лампа гаснет, будто её вырвали из розетки. А проектор-планетарий на столе, обычно отбрасывающий на потолок мирные созвездия, начинает бешено мигать, превращая комнату в адский калейдоскоп мечущихся, искажённых теней. Воздух становится ледяным, обжигающим легкие. И из самого темного угла, прямо на глазах у Кристофера, тень от массивного шкафа отрывается от стены, вытягивается в гротескную, тощую фигуру и делает резкий, недвусмысленный шаг вперед. Хёнджин резко вскидывает голову. Его голос, тихий, но прорезающий этот хаос, звучит с новой, железной интонацией — не мольбы, а приказа, рождённого интуитивным знанием правил этой чудовищной игры. — Хватит! — его слова повисают в воздухе. — Он уйдёт. Сейчас же уйдёт. Он смотрит прямо на Кристофера, вкладывая в этот взгляд всю свою накопленную ярость, весь свой страх, заставляя понять без слов: «Беги. Пока не стало слишком поздно». И происходит нечто, не укладывающееся в реальность. Безумная пляска света замирает, ледяной воздух слегка оттаивает. Тень, сделавшая шаг, замирает на месте, ее очертания теряют четкость, расплываясь. Слышен лишь тяжелый, влажный звук, похожий на отдаленное, недовольное ворчание, исходящее из самой гущи темноты в углу. Все это длится секунды три. Потом все разом прекращается: свет лампы возвращается, книги лежат мертвым грузом, чудовище исчезает. Кристофер замирает на пороге, его лицо белеет, как мел. Взгляд, полный ужаса, мечется с разбросанных книг на Хёнджина, который сидит, сжавшись в комок, но больше не прячет лица. Он смотрит перед собой в пустоту, и в его глазах читается не страх, а тяжелое, стоическое понимание: он только что установил новую, хрупкую границу в своих отношениях с тьмой. — Что... что это было? — выдает Кристофер, и его голос — тонкий, почти детский писк, полный смятения. Второй мальчик ничего не отвечает. Он просто сидит и мелко, беспомощно трясется, обхватив себя руками. Кристофер резко, почти спотыкаясь, разворачивается и бежит, не оглядываясь. Его торопливые, гулкие шаги по лестнице, приглушенный возглас в прихожей, и наконец — оглушительный, финальный хлопок входной двери, похожий на выстрел. Дверь в его комнату медленно, с тихим скрипом, закрывается сама собой. Хёнджин сидит неподвижно еще с минуту и пытается набрать воздуха в схлопнувшиеся лёгкие. Потом он медленно поднимает голову, и сам себе удивляется, потому что хочется заплакать, а слезы не набегают. Только пустота, зияющая и бездонная, а за ней — поднимающаяся из самых глубин души кристально чистая, неразбавленная ярость. Он чувствует ее металлический вкус во рту. Мальчик поднимается с кровати. Его кулаки сжаты так, что ногти впиваются в ладони, оставляя на коже глубокие лунки. — Доволен? — сипит он, глядя прямо в темный угол. — Остался только ты! И ты знаешь, что самое отвратительное? Я... я бы остался с тобой в любом случае! У меня не было выбора! Он делает шаг вперед, голос срывается на надрывный шепот. — Я бы его выпроводил, потому что понимаю, что он тебе не нравится. Выпроводил бы, но не из жизни, я скучал по нему, Феликс! Мне нужен был его смех, эти разговоры, прогулки... чтобы потом прийти сюда и не сойти с ума! Чтобы было о чем тебе рассказывать! Чтобы были силы силы смотреть на тебя! Он хватается за волосы, до боли сжимая их в кулаках. Из его груди вырывается сухой, надломленный стон. «Поздравляю. Ты добился идеального одиночества. Для нас обоих.» И в этот момент он чувствует кожей: тот самый леденящий холод, что всегда сопровождал Феликса, не просто дрогнул — он отхлынул. Словно сущность отшатнулась от этих слов. Из тени перед мальчиком медленно, почти неуверенно, выплывает бледная, дымчатая рука. Но на этот раз её движение иное — робкое. Кончики пальцев тянутся к его плечу не чтобы впиться, а с неумелой попыткой... погладить. Утешить. Хёнджин, всё ещё пылая яростью, взметает руку и со всей силы шлепает по этим бледным пальцам. Звука нет — лишь всплеск леденящего холода, обжигающего ладонь. Призрачная кисть дёргается, её очертания плывут. — А ты... — его голос срывается на хриплый шепот. — ...ты своими руками разрушил это! Ты отравил единственное, что начало тебе нравиться во мне! Он не видит, как звёзды в глазницах тени на мгновение гаснут. — Ты не представляешь, что натворил. Он не видит, как тень замирает, переваривая не только его слова, но и жгучее унижение от отвергнутого жеста. Ярость Хёнджина была понятна. А вот эта смесь ярости и горькой правды, подкрепленная физическим отказом, оказывается чем-то новым и несъедобным. Воздух зыбко колышется, полный невысказанных обид с обеих сторон, а пропасть между ними становится лишь глубже.

***

А на следующее утро начинается нечто новое. Воскресенье встретило город свинцовым небом и заунывным дождем, барабанящим по крышам и подоконникам. Хёнджин просыпается с привычной тяжестью в висках — пасмурная погода всегда вызывала у него мигрень. Но в этот раз его будит не скрип половиц и не леденящий холод, а непривычная тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем часов и монотонным стуком капель по стеклу. Комната залита мягким, тёплым светом, контрастирующим с серостью за окном. Лампа на тумбочке горит, хотя он точно помнит, что выключал её. И там же, рядом с телефоном, аккуратно, по стойке "смирно", выстроился деревянный солдатик. Тот самый, которого он несколько раз запихивал на самое дно комода, под вещи, а Феликс перед своим появлением ставил его везде, где посчитает нужным. Теперь он стоит идеально ровно, его облупленное лицо смотрит прямо на Хёнджина, но почему-то сейчас мальчик не ощущает в этом жути. Хёнджин молча разглядывает его, хмуря брови в непонимании. Потом его взгляд падает на учебник по алгебре на столе, где на странице, поверх вчерашней нерешённой формулы, аккуратным, угловатым, но на удивление старательным почерком выведены ответы к домашнему заданию. «Я могу быть полезным. Я могу быть частью твоего мира» — именно так ощущается всё это. Обида, густая и едкая, остаточно жжёт мальчика изнутри. Но к ней теперь примешивается острое, леденящее недоумение. Это что, подношение? Покаяние? Попытка купить его прощение решённой домашкой и ровно стоящей игрушкой? Это так нелепо, так жалко и так... по-человечески, что ему становится почти не по себе. Спускаясь по скрипучей лестнице, Хёнджин попадает прямиком на кухню. Пространство, совмещённое с гостиной, залито ровным серым светом с улицы. Слева — кухонный остров с барными стульями, где мать, уткнувшись в глянцевый журнал о садоводстве, лениво перелистывает страницы. Справа — гостиная: диван с потёртой обивкой, напротив — массивный телевизор на тумбе. Он молча накладывает себе в тарелку риса и яичницу, съедает стоя, прислонившись к кухонной столешнице. Взгляд устремляется в экран, где идёт какой-то клишированный боевик — полицейский с идеальной прической в одиночку разбирается с бандой головорезов, а потом получает красотку в жёны. «Он теперь, наверное, думает, что я псих, — проносится в голове. — Видел ли он это? Ту тень, что двинулась на него? Или просто подумал, что у меня крыша поехала от одиночества?» Мысли, тяжёлые и липкие, накатывают волнами, сжимая виски. Он чувствует, как жар стыда разливается по щекам при одном только воспоминании о вчерашнем. «А может, он вообще ничего не понял? Просто испугался грохота и мигания света?» Подобные размышления приводят к одному выводу — он сам, своим криком и своей паникой, оттолкнул единственного друга. Хёнджин плюхается на диван, вжимаясь в подушки, и пытается раствориться в примитивном сюжете. Вот герой уворачивается от пули, вот произносит крутую шутку, вот взрывается машина. Яркие вспышки, грохот, простые и понятные эмоции — хоть какая-то передышка для измотанного мозга. Проходит пара часов. Он кутается в мягкий клетчатый плед, впитавший запах старого дивана и пыли. Тело, наконец, расслабилось, мысли стали вялыми и расплывчатыми, потонув в монотонном шуме дождя за окном и приглушённой симфонии кухни — где мама перебирает посуду, слышен шелест убираемых в шкаф тарелок, мягкий стук закрывающейся дверцы. Он уже не следит за сюжетом фильма, просто наблюдает за мельканием цветных пятен на экране. И вдруг свет в торшере над диваном мягко мигает. Один раз. Два. Свет будто вздыхает, его желтоватое сияние на мгновение сходит на нет, чтобы тут же вернуться. Сначала в голове возникает спокойная, бытовая мысль, приятная в своей обыденности, что это лишь скачки напряжения из-за грозы. Но следующее мигание — уже не мягкий вздох, а резкое, нервное подрагивание, словно вспышка фотоаппарата прямо в глазах, — пронзает его осознанием, ледяным уколом прямо под рёбра. Расслабленность испаряется мгновенно, тело снова становится жёстким, каменным, каждый мускул натянут как струна. Он не поворачивает головы, лишь шепчет беззвучно, губами, обращаясь к пустоте и мигающей лампе, из которой теперь словно сочится напряжение: — Феликс? И в тот же миг чувствует это. Тёплое, невесомое, но абсолютно реальное прикосновение на макушке. Тот самый псевдоматеринский жест, от которого кровь стынет. Он резко оборачивается, сердце колотится где-то в горле, перекрывая дыхание. Кухня пуста. Свет там выключен, столешница блестит чистой, неестественной сухостью. Мамы нет. И за его спиной — никого. Но он знает. Феликс здесь. Где-то здесь. В самом воздухе, в тишине, в этом внезапном, абсолютном одиночестве. Он растворён в пространстве, он — сама комната. И это знание взрывается в нём яростной, бессильной злобой. Она вспыхивает, как спичка, обжигая изнутри, поднимаясь комом к горлу. Почему? Почему он лезет к нему с этой пародией на ласку, с этим уродливым подобием нежности после того, что сделал? После того, как разломал его жизнь, отравил единственную нормальную связь, оставив его в этой пустоте? Сердце Хёнджина разбивается вдребезги от простого, детского, отчаянного желания — чтобы его просто обняли. Чтобы кто-то большой и сильный разделил с ним этот ужас, эту гнетущую боль, погладил по голове и сказал, что всё будет хорошо. И это существо... это чудовище пользуется этой его слабостью, уязвимой, кричащей частью его души. Оно видит его незащищённость и тычет в неё пальцем, предлагая лицемерную подделку. В этом тёплом, почти человеческом прикосновении он с отвращением и яростью видит не попытку утешить, а самую настоящую, изощрённую, бессердечную издёвку.
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать