Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
— Ты — свеча. Ты должен гореть.
— А ты — тот, кто не понимает, что свечи сгорают дотла.
История о том, как древний ужас влюбился в своего пленника, а пленник научился держать спичку.
Примечания
не была уверена, но лелеяла надежду, что когда-нибудь напишу что-то, выходя за рамки привычных мне жанров. изначально должная быть небольшой зарисовкой, эта история всё расширялась и расширялась...
припозднилась немного, но с хеллоуином вас
! ставлю статус "Завершен", так как изначально задумывалось, что события всей истории будут заключены в одной части, однако же будет продолжение !
Посвящение
данная работа в большей степени вдохновлена работой Кори "Перестань пугать меня" https://ficbook.net/readfic/12558041 (целую руки злотые)
а так же песней Pyrokinesis - Сатурн пожирает своих детей
Часть 1
01 ноября 2025, 01:52
Воздух в комнате густой, с примесью пыли и запаха старого дерева, который не выветривается, несмотря на все старания матери проветрить. Пылинки, словно микроскопические бабочки, кружат в луче от единственной лампы под абажуром из пожелтевшей пластмассы.
Стены затянуты обоями когда-то кремового цвета, что теперь покрыты разводами, похожими на высохшие реки на старой карте, и тусклыми, выцветшими розами, чьи лепестки сливаются в безрадостные пятна. Под ногами лежит паркет, потемневший от времени, его доски то и дело предательски скрипят под весом, будто перешептываясь о каждом шаге. В углу, под самым окном, в которое упираются голые ветки какого-то дерева, стоит узкий, темный стол. Столешница испещрена царапинами и следами от чернил — немые свидетельства чужих жизней, возможно, таких же школьников, как и он — судя по неоновым звездам на потолке, так оно и было. Именно за этим столом ему, Хёнджину, чья жизнь резко съехала с рельсов из-за переезда, и предстоит делать домашние задания. Если, конечно, он вообще сможет здесь сосредоточиться.
Родители в восторге от этого дома. «Свой угол! Настоящий! С историей!» — восторгается мать. «И за эти деньги — просто подарок! Уже неделю присматриваемся, думаем о покупке», — вторит отец. Они не видят, как по ночам тени в коридоре сгущаются неестественным образом. Не слышат тихого скрипа, что похож не на звук дерева, а на чье-то сдавленное, хриплое дыхание. Взрослые видят уют и потенциал.
А оно, незримый паук, плетущий паутину из тишины и страха, всю эту неделю лишь наблюдает. Присматривается к новому жильцу — не к родителям, слишком взрослым, слишком плотно закутанным в кокон своих бытовых забот. А к этому долговязому подростку, в глазах которого читается не детская робость, а уже почти взрослая, едкая тоска и отчуждение. Интересно. Стоит ли этот мальчишка его внимания?
Пока существо размышляет, Хёнджин сидит на кровати, уткнувшись в сияющий экран телефона — свой личный портал в нормальный мир. Он пытается игнорировать давящую атмосферу, этот сладковатый запах гнили, что витает в воздухе.
Внезапно с тихим щелчком гаснет свет. Комната разом погружается в синеватую муть планетария, отбрасывающую на стены с уродливыми розами блеклые созвездия.
— Развалюха. — бормочет Хёнджин, думая о скачках напряжения, с раздражением поднимается и плетется к выключателю. Безрезультатно. Кнопка продавливается туда-обратно с бесполезными щелчками. Правда, неясно, почему проектор звездного неба всё еще работает, но, будучи погруженным в скроллинг ленты, мальчишка внимания на это не обращает.
Из самого тёмного угла, из-за шкафа, доносится скрип. Негромкий, влажный, словно кто-то провел мокрой курткой по доскам. Хёнджин резко оборачивается, но видит лишь очертания мебели в слабом сером свете. Тень от шкафа, удлинившаяся и неестественно искривившаяся, поднимается к потолку, превращаясь в бездонную прореху. Он мотает головой, пытаясь стряхнуть налипшее ощущение паники.
«Показалось».
В мертвенном свете застыли на полках причудливые силуэты — не игрушки, а их бледные призраки, уродливые и расплывчатые, словно размытые временем и дурными снами. Плюшевый медведь, некогда мягкий, теперь лоснится засаленными пятнами, а его единственная стеклянная глазина отражает свет планетария плоским, тусклым блеском. Рядом кукла с треснувшим пополам фарфоровым лицом; из щели на ее щеке проглядывает темная пустота. Деревянный солдатик, чья алая краска давно облупилась, стоит по стойке «смирно», обнажив потрескавшуюся, почерневшую древесину, похожую на обугленные кости.
Этот «милый» хлам родители, в своем слепом стремлении законсервировать ускользающее детство, извлекли с антресолей и с натужной бодростью расставили по его комнате в новом доме. В шестнадцать-то лет. Хёнджин с отвращением водит по ним взглядом. В них нет ни капли тепла или ностальгии — лишь навязчивый, удушливый привкус принудительной инфантильности. Они не воспоминания, а укор, немые надзиратели, приставленные следить, чтобы он не стал по-настоящему взрослым. Каждый раз, глядя на них, он чувствует на своей коже липкие пальцы родительской опеки, не желающие разжиматься.
Скрип повторяется, теперь уже прямо за его спиной. Парень замирает, сердце подпрыгивает где-то высоко в горле, становясь комом. Будто в ответ на его страх, с полки с грохотом валится деревянный солдатик и катится по полу. Глухой стук отдается в висках навязчивым эхом. А плюшевый медведь с одной стеклянной глазиной, кажется, поворачивает свою пустую глазницу прямо на него.
Хёнджин с силой вжимает ноготь в ладонь, шумно вздыхает. Острая, реальная боль пронзает кожу.
— Реальность. Это реальность. Дом старый, сквозняки. — шепчет он себе, заклинание против надвигающегося безумия.
И вот тогда оно понимает. Понимает, что этот мальчишка стоит усилий. Он вкусный. Непозволительно вкусный, потому что он почти взрослый — сам так считает, так держится. А значит, его страх особенный, насыщенный. Он не просто боится темноты или скрипов. Он боится самого своего страха, стыдится его, давит в себе эту "детскую" реакцию. Эта внутренняя борьба, напряжение между взрослым самовосприятием и детским ужасом создает невероятно сложный, изысканный букет. И существо решает, что будет дегустировать его медленно, смакуя.
Следующие несколько ночей превращаются в однотонную, изматывающую полосу. Свет гаснет с пугающей регулярностью, всегда на чуть дольше. Скрип за спиной уже не просто доносится из угла — он звучит вплотную у изголовья кровати, влажный и размеренный, как чье-то дыхание. Игрушки по утрам замирают в неестественных позах: медведь лежит лицом в подушку, кукла упирается лбом в стену, а солдатик всегда оказывается на полу, уронив свой деревянный штык. Мальчишка все крепче впивается ногтями в ладони, оставляя красные полумесяцы на коже. Он молчит. Не зовет родителей. Слишком взрослый для этого. Слишком стыдно.
А нечто из темноты наблюдает и ждет, когда трещины в его самообладании станут шире. Ждет, когда можно будет залить в них свой яд.
Хёнджин почти не спит. Синяки под глазами становятся глубже, пальцы на правой руке покрыты сеткой засохших царапин. Он больше не бормочет заклинания о реальности. Он просто лежит в темноте, сжавшись, и слушает. Ждет.
На четвертый день он не выдерживает. За ужином, в ярко освещенной, пахнущей едой кухне, которая кажется ему другим миром, он откладывает вилку.
— У меня в комнате... с проводкой что-то не так, — говорит, глядя в тарелку. Голос звучит хрипло от недосыпа. — Ночью свет постоянно отключается.
— Опять? Может, просто лампочка перегорела? — мать смотрит на него с легкой тревогой.
— Нет. Не в этом дело. Он... щелкает и гаснет. А потом включается сам.
Отец, до этого молча поглощавший ужин, тяжело вздыхает. Он отодвигает тарелку и смотрит на сына усталым, немного отстраненным взглядом человека, который целый день решал взрослые проблемы.
— Хёнджин, — начинает он, и в его голосе нет злости, лишь раздраженная усталость. — Не надо по ночам в телефоне сидеть. Глаза портишь и спать нормально не можешь. Ложись спать, как все нормальные люди. Вот мы спим — и нам эти "отключения" не мешают.
Удар пришелся не в бровь, а в глаз. Он не просто не был услышан — его проблема была списана на его же неадекватность. «Ночные бдения в телефоне». Удобное, простое объяснение.
—Но... — пытается юноша, но мать уже встает, чтобы налить ему чаю, своим видом показывая, что разговор окончен.
— Не нокай, сынок, — говорит она, и в её голосе звучит плохо скрываемая тревога уже не за проводку, а за его психическое состояние. — Выспишься, и все пройдет.
Хёнджин отводит взгляд. Комок обиды и бессилия встает в горле таким твёрдым, что не проглотить. Они не верят, спят в своих комнатах, за толстыми стенами, и их сны не нарушает ни скрип, ни влажное дыхание в темноте.
Он больше не пытается что-то объяснить. Просто кивает и доедает холодный ужин, глядя в окно на гаснущее закатное небо. Теперь понял окончательно: он один в этой войне. Взрослые со своим «уютом и потенциалом» оставили его наедине с этим домом. И с кошмарами.
А существо, притаившееся в тени наверху, кажется, довольно потирает незримые лапы. Разлом между мальчиком и миром становится шире. И ему открывается все больше пустого, одинокого пространства, которое можно заполнить собой. Осознание полного одиночества становится той самой последней каплей, которую незримое существо терпеливо ждет. Теперь, когда отчаяние становится абсолютным, можно начинать настоящее.
В ту ночь свет гаснет с уже привычной душащей безнадежностью. Хёнджин даже не вздрагивает, лишь глубже вжимается в подушку, натягивает одеяло до подбородка, ожидая знакомого, противного скрипа со стороны тёмного угла. Но в ответ его встречает неестественная тишина, которую через мгновение нарушает тихое потрескивание. Звук идет сверху — от проектора-планетария, замершего под потолком.
Он медленно поднимает глаза. Блеклые, давно померкшие в реальности созвездия лениво плывут по потолку в своем вечном круговороте. И вдруг одна из звездочек в хвосте Малой Медведицы — та, что поярче — дрожит, словно лампочка на последнем издыхании, и не зажигается вновь. На ее месте зияет идеально круглая, бархатная чернота, проглатывающая даже намек на свет.
Хёнджин приподнимается на локте, сердце бьется где-то в горле, учащенно и гулко. «Скачок напряжения. Перегорела лампа. Всего лишь лампа,» — лихорадочно, почти молитвенно твердит он про себя, цепляясь за хрупкую соломинку логики.
Но следом, без всякого мигания, гаснет вторая. Потом третья. Это не рябь и не сбой. Это методичное стирание. Созвездие за созвездием растворяются в небытии, поглощаемые тьмой, пока все небо над его головой не превращается в сплошной, беззвездный саван. Холодный ужас, куда более острый и первобытный, чем от любого скрипа, сковывает его конечности. Это невозможно. Сон.
Он не может оторвать взгляд от черной пустоты, затягивающей его сознание. И в этой гнетущей, абсолютной тишине раздается звук — настоящий, физический звук, идущий снизу.
Тук-тук.
Глухой удар в самое дно кровати, прямо под ним. Дерево слегка вибрирует. Хёнджин замирает, дыхание перехватывает. «Ветка. Ударила по карнизу. Или мышь. Или...» И прежде чем он успевает достроить мысль, прямо в его сознание, поверх этого стука, врезается другое. Не звук, а нечто иное — ледяная вибрация, проходящая сквозь кости черепа, обрамляющая безжизненный, скрежещущий хрип, похожий на трение камня о ржавый металл: «...Хёнджин» Собственное имя становится молотком, вбивающим гвоздь в крышку его гроба адекватности. Приглашение, от которого нельзя отказаться. И леденящее осознание: дверь в его разум теперь не просто приоткрыта — она сорвана с петель. И по ту сторону двери его уже ждут. Наутро он просыпается с головой, налитой свинцом, и саднящей болью на предплечье. Заспанный, он чешет его и вздрагивает, ощущая под пальцами что-то влажное и липкое. Он разглядывает кожу при тусклом свете, пробивающемся сквозь шторы. Три параллельные алые полосы, будто от трех острых когтей, идут от запястья почти до локтя. Неглубокие, но удивительно ровные, будто их вывели по линейке. «Во сне поцарапал,» — первая, отчаянная, спасительная мысль. — «Ворочался. Нервное. Наверняка.» Он вспоминает, как вжимал ногти в ладони, пытаясь удержаться за реальность. Наверное, делает это неосознанно, сильнее обычного. Да, конечно. Лунатизм. Стресс. Он почти убеждает себя, пока идет умываться, чувствуя на себе тяжелый, неприятно реальный взгляд игрушек с полки у двери. Он заходит в ванную, и его сразу охватывает знакомая духота. Взгляд скользит по обшарпанной овальной раме зеркала, по выцветшим бело-желтым шторкам с клетчатым узором, за которыми скрывается ванна. Рука сама тянется к ним, чтобы отодвинуть, но он замирает. Внезапная, иррациональная мысль впивается в мозг: «а если за ними кто-то стоит?» По спине бегут противные мурашки, холодок щекочет внутренности. Мальчишка с силой сглатывает, отгоняя глупый страх. «Бред. Просто бред.» Он отворачивается, наносит на щетку пасту и начинает чистить зубы, уставившись в потрескавшуюся эмаль раковины. Вкус мяты кажется едким и неестественным. Наклоняется, чтобы сплюнуть, умывается. Вода течет по коже ледяными ручейками. Он зажмуривается, проводя мокрыми ладонями по лицу, смывая усталость и липкий страх. И когда Хёнджин, наконец, поднимает голову и разлепляет веки, в зеркале смотрит на него не он. Светлые, спутанные волосы падают на лоб. Черты лица размыты, как на старом, испорченном снимке, но они — чужие. А в глазницах — не глаза. Там темнота, абсолютная и бездонная, и в этой темноте горят две крошечные, холодные звезды. Сначала — просто непонимание. Мозг отказывается обрабатывать картинку. Потом осознание бьет по нему с физической силой, ледяной волной, смывающей все остальные чувства. Хёнджин отскакивает от раковины, спиной с глухим стуком бьется о дверной косяк, но почти не чувствует боли. Кровь яростно стучит в висках, сердце бешено колотится, готовое вырваться из груди. Он не может оторвать взгляд от зеркала. От него. Не-он пристально смотрит на Хёнджина своими звездными глазами, и в этом взгляде — бездонная, древняя пустота. —Нет... — хриплый, сдавленный звук вырывается из его горла. Он швыряет в зеркало зубную щетку. Пластик с глухим стуком отскакивает от стекла и падает в раковину. Отражение не моргнуло. Оно продолжало смотреть. И тогда Хёнджин, спотыкаясь, отходит назад, в коридор, не в силах повернуться к зеркалу спиной. Он захлопывает дверь ванной с такой силой, что слышно, как звякнуло окно. Прислоняется к стене, дрожа всем телом, и медленно сползает на пол, зажимая ладонью рот, чтобы не закричать. Перед глазами все еще стоит тот образ — светловолосый незнакомец с горящими звездами в глазницах, смотрящий на него из его собственного отражения. Явления больше не привязаны к ночи. Они просачиваются в его день, как яд, медленно и верно отравляя реальность. Игрушки меняют положение, стоит ему выйти из комнаты. По стенам краем глаза он замечает скользящие тени, которые замирают, если он пытается взглянуть на них прямо. Однажды Хёнджин видит, как тень от голых веток за окном, падающая на паркет, на мгновение сгущается в тщедушную, сгорбленную фигуру с непропорционально длинными пальцами, прежде чем снова расплыться в бесформенное пятно. Рациональные объяснения трещат по швам, но разум отчаянно цепляется за них, потому что альтернатива — безумие — страшнее любого полтергейста. Он не верит в сверхъестественное. Он верит в то, что с ним что-то не так. «Это я,» — шепчет мальчишка, глядя на солдатика, снова лежащего на тумбочке. — «Я сам его туда поставил и забыл. Надо же, как память отшибает». «Тень была просто тенью,» — убеждает он себя, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — «Глаза устали. Нервный тик». «Мишку... наверное, я его сам уронил в раковину, когда умывался. В полусне. И не помню». Каждое новое явление он встречает не ужасом перед внешней силой, а холодной, тошной паникой перед тем, что творится в его собственной голове. Он начинает бояться не комнаты, а самого себя. Собственной памяти, собственного восприятия. Может, у него раннее слабоумие? Или шизофрения? Он начинает тайком гуглить симптомы, и каждая строчка в описании кажется ему ужасающе знакомой. Тело подростка, которому нужен сон, питание и витамины, теперь же измученное недосыпом и постоянным стрессом, в конце концов предает его. Он проваливается в тяжелый, неестественный сон, и через какое-то время понимает, что не может пошевельнуться. Сонный паралич. Он скован, его веки не поднимаются, но сам он уже проснулся и осознает все вокруг. Это знакомое по статьям состояние приносит странное облегчение. «Вот видишь, это известный неврологический феномен. Просто мозг глючит». Но затем приходит боль. Не резкая, а нарастающая — тупое, ледяное давление в центре груди, чуть ниже ключицы. Оно не царапает. Оно вдавливается. Медленно, с нечеловеческой силой, так что хрустят хрящи и кажется, будто ребра вот-вот треснут, вонзившись осколками в легкие. Его разум, еще секунду назад цеплявшийся за спасительный диагноз «сонный паралич», погружается в чистую, животную панику. «Это не сон! Так не бывает!» — кричит что-то внутри, но он не может пошевельнуться, не может издать ни звука. Он может только лежать и чувствовать, как этот невидимый штык изо льда прожигает его плоть. Через промежуток времени, показавшийся вечностью, давление исчезает. Тело с облегчающим хрустом отпускает. Хёнджин судорожно вздрагивает, делая первый жадный, свистящий вдох и до самого рассвета боится вылезать из-под одеяла. Утром, дрожащей от бессонницы и остаточного ужаса рукой, он расстегивает пуговицы пижамы — той самой, в которой теперь спит, скрывая царапины и надеясь, что ткань его защитит от новых шрамов. Наивно. На груди, точно в том месте, где гвоздем пронзила боль, расцветает синяк. Не просто фиолетовое пятно, а странной, угловатой формы, напоминающий искаженную, незнакомую печать. Кожа под ним на ощупь мертвенно-холодная и одеревеневшая, будто кусок мяса из морозилки. Мальчишка проходит в ванную и смотрит на своё отражение в зеркале, на это тёмное, ледяное клеймо. И его охватывает новая, всепоглощающая волна страха перед тем, что его собственный мозг, его собственная психика способны на такое: симулировать такую яркую, физическую боль, создавать такие сложные, идеальные гематомы. — Я... я сам, — хрипит Хёнджин, вдавливая пальцы в холодную кожу вокруг синяка, тщетно пытаясь разогнать кровь и вернуть чувствительность. — Во сне. Должен был... удариться о тумбочку... или, может, рухнул на пол... Но ни одно объяснение не выдерживает проверки. Никакой тумбочки рядом не было, а падение с кровати оставило бы и другие следы. Остаётся только леденящая пустота и навязчивый, безумный шёпот в глубине сознания, звучащий почти как смирение. «Сойди с ума. Просто сойди с ума. Так будет проще». Признать, что он теряет рассудок, кажется ему теперь менее страшным, чем поверить в альтернативу. И в этой добровольной слепоте, в этих жалких попытках объяснить побои, которые он якобы наносит себе сам, его уязвимость для существа становится абсолютной. Хёнджин закутывается в одежду, как в кокон, пряча не только тело, но и правду от самого себя. Школа становится серым, размытым фоном, театральной декорацией, за которой ничего не стоит. Хёнджин механически переходит из класса в класс, слышит голоса учителей как отдалённый гул, пытается вникнуть в правила алгебры, но цифры и буквы пляшут перед глазами, оставаясь бессмысленными символами. Он кивает Кристоферу, который что-то рассказывает ему на перемене, улыбается напряжённой, стеклянной улыбкой и не запоминает ни слова. Еда в столовой безвкусна, как бумага, он проглатывает её, лишь бы наполнить желудок, и чувствует, как комок опускается вниз, холодный и тяжёлый. Дом пустует до вечера. Оба родителя на работе, и эта тишина днём кажется ему неестественной, зловещей. Как минимум, она непривычна — до переезда работал лишь отец, а мать оставалась дома. Мальчишка ловит себя на том, что прислушивается — не к скрипам, а к отсутствию звуков, как будто дом затаился и ждёт. А по утрам он находит новые отметины. Не только царапины — тонкие, как от лезвия, на внутренней стороне бёдер, на рёбрах. Иногда это синяки, будто кто-то с невероятной силой сжимал его запястья. Однажды он просыпается с солёным привкусом во рту и понимает, что его подушка мокрая от слёз, которых он не помнит. И всплывают обрывки. Проклятые осколки памяти, выныривающие из тьмы не-сна. Хёнджин лежит, скованный невидимыми путами, не в силах пошевельнуться, а по комнате мечется что-то чёрное и низкое. Оно не имеет формы, это просто клубящееся пятно тьмы, которое проносится от стены к стене, под кроватью, над ним, задевая его кожу ледяным ветром. И звук. Не шёпот, а сухое, костяное, скрежещущее хихиканье. Оно не смеётся над ним. Оно смеётся просто так, потому что может. Потому что это его территория. Хёнджин перестаёт спать. Сознательно и окончательно. Кофе, энергетики, громкая музыка, щипки себя за руки — всё идёт в ход. Страх перед тем, что он сделает с собой в беспамятстве, сливается со страхом перед тем, что существо, если оно есть, сделает с ним. Что хуже — проснуться и обнаружить, что ты перерезал себе вены, или проснуться и обнаружить, что их перерезали тебе? Оба варианта кажутся одинаково реальными и неизбежными. Юноша сидит ночами напролёт, уставившись в экран ноутбука, пока глаза не начинают слезиться от боли, а голова не кружится. Он читает одно и то же предложение по десять раз, не понимая смысла. Руки дрожат, реакции замедляются. Иногда он замечает, что просто смотрит в одну точку на стене минутами, а то и часами, и не может вспомнить, о чём думал. Разум ломается. Это уже не паранойя, а глубокая трещина, проходящая по его душе и разуму. Он больше не пытается бороться или искать объяснения. Юноша просто пытается выжить, переждать, продлить своё бодрствование ещё на час, ещё на пятнадцать минут. Он — ходячий скелет, натянутая струна, готовая с оглушительным визгом лопнуть. Он держится. День. Два. Три. Его сознание превращается в мутный, затянутый пеленой кофеина и паники суп. Он не спит, лишь иногда проваливается в странное состояние забытья — на несколько секунд, реже на минуту-другую. Голова падает на клавиатуру, веки слипаются, и мир уплывает в липкую, неспокойную муть. Именно в эти моменты нечто наносит ответный удар. Он не видит чёрную, мельтешащую фигуру. Теперь атаки приходят иначе — точечно, изощрённо, используя его же истощение как оружие. Хёнджин дёргается, едва успев закрыть глаза, от резкого, оглушительного скрежета, который, кажется, раздается прямо у него в ушах. Звук обрывается, едва начавшись, оставляя после себя звенящую тишину и бешено колотящееся сердце. В другой раз, его лицо, упавшее на учебник, обдает ледяным ветром, будто он высунулся из окна в зимнюю стужу. Он вздрагивает и поднимает голову, но воздух в комнате неподвижен и спокоен. Однажды, провалившись в забытье, он чувствует, как чьи-то тонкие, холодные, как сталь, пальцы сжимают его горло. Удушье приходит мгновенно, паническое, реальное. Он дергается, хрипит, и в тот же миг давление исчезает. На шее не остается ни синяка, ни царапины — лишь леденящее воспоминание о прикосновении и стыдливое, унизительное ощущение, что он чуть не задохнулся от собственного страха. Что-то — кто-то — не дает ему спать. Существо превращает каждый микро-сон, эту последнюю, отчаянную попытку тела выжить, в изощрённую пытку. Оно напоминает ему, кто здесь хозяин. Что бегство в бодрствование — иллюзия. Что его разум и тело принадлежат не ему, и покидать их, даже на секунду, чревато болью и унижением. И Хёнджин ломается всё сильнее. Он начинает бояться этих провалов. Бояться самого себя, своего тела, своей неспособности контролировать даже эти жалкие секунды потери сознания. Его страх становится тихим, затхлым, стыдливым. Он давится им, сидя в школьной столовой, глядя в окно на серое небо. Он чувствует себя загнанным зверем, у которого отняли даже право на изнеможение. А тени в его комнате, кажется, довольны. Они снова получают свою пищу — не чистый, свежий ужас, а прогорклый, ферментированный страхом до состояния тошноты. И это им нравится.***
Он сидит за столом, откинувшись на спинку стула, и пытается делать уроки. Голова пустая, мысли вязкие, как патока. Его руки больше не дрожат — они тяжёлые, ватные. Веки налиты свинцом, и каждое моргание длится целую вечность. Хёнджин проиграл. Тело больше не слушается, не хочет бороться. Оно требует отдыха, даже ценой нового ужаса. Он почти не чувствует страха — лишь густое, апатичное истощение. Старый радиоприемник на столе, обычно молчащий, вдруг начинает шипеть. Белый шум заполняет комнату, монотонный и убаюкивающий. Хёнджин не обращает внимания. Еще одна деталь в какофонии его рушащегося рассудка. И тогда сквозь шипение пробивается голос. Тихий, безжизненный, лишенный всякой интонации. Он звучит не в ушах, а где-то прямо за глазами, в самой середине черепа. «...Хёнджин.» Он не вздрагивает, не испытывает ужаса. Его разум, измождённый до состояния пустоты, регистрирует звук и выдает единственно возможную, покорную реакцию. Хван медленно закрывает глаза и беззвучно шепчет в пыльный воздух комнаты: — Я слушаю. Радио замолкает. —...Кто ты? — спрашивает он, выждав длительную паузу. В его тихом голосе звучит отчаяние. Кажется, ком в горле выдавливает на глаза слёзы. Он устал. Эфир в радиоприемнике остаётся немым. Хёнджин горько, почти истерично усмехается, проводя дрожащей рукой по лицу. «Определённо психоз. Конец. Скоро белый халат, таблетки и решетки на окнах.» Мысль чудовищна, но в своей чудовищности облегчает. Она дает простое, медицинское объяснение всему этому ужасу. Он мирится с диагнозом собственного безумия, когда из-за его спины, из самого тёмного угла комнаты что-то шуршит и вдруг, мягко и негромко, шлёпается на раскрытый учебник по алгебре. Негромко, но в оглушающей тишине звучит как выстрел. Хёнджин вздрагивает всем телом, как от удара током. Его глаза, привыкшие к полумраку, фиксируют на странице с формулами маленький, плотно скомканный шарик из тетрадной бумаги в клетку. Ком тошноты, горячий и кислый, мгновенно подкатывает к горлу. Не метафорический ком, а самый что ни на есть физический — спазм, выжимающий из желудка только что выпитый кофе. Его прошибает ледяной пот, хотя секунду назад ему было душно. Всё внутри обрывается, скручивается в крепкий узел и сплющивает органы. Психозы так не работают. Галлюцинации не могут бросить в тебя реальный, осязаемый предмет. Это физическое, неоспоримое доказательство. Доказательство того, что кошмар — реален. Что оно — реально. Юноша сглатывает липкую, горькую слюну, давясь ею, и судорожно прижимает ладонь ко рту, чтобы сдержать рвотный позыв. Его вывернуло бы прямо на учебники, на стол, на этот чёртов шарик. Глаза застилают слёзы, вызванные спазмом. Он сидит, согнувшись, давится и трясётся, чувствуя, как холодная испарина стекает по вискам и спине. К мысли, что он сошёл с ума, он почти привык. К этому — нет. Минуту, другую Хëнджин пытается перевести дух, отгоняя от себя картину выпитого кофе на рабочем столе. Когда волна тошноты наконец отхлынула, оставив после себя лишь пустую, звенящую слабость, он медленно, будто его рука весила центнер, протягивает ее к бумажке. Пальцы дрожат, роняют записку на стол и снова поднимают. Он даже не думает оборачиваться. Мысль о том, чтобы посмотреть туда, откуда это прилетело, вызывала новый приступ животного, первобытного страха. Он разглаживает смятый листок вспотевшими ладонями. Бумага была знакомой — та самая, в крупную клетку, из его тетради по английскому, потерянной… Когда он её потерял? Был уверен, что оставил где-то в школе. Одна сторона исписана его же почерком, вымученными упражнениями на времена. А с другой стороны, посередине, простым карандашом, было нечто иное. Слово, выведенное угловатым, неровным почерком, который определённо не принадлежал Хвану. Почерком человека, который или разучился писать, или делал это чужой, негнущейся рукой. «Феликс» Ледяная волна страха и странного, извращенного облегчения накатила на него, смывая последние сомнения. Он не сходил с ума. Это было реально. — Спасибо. — шепчет Хёнджин, не зная, за что благодарит. За имя? За подтверждение своей невменяемости? Он ждёт чего-то, прислушивается, ждёт толчка, мертвенно-холодного хриплого дыхания за спиной, но… Ничего. Тишина. — Феликс? — зовёт чуть громче. Ответ приходит не из радио. Новая бумажка, такой же скомканный шарик, прилетает из-за его спины и падает на клавиатуру, стоящую чуть дальше учебника. «Не оборачивайся. Все равно ничего не увидишь, Хёнджин.» Мальчишка замер, по спине катится холодный пот, неприятно щекоча лопатки. Он сжимает первую записку во вспотевшей ладони. — Почему? Что происходит? — его голос дрожит, срываясь на шепот. И снова — тишина. Больше ни записок, ни голоса из радио. Только две бумажки на столе, испещренные корявым, почти детским почерком. Он остается наедине с новой, неоспоримой реальностью своего кошмара.***
Последующие два дня прошли в спокойствии. На вторые сутки после произошедшего, когда нервное истощение достигло пика, Хёнджин рухнул на кровать и провалился в чёрную, бездонную яму сна. Он отключился на четырнадцать часов подряд, проспав весь следующий день и открыв глаза уже глубокой ночью. Лежал, слушая лишь тиканье будильника, и постепенно до него начало доходить. Он выспался. По-настоящему. Его тело не ныло от усталости. Он осторожно закатал рукав — царапины на предплечье покрылись тонкой корочкой и побледнели, новых не появилось. Синяк на груди превратился в желтовато-зелёное пятно. Они заживали. Сначала это осознание вызывает лишь осторожное облегчение. Потом, с каждым часом, проведённым в тишине, без скрипов и падающих игрушек, оно крепнет. К третьему дню он уже почти убеждает себя. Стресс. Переутомление от переезда и учёбы. Возможно, лунатизм. Мозг, лишённый отдыха, способен на странные галлюцинации. А царапины... ну, мог и во сне себя поцарапать. Со всеми бывает. На четвёртый день он даже спускается на кухню к утреннему чаю. Кухня была просторной, но неуютной. Лучи солнца в ранний час падали на столешницу из жёлтого пластика «под мрамор», на которой остались крошки от вчерашнего ужина. Хёнджин скользит взглядом по обоям с выцветшим узором из колосьев, по старой газовой плите, эмаль на которой местами облупилась, обнажив ржавое железо. Он смотрит, как пылинки танцуют в солнечном столбе, падающем на линолеум с потрескавшимися швами, и это кажется ему самым прекрасным, самым нормальным зрелищем на свете. Мать помешивает чай в кружке, уставившись в экран телефона. — Мам, — начинает Хёнджин, стараясь, чтобы голос звучал непринуждённо. — А о предыдущих владельцах что-нибудь известно? Мать поднимает на него взгляд, на мгновение оторвавшись от новостей. — Владельцах? Нет, не особо. А что? — Да так... — он наливает кипяток в собственную кружку, бросает в неё чайный пакетик и смотрит, как вода окрашивается в ржавый оттенок заварки. — В тумбочке в комнате нашёл пару детских рисунков. Стало интересно, что за дети тут жили. Врёт. Откровенно врёт, но иначе не может. Стыд всё ещё топит в себе здравый смысл. Женщина пожимает плечами, её внимание уже уплывает обратно к экрану. — Не спрашивала, милый. Наверное, какая-то молодая семья. Не забивай голову ерундой, выброси эти рисунки, если мешают. Хёнджин кивает и отводит взгляд, глядя на свою кружку. Он чувствовал себя идиотом. Конечно, она не знает. И конечно, всё это была ерунда. Всё-таки стресс и лунатизм. Чем дольше длилась эта тишина, тем прочнее становилась эта новая, хрупкая реальность. Реальность, в которой призраков не существует. А про те две бумажки он благополучно забывает, выбросив их в мусорное ведро под столом.***
Юноша с головой ушел в учебу. Это был его якорь, единственная сфера, где все подчинялось четким, понятным законам, не оставлявшим места скрежещущим теням. Он заставлял себя концентрироваться на формулах, датах, грамматических правилах, выстраивая баррикаду из знаний против призраков собственного разума. И теперь, когда можно было высыпаться, Феликс перестал его тревожить. Помогал ему в этом Кристофер — парень с парты позади, который с первого дня взял над ним шефство. Кристофер, видя бледное, уставшее лицо новичка, решил, что тому просто тяжело дается программа. Он терпеливо объяснял сложные темы по алгебре на переменах, скидывал конспекты. Хёнджин испытывал от этого щемящее, почти болезненное тепло. Это была первая искренняя, не требующая ничего взамен помощь, с которой он столкнулся за последнее время. В ответ он начал делиться с Кристофером своими старыми комиксами, а вечерами они могли часами переписываться о какой-нибудь ерунде — о новом сериале, о глупом меме, о сложном задании по физике. В этих цифровых разговорах не было места ни старому дому, ни его тайнам.***
Прошла неделя с того момента, как в комнате воцарилась тишина. Хёнджин почти верит в свое выздоровление. Он лежит в кровати, уткнувшись в светящийся экран телефона, и улыбается, читая очередное сообщение от Кристофера с нелепой теорией о сюжете их домашнего сочинения. И в этот момент, сквозь тишину, раздаётся звук. Не скрип, не шепот, а тихий, но от этого лишь более отчетливый скрежет. Будто кто-то проводит длинным ногтем по внутренней стороне стены у его изголовья. Достаточно, чтобы ледяная игла страха мгновенно пронзила то самое тепло, что согревало юношескую душу все эти дни. Пальцы Хёнджина замирают на экране, улыбка сползает с его лица, оставив после себя маску оцепенения. Он не дышит, прислушиваясь. Тишина снова сомкнулась, но теперь она была иной — натянутой, зловещей, полной ожидания. Он медленно опускает телефон на грудь. И в этот миг его взгляд упал на старую тумбочку у окна. На ней, рядом с кружкой, лежал тот самый деревянный солдатик. Хёнджин точно помнит, что убрал его утром в ящик, на самое дно, под груду тетрадей. Солдатик лежит ровно посередине, его облупленное лицо обращено прямо к кровати. И его деревянная рука с отломанным штыком, кажется, теперь была вытянута, указывая прямо на него. Скрежет затихает, оставив после себя вибрирующую тишину, более громкую, чем любой звук. Хёнджин лежит, вцепившись в простыню. «Нет. Нет-нет-нет. Показалось.» Он с силой щипает себя за запястье. Острая, реальная боль. Но комната не растекается. Солдатик на тумбочке не исчезает. И тогда проектор-планетарий над его кроватью меркнет. Не гаснет, а будто моргает. Синева неба на потолке дрожит. Сердце Хёнджина проваливается вниз, кажется, под кровать, а мальчик с ужасом устремляет взгляд вверх. Проектор моргает снова. И в этот раз, когда свет возвращается, одной из звезд в созвездии Большой Медведицы не хватает. На ее месте зияет идеально круглая черная дыра. — Нет... Моргание учащается. С каждым новым всплеском света пропадает еще одна звездочка. Малая Медведица лишается своей Полярной. Орион теряет пояс. Это тот самый кошмар, с которого все началось. — Друг? Хёнджин снова, уже до крови, вонзает ногти в предплечье, проводя глубокие борозды по едва зажившим старым царапинам. «Проснуться. Надо проснуться!» Он зажмуривается так сильно, что перед глазами плывут разноцветные пятна, и смахивает с лица солёные дорожки слёз. Свет окончательно меркнет, уступая место полумраку. В наступившей тишине слышно лишь его собственное прерывистое, свистящее дыхание. — Почему же ты молчишь?.. Отвечай мне. Хёнджин медленно, против воли, открывает глаза. Нечто стоит прямо перед кроватью. Не тень на стене, а сама Тьма, принявшая форму. Высокое, исхудалое, состоящее из сплетения чёрных, движущихся прожилок. У него нет лица, лишь две впадины, в которых плавают крошечные, холодные звёздочки — последнее, что оно успело поглотить с потолка. Хёнджин пытается закричать. Отшвырнуть это, убежать, позвать на помощь. Но из его сжатого ужасом горла вырывается лишь короткий, жалкий сип — звук лопнувшего пузыря воздуха. Ни крика, ни слова. Только беззвучный стон и леденящий душу страх в глазах, встретившихся с пустошью, в которой плавают осколки его собственного, украденного неба. Он сидит, вжавшись в подголовник, не в силах оторвать взгляд от чёрной фигуры. Его правая рука, вся в кровавых подтёках, судорожно сжимает и разжимает край серого пододеяльника, оставляя на ткани ржавые пятна. Феликс медленно склоняется, движение плавное, как стекающая смола. Его силуэт, лишённый чётких черт, словно вбирает в себя весь свет комнаты, две звезды-впадины скользят вниз, останавливаясь на изуродованной руке Хёнджина. Из самой гущи теней возникает нечто, лишь отдалённо напоминающее руку — длинное, бледное, заостренное на конце. Оно не твёрдое; колышется, как дым, но при этом осязаемо. Парит над окровавленным запястьем, не касаясь, но Хёнджин чувствует леденящий холод, исходящий от него. Затем призрачные пальцы ложатся на кожу. Прикосновение обжигающе ледяное и абсолютно сухое. Феликс мягко приподнимает его руку, отрывая от простыни, а кровь медленно капает на матрас. Холодный, безжизненный скрежет звучит прямо в его сознании, полный спокойного, почти аристократического отвращения. — Не нужно пачкать здесь всё своей грязью. Оно не бросает его руку, а продолжает держать её на весу, словно рассматривая нечто неприятное и ничтожное. В этом жесте нет ни капли заботы — лишь холодное указание, запрет портить свою собственность. Хёнджин послушно прижимает окровавленную руку к груди, сжимая рану, чтобы остановить сочащиеся капли. Он сидит, сипло выдыхая, и с ужасом наблюдает, как чёрное чудовище, не сводя с него звёздных впадин, устраивается на краю его кровати. Затем оно склоняет голову — или то, что должно быть головой — в ожидании. Внутри Хёнджина бушует буря из обрывков мыслей, слишком быстрых и хаотичных, чтобы их собрать. «Это Феликс? Тот самый, что писал записки? Что он такое? Это вообще реально? Может, я в коме?» Но леденящий холод от прикосновения и яркая боль в руке ужасающе реальны. Ком в горле сдавливает его так сильно, что он закашливается — судорожно, надрывно, пока глаза не наливаются слезами. Его сгибает пополам, горло сжимается рвотным спазмом. Желудок судорожно дёргается, но ничего, кроме едкой желчи, не поднимается. Он лишь заплёвывает свою ладонь и пижаму липкой, горьковатой слюной. И тут же, сквозь панику, мелькает новая, жалкая мысль. «Оно сейчас скажет, чтобы я не раскидывался грязью.» Он сглатывает, пытаясь прочистить горло, вытирая рот чистым местом на рукаве. Хёнджин понимает, что должен ответить, молчание сделает хуже. Но его мозг, отключенный страхом, пуст. Он не помнит вопроса. Не помнит ничего, кроме всепоглощающего ужаса. Мальчик поднимает на существо мокрые от слёз глаза, голос дрожит и срывается на шёпот, когда он, наконец, выдавливает из себя жалкую, нелепую фразу: —И-извини... пожалуйста... п-повтори вопрос… Феликс сидит неподвижно, его звёздные глаза мерцают в такт прерывистому дыханию Хёнджина. В их холодном свете читается нечто большее, чем просто насмешка или голод. Что-то глубокое, почти... оскорблённое. — Вопрос... — голос звучит снова, и металлический скрежет в нем смягчается на полтона, уступая место странной, нечеловеческой серьезности. — Был прост. Почему ты молчишь? — существо медленно вытягивает свою дымчатую руку и проводит когтем по одеялу, не касаясь ткани, — Ты разговаривал с ним. С этим... мальчиком. Слова лились так легко. Смех. — в голосе Феликса звучит нечто, отдалённо напоминающее недоумение. — Я наблюдал. Ты улыбался. Тепло. Я чувствовал его отсюда. Оно снова склоняет голову, и его следующая фраза возникает уже беззвучно, прямо в сознании Хёнджина, обволакивая изнутри ледяной, но на удивление ясной мыслью: «Все, что ты давал мне до сих пор — это страх. Чистый, горький, как полынь. Я ценил его. Но сегодня... сегодня я увидел нечто иное. И теперь мне интересно. Разве мое присутствие... менее реально, чем его? Разве я не заслуживаю тех же... крох твоего внимания?» В этих словах нет просьбы. Это требование — не к телу, а к душе. Впервые за все время Феликс интересуется не просто его страхом, а им самим. Хёнджин слушает, и его страх не утихает — он видоизменяется, становясь еще более гнетущим. Раньше существо было стихийным бедствием, безличной силой, которую можно было только переждать. Теперь же оно проявляет нечто похожее на личность, на интерес. И этот интерес пугает своей непредсказуемостью. — Я... я не... — голос Хёнджина срывается, превращаясь в хриплый шепот. Он сглатывает ком в горле, чувствуя, как дрожь пробирается от кончиков пальцев по всему телу. Что ему сказать? «Извините»? «Я вас боюсь»? Это звучало бы как насмешка. — Я не знаю, что... что ты от меня хочешь, — наконец выдыхает он, вжимаясь в изголовье кровати. Его взгляд мечется по комнате в поисках ответа, которого не существует. — С Кристофером... это просто. А здесь... я не понимаю правил. Я не знаю, как... говорить с тобой. Он замолкает, чувствуя себя абсолютно беспомощным. Как можно вести диалог с кошмаром? Как найти слова для существа, которое является самой сутью одиночества и страха? Вежливо спросить, как прошел день? Это абсурдно. И все же молчание становится невыносимым под пристальным взглядом этих звёздных глаз. Феликс слушает его сбивчивые, пропитанные страхом оправдания. Звезды в его глазницах мерцают ровно, безразлично. Когда Хёнджин замолкает, в комнате повисает тишина, более тяжелая, чем любой звук. Затем существо медленно поднимает свою дымчатую руку. Оно не делает ни одного резкого движения, просто подносит её к собственному подобию лица, словно разглядывая свои бледные, полупрозрачные пальцы. — Правила... — его голос снова холодный скрежет. —Ты до сих пор думаешь, что здесь есть правила. Милое заблуждение. — Но... как тогда... — Хёнджин пытается вставить слово, его голос — хриплый шепот, полный отчаянной надежды на хоть какую-то ясность. Феликс резко опускает руку, будто отмахиваясь. Движение такое быстрое, что юноша инстинктивно отшатывается. — Мне не нужны твои объяснения. И не нужно твое понимание. Ты — свеча. Ты должен гореть. Я лишь наблюдаю за игрой пламени. Сегодня оно дало новый оттенок. И это... интересно. «Что за бред?!» — вот-вот сорвётся у Хёнджина с внезапной, отчаянной силой, рожденной из унижения, но он силой сжимает челюсти, скрипнув зубами. — «Я человек!» «Молчи-молчи-молчи!» На секунду воцаряется тишина. Звезды в глазницах Феликса сужаются до булавочных уколов, будто он прочёл его оскорбительные мысли. Затем он наклоняется так близко, что ледяное сияние его глаз выжигает все остальные мысли, а пространство между ними наполняется гнетущим холодом. — Нет. Ты — пламя, которое пытается думать... которое ищет логику в огне... — его шепот обжигает морозом. — Такое пламя гаснет. Оно становится дымом. А дым... бесполезен, — Феликс откидывается назад, и его форма начинает медленно растворяться в окружающих тенях, становясь менее осязаемой. — Так что гори, Хёнджин. Просто гори. Страхом, отчаянием, даже этой жалкой надеждой, что принес тебе этот мальчик. Его фигура растекается в темноте, как чернила в воде. Свет планетария медленно возвращается, звезды занимают свои привычные места на небе. Но воздух теперь отравлен новым, чудовищным пониманием: его не просто пугали. На него смотрели. Как на интересный эксперимент в лабораторной чашке Петри. И его жалкая попытка быть чем-то большим — личностью, способной на диалог — была не просто проигнорирована. Она была отмечена как досадная погрешность, которую следует устранить. Слова Феликса еще висят в воздухе, беззвучным эхом отдаваясь в его костях. Хёнджин сидит, ошеломленный, вновь заточенный в тишине. Он только что говорил с чудовищем. Был диалог. А итог? Пустота. Ни правил, ни слабости, ни даже злобы — лишь холодное, безразличное наблюдение энтомолога, изучающего под лупой судорожные подергивания букашки. Он — свеча. Ему велели гореть и все. Осознание этого стерильно и пусто, как космический вакуум за пределами его самодельного неба. Его мысли, бессильно цепляющиеся за края этого абсурда, грубо обрываются тупой, пульсирующей болью в руке. Пальцы слиплись от запекшейся крови. Ладонь покрыта засохшей, липкой слюной. Физиология, приземленная и жестокая, властно выдергивает его из ступора. Он шугано озирается, почти ожидая, что тень снова конденсируется из угла. Ничего. Лишь мертвенный, безразличный свет фальшивых созвездий. Собрав остатки воли, он поднимается и, пошатываясь, плетется в ванную. Ледяная вода, хлещущая из крана, шокирует своей банальной реальностью. Он смывает кровь, слюну, пот и предательские следы слез, глядя в зеркало на бледное, чужое отражение. Руки предательски трясутся. Вернувшись, он, не глядя, срывает простыню, испещренную ржавыми кляксами. Мысль о вопросах в глазах матери завтра утром, о встревоженном взгляде отца — невыносима. Заталкивает окровавленную ткань в таз с ледяной водой и трет, пока вода не становится грязно-розовой, смывая улики в никуда. Уже в комнате он роняет собственное тело на голый, холодный матрас, пропахший пылью и одиночеством. Полное, тотальное беспамятство, тяжелый и бессознательный провал, куда сбрасывается сознание, сломленное страхом, унижением и невозможностью больше выносить груз собственного существования.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.