Оттенки скандала

Куин Джулия «Бриджертоны» Бриджертоны
Гет
В процессе
R
Оттенки скандала
автор
Описание
Элоиза Бриджертон бросает вызов условностям. Бенедикт — её единственный союзник. Но когда привычные касания задерживаются дольше положенного, а шёпоты за игривыми угрозами обретают новые оттенки, они понимают: в их мире искренность опаснее любого скандала.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Часть 9, или Первый и последний

Элоиза чувствует, как дом сжимается вокруг неё, как его стены медленно надвигаются изнутри. Каждый коридор становится напоминанием о том, чего она не имеет права желать: Бенедикта. Его взгляда, который раньше был просто взглядом брата. Его голоса, звучание которого теперь режет душу по-новому. Даже его молчания — того самого, что висит между ними слишком долго. Она задыхается среди знакомых стен, где каждый шаг отзывается в груди глухим эхом одиночества. И всё время кажется: они знают. Не то чтобы кто-то говорил, не то чтобы кто-то смотрел прямо, но… Взгляд экономки задерживается чуть дольше. Тон разговора меняется, стоит ей зайти в комнату. Она чувствует это, как будто за ней наблюдают, даже когда комната пуста. Когда же Колин объявляет, что собирается навестить Марину Томпсон, теперь уже леди Крейн, Элоиза принимает решение. Она не станет ждать формального приглашения. Она отправляется с ними: с Колином и Бенедиктом. Не из любопытства. Не ради светских условностей. Просто ей нужно вырваться из четырёх стен, очутиться там, где между ними не будет лишних глаз и шепотков за спиной. Где они смогут снова быть рядом, хотя бы молча, но без груза родственных обязанностей, давящих на плечи. Поместье Крейнов встречает их тишиной — такой плотной, что даже шаги кажутся громкими. На вид оно не выглядит заброшенным: окна сверкают чистотой, лужайки подстрижены до совершенства — слишком идеально, чтобы это было делом рук прислуги. Здесь всё слишком ухожено, словно порядок поддерживают не из долга, а потому что без него дом может просто развалиться изнутри. Марина сидит в саду, кутаясь в шаль, несмотря на необычайное для этого времени года тепло. В её взгляде — тень, которую Элоиза предпочитает не разгадывать. Она боится понять. Боится, что горе Марины просочится в неё, как дым сквозь щели, и заполнит собой всё, до чего ещё можно дотронуться. Как будто одно прикосновение к чужой боли, и собственная начнёт проступать наружу. Элоиза бросает короткий взгляд на Бенедикта. Он стоит чуть поодаль, словно тоже чувствует, как воздух становится плотным от невысказанных слов. Ей хочется остаться рядом… Именно поэтому она уходит. Просто потому, что Колин берёт Марину за руку, легко, естественно, без страха быть замеченным. А она даже не решается прикоснуться к плечу Бенедикта, потому что знает: если сделает это, кто-нибудь обязательно поймёт. Сразу. Без лишних слов. И не потому, что они брат и сестра. А потому, что они — они. Она оставляет его там, среди молчания и недоговоренностей, потому что именно это молчание между ними опаснее любого признания. Ей нужно вырваться из него. Хотя бы на время. Нужно найти что-то, что отвлечёт мысли от того, о чём думать нельзя. От того, о чём она всё же думает. Постоянно. Оранжерея возникает неожиданно, будто вырастает из самой земли. Стекло покрыто испариной, витражные узоры растекаются по траве причудливыми тенями. Элоиза толкает дверь, и её окружает влажный, пряный воздух. Здесь пахнет землёй, цветами и чем-то ещё, назвать что она не может. Что-то древнее, почти первобытное. И тут он стоит — мужчина. Высокий. Руки в земле, в одной — садовый нож. Он медленно выпрямляется, будто не до конца уверен, что видит на самом деле. Его рубашка закатана до локтей, а предплечья покрыты шрамами, не боевыми, скорее трудовыми. Отпечатками прожитых лет, оставленными работой, а не битвой. Он смотрит на неё, не враждебно, но осторожно, как на незваного гостя в своём мире. — Здравствуйте… Извините, я… Я — Элоиза Бриджертон. Я и мои братья… Мы пришли проведать вашу жену. Вы ведь сэр Филипп Крейн? Слова срываются быстрее, чем ей хотелось бы. Она произносит их с сомнением: впервые видит мужчину, который занимается физическим трудом без намёка на слуг или помощников. Такие мужчины обычно существуют на периферии её внимания: близко, но недоступно для понимания. Мужчина молчит мгновение. Затем протягивает руку, широкую, покрытую шрамами, но в самый последний момент, прежде чем их пальцы могли бы соприкоснуться, он резко опускает её. — Да, я Филипп Крейн. Ваш визит… неожидан, но не нежеланен. Марина в саду. Его голос низкий, чуть хрипловатый, будто им часто не пользуются. В интонации слышится лёгкий отзвук — не совсем английский, не до конца чужой. Что-то из южных широт, может быть. Он говорит сдержанно, но за строгостью прячется нечто такое, что Элоиза не сразу может назвать. Напряжение? Осторожность? Или что-то ещё — то, что она пока не готова понять. Его взгляд скользит за её плечо, будто проверяет одна ли она. — Вы сказали — братья? — спрашивает он, и в вопросе проскальзывает едва уловимая настороженность. Элоиза ловит себя на мысли, что всё ещё смотрит на его руку — ту самую, которую он не дотянул до приветствия. Под ногтями темнеет земля, следы работы, и, возможно, именно они заставили его отступить. Возможно, он почувствовал разницу между ними — не словами, а кожей. Филипп резко указывает на оранжерею, будто ведёт не беседу, а отдаёт приказ. — Интересуетесь ботаникой, мисс Бриджертон? Или сегодняшняя внезапная жара заставила вас искать убежища в моей оранжерее? В уголке его рта дрожит почти невидимая улыбка, сухая, но без издёвки. Скорее, как если бы он уже знал ответ, но всё равно спросил ради игры или проверки. Элоиза пристально смотрит на него, пытаясь разгадать, говорит ли он всерьёз или просто забавляется её присутствием. — Мы нашли… её. Вашу жену, — произносит она чуть тише. — Я и мой брат Бенедикт пришли поддержать Колина. Вы, наверное, знаете… Он был помолвлен с ней. Она резко качает головой, почти сердито. Не на него. На себя. За что? За необходимость объясняться. За то, что вообще чувствует себя обязанной говорить за других. Как будто ей положено быть посредником между людьми, чьи чувства она даже не до конца понимает. Или, что хуже, слишком хорошо понимает. — Но не переживайте, — добавляет она быстро, — мой брат — порядочный человек. Просто… он беспокоился о ней. По-дружески, — уточняет она, хотя не уверена, почему именно это нужно подчеркивать. Элоиза прикусывает губу, оглядываясь по сторонам, будто где-то среди цветов прячется тема, способная перевести разговор в менее опасное русло. — Я только читала о ботанике, — признаётся она, немного смущённо. — Но к саду меня никогда не подпускали. Это занятие… не для леди, — вздыхает она, закатывая глаза. — Как будто знание цветов делает женщину менее подходящей для светского бала. Филипп медленно поднимает бровь, изучая её реакцию. Его взгляд задерживается на лице чуть дольше, чем позволяют приличия, словно он читает не слова, а намерения. Голос его звучит чуть мягче, чем раньше, но в нём прячется еле уловимый оттенок усталой иронии: — «Не для леди…» — повторяет он, как будто само это словосочетание вызывает у него смех. Он опускает глаза на свои руки, покрытые землёй, и сжимает их в кулаки, прежде чем снова посмотреть на неё. — Тогда, видимо, сегодня я тоже не джентльмен. В уголке его рта мелькает тень улыбки, не злой, не горькой, а скорее усталой. В его взгляде — не обида, а равнодушие к тем правилам, которых придерживается её мир. Он делает шаг в сторону, открывая вид на аккуратные ряды растений, расставленных вдоль стеклянных стен оранжереи. — Если хотите, можете посмотреть, — предлагает он, голос суховат, но не груб. — Только предупреждаю: некоторые экземпляры ядовиты. Он коротко бросает взгляд в сторону сада, где остались Марина, Колин и Бенедикт. — Как и светские сплетни, — добавляет он, чуть склонив голову. Не злость звучит в его голосе, а усталость, будто он давно перестал удивляться тому, как люди могут быть жестоки без причины. Элоиза невольно переводит взгляд на один из цветов — редкий тропический экземпляр, чьи лепестки напоминают раскрытые трубы. Она даже делает осторожный шаг вперёд, не решаясь прикоснуться, но не в силах отвести глаз. — Это Datura metel, — говорит Филипп, проследив за её взглядом. — Её ещё называют «трубы ангела». Красиво, да? Он делает паузу, и в его голосе появляется чуть более серьёзный оттенок: — Но одно неверное движение, и вы уснёте так крепко, что даже леди Уистлдаун не сможет вас разбудить. — Лёгкая усмешка играет на его губах. — Хотя, наверное, вам это кажется дикостью. Элоиза смотрит на цветок, потом — на него: на его лицо, где усталость сочетается с чем-то ещё. Что-то глубже, чем просто раздражение светскими правилами. Возможно, осторожная гордость. — Это символично, — тихо говорит она. — Ангелы не предназначены для человеческого взгляда. Филипп замирает. Его пальцы, по-прежнему испачканные землёй, невольно сжимаются вокруг стебля одного из растений рядом. Глаза на мгновение сужаются, будто её слова пронзили невидимую стену, которую он так долго воздвигал между собой и остальным миром. — «Ангелы не предназначены для человеческого взгляда…» — повторяет он почти шёпотом, почти про себя. Словно эта фраза задела что-то спрятанное внутри него. Он резко отводит взгляд, будто боится, что она увидит слишком много. То, чего он сам не готов назвать. — Вы умеете видеть суть вещей, мисс Бриджертон, — говорит он уже жёстче, будто этим тоном хочет отгородиться. — Но это всего лишь растение. Оно не думает. Не страдает. В отличие от людей. С этими словами он резким движением срывает один из бутонов Datura metel. Его пальцы держат его за самый край стебля, будто демонстрируя не красоту цветка, а его опасность. Он протягивает его ей медленно, осторожно, но в этом движении чувствуется вызов. Как если бы хотел проверить: решится ли она принять то, что не предназначено для мира, в котором она живёт. — Вот. Возьмите, если хотите, — говорит он. — Только не нюхайте. Его губы чуть сжимаются, прежде чем добавить: — И, разумеется, не ешьте. — Он смотрит на неё исподлобья, голос становится чуть хриплее. — В моём присутствии. Элоиза, к её собственному удивлению, смеётся, коротко, легко, почти беззаботно, хотя в животе всё равно щекочет напряжение. — Спасибо, — говорит она с лёгкой насмешкой, — что предупредили. Я обычно ем все цветы, которые мне дарят джентльмены. Особенно те, что могут усыпить навеки. Филипп не отвечает сразу. Его лицо на мгновение застывает, будто он пытается разгадать, шутит ли она или говорит всерьёз. Затем — внезапно, почти неожиданно — он резко отдергивает руку с цветком. Брови его сходятся в жёсткой складке, словно её слова задели его глубже, чем он ожидал. Но в глазах мелькает нечто другое — не гнев, а скорее тревога. Или страх. И тогда Элоиза понимает: он не шутил. Ни о чём из сказанного. — «Обычно?» — его голос становится ниже, почти рычащим, будто сама идея вызвала в нём что-то темное, не до конца контролируемое. Он бросает на неё взгляд, пронзающий, как клинок, и делает полшага вперёд… но останавливается, сдерживает себя. Филипп медленно сжимает пальцы, раздавливая бутон в ладони, почти театрально, будто хочет показать, что это ему ничего не стоит. Остатки он без колебаний швыряет в ведро с компостом, словно избавляется не просто от цветка, а от чего-то более опасного. — Значит, джентльмены регулярно дарят вам ядовитые растения? — его голос звучит теперь чуть мягче, но всё ещё с едва уловимой угрозой. Он резко поднимает глаза, смотрит поверх очков — жест, который должен был бы выглядеть смешным, но почему-то кажется чересчур серьёзным. — Тогда, мисс Бриджертон, — говорит он, почти прищурившись, — вам либо катастрофически не везёт в поклонниках… Пауза. — …либо вы намеренно ищете тех, кто может вас убить. Элоиза слегка вздрагивает. От страха. Или чего-то ещё — того, что она пока не готова назвать. Филипп резко отворачивается и направляется к столу, заваленному пробирками, баночками и странными инструментами, которые она не может определить. Но даже не обернувшись, продолжает, теперь уже тише, но с глубокой, почти приглушённой яростью: — Впрочем, если вам действительно хочется поэкспериментировать… — он указывает на угол оранжереи, где в горшке растут высокие, аккуратные синие цветы, — вот там Aconitum napellus. Две капли сока, и ваше сердце остановится быстрее, чем вы успеете пожалеть о своём любопытстве. Слова повисают в воздухе, как предупреждение или вызов. Но внезапно он замолкает. Сжимает челюсти так, что на щеке дергается мышца. Похоже, он осознаёт, что сказал слишком много. Или слишком прямо. Когда он снова поворачивается к ней, в его взгляде больше нет гнева. Только усталость. Почти извинение. — Но я бы предпочёл, чтобы вы этого не делали, — говорит он сухо, почти формально, будто стараясь спасти ситуацию. — Мёртвые гости плохо влияют на репутацию дома. Элоиза снова смеётся. Смех вырывается неожиданно, почти против её воли, короткий, чуть хриплый. Он разрывает плотное молчание оранжереи. — Нет, мне не дарят цветы… — начинает она, голос чуть ниже, почти задумчивый. — Вообще. — Улыбка касается уголков губ, не весёлая, но и не жалобная. — Так что можете не волноваться за моих поклонников. Она делает полшага в сторону, указывает на случайный цветок в углу — тот самый, что попался первым. Её взгляд на мгновение задерживается на нём. — Но если со мной что-то случится… можете меня похоронить под этим, — говорит она, добавляя в голос едва заметную издёвку над собой. — И никому не говорить. Пусть это будет наш маленький секрет. Филипп долго молчит. Только его пальцы, лежащие на краю стола, слегка сжимаются, словно он пытается удержать себя на месте. Он смотрит на неё так, будто впервые видит не светскую леди, не незваного гостя, а кого-то другого — кого нельзя воспринимать поверхностно. Его глаза, темные, почти чёрные, пристально изучают её лицо, словно он пытается разгадать шутку или… признак безумия. — «Похоронить под цветком…» — произносит он медленно, с осторожностью, как будто боится, что слова могут обжечь. — Вы серьёзно предлагаете мне стать соучастником в сокрытии вашего гипотетического трупа? Его голос звучит резко, но где-то глубоко в интонации проскальзывает нечто странное — почти тревога. Не за себя. А за неё. Он резко срывает очки и начинает протирать их краем рубашки — движение нервное, почти механическое, будто ему нужно занять руки, чтобы не сделать что-то большее. — Нет, — говорит он коротко, как удар. — Если вы умрёте в моей оранжереи — а, судя по вашей восхитительной беспечности, это вопрос времени, — я лично доставлю ваше тело обратно в дом Бриджертонов. — Взгляд становится чуть жестче. — Пусть ваши братья объяснят обществу, почему их сестра решила отведать мою коллекцию. Звучит как предупреждение. Но Элоиза замечает, как его плечи слегка напряжены, как он невольно поворачивается чуть ближе к ней, готовый защитить её даже от собственной глупости. Он бросает быстрый взгляд на дверь оранжереи, будто ожидая, что сейчас ворвутся Бенедикт и Колин, и всё станет ещё более абсурдным. — Хотя… — внезапно добавляет он, почти про себя, голос уже не такой резкий, — если вы такая и с ними… мне почти жаль ваших братьев. Элоиза морщит нос, но не обиженно, скорее с интересом. Этот человек не похож на того, кем она его представляла — слишком многогранен для роли просто мужа. Он говорит с ней так, словно видит не светскую леди, а кого-то ещё. И тогда он неожиданно протягивает ей горшок с простой, безобидной фиалкой. Делает это резко, почти сердито, будто хочет скрыть, что это жест доброты. — Вот, — говорит он сухо. — Не ядовита. Пауза. — И… не говорите Марине, что я дарил вам что-то. Она… — голос на секунду сбивается, почти незаметное колебание, — …не любит, когда я общаюсь с гостьями. Элоиза берёт горшок аккуратно, почти благоговейно. Ей впервые кто-то дарит цветок. Простой, не особенный, но важный. Потому что он не должен был его дать. А дал. — Спасибо, — шепчет она, чувствуя, как внутри что-то мягкое отзеркаливает этот жест. — Если ваша жена спросит, почему у меня ваш цветок в руках… Я скажу, что украла его. Именно в этот момент она замечает, как по дорожке сада к оранжерее приближается Бенедикт. Его шаг уверен, но взгляд немного блуждающий: он явно ищет её. Улыбка Элоизы становится шире. Чуть игривой. Чуть победной. — Бенедикт! — зовёт она, не дожидаясь, пока он подойдёт ближе. — Это сэр Филипп Крейн, муж Марины. Пауза — почти театральная. — А это мой брат, Бенедикт Бриджертон. Он знает ботанику лучше меня, но только в эстетическом плане. Он художник. — В её голосе слышится невольная гордость. — Учится в Королевской академии искусств. Она смотрит на Филиппа, и в её глазах — вызов. Как будто хочет показать: «Вот, смотри, какой у меня брат». Как будто пытается вложить в этот момент что-то большее — не только представление, но и испытание. Филипп резко выпрямляется. Его взгляд скользит с Элоизы на Бенедикта, оценивающе, настороженно, будто он пытается сложить их облик в какой-то невидимый ящик под названием «опасные». Он не протягивает руку. Ладони всё ещё в земле, покрыты тёмной грязью. Он намеренно демонстрирует, что они с другой стороны барьеров, которые разделяют людей. Его пальцы сжимаются, будто привыкли к инструментам, а не к рукопожатиям. — Бриджертон, — произносит он сухо, почти клинически. — Ваша сестра только что предложила мне похоронить её в моей оранжерее. Надеюсь, у вас меньше… Пауза, полная смысла. — …экстравагантных идей насчёт растений. Элоиза чувствует, как щеки начинают гореть. Не от смущения: она уже давно перестала краснеть из-за чужих слов. Скорее, от того, что он повторяет её шутку вслух, будто это что-то опасное. Что-то, что стоит запомнить. Когда его взгляд скользит к фиалке в её руках, голос становится чуть громче, нарочито чётким: — И да, она украла этот цветок. Он говорит это так, будто хочет, чтобы кто-то услышал. Возможно, Марина. Возможно, сам дом. Элоиза прижимает горшок к груди, как ребёнка, которого собираются отнять. Она не отводит взгляда. Затем Филипп переключается на Бенедикта. — Королевская академия… — кивает он, без особого интереса. — Вы пишете ботанические сюжеты? Или предпочитаете что-то менее… Его взгляд снова задерживается на Элоизе, не жестокий, но слишком пристальный. — …опасное для зрителей? Его тон — не издёвка. Это скорее испытание. Как будто он проверяет, насколько Бенедикт готов принять ту, которая рядом с ним. Принять её безумие. Безопасную часть, и особенно — небезопасную. Его пальцы непроизвольно сжимают ручки садовых ножниц. Жест едва заметный, но Элоиза его видит. Она всегда замечает такие вещи — то, что люди не говорят, но выдают жестами. Бенедикт делает шаг вперёд. Не резко. Не грубо. Но уверенно — так, чтобы оказаться чуть ближе к Элоизе, загораживая её, не открыто, но достаточно, чтобы Филипп понял: он не должен подходить слишком близко. В его движениях — не защита, а предупреждение. — «Экстравагантные идеи» — наша семейная специализация, сэр Филипп, — говорит он, чуть склонив голову, с лёгкой, почти театральной вежливостью. — Хотя должен признать, похороны в оранжерее — даже для нас новинка. Его взгляд скользит к фиалке в руках Элоизы, и уголок его рта едва дрогнет — не улыбка, но намёк на неё. Мимолётный, почти незаметный. — Что до ботаники… — начинает он, лениво жестом указывая на растения, — я предпочитаю рисовать её после того, как кто-то другой проверит, не убьёт ли она модель. Пауза. — Вы не против, если я воспользуюсь вашей оранжерей для этюдов? — Он замолкает, давая словам осесть. — При условии, конечно, что вы предоставите список ядовитых экземпляров. Взгляд на Элоизу. — Для её же безопасности. Последние слова он произносит, не отводя взгляда от Филиппа. Улыбка остаётся вежливой, но в его глазах не дружелюбие, а скорее, готовность к противостоянию, если того потребуют обстоятельства. Но затем он немного смягчает тон, переходя к светскому: — Впрочем, ваша коллекция впечатляет. Искренне. — Он делает паузу, бросая быстрый взгляд на Элоизу. — Должен признать, Datura metel — прекрасный сюжет. Жутковатый, но… — Улыбка становится чуть острее, чуть ближе к правде. — …очевидно, вдохновляющий. Филипп медленно опускает садовые ножницы на стол. Глухой стук кажется громким в тишине оранжереи. Его пальцы, испачканные землёй, слегка подрагивают то ли от напряжения, то ли от чего-то другого, что Элоиза пока не может понять. — Список ядовитых экземпляров… — повторяет он задумчиво, потом уголки его губ приподнимаются в чём-то отдалённо напоминающем улыбку. — Присылать вам его до или после того, как мисс Бриджертон решит провести… Его взгляд скользит к Элоизе. — …эмпирическое исследование? Она фыркает, коротко, почти обиженно, но в этом звуке проскальзывает смех. Филипп снимает очки, протирает линзы краем рубашки. Элоиза успевает заметить, как его лицо меняется без них: становится более открытым, менее защищённым, будто маска спала хотя бы на миг. — Рисуйте, если хотите, — говорит он, поводя плечом в сторону оранжереи. — Но предупреждаю: Aconitum цветёт только по ночам. Его взгляд затуманивается, как будто он вспоминает что-то далёкое, темное. Что-то, что тоже расцветает только в тени. — Как и некоторые другие особенности этого места. Затем он внезапно переключается на Элоизу, игнорируя Бенедикта: — Фиалку поливайте раз в три дня. — Тон сухой, почти командный. — И не ешьте. Даже если следующий «джентльмен» подарит её вам в сахарном сиропе. Он резко надевает перчатки, давая понять, что разговор окончен. Но перед тем как уйти, бросает Бенедикту последнюю фразу: — Ваша сестра уже в списке. Под пунктом «Крайне не рекомендуется к взаимодействию». — Его глаза встречаются с глазами Бенедикта, и в них — не холодность, а что-то почти человеческое. — Поздравляю. У вас интересная семья. И он уходит. Его силуэт растворяется между рядами растений, как будто он и сам часть этой оранжереи — её мрачный, странный хранитель, охраняющий не просто цветы, но границы между мирами. Элоиза долго смотрит ему вслед, держа фиалку как трофей. Затем смеётся, коротко, почти беззвучно, пытается спрятать веселье за ладонью. Но это не помогает. Смех всё равно просачивается сквозь пальцы, легкий, почти детский. Бенедикт смотрит на неё с недоумением, брови приподняты, взгляд — недоверчиво-настороженный. — Что? — спрашивает она, чуть наклонив голову. — У него… интересное чувство юмора, — добавляет она оборонительно, но в голосе уже проскальзывает вызов. Он не отвечает сразу. Только скрещивает руки на груди. Ткань сюртука мнётся под его кулаками, как будто он готов в любой момент развернуться и пойти за Крейном, только уже не для беседы. — «Чувство юмора», — повторяет Бенедикт медленно, почти презрительно, будто эти два слова вместе звучат как угроза. Он поворачивается к Элоизе, и в его глазах — не просто раздражение. Это нечто более острое. Почти ревнивое. — Он включил тебя в список ядовитых растений, Эл. Резким движением он стягивает одну перчатку и протягивает руку к фиалке в её руках, не чтобы забрать, нет. Просто чтобы проверить. Его пальцы осторожно касаются лепестков, будто ищут следы чего-то чужого, опасного. Движение слишком быстрое. Почти испуганное. — Ты правда находишь это забавным? — его голос звучит глубже, серьёзнее. Не вопрос. А требование объясниться. Он смотрит, как её пальцы невольно сжимают горшок чуть крепче. И тогда он немного смягчается. Вздыхает. Проводит рукой по лицу, будто пытаясь стереть выражение тревоги. — Ладно, — говорит он чуть тише. — Просто… в следующий раз, прежде чем договариваться о своих похоронах в частной оранжерее, вспомни, что у тебя есть брат, который не оценит этот вид юмора. Особенно… Он делает паузу, и в этой паузе — целый мир предупреждений. — …от таких людей. Бенедикт бросает взгляд вглубь оранжереи, где скрылся Филипп Крейн. Его плечи напряжены, как перед боем. Затем решительно берёт Элоизу за свободную руку, не грубо, но уверенно. Не желающе отпускать. — Пойдём, — говорит он твёрдо, но не сердито. — Пока Колин не решил, что его тоже стоит похоронить здесь. Рядом с тобой. Для симметрии. И даже несмотря на всю серьёзность момента, в уголке его рта дрожит тень улыбки. Маленькая. Едва заметная. Но настоящая. Он не может долго сердиться на неё. Никогда не мог. Элоиза смеётся снова, уже громче, свободнее, и крепко сжимает его ладонь. Не как утешение ему. Как обещание себе, что он рядом. Что он всё ещё рядом, даже когда сердится. Она идёт следом, легко, почти игриво, как всегда. Как будто они не только что вышли из оранжереи, полной тайн и ядов, а просто прогулялись по саду после чая. Когда они выходят на свет, Элоиза жмурится. Дневное солнце режет после золотистой полумглы оранжереи, будто хочет вернуть их обратно в мир, где слова значат больше, чем намёки, а цветы просто цветы. — Вот, ты тоже шутишь о смерти, — говорит она, всё ещё улыбаясь. — И это забавно. Она делает паузу, потом добавляет, чуть задорнее: — И что ты имеешь в виду под «особенно от таких людей»? — Она поворачивается к нему, щурясь от солнца. — Сэр Филипп был со мной джентльменом. Ну… джентльменом с готическим чувством юмора, — хихикает она, словно это самое очевидное в мире объяснение. Бенедикт внезапно останавливается. Он разворачивает её к себе так резко, что Элоиза чуть не теряет равновесие, но его пальцы крепко держат за плечи, не позволяя упасть. Не из жестокости — наоборот, слишком осторожно. Но в этом прикосновении есть что-то тревожное, почти болезненное. Его пальцы слегка дрожат. Не от гнева, нет. Это дрожь другого рода. Глубже. Страх? Зависть? Что-то между ними. — «С готическим чувством юмора», — повторяет он медленно, будто пробуя слова на вкус, и вдруг голос его становится опасно тихим. — Элоиза… Он замолкает, чтобы посмотреть ей прямо в глаза. Его взгляд скользит по её лицу, словно проверяет, не пропустил ли чего-то важного. То, как она дышит. Как вздрагивает уголок рта. Как держит горшок, будто это не просто цветок, а обещание. — Он изучает яды, — продолжает Бенедикт, голос всё ещё сдержан, но внутри него тлеет что-то пылкое, почти неуправляемое. — Он говорит о смерти, как другие говорят о погоде. И он смотрел на тебя… — зубы слегка сжимаются. Он резко отводит взгляд. Словно боится, что если будет смотреть на неё дольше, то скажет больше, чем намеревается. Затем снова смотрит уже чуть мягче, но в плечах всё ещё напряжение, которое никуда не исчезло. — Ладно. Допустим, он просто чудак. — В голосе проскальзывает лёгкая издёвка над собой, будто он сам не верит своим словам. — Допустим, он не собирался предложить тебе чай с белладонной. — Пауза. — Но ты… ты смеялась. Ты шутила с ним. Ты… Элоиза видит, как он сглатывает. Как его челюсти сжимаются, будто он держит на коротком поводке что-то неукротимое. — Ты взяла этот чёртов цветок, — наконец выдавливает он, — как будто он был подарком. Как будто это было важно. И тогда он внезапно сжимает её руку, слишком сильно. На мгновение кажется, что он хочет что-то сказать. Что-то, что не может оставить без внимания. Но вместо этого резко отпускает её, будто прикосновение вызывает нечто нежеланное. — Забудь, — говорит он коротко, почти грубо. — Просто… в следующий раз, когда незнакомый мужчина начнёт рассуждать о твоей смерти — даже в шутку — позови меня. Его голос звучит как приказ. Но в интонации — просьба. Почти мольба. Бенедикт делает шаг назад, поправляет сюртук без необходимости. Когда он снова заговаривает, тон становится легче, почти светским. Но в глазах остаётся тень, глубокая, темная. — А теперь спрячь эту фиалку, пока Колин не начал задавать вопросы. — Он бросает быстрый взгляд на горшок в её руках. — Или, что хуже, завидовать. Элоиза сжимает пальцы вокруг горшка. Она смотрит на цветок, потом — на Бенедикта. — Это мой первый цветок, Бенедикт, — говорит она немного оборонительно, пряча его чуть глубже в складки юбки. — Мне никто ещё никогда не дарил цветов. — Её голос становится тише, почти шёпотом: — Ни один мужчина. Она делает паузу, затем старается вернуть в голос прежнюю игривость: — Но ты и так это знаешь, — добавляет она с натянутой улыбкой, тянет его за руку в сторону дома. — Колин будет завидовать? Думаю, ему тоже никто никогда не дарил цветов. — Она хихикает, хотя не уверена, стоит ли смеяться сейчас. — Хотя… — она делает паузу, оглядывается через плечо на дом, — разумно ли было тебе оставлять Колина одного с Мариной? Вдруг ему придёт в голову романтическая идея убежать вместе с ней? — Элоиза театрально передёргивает плечами. — Или, что хуже, похитить. Тогда его точно похоронят в той оранжерее. Она пытается засмеяться, но получается не очень. Слишком много мыслей. Слишком много того, что нельзя сказать вслух. Бенедикт внезапно останавливается. Его пальцы непроизвольно сжимают её руку чуть сильнее, не больно, но достаточно, чтобы она поняла: он что-то почувствовал. Что-то глубже, чем просто раздражение или тревога. В его глазах на мгновение проскальзывает тень, темная, почти животная. — Твой первый цветок, — повторяет он глухо, почти беззвучно, будто эти слова слишком тяжелы, чтобы произносить их вслух. Его взгляд направлен на фиалку в её руках, но видит он не цветок. Он видит момент, который ему не принадлежал. — И подарил его Филипп Крейн… Он резко фыркает, и это не смех, а скорее издёвка над собой. Горькая, саморазрушительная. — Боже, я же художник… Мне бы догадаться. Элоиза чувствует, как его ладонь сжимается вокруг её пальцев, прежде чем он резко отпускает и начинает поправлять перчатку — жест нервный, почти отчаянный. — Что до Колина… — голос Бенедикта становится резким, почти злым, — если он решится на романтическое похищение, я лично закопаю его в компост. Но затем его взгляд снова на ней. На фиалке, которую она прижимает к груди, как трофей, как секрет, как обещание. И на мгновение — совсем короткое, почти неуловимое — его лицо смягчается. Только на секунду. Пока он не вздыхает, не протягивает руку и не поправляет выбившуюся прядь волос у неё за ухом. Жест, который он раньше делал тысячу раз. Почти братский. Почти обыденный. Но сегодня пальцы задерживаются у её виска чуть дольше, чем нужно. Замирают. Словно хотят запомнить этот момент. — Ладно. Если тебе так нравится этот цветок… — Внутри него что-то сжимается. Он явно борется с собой. — …я найду тебе другой. Он смотрит ей прямо в глаза, и в его взгляде — не только обещание. Там вызов. Или предупреждение. — Без предупреждений о смертельной опасности. Без… — он оскаливается, но не зло, скорее, с горькой насмешкой, — …готического юмора. Затем, будто вспомнив что-то важное, он добавляет чуть тише, почти шёпотом: — И да, я знал, что тебе никто не дарил цветов. — Его глаза темнеют, становятся почти чёрными. — Я всегда это знал. Он резко разворачивается, не давая ей времени ответить, и тянет её за собой к дому. Шаг быстрый, почти нетерпеливый. Элоиза молчит, пока они подходят к дверям. Только когда они оказываются в тени дома, она поворачивается к нему, слегка хмурясь, всё ещё сжимая фиалку в руках. — Ты сказал, что он как-то странно смотрел на меня… — её голос звучит тише, почти шёпотом. — Думаешь, он хотел… отравить меня? Она смотрит на него внимательно, почти серьёзно. Не потому, что верит в яд. А потому, что впервые замечает в его лице нечто большее, чем ревность. Настоящее беспокойство. Возможно, даже страх. Бенедикт резко поворачивается к ней. Его пальцы впиваются в её плечи, не больно, но достаточно, чтобы она почувствовала, как сильно он сдерживает себя. Не гнев, нет. Что-то более первобытное. Его руки дрожат, но он не отпускает. Он не может. Глаза горят, будто внутри него что-то загорелось и теперь требует выхода. Губы сжаты в тонкую белую линию, будто он боится, что скажет слишком много, если их разожмёт. Когда он наконец говорит, голос звучит хрипло, почти неконтролируемо: — «Хотел отравить?» — повторяет он, и в этом слове — ярость, насмешка над её вопросом. Он даже не пытается скрыть раздражение. — Нет, Элоиза. — Он слегка трясёт её за плечи, будто хочет встряхнуть из головы эту глупую идею. — Он смотрел на тебя, как… — пауза, полная невысказанных мыслей, — …на что-то редкое. Что нельзя трогать. Но страшно хочется изучить. Опробовать. Понять, что делает тебя такой. Его пальцы сжимаются чуть сильнее, оставляя невидимый след на коже под тканью платья. — И если ты заговоришь о том, чтобы вернуться в ту оранжерею… — он обрывает себя на полуслове, будто сам боится, что скажет больше, чем собирался. А потом внезапно притягивает её к себе. Не осторожно. Не нежно. Слишком резко, слишком близко. Так, что её дыхание смешивается с его, а сердце бьется в унисон с его. Его губы почти касаются её уха, когда он шепчет, и в этом голосе — опасный рык, обещание, которое он намеревается исполнить: — Я сожгу эту оранжерею дотла. С ним внутри. Элоиза вздрагивает. Не от страха. — Ты… ревнуешь меня к сэру Филиппу? — Она хмурится, пытается разгадать сложную загадку, где логики нет, только чувства. — Потому что он увидел… — Она запинается, глаза лихорадочно блуждают по его лицу, ищут подтверждение или опровержение чего-то неопределенного. — Но я же не… Она делает паузу, вдох, и вдруг пожимает плечами — движение слишком широкое, слишком театральное для такого разговора. — Ты увидел меня первой, — говорит она, чуть громче, чем хотела, будто объявляет важное открытие. — Ты — первый, Бенедикт. Первый и последний. — Она кивает сама себе, будто это объясняет всё. Или хотя бы достаточно. Потом добавляет, почти шёпотом: — Я не собираюсь умирать в его оранжерее ради романтического жеста. Обещаю. Её голос звучит так серьёзно, что становится почти смешно. Только она не смеётся. Его взгляд меняется, тело расслабляется, плечи опускаются, дыхание замедляется. Он закрывает глаза, прижимает лоб к её плечу, и смех вырывается из него глухой, дрожащий — смех человека, который только что осознал, что проиграл, но не жалеет об этом ни секунды. — Чёрт возьми, Элоиза… — шепчет он, почти задохнувшись ее именем. — Ты знаешь, что делаешь со мной? Его руки скользят вниз, обхватывают её талию, прижимают так крепко, что фиалка между ними кажется едва ли не живым свидетелем чего-то запретного. Хрупкого. Важного. Он отстраняется, но не полностью. Достаточно, чтобы видеть её лицо. Её глаза. Её губы. — Ладно, — говорит он тихо, почти торжественно. — Тогда запомни. Если я действительно буду последним… — он делает паузу, и в этой паузе — целая вселенная того, что нельзя сказать вслух. — …то никто. Ни Крейн. Ни кто-либо другой. — Его большой палец медленно проводит по её нижней губе, быстро, но в этом движении столько желания, что Элоиза чувствует, как внутри всё сжимается. — …не получит шанса даже вдохнуть воздух, которым ты дышишь. Он произносит это так спокойно, что становится страшно. Это не угроза. Это клятва. Резкий звук шагов в коридоре заставляет Бенедикта отпрянуть. Он инстинктивно встаёт между ней и дверью, будто готов защитить её от всего мира. Поправляет платок, хотя с тем все в порядке. Колин появляется в коридоре неожиданно, как всегда — с широкой улыбкой, раскрасневшийся. — Нас приглашают остаться до завтрашнего утра! — объявляет он радостно, как будто это решение было принято им самим, а не предложено Мариной. Элоиза кивает, но глаз не отводит от Бенедикта. До неё медленно доходит смысл его слов, и вместе с ними приходит странное, почти глупое понимание: сэр Филипп Крейн смотрел на неё так, как она смотрит на Бенедикта. Как на что-то редкое. Что хочется изучить. Запомнить. Сохранить. А Бенедикт… Бенедикт действительно ревновал. Её. К чужому мужчине. Если бы кто-то сказал ей год назад, что двое мужчин будут смотреть на неё так — один с любопытством, другой с ревностью, — она бы рассмеялась им в лицо. Это нелепо. Это невозможно. И всё же это происходит. Она бросает последний взгляд через окно — на оранжерею, которая теперь кажется не просто странным садом, а местом, где зародилось что-то новое. Что-то тревожное. Что-то опасное. Затем ловит тяжёлый взгляд Бенедикта. Она пожимает плечами, чуть театрально, чтобы скрыть собственное замешательство. — Это тоже впервые, — шепчет она, не опуская взгляда. — Впервые заинтересовать кого-то вне семьи. — Пауза. — Это странно. Колин смотрит между ними, качает головой, что-то бурчит насчёт того, что «они снова начали», и уходит, оставляя их одних в гнетущем молчании. Бенедикт делает шаг ближе. Не к Колину. К ней. В глазах — вспышка, которую он старается скрыть, но она всё равно просачивается сквозь маску спокойствия. Ревность. Гнев. Страх. Не перед тем, что она уйдет. А перед тем, что кто-то осмелится потянуться к ней первым. — «Впервые,» — повторяет он сквозь зубы, голос низкий, почти рычащий. — Но не в последний раз, Элоиза. — Он делает паузу, и в этой паузе — целая вселенная страха. — Потому что если один посторонний мужчина заметил тебя… другие обязательно последуют. — Его голос становится тише, но не мягче. Опаснее. — И я не смогу сжечь их всех. Элоиза замирает. Она слышит не слова. Она слышит то, что он не может сказать: «Я боюсь, что ты найдешь кого-то, кто сможет быть свободен с тобой. Кто не будет прятаться». Бенедикт резко отворачивается, проводит рукой по лицу — жест усталый, почти отчаянный. Когда он снова заговаривает, в голосе слышна горькая покорность судьбе: — Но сегодня… — он делает паузу, взгляд скользит по её лицу, задерживается на фиалке в её руках, будто цветок тоже стал частью чего-то большего, — …ты здесь. И я здесь. Так что давай просто переживём этот вечер. — Вздыхает. — А завтра… завтра мы уедем. Где-то из гостиной доносится крик Колина, что ужин подадут через час, что нужно подготовиться, что Марина попросила их остаться ещё и потому, что «всё слишком хорошо началось, чтобы закончиться так рано». Но Бенедикт даже не оборачивается. Его глаза всё ещё на ней. Тёмные. Горящие. Полные немого вопроса, который он не произнес вслух: «Ты всё ещё со мной?» И когда он протягивает руку, чтобы поправить выбившуюся прядь волос, пальцы дрожат. Элоиза хмурится. Она чувствует это — эту дрожь. Этот страх. И понимает, что он больше связан не с Филиппом Крейном, а с чем-то глубже. С тем, что они оба знают: они не могут быть обычными людьми. Они не могут позволить себе просто любить. Она берёт его за руку прежде, чем он успевает отступить. — Бенедикт, — говорит она мягко, почти торжественно, — ты — первый и последний. И если я начну сжигать всех девушек, которые на тебя смотрят… — её голос становится игривым, почти ребячески дерзким, — то новых сезонов с дебютантками не будет несколько лет. Леди Уистлдаун обанкротится. — Она хихикает, но смех звучит немного напряжённо. — А ты будешь сидеть дома, как запертый принц, и рисовать меня одну, снова и снова, пока не потеряешь вкус к другим женщинам. Она отстраняется, но не отпускает его руку. Просто сжимает чуть крепче. — Вот такой вот план, — добавляет она с вызовом в голосе. — Если ты, конечно, не против. Его глаза вспыхивают: сначала яростью, затем чем-то другим, что кажется почти опасным в своей нежности. Он ловит её подбородок пальцами, будто хочет удержать на месте, не дать ей ускользнуть, хотя она и не думает двигаться. Его лицо приближается, и вот уже их губы почти соприкасаются. — «Леди Уистлдаун обанкротится», — повторяет он, и вдруг в его голосе проскальзывает смех, хриплый, настоящий, почти забытый звук. Не веселье. Скорее — изумление. Ирония. Принятие. Его большой палец медленно проводит по её нижней губе. — О, Элоиза… — шепчет он, почти беззащитно. — Ты единственная, кто способен превратить мою ревность в абсурд. Она чувствует, как внутри что-то сжимается. Не от страха. От понимания: он боится. Боится того, что она делает с ним. Что она умеет разрушать его гнев, его боль, его контроль одним словом, одной улыбкой. Но прежде чем она успевает ответить, раздаётся резкий звук шагов в коридоре. Реальность врывается обратно, как неожиданный приговор после минут мнимой свободы. Бенедикт мгновенно отстраняется — движение слишком осознанное, слишком контролируемое, будто он давно тренировался возвращать себе лицо светского джентльмена. Он делает полшага назад, создавая между ними расстояние… которое на самом деле ничего не значит. Элоиза видит одного из слуг у лестницы — мужчину средних лет, одетого слишком скромно для камердинера, но слишком аккуратно для простой прислуги. Она просит его отнести горшок с фиалкой в комнату, которая теперь, как она надеется, будет считаться её. — Вы нам вообще выделили спальни? — бросает она вскользь, не отводя взгляда от цветка, будто он может исчезнуть, если хоть на миг перестать за ним следить. Слуга едва заметно морщит бровь, не гневно, но с явным недоумением, словно вопрос о домашнем удобстве в этом доме сам по себе абсурден. — Ваши вещи уже в комнатах, мисс Бриджертон, — говорит он сдержанно, почти официально. — Мы не привыкли к незваным гостям, но сегодня, видимо, делаем исключение. Она пожимает плечами, стараясь выглядеть беззаботной. Но внутри что-то щемит — это чувство чужого пространства, где каждое движение кажется вторжением, где каждый взгляд — испытанием. Пространство, где даже дышать нужно чуть осторожнее.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать