Адамова Смерть

Мстители Сокол и Зимний солдат Первый мститель Sebastian Stan
Гет
В процессе
NC-17
Адамова Смерть
Описание
Момент потери невинности часто наступает с осознанием: будущее — это заранее обещанная гибель. После катастрофы в сибирской глуши остаются только двое выживших. Последний приказ — вернуть Мотылька на родину, но программа даёт сбой. Зимний Солдат инициирует новую цель: выжить.
Примечания
🦋 Плей-лист, эдиты, заметки в моём тг: https://t.me/KoraKiroshi (Кора Кироши). 🦋 Спойлеры! — История разворачивается в 3-х реинкарнациях Авелины: 1 — 1930-40г. 2 — 1970-1991г. 3 — 2000-20.. г. (Главная линия) 4 —.... (доп. линия) 🦋 — "Я найду тебя в каждой вселенной и буду любить как в этой. Это своего рода клятва, обещание." 🦋 Цикличность цифры - 3 и 21. И символ бабочки. 🦋 08.03.2025 №1 по фендомы «Сокол и Зимний Солдат» 08.02.2025 №1 по фендомы «Sebastian Stan»
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

"Неисправность"

«Незнание, что такое любовь — излечимо лишь её отсутствием».

Дата: 1941 год.       Дом Роджерсов — только память. Запахи, которые въелись в древесину, в треснувшие доски пола, в старые подушки, в крошечные щели, через которые холодным ветром тянут с улицы.       Баки просто зашёл выпить кофе, просто помочь Стиву с заевшим замком, просто выкинуть мусор. То кран подкрутит, то лампочку сменит, то просто швырнуть себя на диван, глядя в потолок, делая вид, что ему вообще всё равно. Но каждый раз его тянет, как гвоздём за рёбра, за жилы к двери в её спальню. К этой проклятой комнате, которая знает о нём панически много.       Почему всё в итоге всегда сводится к тому, что он не может переступить порог?       Внутри всё пульсирует, дрожит, стучит то, о чём он молчит даже самому себе. Стива можно обмануть, себя — нет. Всё всегда сводится к ней. К Авелине. Как в проклятую точку отсчёта. Как к финишной черте, не доходя до старта.       Он выжидает.       Выслушивает тишину, в которой только часы тикают где-то на кухне, а за окном шумят соседи во дворе. Там солнце, там жарко и лихо. А потом он — мягко, беззвучно скользит по коридору, как вор, как человек, который потерял остатки совести где-то в тот день, когда подглядывал за ничего не подозревающей Авелиной.       Он думал, что за столько лет чувства перерастут в отвращение, а не в извращение. В такую тошнотворную ненависть, чтобы при одном упоминании её имени выворачивало. Чтобы зубы скрежетали от злости, а пальцы сжимались в кулаки при мысли, что она когда-то проходила здесь. Но нет.       Не вышло. Он не отпустил.       И вот Стива нет дома. Стены жмутся друг к другу, затихают так, будто боятся спугнуть Баки. Он идёт, сам не понимая зачем. Тихо, неслышно, почти по-кошачьи. Скользит вдоль мебели, боясь, что кто-то внезапно увидит его и окликнет. Что кто-то вырвется из угла и выкрикнет прямо в лицо: Баки Барнс, ты чёртов извращенец!       Он такой и есть?       Дверь спальни поддаётся с тонким скрипом. И Баки вдруг понимает: он ведь сам придумал себе этот запрет. Сам воздвиг стену. Сам решил, что это не его территория, не его право, не его место.       Порог скрипит, как если бы комната сама скалилась ему в лицо.       Он стоял в этом проходе столько раз, что стены, казалось, научились узнавать его дыхание. Тяжёлое, будто каждая нота — это имя, вырванное из лёгких. Авелина. Оно звенит внутри него, как расколотое стекло, как молитва, которую забыли на полуслове.       Её отсутствие стало для Баки не просто пустотой — оно стало формой. Формой желания, боли, любви и распада, слепленных в одно месиво. Он тянется к этой двери, как слепой — к последнему свету. И каждый раз останавливается на границе. Потому что за ней — всё, что он не имеет права чувствовать.       Но вот Баки внутри.       Он вдыхает — и его скручивает. Авелина. Запах её духов, давно выдохшихся, но въевшихся в ткань штор, в складки покрывала. Тонкий, сладкий, почти тягучий, с чем-то цветочным. Но под этим — тёплое тело, запомнившееся кожей. Её кожа пахла теплом. Сном. Чуть горьковатым потом, который остаётся после долгой ночи. Баки дышит глубже, ловит этот остаточный след, и будь он проклят…       Баки говорит себе это каждый раз, как только заходит в дом. Он произносит эту мысль внутрь себя — как мантру, как последнюю соломинку, за которую хватаются обгоревшими пальцами.       Он не должен быть здесь. Но он снова в её спальне.       Баки помнит её аромат ещё до того, как понял, что… влюблён. Сначала это был просто запах дома — сладковатый, с кислинкой, с оттенком мыла и пыли, что оседает на шторы. Но однажды этот запах прилип к его коже иначе. Как дыхание в затылок, как кончиками пальцев по позвоночнику и как шёпот у виска. С тех пор он несёт его внутри себя — как выдох перед падением. Ведь выдыхать так не хочется…       Это память о нежности, которая так и не случилась. Это тоска по прикосновениям, которых никогда не было. Это ненаписанные письма, несказанные слова, не случившиеся поцелуи. Это любовь, которая родилась из тишины и выросла в тени.       Он хочет её. Не её тела — её смеха, её маленьких привычек, её крика, её страха и её доверия. Всего её. Всю её. До последней чёртовой косточки. И потому это желание ненормально — потому что ни тело, ни душа ему не достанутся.       Стив в эту комнату почти не заходит — пусть это спальня его сестры, пусть тут всё пропитано её голосом, её дыханием, её следами. Пусть это — её место. Но Баки… Баки вторгается. С извиняющейся кривой улыбкой на губах, с пульсирующей болью в рёбрах и удушливым жаром где-то ниже живота.       Он чёртов подросток в свои двадцать два года. Но Авелине восемнадцать, правда в итоге это так ничего и не значит. Он не мальчик. Но рядом с ней всегда чувствовал себя младше. Неопытнее. Глупее. Её смех ставил его на место. Её глаза всегда смотрели слишком прямо. Не так, как ему хотелось. Не туда, куда ему было нужно. И всё равно каждый раз он возвращался. К её голосу, к памяти о ней.       Он садится на кровать — медленно, будто боясь её гнева. Кровать помнит его вес. Помнит, как он однажды присел сюда, когда Авелина болела — мальчишка с растрёпанными волосами, который принёс ей остывший чай и книгу, которую сам никогда не читал. Тогда это было так просто — просто забота, просто дружба.       Теперь его ладони ложатся на ту же ткань с дрожью, с затаённым трепетом. Матрас прогибается. Баки проводит ладонью по покрывалу, по складкам ткани, будто это её плечо, её спина, её рука, оставленная на подушке в полусне. И ему хочется закрыть глаза, чтобы не видеть то, что он делает — но он не может.       Баки ложится на её кровати и не скидывает обувь. Скулой прижимается к её подушке. Лежит, будто обнимает её отсутствие. Пот на шее уже холодный. Сердце бьётся медленно, глухо. В голове крутится, как бы она среагировала — если бы застала. Закричала? Молча отвернулась? Или просто смотрела? Он не знает, чего боится больше.       Но Авелины здесь нет. Авелина далеко.       Но он чувствует. В остатках её прикосновений, в каждом изгибе этого проклятого одеяла. Баки щурится, зубы скрипят. Он почти может представить, как его лицо зарывается в её волосы, как щекой он скользит по её плечу, как кожа Авелин чуть-чуть липкая от тёплого воздуха.       Он задыхается. Пот стекает под ворот рубашки, горло жжёт. Всё тело просит выдохнуть. Ладонь вжата в матрас, вторая скользит вниз. Он знает, что делает — и всё равно не останавливается. Потому что сейчас — только так. Не, чтобы получить разрядку. Чтобы выжить. Чтобы почувствовать, что она ещё где-то рядом — хотя бы в его пальцах, в напряжённой коже живота, в дрожи мышц.       Её запах — это летний вечер на улице, когда они вчетвером ели жжёные каштаны. Это смех сквозь сон, когда она засыпала на его плече, это тонкая ниточка запаха яблочного шампуня, оставшаяся на его пальцах после того, как он невзначай убрал прядь её волос за ухо.       Каждый раз вдыхая её — он хочет вернуться туда, где он ещё не знал, как это больно — любить ту, кого нельзя. И он задаётся одним единым вопросом: Почему нельзя? Кто ему запретил?       Ты сам. Он сам.       И это больно — потому что в каждом вдохе живёт память. О её голосе, который срывался, когда она кричала на него. О её смехе — слишком громком для такой хрупкой девушки. О её улыбке — изредка, только для него… Когда он не хотел ничего больше.       Память — не просто образы. Это резь внутри, словно тянется старая забытая рана, которая никогда толком не заживёт.       Память — это вкус её имени на языке, горький, как невыгодная правда.       Память — это тень её руки на стене, когда солнце вставало за окном, это светлые волосы, налипающие на её кожу в общей кутерьме. Это не желание как таковое — это жажда, голод, тоска по жизни, которой у них никогда не будет, но которая могла бы быть.       Это запрет.       Запрет — в каждом сантиметре её тела. В каждом ударе его сердца. В каждом его касании к ней. И каждый раз, когда Баки касается себя, это не он. Это её тёплая кожа ложится на его бедра, её дыхание обжигает ему горло. Её голос шепчет его имя. И он не знает, где кончается он, а где начинается она.       Он двигается быстрее. Уже не контролируя. Всё скользит, всё ноет. Живот сокращается, плечи дрожат. Он держится за простыню и кусает губу. Только не стонать. Только не звать её. Но её имя всё равно живёт на языке. Он шепчет, почти беззвучно…       Баки запрокидывает голову назад. Подушка пахнет так, как Авелина пахла ранним утром за завтраком — слишком сонная, для того чтобы спорить с ним. Иногда ему так сильно хотелось прижать её к себе, впиться пальцами в нежную кожу, оставить следы от пальцев и никогда не отпускать…       Он делает это на её постели. Не в ванной, не в своей комнате, а здесь. Где она когда-то спала. Где она смеялась, листала книжку, писала что-то в блокноте. И ненавидит себя. Но продолжает. Его рука двигается неуверенно — будто сам себя боится. Он не дышит. Он хочет умереть прямо здесь. Но тело живёт. Оно хочет. Оно берёт своё.       Баки прикусывает язык, пытаясь выдохнуть ровно, но получается только с хрипом. Он открывает глаза и видит себя в зеркале, стоящим полубоком, мельком, криво. В отражении он — растянутый, с взъерошенными волосами, с покрасневшими глазами, как после двух бутылок виски. Но видит он не себя.       Баки видит её.       Барнс пытается закрыть глаза снова — зря. За веками сразу вспыхивает образ: Авелина стоит в полумраке своей комнаты, чуть повернувшись, в одной сорочке — тонкой, со сползающей на одно плечо лямкой. Чулок скользит с бедра, цепляется за косточку, тянется вниз. Коленки розовые, пальцы босых ног чуть подворачиваются. Её кожа — фарфоровая, с теплым румянцем. И она стоит там, в зеркале, улыбается ему. Едко, колко, как умеет только она. И Баки не дышит.       Её светлые волосы спутаны, пальцы сжимают край сорочки — то ли собираясь натянуть обратно, то ли сдвинуть выше. Ногтями она чертит замысловатые полоски по своим бедрам.       Он не должен это видеть. Не должен на это смотреть. Он не имеет права даже представлять её такой. Но он видит. И в этом нет героизма. Он просто один. Слишком. И она — всё, что у него осталось. Авелина уже там — в его голове, в его мыслях, в его теле. Она оборачивается через плечо, прикусывает губу — как делает всегда, когда злится. Или когда дразнит. Или когда чего-то хочет, но не просит.       Баки проклял себя уже раз двадцать, но всё равно тянет руку к брюкам.       — «Как ты ей в глаза потом смотреть будешь?» — шипит, скользя ладонью по натянутой ткани. А в голове уже живёт другое. Барнс уже видит, как Авелина медленно разворачивается к нему, показывает второе плечо, сдвигает лямку, и сорочка соскальзывает вниз.       Он ненавидит себя за это.       Если будет ненавидеть достаточно сильно, может быть, он перестанет её любить. Может быть, он сможет снова смотреть ей в глаза, не чувствуя, как внутри всё скручивается в узел. Но даже ненависть — это форма любви, просто вывернутая наизнанку. И каждое прикосновение к себе — это попытка стереть её из кожи, выдрать из сердца, выжечь из памяти. Но чем сильнее он пытается, тем отчётливее проступает её образ.       Баки хочет её больше, чем ненавидит себя.       Хватается за пах — грубо, бесцеремонно. Пальцы дрожат, ремень давит, но он не расстёгивает — ещё нет. Пока что он просто сжимает член, почти причиняя себе боль.       Он её не касается — ещё. Но уже хочет.       Каждый раз, когда его рука ложится на её кровать это больнее, чем он себе представляет. Потому что ткань холодная, а она — далеко. И всё, что у него есть — это память. Память, которая становится телом, только когда он закрывает глаза. Второй рукой Баки тянет себя за волосы, дёргает резко, вырывает почти с корнем, надеясь, что боль вернёт его в реальность. Или что это будут её пальцы — когда она сверху.       В этом мерзком, фантазийнном вымысле — он знает, что Авелина подходит к нему сама. Он видит, как она подбирается ближе — босиком, осторожно, будто сама не верит, что делает это. Он видит, как Авелина замирает у края кровати, смотрит на него сверху вниз — с этой странной смесью стыда и ожидания. А он скользит в бок и садится на край кровати так, чтобы она осталась стоять у него между коленей, склонилась, ухмыльнулась, облизнула губы — он это видел сотни раз, когда она ругалась, когда издевалась над ним, когда дразнила его.       Только тут дразнить не надо. Он уже готов.       Иногда в его снах всё иначе. Там — она тянется к нему не потому, что хочет так же сильно. В этой фантазии нет грязи. Только они двое, которые слишком долго боялись назвать вещи своими именами. Здесь нет — не взаимности между ними. Здесь только ночь, в которой её пальцы сами находят его шею, её губы сами разжимаются под его дыханием. Её тело само учится, как будто ждало его всегда. И это, чёрт возьми, самое болезненное — знать, что это никогда не будет правдой.       Он всё равно продолжает. Сжимает член до звона в ушах. Его движения рваные, тяжёлые, вязкие. Он хочет выдолбить это из себя — но с каждой секундой становится только хуже. Внутри пустота, снаружи — липкий жар. Он прикусывает губу до крови, и вместо вкуса — её имя.       Её колени касаются его, его руки — её бёдер. Они тянут, мнут, жмут так, что пальцы потом будут болеть, а кожа под ними гореть. Он притягивает её, забирает всё сразу, разрывает её целиком, оставляя на теле следы, которые утром не смоются.       Ремень звякает — предшествуя его сумасшествию.       Баки жмурится, кусает щеку до крови. Он хочет себя наказать. За это. За неё. За то что позволяет всё это себе делать. Авелина теперь реальнее. Она голая, с раскрасневшимися ягодицами, с приоткрытыми губами и блестящими глазами.       Если бы она зашла сейчас в комнату — что бы он сделал? Барнс знает.       Он бы не остановился. Даже если бы знал, что Авелина его возненавидит. Не потому что хочет причинить ей боль. Но он не умеет иначе. Он был бы нежным. Был бы тихим. Был бы её. Если бы она позволила.       Авелина бы рассмеялась ему в лицо? И тогда он бы толкнул её на кровать — аккуратно, заботливо, так, как приветствуют. Он бы раскинул её руки в стороны, запястья, прижал бы к подушке, навис сверху — так, чтобы её горячее дыхание стало бы его воздухом.       Баки зажмуривается, сжимает себя в ладони до боли, до липкого, до залипшего в кожу стыда. Он дышит тяжело, с передыхом. Грудь ходит ходуном. Он уже не контролирует. Внутри всё трясёт. Рука не скользит — давит. Пальцы мокрые, пах — горячий. Он хочет, чтобы она знала. Поэтому стискивает зубы сильнее, в висках молотит мысль:       — «Ты чёртов ублюдок, Баки Барнс. Гребаный извращенец. Никогда к ней больше не прикасайся…»       Он тянет руку к Авелине — но пальцы ложатся на пустоту. На простыню. На её отсутствие. Его ладонь дрожит, скользит обратно к себе — как будто сам себя уговаривает: «ещё раз». Последний. Но каждый раз — как первый. Он давит сильнее. Ждёт, когда наступит финиш и затопит всё — чтобы не думать. Чтобы забыться хоть на миг. Хоть немного не любить. Хоть чуть-чуть не помнить.       И это больно. Потому что её нет. И он никогда ей не скажет, что делал в её комнате в её отсутствие.       Баки жмурится. Баки проводит языком по её животу — мысленно, в своём помутившемся разуме. Скользит выше, облизывает кожу у рёбер, целует ключицу. Его пальцы — на её шее, а взгляд — в её глаза, пылающие, полные тлеющей злости.       Он хочет её так, как не смеет.       Он хочет её так, как нельзя хотеть.       И всё равно хочет.       Баки скользит костяшками по её спине — вдоль позвоночника, по лопаткам, вниз. Авелина дышит чуть чаще, как будто боится, что его ладонь опустится ещё ниже. И он боится этого тоже. Но вот он уже между её ног. Вонзается голодными губами в её бедро, кусает кожу, так, чтобы оставить на ней след. Чтобы удостовериться — это не сон. Баки её хотел слишком долго, слишком грязно, слишком глубоко, чтобы теперь остановиться.       Его лицо вспотело. Волосы прилипли ко лбу. Пальцы скользят — уже без раздумий, без контроля. Он чувствует каждый нерв. Барнса поворачивает голову, а Авелина на фотографии с тумбочки смотрит на него. Живая, смеющаяся, та самая девочка, девушка — которую он должен защищать. Не любить. Не хотеть. Не превращать это в извращённую мечту.       Баки помнит её с этими дурацкими тонкими косичками, с носом, чуть сморщенным от гнева. Он помнит, как боялся этого момента — когда её детские черты растекутся, как свежая краска, и сквозь них проступит взрослая девушка — юная, но уже не девочка. В её чертах появится отточенность, в осанке — уверенность, в движениях — грация, лишённая прежней неловкости. И что главное в глазах — понимание… Он и не заметил как это уже случилось.       Баки стискивает пальцами покрывало, мышцы во всём теле нещадно напрягаются при новой дрожи, он скрипит зубами надеясь будто сможет выбросить из черепа каждую мысль о ней. Не выходит.       Барнс снова прикусывает щёку изнутри, до крови. До металла на языке. Но даже вкус крови — это вкус её имени. Авелина не ребёнок, Авелина стала взрослой, Авелина стала девушкой, и кажется, намного умнее, целесообразнее его.       Баки Барнс — последний ублюдок. И ему это нравится. Он не знает, как будет смотреть ей в глаза, когда она вернётся. Но он всё равно будет ждать. Потому что даже если она вернётся — не к нему. Даже если он не скажет ни слова — он всё равно останется. Сядет на её кровати, опустит голову, сожмёт ладони, сдержит дыхание — и будет помнить. Потому что забвение хуже всего. Он переживёт её отказ. Не переживёт её исчезновение.       Баки жмурится, пытаясь дышать ровно. Пальцы нетерпеливо скользят к ширинке брюк. Он ругает себя за эту вольность и возвращает пальцы поверх одежды, сжимают член до темноты в глазах, дёргает вверх, так что немеет предплечье.       В тишине комнаты — только его дыхание, только скрип кровати, только похабный звук скользящей кожи о кожу. Он даже не прикасается к себе так, как принято, как нужно…       Каково это, погибнуть здесь, с её именем на губах?       Он уже не тянется к покрывалу — вжимается в него. Лицо — в подушке, носом в запах. Он дышит жадно, быстро, как будто с высоты упал. Пальцы дрожат. Всё внутри него тянет, ломит, чешется. Он трётся — резкими, сдержанными движениями, чтобы неслышно. Он сдерживает голос — но внутри гремит.       Под поясом — уже влажно. Но он ещё не дошёл до пика. И это самое унизительное. Но он продолжает. Он давит сильнее. Спина подрагивают. Бедра напряжены. Виски колотит пульсом. Всё сжимается внутри, собирается в тугой, вязкий ком. Он не смотрит никуда — глаза зажмурены. Его лицо вспотело, щёки горят. Его всего ведёт. И когда накрывает — он почти рычит сквозь зубы.       Разрядка приходит — резко, рвано, грязно. Баки вжимается в кровать и не двигается. Дышит часто, носом, прерывисто. Внутри — опустошение. Ноги ватные. Под брюками — тепло, потом влажно. Тело пульсирует остатками толчков. В горле сухо. Он облизывает губы — и чувствует вкус соли. И сразу — стыд. Он чувствует, как липкая влага стекает вниз. Как ткань прилипает. Как сердце будто запинается, не зная, продолжать ли жить.       Баки тяжело выдыхает с гортанным полустоном, хриплым и сиплым. Он разжимает простыни, костяшки побелели и он надеется, что не оставил дырок на ткани. Барнс поднимает взгляд к потолку. Приходит разочарование.       В его голове ещё горит её образ — с румянцем, с ухмылкой, с босыми ногами на холодном полу. Он даже не расстегнул ширинку, чёрт, и что это нахрен было?       Баки сжимает челюсть и повторно тяжело выдыхает приподнимаясь на локтях — морщится от неприятных ощущений. Потому что другого выхода у него больше нет. Потому что эту Авелину он никогда не получит. Только так — в этом грязном одиночестве. В зеркало не смотрит. Он не хочет знать, как он сейчас выглядит. Он и так чувствует: потный, затравленный, пустой. Её нет. Он — есть. И это невыносимо.       Опустив глаза, как провинившийся щенок, Баки бормочет невнятную мольбу об извинении. Но это не просьба. Ведь он знает, что это никогда не дойдёт до Авелин. Потому что прощать здесь не за что. Потому что он любит её так, как нельзя любить. Потому что он несёт её в себе так, как носил бы пулю — глубоко под рёбрами, где уже не вытащить. И эта любовь — не его право, но его крест. И что самое страшное — он ни на миг не хочет от него избавляться.       Баки сидит на её кровати с тем самым ощущением, которое пришло к нему в первый раз ещё подростком — будто его застукали за чем-то постыдным ещё до того, как он успел это сделать. Но здесь его некому застукать. Здесь только тишина. И он сам.       Баки выдыхает, откидывает голову назад стирая пот и прилипшие пряди со лба, смотрит в потолок, но вместо белой штукатурки видит только её — Авелину, которая стоит у зеркала. Авелину, которая поправляет сорочку. Авелину, которая скользит к нему на колени. К чёрту, Авелину, которая ласкает себя с его именем. И Боже правый, Баки не знает, лучше или хуже это, но, возможно, он смог бы себя оправдать, желай он только её тело, а не её всю.       Всю Авелину от косточки до косточки и рядом с ним…

***

Дата: 1991 год.       Стальная дверь захлопывается. В этом звуке — всё: финальная точка, скоба, зажим на шее. Звук будто цепляется за каждую нервную клетку, оставляя тонкую ржавую царапину в сознании. Заперто.       Внутри воздух пропитан металлом и чем-то химическим, едким, как старые бинты на гниющих ранах. В комнате пахнет ржавой водой, долго гревшейся в медном чайнике.       Сырость раздула плитку у стен, и она покрылась бледными разводами, будто сама комната пытается выплюнуть то, что в неё впиталось. Здесь кислород тяжёлый — не просто влажный, а такой, что при каждом вдохе он оседает на нёбе солёной коркой. Пахнет старой землёй, медленным разложением и этим особым запахом, который бывает в помещениях, где уже не первый раз кто-то умирает.       Комната — это желудок, который переваривает всех, кто сюда зашёл.       Свет падает с потолка рваными волнами — лампа мигает, будто погибая вместе с этим местом. Этот свет, он как затекшая память. Моргает, обрывается, дрожит на краю сознания, как тонкая нить слюны. Он пробивается сквозь мутное стекло лампы, пытается выбраться наружу, но не может — застревает, расплавляется, становится частью этой гнили. В этом свете нет жизни, только сырой холод, как в подвале, где держат старые тела, забытые так давно, что даже имена выцвели из памяти стен.       Здесь нет циферблатов, но Актив знает — прошло шесть часов со смерти Марии и Говарда Старка.       Медленно. Плотно. Липко.       Пол скользкий, как холодная плоть, стены липкие, как пальцы после того, как с них стёрли чью-то кровь. Это помещение — это труп, который ещё не остыл. Рядом стоит стул. Актив видит его боковым зрением — старый, железный, с облезлой краской на ножках. Но никто не сказал ему: «сядь». А если приказа не поступало — значит, нужно стоять.       Он привык. Здесь все привыкают.       Привыкнуть — это значит перестать замечать, что ты медленно растворяешься в этой серой плесени. Привыкнуть — значит забыть разницу между своими пальцами и металлическими. Это когда рука чешется под кожей, а ты не можешь понять — это твоя ладонь или уже нет. Здесь привыкают не жить. Здесь привыкают просто быть — как старая лампочка, которая ещё мигает, хотя давно пора перегореть. Но сгореть — значит дойти до финиша, которого нет.       Имело бы это смысл? Нет.       Он стоит. Стоит прямо, выровняв спину, руки по швам, словно врос в этот серый пол сапогами. Мускулы натянуты, как стальные тросы, и каждый вдох — это команда выжить, а не дышать. Его тень на стене похожа на отпечаток давно сгоревшего человека — размазанная, с рваными краями. Она дрожит вместе с лампой, распадается на куски, как старое кино на пожёванной плёнке.       Тишина в комнате вязкая, как чёрная патока. Она затекает в уши, в горло, в лёгкие. Забивает каждую щель. Актив стоит и слушает, как в коридоре скребутся крысы.       Или это не крысы. Или это он сам.       Скребутся — ни крысы, ни стены, а что-то внутри. Словно в нём заперта ещё одна жизнь — забитая в угол, с разорванным горлом, но всё ещё шевелящаяся. Эта жизнь дышит ему в уши, выдыхает старую кровь и шёпот на языке, который он когда-то знал. Она хочет выбраться — через кожу, через пальцы, через глаза. Но внутри нет выхода. Здесь нет выхода ни для кого.       В голове звенят осколки воспоминаний — хруст костей под пальцами, чавкающий звук, когда череп вдавливается в стекло. Воспоминания возвращаются не просто картинками — они пахнут. Пахнут горячим металлом пистолетного ствола, который слишком долго держали в руках. Пахнут прожжённой тканью, к которой прилипла кожа. Пахнут паром от свежей крови, испаряющимся в холодном воздухе.       Говард Старк успел поднять руку, словно хотел что-то сказать, но пальцы Актива смяли её, как бумагу. Женщина хотела кричать — и этот крик всё ещё тлеет где-то под её рёбрами.       Он старается его не слышать.       Солдат не думает о мёртвых. Мёртвые — это цифры в отчёте.       Память сечёт по нервам — один удар, второй, третий. Голоса, лица, вспышка фар, белый капот, кровь на земле, дождь. Вой внутри. Сухой удар головы о руль. Его пальцы на чьей-то гортани. Слишком хрупкая кость — ломается, как тонкий лёд.       Вот так. Теперь всё.       Он сморит на стены. Серые. Плитка неровная, с пятнами от влаги…       Он убил Говарда Старка. И его жену. Как обычно — без вопросов.       Вопросы — это роскошь для живых. Он давно перестал их задавать, потому что ответы не имеют вкуса. Они, как ледяная вода, пролитая на ржавое железо — только шипят, оставляя после себя серый пар.       Говард Старк был просто очередной целью. Лицо, которое размазалось по стеклу. Имя, которое сотрёт с отчёта. Но почему-то сейчас он цепляется к внутренней стороне черепа, как ржавый порез который занёс ему сепсис.       Зачем он его запомнил? Почему не забыл?       Это неправильная память — она не должна была остаться.       Вопросы — это не по его регламенту. Он выполняет приказы. Но в глазах Говарда он увидел не страх, не боль, не даже ненависть. Там была… досада.       Словно он всегда знал, что это случится. Словно он только ждал, когда.       Внутри, за этой тишиной — живёт другое. Страх. Его собственный. Он как тонкий нож в желудке, который нельзя вытащить, иначе всё разорвётся.       Этот страх не резкий — он не кричит и не толкает. Он растёт изнутри, как ржавчина по кости. Его не видно, но он скрипит при каждом движении. В этом страхе нет паники, только тупая уверенность, что тебя уже разъедают изнутри слой за слоем. И однажды останется только оболочка — та самая, которая слушает приказы и кивает в ответ. А внутри — только тёмная вода, в которой тонут голоса мёртвых.       Солдат не имеет права бояться. Актив не боится. Но страх — он есть. Глубоко. Холодный, как металл его руки.       Если бы в нём было больше воли, он бы сломал себе шею.       Сломать шею — это проще, чем дышать. Одно резкое движение. Как щелчок затвора. Как захлопнутая дверь. Как разорванная тень. Он знает, как это делается. Он помнит. Это как сломать ветку — хруст, резкая вибрация по пальцам и тишина.       Если бы только его собственная шея поддавалась так же легко. Если бы только внутри него не стоял приказ — жить.       Даже если он не знает зачем. Он должен.       Старк смотрел не на него. Не на Солдата. Он смотрел на его лицо и узнавал. Он назвал… Назвал его имя?

— «Сержант Барнс?»

      Так его звали?       Кто такой Барнс? Это призрак? Это имя с его кожи или с чужого языка? Оно цепляется к зубам, к нёбу, к горлу — как рвотный комок, который невозможно проглотить.

Баки Барнс.

      Он повторяет имя про себя, как старую команду, как заключение, которое уже давно ничего не значит. Теперь всё кончено. Он мёртв.       Забудь об этом, Солдат.       Скоро он вернётся на базу. Всё, как всегда: самолёт, грузовой отсек, контейнер. Сырой металл под ногтями. Запах керосина, солярки, мокрого железа. И снова зима, снова холод. Вертолёт разрежет небо, вынесет его в никуда, туда, где белая пустота сливается с Адом. Домой. На базу в Сибири. Криокамера уже открыта — ждёт его, как пасть голодного зверя.       Но покоя нет. В голове гудит воспоминание. Чемодан с сыворотками. Пять ячеек. Четыре инфузионных пакета. Одна ячейка — пустая. Чья-то рука забрала её. И эта пустота в чемодане теперь гложет его, как раскрошенный зуб, по которому водят иглой.       И вдруг дверь с грохотом распахивается, врезаясь в стену, и комната вздрагивает, будто от выстрела. Вваливается куратор — Александр Пирс. Его пиджак уже криво сидит на плечах, галстук сдвинут набок, волосы слиплись от дождя или пота, а пальцы судорожно поправляют ремень. Пахнет никотином, пеплом, перегретой синтетикой и злостью.       Куратор ставит руки на край ремня брюк, откидывает полы пиджака, шагает вглубь комнаты, шаркая подошвами по плитке, как будто хочет стереть с неё чей-то след. Бормочет что-то невнятное, ругается сквозь зубы. Слова обрываются на полуслове, слипаются в одно грязное пятно.       Актив молчит. Он всегда молчит, пока ему не велят говорить.       Резко Александр останавливается, выдыхает через нос, как после долгого забега. Его глаза впиваются в Солдата.       — Отчёт данных, Солдат. Сколько было пакетов?! — голос режет, как тупое лезвие кожу, когда лучше было бы уже добраться до вен под плотью и резануть так, чтобы вся кровь вытекла. Но лезвие только кромсает и рвёт мясо.       Солдат не сразу отвечает. Пауза — чуть дольше, чем обычно, но никто её не замечает.       — Четыре, — голос низкий, ровный, но с лёгким дребезгом в горле.       — Ты уверен?! — куратор шагает ближе, почти вплотную, пахнет табаком и чем-то сладковатым, алкоголем.       — Да, — голос рябит. Металлическая рука издаёт щелчок. Пирс закусывает губу, проводит пальцем по линии подбородка — этот жест он повторял всегда, когда собирал мысли в кучу, разрывая их, как мятый лист.       — Да… да… — он морщится, трёт подбородок ладонью, скрипит зубами. Выдыхает резко, как человек, который только что сделал вывод, который его пугает больше смерти. — Она… конечно… конечно… Ублюдок отдал её, — голос куратора падает ниже, почти срывается на шёпот. — Своей дрянной девчонке!       Он усмехается. Сухо. Как скрип гвоздей в крышке гроба.       — Сыворотка у… у этой дряни. У его дрянной сучки! — куратор кружит по комнате, как раненый зверь. Его тень скачет по стенам, рвётся и дрожит. Он шагает туда-сюда, пальцы щёлкают, мысли сливаются. — О чём он, чёрт возьми, думал? — на мгновение Актив задаётся смятением: вопрос ли это? Но Пирс тут же выкрикивает брань и отвечает себе сам: — Дурак. Сентиментальный, бездарный дурак! Старк, чёртов ублюдок!       Куратор резко разворачивается. Вдруг замирает, бешено улыбается. Но улыбка эта — как трещина на льду. Как раскроившийся мозг, как объедки, которые Активу заталкивали в рот, чтобы он не подох от голода. Когда он ещё мог попытаться это сделать.       — Это отлично. Просто отлично! — Пирс зачёсывает волосы одной ладонью назад и с блестящими глазами отдаёт приказ: — Солдат. Новое задание. — останавливается напротив. Глаза впиваются в Актива, как ржавые штыки.       Проткни, зарази, пусть рана загноится, пусть послышится вонь разложения. Прокрути, вбей глубже, ещё глубже и кричи. Солдат не двигается. Только чуть выдыхает и поднимает взгляд.       — Выследи Авелину Старк. Найди сыворотку и… — куратор облизывает губу, впивается зубами, вгрызается, словно вот-вот и пространство разорвёт под накалом. — Доставь девчонку на базу. Живой.       Он выдыхает слово «живой» как плевок. Как будто ему противно. Как будто ему всё равно. Актив кивает. Один раз. Чётко. Пирс чуть подаётся вперёд. Тень от его головы падает прямо на лицо Солдата. Актив не отвечает, просто кивает. Резко. Раз-два. Как автоматический щелчок затвора.       В этом кивке — всё, что он умеет. Это ни согласие, ни обещание, даже не понимание. Это просто инстинкт — как сжать пальцы на горле или нажать на спусковой крючок и пробить пулей висок. В этом движении нет человека. Но где-то внутри, очень глубоко шевелится что-то похожее на память. Как будто там, в этой проржавевшей зияющей дыре, всё ещё осталась тёплая капля крови, которая когда-то была его собственной.       Пирс отворачивается, снова бормочет самому себе:       — Они поймут… или не поймут… — Подождать?.. Нет…нет… — Нужно срочно. Нужно сейчас… — куратор шипит, дёргая за волосы на свое голове. — Выжди пять дней, неделю… — Александр наклоняется ещё ближе. Шёпот прилипает к коже, как плесень. — Через пять дней она должна быть у нас. Понял?       Актив снова молчит. Но он снова кивает — коротко, как щелчок затвора. Как гильза, упавшая на плитку и разбивавшая её. Куратор выпрямляется, опускает руки и выдыхает:       — Всё. Выполняй, Солдат. — Пирс резко разворачивается, выходит и захлопывает за собой дверь так, что дрожит лампа под потолком.       Плитка холодная. Свет снова мигает — один раз, два. Стул по-прежнему пуст. Актив стоит. Стоит и слушает, как в коридоре скребутся крысы. Или это не крысы…       В голове звучит её имя — Авелина Старк.       Имя — как капля крови на белом снегу. Маленькое, почти незначительное, но оно режет. Оно никуда не исчезнет, сколько ни топчи снег сапогами.

Авелина.

      Звук имени — мягкий, почти тёплый, но он гниёт в сознании. Имя ему словно знакомо, словно уже звучало на его изувеченных губах, но… На его руках столько пятен крови, что он не сомневается: жизнь девушки с таким же именем уже однажды была им загублена.       Он найдёт её. Ведь он всегда находит.       Искать — это его природа. Он ищет цели так же, как собака ищет след на снегу. Авелина Старк. Что-то, что зудит внутри него, как старый осколок под кожей. Как-то, что хирурги забыли вырезать вместе с сердцем, печенью, желудком и рёбрами.       Он найдет её. Потому что иначе этот зуд сожрёт его изнутри.

***

Запись 2018 года:       Хижина стоит на склоне, там, где лес сбивается в самую плотную гущу, будто сам себя пытается укрыть. Дом держится на гвоздях, вбитых так, будто кто-то пытался прибить не доски, а себя. Распять на кресте. Бревна чёрные от времени и сырости. Один из оконных проёмов заколочен изнутри неровно, в спешке, второпях, как будто кто-то пытался удержать не холод, а страх. Что-то очень страшное и злое...       Дверь покосившаяся, как усталый человек, у которого давно нет сил держать спину прямо. Дверь приоткрыта. Слишком отогнута. Словно кто-то только зашёл или наоборот, только ждёт. Чёрная щель. Как рот. Как пасть. От этой картины по спине идёт зябкая дрожь.       Снег слеживается вдоль крыши, сползает на землю слоями, как если бы небо пыталось укрыть это место от глаз. Но укрыть не получается — только похоронить. Лес здесь плотный, липкий. Деревья вплотную подходят к стенам, будто пытаются вдавить хижину в землю. Лес не молчит — он дышит. Звук ветра между стволами — это память. Она живёт в завываниях под потолком, в скрипе гвоздей, вылезающих из влажной оконной рамы.       Внутри холодно, даже когда горит пламя. Холод ползёт изнутри не от воздуха, а от времени. Это не укрытие. Это затонувший корабль, на дне которого всё ещё дышат те, кто не понял, как выжили.       Она просыпается в темноте, вдыхает запах пепла, металла и влажной шерсти. Иногда в ночи раздаётся шорох — слишком тяжёлый для зверя, слишком живой для ветра. Он тоже здесь. Не спит. Сидит на краю койки. Иногда напротив, на полу, у стены. Словно помнит, кто он. Или знает, что он пленник. Глаза горят тускло, как остывающий уголёк.       Иногда он смотрит на неё, но не узнаёт. Иногда — будто вот-вот скажет имя. Но не говорит. И она тоже молчит. Потому что боится ошибиться.       Он всё ещё никто. И она — это не она. И всё же именно здесь, среди этих промерзших досок, что-то срастается внутри, будто память возвращается не словами, а кожей. Порезами. Как будто это не первый раз, когда они сидят вот так: молча, в углу мира, без уверенности в себе и друг в друге. Только дыхание, только холодная Сибирь вне хижины. Вне их нового дома.       Иногда хочется всё бросить. Иногда кажется — они зря вернулись. Зря вообще попытались спастись. Что толку, если снова всё рушится, если каждый выбор ведёт в никуда, если боль — это всё, что повторяется из раза в раз?       Но потом она слышит, как он говорит во сне. Имя. Обрывки. Фразы. Зовёт её… И пусть они забыли. Пусть им вырезали память, залили чернилами вены, стерли имена. Всё равно они находят друг друга. Каждый раз.       И значит — было зачем.       Мир несовершенен. Всегда был. Идеального выбора нет. Даже правильного — не всегда. Только выживший. Только тот, что позволил сделать следующий шаг. Бывают решения, которые приносят боль. Бывают — которые оставляют шрамы. Но это всё равно решения. И если они привели сюда — значит, есть шанс.       Идеального мира не будет. Ни дня, ни ответа, ни финала. Мир не собирается быть удобным. Он хрипит, ломает, делает хуже. Но он есть. И мы в нём есть.       Страшно — да.       Холодно — всегда.       Но пока кто-то рядом, пока можно протянуть руку и не остаться одному — есть смысл остаться.       Значит, эта хижина в лесу — не конец. Не потому, что тепло. А потому, что они, наконец, рядом друг с другом.       Снова. Сначала. С самого начала.

***

Дата: 2008 год.       Ровно полночь. В глубине Башни Мстителей тишина настолько густая, что кажется, будто её можно потрогать пальцами. Электронные часы на прикроватной тумбе щёлкнули цифрами, и красные полосы времени врезались в темноту спальни, показав три нуля и одну единицу.       Часы безмолвно отметили первую минуту нового дня.       Авелина просыпается внезапно — так, будто кто-то выдрал её из сна за волосы. Воздух сдавливает грудную клетку, скручивает лёгкие тугой верёвкой, как будто её только что вытащили из ледяной воды и в органах дыхания застыла тяжёлая копоть.       Темнота — кажется жидкой, вязкой, почти живой, будто в неё добавили сажи и свежей крови. Воздух в комнате напоминает старую плёнку, которая закрутилась на одном кадре и застряла — и теперь этот один единственный момент повторяющийся снова и снова, пока плёнка не начинает гореть, осыпаясь в тишину чёрными хлопьями. Запах гари невидимым слоем стелился по полу.       Авелина поднимает голову. Вокруг только мягкий шум вентиляции, но сейчас он почти угрожающий — как дыхание зверя, что прячется где-то рядом. Слабые огоньки системных панелей на стене мигают с перебоями.       — Джарвис? — сипло зовёт. Голос треснувший, будто старая игрушка.       Ответа не следует.       Тогда Авелина садится, крепче сжимая в руках своего зайца — мягкого, затёртого, с повисшим ухом. Его мех пахнет старой пылью и чем-то тёплым — остатками детского сна. Пальцы белеют, сжимая ткань так сильно, что ногти вонзаются в швы. Холод жалит босые ступни, и Старк осторожно соскальзывает с кровати вниз, стараясь не издавать ни звука.       Пол ледяной промёрз насквозь. Каждое её движение отзывается глухим эхом — плоским, сухим, будто звук рикошетит не от стен, а от пустоты. Девочка шагает к двери. Ноги босые. Пятки шлёпают по полу. Но звук этот чужой, будто шаги не её, а чьи-то ещё. Игрушечный заяц прижимается к ребрам — так крепко, что тонкая ткань его уха режет кожу.       Ручка — гладкая, чуть прохладная. Пальцы скользят по ней, оставляя липкий след пота. Дверь из детской открывается почти бесшумно, но всё равно в этом движении что-то неправильное. Словно в доме не осталось никого, кто мог бы услышать её.       Коридор встречает глухим мраком. Обычно свет у пола горит тускло-жёлтым, ведя её к родительской спальне, если ночью ей приснился плохой сон. Но чаще о том, что она проснулась, ДЖАРВИС сообщал отцу. И если пульс ускорен — слёзы на щеках или прерывистое дыхание, то Тони тут же спешил утешить дочь. Но сейчас — ничего.       Игрушка прижимается к груди крепче. Сердце стучит прямо в мех. Девочка делает шаг. И ещё один. Тишина тянется за ней хвостом, а за каждым её шагом следует странный отзвук. Не совсем эхо, а будто кто-то другой идёт рядом, чуть в стороне, повторяя её движения с секундным опозданием.       Гостиная — пуста. Сердце кольнуло, как игла. Обычно здесь всегда кто-то есть, даже ночью: Тор спит на диване, Наташа пьёт чай на кухне, папа спит прямо в кресле. Или Брюс не может уснуть и от того под жужжащим светом вытяжки засиживается до трёх часов ночи. А может Стив, глядит в окно, тоже обеспокоенный кошмарами…       Ни одного силуэта. Воздух застоявшийся. Запах дома исчез, как будто его вымели вместе со всеми жильцами. Авелина проходит дальше к спальне родителей. Её отец, как и остальная часть команды Мстителей, сейчас в Вашингтоне на Базе Щ.И.Т.а. Но папа пообещал ей, что вернётся к утру — ведь сегодня её день рождения. Правда, утро так далеко, а ночь накатывает со всех сторон мглой, через которую не проглядеть рассвета…       Башня без супер-героев напоминает огромное пустое сердце, которое перестало биться. Окна — как застывшие глаза, панели — как оголённые нервы, тишина — как слипшиеся в горле слёзы. И внутри этой оболочки теперь остаётся только Авелина.       Но дома есть второй родитель. Пеппер в Башне. А девочка так хочет к маме. Хочет в тепло к её рукам, к её голосу. Но как только она делает шаг в сторону главной спальни, воздух рвётся. Рвётся чем-то тихим и жутким — как будто капля воды на металл. Пульс пропускает удар, пальцы сжимаются до беления на мягком животе зайца. Авелина судорожно делает вдох и начинает красться, прижимаясь к панельной стене — невидимая, маленькая тень на фоне тёмных коридоров.       Несколько ритмичных хлопков.       Ей ведь нечего боятся? Дома ведь безопасно, не так ли? Башня всё ещё охраняется?       Авелина цепляется за стену — пальцы липнут к холодной поверхности, как мокрая кожа к льду. Внутри всё тянет назад, к себе в кровать, под одеяло. Но ноги несут её дальше. Глупая, глупая Авелин… Но она не слушается. Ей слишком интересно. И ведь если она подглядит, что происходит, ничего такого не случится?       Автоматические двери в спортзал — молчат. Не открываются. Это странно. Они всегда работают исправно. Но не сейчас. Теперь — ни звука. Ни отклика. Ни шанса. И словно в подтверждение этому подсвечиваемый пол — гаснет. И Авелина, почти взвизгивая, закрывает себе рот ладонью.       Обратно.       Иди обратно в комнату! И Спрячься! Спрячься под кроватью и не выходи ни в коем случае! Эхо её шагов тянется за ней змеёю. И чем дальше она идёт, тем громче становится собственное дыхание. А звук босых ног по полу резче. Коридор не кончается, превращаясь в колодец, вытянутый вдоль.       Шаг. Ещё шаг. И ещё…       Беги, Авелина! Беги обратно к маме!       Но она не слушается. И вот — поворот.       На мгновение, кажется, что перед ней — провал, конец пути, а дальше только небо. Но дальше не небо. Дальше кровь.       Она не замечает её сразу — сначала слышит. Бульканье. Тихое, как из-под крышки кастрюли, как из глубины старого колодца. Авелина поворачивает голову, медленно-медленно, как в кошмаре, когда понимаешь, что обернуться нельзя, но всё равно оборачиваешься, потому что другого варианта у тебя нет. Исход всегда один.       Сотрудники службы безопасности. Обычный охранник, но у него…       Остекленевший взгляд.       Он изогнут, в странной, чуждой нормальному позе. И Авелина не сразу различает во тьме, что его тело прижато к кому-то позади него. Старк делает сиплый полувздох, встречаясь глазами с — Марком. Одним из постоянных агентов Щита.       Мгновение — тишина между ними, настолько хрупкая, что трескается на части. А потом Авелина замечает нож. Нож в его шее. Кровь чернеет, сливаясь вниз по его одежде. Через распахнутые губы и вспоротое горло. Он дёргается в конвульсии, и слышится металлический треск — это пошевелился тот, кто стоит позади него.       Высокий, как стена. Маска — без лица. Глаза едва видно, но они — пустые, как два замёрзших озера. А за его спиной — тела. Сломанные и испачканные в разводах алой жидкости. Тихие, беззвучные. Теперь беззвучные. Кажется, их пальцы всё ещё пытаются схватиться за оружие, которое они больше не могут держать.       Авелина не дышит. Ноги приросли к полу. Пальцы сжимают плюшевого зайца столь сильно, словно это может разбудить её ото сна.       Он смотрит на неё.       И в этой бездне — вспышка. Что-то короткое, как судорога. Там, внутри, в стылой синеве, вспыхивает что-то — как узнавание. Но оно тонет, исчезает, оставляя только голод. Узнавание это — цель.

Авелин Старк — миссия.

      В голове путаница. Приказ повторяется.       Авелина ступает назад, но его рука уже двигается. Ржавый треск, и тело Марка падает глухо на пол, сваливается мёртвым бездыханным грузом к остальным. И незнакомец начинает идти к ней.       Шаг. Ещё один.       Тело сковывает ледяная волна — ноги деревенеют, лёгкие сжимаются, воздух режет горло мелким стеклом. Время разрывается на клочья. Секунды больше не тянутся ровной лентой — они становятся криками, вздохами, ударами сердца, шёпотами, которые рвут всё вокруг неё. И каждое движение — это как шаг по хрупкому стеклу, которое может треснуть под её весом в любую секунду.       Падай. Может, так тебе удастся спастись. Авелина хочет закричать, но голос прилип к языку. Стук в ушах. Зачем только ты сюда пошла? Почему не послушалась? Я же говори…       — Папа… — бормочет Авелина, словно он может из неоткуда здесь появится и защитить её.       Защитить как защищал всегда.       Авелина делает ещё шаг. Босая пятка скользит по холодному полу. Воздух сжимается, густеет, будто коридор становится глоткой зверя, готового её проглотить. Игрушечный заяц прижимается к груди так крепко, что ткань промокает от её липких ладошек. И вдруг — зов.       — Авелина?       Мама.       Голос родной, тёплый, будто сквозь сон — как в те дни, когда она болела, а мама сидела рядом, гладя её по спине, напевая тихонько колыбельную. Она была рядом с ней с первого дня. Голос резонирует, срывает пленку страха, рождает резкую, всепоглощающую надежду.       — Мам! — голосок срывается, почти захлёбывается в горле. Её тянет вперёд — туда, где безопасно, где дом. Её руки уже почти протянуты, шаг почти срывается в бег. Но… Тьма открывает пасть и вглядывается в её горло.       Шаг, другой — резко, бездумно, туда, где должна быть её мама и ждёт папа, туда, к свету… Но света нет.       Есть только он. Незнакомец без лица.       Зимний Солдат рвётся из мрака — так быстро, что воздух звенит. Авелина не успевает даже вздохнуть, когда его пальцы накрывают её лицо. Рука тёплая — живая, пахнет кожей, металлом и потом, — зажимает ей рот так плотно, что губы впиваются в зубы, а в нос ударяет запахом крови. Вторая его рука — ледяная, мёртвая, сжимает её живот, впивается под рёбра так сильно, что из лёгких выбивает последний воздух.       В горле скребётся крик, но голос теряется. Плюшевая игрушка падает на пол, лапки раскинуты, будто зайчик тоже пытался убежать.       Рывок — и Авелину отрывает от пола. Ноги теряют опору, пальцы судорожно царапают воздух. Её кожа прилипает к его одежде — так близко, что она чувствует, как сквозь металл и плоть пульсирует сердце. Медленное, чёткое, как тиканье часов.       Запах металла — ржавый, с примесью меди, застревает в носу, въедается в язык. Этот запах — не принадлежит ни ей, ни этому дому. Это запах чужой войны, старой, пропитанной порохом, пылью, солёным потом и гнилой водой из каналов. Этот запах не должен существовать здесь, среди стеклянных стен Башни Мстителей, среди белых простыней и тёплого света. И оттого он становится ещё страшнее — как если бы мертвец вдруг открыл глаза посреди детской вечерней сказки.       Он несёт с собой вонь смерти — давней, пропитавшей его до костей. Пахнет так, как будто гниёт изнутри, медленно и мучительно, годами, десятилетиями.       — Ни звука, — шепчет незнакомец ей в ухо, и его голос — не человеческий, а ржавый шипящий гной. Он слишком долго молчал. — Или я убью её, — баритон, приглушённый сквозь маску на его лице, глаза Авелины его не видят. Но она знает — это правда.       Мама.       Авелина захлёбывается этим словом, как водой. Оно ударяет в мозг, в сердце. Она пытается вдохнуть, но чужие пальцы сдавливают диафрагму, не давая лёгким расправиться.       Она дёргается — истерично, отчаянно, без смысла. Коленки разлетаются в стороны, пятки бьют незнакомца по бедру, ногти впиваются в его руку до крови. Он не реагирует. Авелина для него — просто груз, который нужно доставить — домой.       Её маленькие пальцы, липкие от страха, скользят по его коже — чувствуют каждую складку ткани, каждый шов на перчатке, каждый изгиб железа. Он — как чудовище. Смерть, сложенная по чертежу. Пасть, вгрызшаяся в её худое тело.       В движениях нет человека — только математическая точность, выверенный алгоритм, в котором нет места сомнениям или эмоциям. Он сжимает её так, как руки экскаватора сжимают горсть земли, не задумываясь, сколько там червей, камней или корней. И от этого безразличия внутри Авелины что-то рвётся — тонкая нить, связывающая её с миром, в котором людей любят, обнимают и берегут.       Воздуха нет. Лишь клочок приходит с трудом сквозь узкую щель в горле — рваный, колкий, с запахом его кожи. В ушах звенит, глаза наполняются чёрными пятнами. Авелина слышит голос матери снова, та зовёт её, ищет её, но… Она не найдёт. Больше нет.       — Мам… — бормочет Старк. Но губы сомкнуты, а в глаза прыскают слёзы отчаянья.       Всё сливается — алая жидкость на полу, пальцы на её теле, дыхание, капающее в ухо. Авелина рвётся, пытается дышать, пытается выгрызть воздух, но он не приходит. Ногти сильнее впиваются в плоть, но Солдат даже не чувствует.       Лёгкие горят, тело сводит судорогой, пальцы сводит дрожью. Голова запрокидывается, затылок ударяется о металл его другого плеча. Раз, второй. Она видит искры фейерверков, а потом — только тьму. И Авелина падает в неё, как в воду. А руки незнакомца держат её крепко, не давая выбраться…       Сегодня её день рождения.       — Пап… папочка, пожалуйста… — последнее, что молит голос в голове, прежде чем тьма заливает лёгкие.       День рождения Авелин — это руки, что сжимают её горло.       День рождения Авелин — это ночь, пахнущая потом и кровью.       И эту ночь ей теперь придётся носить в себе всегда — как старую ржавую скрепку, забытую в кармане куртки, которой у неё больше не будет. Острое воспоминание, которое царапает пальцы каждый раз, когда ищешь что-то тёплое и хорошее. И никакая тишина уже не будет по-настоящему тихой — за её спиной всегда будет этот шаг с секундным опозданием.       Авелина всё-таки захлебнётся во тьме окончательно.       И это — её первый подарок.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать