Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Повседневность
Психология
Романтика
Ангст
Кровь / Травмы
Любовь/Ненависть
Слоуберн
Сложные отношения
Разница в возрасте
Ревность
Первый раз
Психологическое насилие
Выживание
Влюбленность
Воспоминания
Обреченные отношения
Под одной крышей
ПТСР
1940-е годы
Насилие над детьми
Реинкарнация
Горе / Утрата
Потеря памяти
Запретные отношения
Мутанты
Ответвление от канона
Сексизм
2010-е годы
1930-е годы
Двойной сюжет
Кольцевая композиция
Описание
Момент потери невинности часто наступает с осознанием: будущее — это заранее обещанная гибель.
После катастрофы в сибирской глуши остаются только двое выживших. Последний приказ — вернуть Мотылька на родину, но программа даёт сбой. Зимний Солдат инициирует новую цель: выжить.
Примечания
🦋 Плей-лист, эдиты, заметки в моём тг: https://t.me/KoraKiroshi (Кора Кироши).
🦋 Спойлеры! — История разворачивается в 3-х реинкарнациях Авелины:
1 — 1930-40г.
2 — 1970-1991г.
3 — 2000-20.. г. (Главная линия)
4 —.... (доп. линия)
🦋 — "Я найду тебя в каждой вселенной и буду любить как в этой. Это своего рода клятва, обещание."
🦋 Цикличность цифры - 3 и 21. И символ бабочки.
🦋 08.03.2025
№1 по фендомы «Сокол и Зимний Солдат»
08.02.2025
№1 по фендомы «Sebastian Stan»
"Монолог"
25 апреля 2025, 02:25
— «Я не сильная. Просто не сломалась там, где должна была. Это не одно и то же».
Дата: 2018. Сибирь. Солнце уходит. Оно плавится за горизонтом, как леденец. Авелина щурится, но ничего не помогает — зрение расплывается. Всё, что она видит — последние багряные лучи, застрявшие в дыму. Солнце кровавое, гибнущее. И вот в какой-то миг — оно исчезает. Просто… уходит. Небо становится тёмным, мутным. Как если бы кто-то разлил тушь и размазал по холсту. Деревья вокруг — высокие, голые, кривые — скрипят от ветра и стремятся вверх, будто шепчутся между собой, чьё тело им достанется первым. Дыхание Авелины напоминает скрежет металла — резкое, судорожное, почти неестественное. Она помнит, как самолёт падал, но не помнит, как он упал… Сколько времени прошло? Авелина медленно начинает приходить в себя. Сначала — хрип, как у зверя, которого пнули в живот. Затем — вкус. Сначала солёный, потом металлический, ржавый, с оттенком гари. На языке — чья-то кровь. Может её. А может чужая. Она не знает. Не уверена в себе, в теле, в имени. Всё сброшено, как кожа. Осталась только боль. Авелина лежит лицом в снегу, и он уже начинает впиваться в кожу, проникать в каждую пору, забираясь под ногти, под веки. Снег грязный, рваный, перемешанный с золой, каплями алого, обугленными волосами и обломками, которые когда-то были частью конструкции самолёта. Сознание возвращается не сразу — оно вгрызается медленно, болезненно, с каждым ударом сердца выбивая дверь изнутри. Запах пробирается в мозг раньше чувств, раньше образов — омерзительный, плотный. Воздух настолько тяжёлый, что при вдохе она едва не задыхается. Он пахнет смертью — не абстрактной, не философской, а физической, с гнильцой во рту и раскалённым алюминием. Авелина не открывает глаза. С левого века вниз скатываются что-то горячее, терпкое. Она едва шевелит головой. Где-то за пределами слуха гудит взрыв — отголосок воспоминания, не событие. Всё затянуто ватой. Вкус во рту — тухлый, как глоток керосина, и теперь он медленно разъедает её язык. Новый звук приходит не сразу. Он неровный. Низкий. Далёкий. Сначала — как дыхание. Кто-то тяжело и глухо вдыхает и выдыхает через рваное горло. Потом приходит осознание: это она дышит. Хрипло, спадающе паром на подлог. Авелина открывает глаза и всё ревёт. Словно её зрение — это экран, на котором кто-то крутит плёнку. Всё дрожит, всё дышит паникой. Под щекой снег, а перед глазами — лицо. Без половины черепа. Солдат Гидры. У него открыты глаза. Один зрачок отсутствует, другой смотрит прямо на неё, затуманенный, стеклянный. Кровь вытекла из его носа и уха, рта, запеклась коричневой коркой. Его губы распахнуты, будто он хотел закричать, но не успел. Один зуб сломан. Но она помнит — он погиб ещё до того, как самолёт полетел вниз. Актив его застрелил. Но зачем? Почему? Для чего? Таков был приказ? Такова была его миссия? Или он отошёл от протокола? И где Зимний Солдат сейчас? Авелина вскрикивает. Беззвучно. Тело не слушается. Сначала она пытается повернуться, и её чуть не скручивает тошнотой. Она захлёбывается ею, снова закашливается. Рвота пахнет ацетоном. Огонь где-то слева, будто зверь задыхается. Его отблески отражаются на деревьях, словно лес сам горит изнутри. Сквозь треск веток и глухой шум крови в ушах пробиваются крики — но мёртвые. Они остались в воспоминаниях. Здесь больше никто не кричит. С каждой секундой к телу возвращается боль. Она не точечная — она всюду. Внутри черепа — пульсация. Под рёбрами — будто нож крутят. Спина — жжёт. Ладони — расцарапаны. Благо, ничего не сломано. Наверное… Её тело трясёт. Авелина — дрожит, как после удара током. Сердце бьётся в горле. Мышцы сводит судорогами. Каждая попытка вдохнуть приводит к сухому кашлю с новым куском крови на губах. Грёбаное платье. Она ощущает его только тогда, когда лёд впивается в бедро. Белое. Когда-то. Теперь — измятое, рваное, висит на ней лохмотьями, как кусающаяся паутина. Оно стало алым. Где-то ближе к подолу — клочья ткани, перепачканные бурой жижей… Чёрт его знает, что это за хрень. Авелина сжимает челюсть, чтобы не закричать. Не от страха — от злости. На себя. На всех, кто называл её сильной. Где сила, когда пальцы больше не держат, когда дыхание вырывается хрипом, когда каждый нерв — как обнажённый провод? Она хрипит — снова. В лёгких — резь. Воздух холодный, но не свежий. Запах разрушения. Вонючий, плотный, как чужой пот, оставшийся после пытки. Она ещё помнит. Помнит — каково это. Огонь ревёт позади, когда она вскарабкивается на колени. Она оборачивается — и видит тела. Разбросанные, полусгоревшие. Один солдат распят на хвостовой части — упав, его проткнуло лопастью. Он всё ещё держит автомат. Пальцы свело в посмертной судороге. Его внутренности парят на холодном воздухе, кишки свисают с обломков, как канаты… Авелину скручивает тошнотой прямо себе под колени. Как она выжила? Разбитый самолёт лежит, впившись в землю, как мёртвый зверь, из которого торчат обугленные рёбра. Русская надпись на борту — наполовину содрана. Остались только обрывки: « …ФОРЦА…», «…РАЗРЕШЕНИ…», «…ГРУЗОВ…». Это был военный транспортник. Под другим крылом — ещё чьё-то тело. Только сапоги торчат. Ткань формы расплавилась, вросла в кожу. Она прижимает ладонь к губам. Тошнит — в этот раз уже всухую. Живот сводит от судорог. Грудь пульсирует — с каждым вдохом, как будто ломаются кости изнутри. Боль отдаёт в шею, в ключицу, в глазницу. Левый глаз плывёт. Взгляд дрожит, зрачок не держит фокус. Как и почему она осталась невредима? Авелина всхлипывает. Пальцы вживаются в снег, в холод, чтобы не сойти с ума. Снег липкий, рыхлый, перемешанный с золой, крошками обмундирования. И всё это — из-за неё. Потому что они хотели вернуть её. Туда, где она выросла. Где она провела все свои детские годы. Где её изуродовали. Открыли ей правду. Где её никогда не звали по имени…Они мертвы — потому что ты жива.
Потому что это была твоя прихоть.
Потому что ты — захотела выжить.
Обрести свободу.
Авелина выпрямляется — кое-как. Ноги подкашиваются. Затылок ноет. В ушах звенит. Где-то в лесу трескается ветка — или ей кажется? Старк больше не различает звуки. Но страх… страх здесь обвивает её как змея. Под кожей. В костях. Он говорит: «Беги. Пока можешь. Пока не нашли!» Она вздрагивает всем телом. Даже чудовища, которые мучили её, в итоге стали просто мясом. Лишённым власти. Лишённым зла. Просто ещё тёплыми точками на снегу. Вскоре они станут холодными, как вся остальная пустошь Сибири. А если это сон? А если это Ад, и она снова проснулась в нём? «Я умерла?» — пронеслось в её голове. Нет. Это хуже. Ты осталась в живых. С трудом, через рыдания, без слёз, через треск в спине, Старк ещё раз перекатывается в сторону. Вцепляется в ледяную землю. Снег рассыпается под пальцами, как пепел. Она встаёт на колени — дрожащие, заплёванные красным. Потом — на ноги. Согнувшись. Падая, хватаясь за всё, что может удержать её. Авелина пошатывается. Делает шаг. Второй. Ноги — ватные. Она снова падает. Мозг — как в тумане. Впереди дерево. Она ползёт к нему. Пальцы дрожат, локти скользят по льду, перепутавшемуся с пеплом и крошками стекла. Пальцы сдираются до мяса. Одна фаланга пальца опухшая и синяя. Хруст. Она цепляется этой же рукой. Авелина упирается в дерево всем телом. Кора мокрая, шершавая древесина промёрзла насквозь. Она обнимает ствол и медленно начинает подниматься. Сначала — колени. Щелчки. Потом — таз. Спину сводит судорогой. Тело не хочет вставать. Оно противится. Оно воет. Но Старк поднимается. Авелина знает: если упадёт снова — уже не встанет. Эта мысль преследует её уже несколько жизней. Теперь она это помнит. Старк опирается лбом в кору. Медленно поднимает голову — и видит второй ствол. Чуть дальше. Ещё одно дерево — старое, чёрное, будто обугленное. Между ними — ещё обломки. Авелина поднимает глаза к небу и видит, что над ней звёзд нет. Только сизый дым. Деревья скрипят. И что-то хрустит вдалеке, когда она преодолевает ещё несколько метров. Старк оборачивается. Медленно. Но не видит ничего. Только тени. Только туман и холод. И всё же что-то не так. Тишина вокруг не просто глухая — она вымершая. Ни одного хруста под снегом, ни взмаха крыла, ни дыхания ветра. Так не бывает. Лес даже ночью живёт — шелестит, вздыхает, подрагивает. А сейчас он будто затаился. Ожидает. Как будто кто-то другой сейчас слушает и лес боится ему помешать. Сердце стучит слишком громко. И она знает — если его слышит она, то кто-то другой уже идёт по следу этого звука. Ведь тишина — ловушка. Успокоение — яд. Где Актив? Где Зимний Солдат? Его тела она не видела. Он выжил? Он идёт за ней? Огонь на обломках почти погас. Авелина перетаскивает себя к следящему дереву. Дрожит. Вся. Живот тянет вниз от страха. Пальцы вросли в кору. Ноги — в снег. Она выжила. Но ещё не спаслась. Спастись — это значит выбраться. А она просто не умерла. Она не убежала, не победила. Её не добили. Это всё. Смерть обошла стороной, но оставила на поводке. Выживание не приносит облегчения. Факт выживания не равен победе. Это просто задержка финала. Временная. Авелина уходит. Спешит дальше. Как можно дальше… Но бежать не получается. Уже вдалеке что-то падает — тяжёлое. Мощное. Гул проходит по земле. Откликается в коленях. Возможно, остаток двигателя развалился. Возможно, что-то большое шевельнулось в туше самолёта. Но Авелина не знает. И не хочет знать. Паника приходит без предупреждения. Словно кто-то включил рубильник и, наконец, сознание вернулось в тело. Дыхание становится коротким, глаза распахиваются, как у загнанного зверя. Все сигналы внутри кричат:«Беги!»
Колени начинают ныть. Ладони скользят по крови на коре. Она оставляет за собой слишком много следов. Авелина отталкивается назад. Пошатывается. И рвёт вперёд. Авелина полушагом, полубегом тянется дальше, как раненая косуля, загнанная в чащу. За ней ведётся погоня. Сугробы по колено. Промёрзшее платье липнет к коже, разорванное по шву, с запёкшимися пятнами. Капли стынущей крови скатываются по икрам. Но Авелина не чувствует холода — его вытеснила паника. В груди всё горит, дыхание становится всё менее человеческим — рваным, сиплым, животным. Сердце бухает в ушах, будто внутри бьётся птица отчаяния, готовая вырваться наружу. Её дыхание вырывается изо рта тяжёлыми клубами пара — как будто душа пытается покинуть тело. Хрип. Рыдание. Рвущиеся судорожные глотки воздуха. Авелина бежит в ночь, не оборачиваясь, потому что не может. Потому что если обернётся — он там. Может быть. Или нет. Но она не может рисковать. Лес мёртво чёрный, словно ночь выпила все звуки, все цвета, все запахи. Оставила только шорох ветра в еловых лапах и мерцание снега в рассеянном лунном свете. Авелина бежит, не разбирая куда. Мысль, что Актив где-то позади, — невыносима. Возможно, он мёртв. Возможно, под обломками. Но… если нет? Если выжил? В памяти вспыхивают его глаза. Глаза того, кем он когда-то был, если она правильно помнит. Там нет сочувствия. Там есть команда. Цель. Программа. Миссия. И если она его цель — он не остановится. Никогда и ни перед чем. Каждый шаг отдаётся в позвоночнике болью. Стопы в тяжёлых ботинках ломит от усталости, подошвы скользят по льду. Ноги больше не слушаются, но она гонит себя дальше, будто страх — это кнут. На повороте она спотыкается о скрытую под снегом корягу, рушится плашмя. Удар — по скуле, по локтю. Во рту хрустит лёд. Вкус крови смешивается с мокрой корой и горьким снегом. Мир на миг плывёт, белые пятна танцуют перед глазами. Авелина лежит, прижавшись щекой к снегу, в который уже впиталась её кровь. Ей не хочется вставать. Хочется остаться здесь, лишь бы не тронутой. И только мысли кричат:«Поднимайся, он идёт. Он за тобой! Не стой! Не жди!»
Её тошнит от собственной беспомощности. На глаза наворачиваются слёзы. Руки дрожат — от страха и усталости. Мышцы не слушаются. Колени скользят снова, земля уходит из-под локтей. В голове только одна мольба — двигаться. Не думать. Не проверять, болит ли нога. Не вывихнута ли лодыжка. Просто встать. Просто поднимись и беги. Она с трудом поднимается, пошатываясь и опираясь на ближайшее дерево. Кора вгрызается в ладонь, снег хрустит и вязнет под ногами. Она поднимает голову — перед ней только стволы, как столбы чёрного храма, уходящие в небо. И больше ничего. Ни жизни. Ни людей. Ни звуков. Тебе не спастись. Авелина заставляет себя идти, тащить себя дальше. Боль пульсирует в такт сердцебиению, но это лишь подстегивает: ты ещё жива — значит, можешь бежать. Но тебе некуда идти. Никто тебе не поможет. Дрожь переходит в судороги. Но она снова мчится. Не потому, что она точно знает, что за ней идут. А потому, что она не знает. А это страшнее всего. Страх неизвестности — страшнее, чем страх смерти. Зимний Солдат может быть мёртв. А может, он стоит здесь, в этой темноте, и слушает, как её сердце колотится в панике. Авелина добирается до расщелины между двумя елями. Втиснувшись между стволами, на корточках прижимается к древесной коре. Сугроб скрывает её почти до груди… И вот… недалеко — треск ветки. Слабый. Может, это зверь. Может, это её собственный след, что обрушился. А может, это он. Авелина зажимает рот ладонью. Ногти врезаются в щёку. Слёзы не текут — высыхают быстрее, чем успевают появиться. Тьма слушает её дыхание. А она слушает, как тьма шевелится. Авелина снова бежит. И вот — впервые — она оглядывается. Ничего. Пустота. Горящий снег. Темнота. Но ей кажется, что кто-то там есть. Может, между деревьями? Или это у неё заплыло в глазах? Плакать хочется — не от боли, а от бессилия и холода. Авелина оглядывается ещё раз. Снова ничего. Но её сердце уже знает — она не одна. В ушах пульсирует, и она не может сосредоточиться на тишине. Не получается. А картинка перед глазами двоится, краски смешиваются в темноте, вспоминается, как сильно она ударилась головой о землю, когда падала. Какова вероятность, что она упадёт в снег прямо сейчас и больше не проснётся? Дикие животные обглодают её кости? Гидра найдёт её тело и продолжит свои эксперименты? Она вернётся снова? Как скоро? Как скоро она вернётся к жизни в своём же теле, но с другой историей? Третий раз — резко обернувшись, Авелина почти кричит, но воздух вырывается беззвучно, с хрипом, как будто в горле застрял кусок льда.Вдох-выдох.
И тут — удар. Как будто ночь сама толкнула её в спину. Затылок сталкивается с чем-то твёрдым, неподвижным. Это не дерево. Не камень. Человек. Массивный. Тихий. Пугающий. Сквозь боль в затылке Авелина понимает: это Зимний Солдат. Но она его не видит. И это страшнее всего. Она снова его не видит. Он не говорит. Он никогда не говорит… Авелина помнит это, как помнит всё, что касается его. Когда ей было десять и её держали в бетонной клетке с зеркалом на стене, а он в нём отражался. Как присутствие, которое нельзя сдвинуть. И хватка. Она была младше. Тогда он схватил её так же — со спины, вытащил на пол, не давая кричать, пока в теле не сработало: Не плакать. Не звать. Не ждать. Больше не надеяться. Но человек — статистическая аномалия: личность, которая всё ещё надеется — при отсутствии доказательств. В этом и заключается парадокс выживания. Металл скрежещет — как клетка, захлопывающаяся в темноте. Он сжимает её со спины. Всё повторяется. Один в один. Как когда ей было семь. Как когда ей было девять на Базе Гидры, когда она ещё верила, что мир за пределами каменных стен — не вымысел. Тогда он схватил её так же — без предупреждения, рывком, без слов. Сейчас — то же. Вот только Авелина уже не та. Ей больше не семь лет. Она не та маленькая девочка. Она не вызывает жалости. Она не слабая. Но он всё ещё сильнее. Её плечи чужие рукам, её мышцы не слушаются, но помнят. Рефлексы — с корнями. Она бьёт локтем назад — Актив принимает удар без звука, чуть дёрнув головой. В ответ — его рука, как пресс, выжимает из неё воздух. Авелина не сдаётся. Она двигается не ради победы, а потому, что её запрограммировали сражаться. Как и его. Это единственный вольный подарок ей от доктора. Хватка металла прорезает рёбра. Рука, тяжёлая, как станок, вгрызается под грудную клетку, будто хочет вырвать из неё сердце. Вторая рука — живая, тёплая, будто насмешка — прижимает ей рот, глушит дыхание. Актив ничего не говорит. Он никогда не говорит. Снег под ними становится жидким от крови. Его или её — неважно. Авелин не думает об этом. Её пятка выстреливает в его колено — острее, чем нужно, под сустав. Актив сгибается. Молча. Только тяжёлое дыхание, почти гул. Но сейчас — хуже. Потому что она знает, кто он. Что он. И она помнит. А он нет. Авелина выгибается, как изломанный зверь. Спина дугой, платье цепляется за кору, за ветки, за снег. Она чувствует его запах — терпкий, медь, кровь. Нечеловеческий. И всё же — знакомый до тошноты. В нём — прошлое. Камера. Иголки. Близнецы. Команды. Слёзы. Уколы. Сыворотка. Предательство. Вакцина. Клеймо. Он. Её кожа реагирует быстрее сознания. Мышцы сводит, дыхание сбивается, желудок подворачивает. Он не просто знакомый запах — он как след наркотика, который однажды ввели. И тело теперь само знает, что за ним будет больно. Контакт с ним — это не страх. Это память, записанная в нервы. Даже если бы она потеряла разум, тело бы всё равно хотело сбежать. Но она больше не та маленькая девочка. Ей сделали больно. Её сделали подопытной крысой. И больше она ею не станет. Она не вернётся туда. Она поклялась себе. Авелина не кричит — хрип вырывается рвано, вместе со слюной и паром. Её локоть взрывается вверх, ударяя его в подбородок — чётко по линии челюсти. Его пластиковая маска слетает вниз. Голова Солдата дергается назад, хватка ослабевает, и этого хватает: она проскальзывает, оборачивается и на сей раз — бьёт что есть силы. Авелина делает резкий шаг в сторону — ботинок уходит в рыхлый снег, но она удерживается, вырывая руку вниз, к его поясу. Кобура — защёлка на клапане болтается. Она срывает её резким, почти безудержным движением, и в следующую секунду пальцы уже сжимают рукоятку. Пистолет — в руке. Тяжёлый. Настоящий. Оружие выходит с усилием. Она выдёргивает пистолет рывком, корпусом отскакивая назад. Снег под ногами неустойчив, но она ловит центр тяжести — ноги на ширине плеч, корпус чуть вперёд, левый локоть — жёсткий угол, правый — ближе к телу. Как учили. Как вбитый в кости рефлекс. Кисти чуть сжаты, пальцы белеют. Ствол смотрит прямо в центр груди Актива. Между ними метр. Она не колеблется. Прицел — ровный. Дыхание — срывистое. Выстрел — без паузы. На поражение.Щелчёк.
Пуля уходит — приходит отдача в грудь. Но Актив двигается раньше, чем звук долетает до ушей. Зимний Солдат рывком наклоняется в её сторону. Левая сторона — вперёд, подставляя левое плечо. Бионическая рука идёт щитом. Пуля — попадает прямо в металл. Глухой звон. Искра. Сила удара уходит в его бицепс. Актив сгибает локоть, сжимая кулак. Солдат не дергается. Не вздрагивает. Даже дыхание не сбивается. Он поднимает голову. Медленно. Его взгляд меняется. Глаза становятся темнее. Ни страха. Ни удивления. Только злость. Холодная. Приглушённая. Тихая, выверенная злоба. Как у зверя, которого долго сдерживали — но теперь дали команду идти до конца. Он смотрит на неё из-под лба. Затем выпрямляется — целится взглядом сверху вниз. Подбородок опущен, зрачки не бегают. Только одно направление. Она — его цель. Больше никто. Ни страха. Ни спешки. Только намерение. Зимний Солдат делает шаг. И ещё. Ускоряется. Угрожающе. Мощно. Снег под ним хрустит, будто под подошвами ломается твёрдый лёд. Всё тело срабатывает одновременно: мышцы, суставы, координация. Широкие массивные плечи напрягаются. Взгляд не мигает. Рука бионическая издаёт пугающий треск. Авелина пытается прицелиться снова. Но Солдат уже рядом. Она бросается вбок — в последний миг. Его мощный удар, подназначенный выбить пистолет и заодно сломать ей напрочь все пальцы, крошит дерево рядом в щепки. Кора разлетается в стороны, снег с веток срывается вниз. Ствол трещит внутри, шатается. Авелина падает на плечо, перекатывается, поднимается на ноги, поспешно целится, но Актив снова идёт на неё. Одним резким движением он вырывает пистолет из её рук. Не ловко — грубо, сильно, точно, жёстко. Её пальцы срываются с оружия, суставы щёлкают. Металл на секунду рвёт кожу. Пистолет летит в снег, исчезает где-то в сугробе. Зимний Солдат первым — ударяет снизу, но Авелина уходит в сторону. Её локоть — в его ребро. Ему хоть бы что. Актив хватает её за руку, бросает — она отлетает в другой сугроб, снег летит вверх. Она поднимается — молниеносно, не дыша. Подскакивает, ногой целит ему в колено. Солдат ловит удар, поворачивает ей ногу, скручивая бедро. Хруст. Авелина рычит от боли — в ответ. Ноющий кулак — в его висок. Актив дергается, но не падает. Он ловит её запястье — тисками. Взгляд стальной. И снова тянет к себе. Авелина врезается грудью в его твёрдый торс. Солдат снова дёргает руку — для удара. Но она — на шаг быстрее. Колено — в живот. Подсечка. Они скользят по льду. Падая, Старк хватается за его волосы — тянет вниз, пока сама не оказывается под ним. Её плечо в снегу. Его локоть рядом с её горлом. Давление. Он смотрит. Дышит. И в этот момент она снова тянется к его кобуре. Шипит. Тот же жест. Та же мысль. Но теперь — Солдат успевает. Стальная рука — перехватывает её запястье. Вжимает в снег. Актив давит своим торсом на хрупкое тело. Он больше не осторожен, больше не соблюдает правила — не держать цель в полной сохранности, невредимой. Голос Рамлоу — едкий, хриплый от сигарет, звучит будто рядом:«Если тебя схватили — бей. Без колебаний. Без паузы. Бей, пока не отпустят».
Зимний Солдат выпрямляется, поднимает её в воздух. Как будто Авелин весит совсем ничего. Как будто всё её тело — просто тряпка. Металлическая рука взлетает, держит её — ноги болтаются. Позвоночник выгибается. Всё изнутри хрустит. Но она держится. Ногти правой руки врезаются в его кожу, в щель между металлом и плотью. И Актив рычит. Низко. Животно. Не как человек. Как зверь, которого спустили с поводка. Он не помнит её вовсе. А Авелина лишь знает о том, что у них было больше, чем связь в Гидре. Но это ничего не значит. Авелина бьёт снова — вверх, под рёбра. Актив предугадывает. Он анализирует. Солдат, безусловно, лучше неё в бою. Удар блокируется, и в следующий миг Актив снова хватает её за горло. Надавливает — не до смерти, до остановки. Чтобы усмирить. Поднимает в воздух. Глаза Старк дёргаются, губы пульсируют от нехватки воздуха. Авелина понимает, что он не убьёт. Не должен. Если бы хотел, давно бы уже это сделал. Если бы должен был — не устроил бы авиакатастрофу. Она не знает его мотивов, не может понять, что им движет, но знает, что Актив не убьёт её. Но тело этого не знает. Тело судорожно вырывается, вспоминая тысячу раз, когда казалось: сейчас конец. Долгожданный. Старк отталкивается ногой от его грудь, перекручивает себя под ним, как учила Наташа, режет его по щеке ножом, которое снова успевает выхватить из уже набедренной кобуры Актива. Он попускает её слишком близко. Она знает, помнит его — слишком хорошо. Лезвие рвёт кожу — и его кровь горячей каплей падает ей на шею сквозь лохмотья белого платья, пропитанного тем, что не отстирается. Зимний Солдат моргает. Даже не вздрагивает. Единственный жест за всё время. Не боль — а удивление. Авелина не теряет времени, раскачивается, вбивает колено в бок — ещё туда. Опять. Пока он не падает вместе с ней. Оба валятся в снег. Глухо, с треском веток, с хрустом льда. Она сверху, на мгновение, но Актив резко переворачивается. Массой. Весом. Силой. Рывком. Они катятся по склону — обломки сучьев рвут её плечи. Его спина бьётся о какой-то камень, и Актив срывается в хрип. Когда они останавливают падение — снег не амортизирует. Зимний Солдат врезается в неё грудью, всем весом. Плевок крови. Звук, как будто сломалось пару костей. Лицом к лицу. Удар — локтём под челюсть, вслепую, наугад. По ощущениям — попала. Или Актив увернулся снова? Не важно. Авелина цепляется за ремни на его куртке и толкает вперёд. Его металическая рука впивается Авелине в плечо, толкая вниз. Спиной в промёрзлую землю. Лицом в небо — или то, что от него осталось. Звёзд всё так же нет. Видно лишь осколок луны. И, если бы не она, пространство бы окунулось во мрак. Зимний Солдат нависает над ней, опираясь на одно колено. Снег тихо сыплется сверху — редкими медленными хлопьями, ложится ему на плечи, на волосы, на щёку, где свежий порез всё ещё сочится. Он не отводит взгляда. Смотрит прямо, спокойно, тяжело. Его лицо рядом, в полуметре. Ближе. Она смотрит на него впервые за много лет — в упор, не мельком, не в отражении, не через прицел. Сейчас он рядом, и у неё есть секунда, чтобы просто увидеть. Он молчит, но лицо не пустое. Это то, что остаётся, когда всё лишнее с человека давно сняли — слой за слоем. Содрали живьём. Глаза — тёмные, внимательные. Без выраженной злости, но с давлением. Его зрачки не бегают. Не проверяют. Он не ищет угрозу — он уже всё просчитал. Смотрит в точку, как на цель. Спокойно, без напряжения. Долго. Моргает редко. Как будто ждёт, что она сделает дальше, и заранее знает результат. Влажные пряди тёмных волос свисают по бокам до подбородка. Несколько залипли на щеке. Тонкая струйка крови провела линию под ними. Он не двигается. Только дышит — медленно, ритмично, через нос, выдыхая тёплый воздух прямо ей в лицо. Снег тает на его коже. На ней — нет. Авелина обеими руками упирается ему в грудь, пытается вытолкнуть, хотя знает, что это бесполезно. Материал под ладонями — грубый, промокший, с чем-то жёстким под поверхностью. Холодный. Он слишком тяжёлый. Не сдвигается. Его левая рука — металлическая, лежит рядом с её плечом, упёрта в снег. Снег на ней не тает. Гладкий, серебристый металл отражает белизну вокруг. Пальцы чуть сжаты. Они кажутся слишком правильными, неестественно симметричными. Авелина дышит часто. Почти не может вдохнуть глубоко — горло сжимает страх. Под лопатками будто пустота, как перед падением. Её глаза не мигают, глядят в его. — Ты… — шепчет Авелина. Сухо, как будто слова — это пепел на языке. Он молчит. Он никогда не говорил. Его не учили. Говорят только те, кому есть что терять. Ему нечего. Он берёт. Сжимает. Смотрит. Каждый жест — выверен. Каждое движение — отработано на ком-то другом до неё. У него нет вопросов. Нет выбора. Её ответов он не ждёт. Он просто делает. Это его исход. Авелина дёргается — рывок. Бьёт его в то же место в боку. Снова. Сильнее. Актив не издаёт ни звука. Только вздрагивает всем телом, будто электричество прошло по позвоночнику. Он быстро захватывает металлической рукой её правую руку, поднимает вверх. Вжимает в землю. Его лоб касается её. Холодный. Солдат дышит ещё тяжелее, словно вот-вот свалится. И она желает ему смерти. Его хватка чуть ослабнет. Не от жалости — просто система даёт сбой. Он ранен, это даёт о себе знать. Секунда. Другая… Авелина чувствует, как под его весом уходят последние остатки сил. Грудная клетка будто вдавлена в лёд. Воздуха не хватает. Перед глазами — пятна, нити света, как от вспышки. Изображение пульсирует, края расплываются. Снег падает прямо в лицо, ложится на ресницы, тает, искажается вместе с её зрением. Сердце колотится где-то под горлом, громко, резко. Словно мешает дышать. А его — стучит с задержкой. Тихо, будто с другой стороны стены. Холодная, устойчивая частота. Её руки опадают, одна лежит сверху, вжатая в землю под хваткой, а вторая соскальзывает по одежде Актива. Пальцы едва держат контакт, и вот её сковывает судорогой. А Зимний Солдат двигается. Медленно, без резких жестов. Его живая рука отрывается от земли, описывает дугу, уходит за спину, щелчок кобуры. Он достаёт железный обруч. Внутри — перекат. Тело Авелины мгновенно вспоминает, каково это — холод стали у ключиц, импульс в череп, выдох без звука, когда теряешь себя. Её шея будто заранее помнит форму обруча. Контактные точки давят фантомной болью. — Я не вернусь, — говорит она тихо, сипло, не для него — для себя. Напоминание. Упрямство. Клятва. — Никогда. Актив не отвечает. Только поднимает руку, будто примеряет, насколько плотно кольцо ляжет на кожу. Пальцы точны. Размер выверен. Его пальцы колеблятся. На долю секунды — как будто в суставе что-то сработывает не по протоколу. Не сбой. Не жест. Просто почти-человеческая пауза, которой не должно быть. Авелина чувствует её — всем телом. Как боль перед уколом, которую не ждала. Как сомнение, которое исчезло раньше, чем родилось. И от этого — страшнее. Факт расщепления идентичности больше не вызывает тревоги. Это стало рутиной: жить на обломках и находить в этом структуру. Жизнеспособность сохранена. Эмпатия — под вопросом. Спонтанные эмоциональные выбросы наблюдаются лишь при угрозе воспоминаниями. Неприсутствие в себе стало фоновым режимом. Сознание дрейфует между было и должно быть. Нормализация боли завершена. Обруч стальной, тонкий, с замком, без швов. Ошейник. Грубый и стальной. Подогнанный под неё. Актив знает, куда и как он ляжет. Внутри — рельеф, формы, когда-то совпадающие с её анатомией. Контакты для подключения. На внешней стороне — один индикатор. Красный. Он мигает спокойно, будто считает секунды. Мерцающий. Медленно. Ритмично. Она не помнит, сколько ей было, когда доктор одел на неё первый такой хомут. Он был грубым, тоже металлическим, с крохотными иглами. Каждый раз, когда она пыталась «соскользнуть» в чужие воспоминания — импульс пробивал голову, словно разряд от оголённого провода в глазницу. Она научилась не дышать. Научилась молчать. Они говорили, что это для её же блага. Что она опасна. И что без этого она — нестабильна. Как испорченный код. Ненужный материал для обработки. Авелина дёргается назад, выдыхает весь воздух в попытке отстранится. Сердце взрывается в груди и бьёт в горло, дыхание становится неровным, шершавым. В горле — песок. Она поднимает глаза кверху — и на секунду перед ней снова лаборатория, ослепительный свет, капельницы в изгибах локтей… — Нет… — срывается шёпотом. — Нет, пожалуйста… Не надо… Руки её начинают дрожать. Не из слабости — от ужаса, от паники, которая стягивает живот. Её ладони срываются в спазмах, как будто внутри мышцы скручиваются, подчиняясь команде из прошлого. В голове — звон. Пульс отдаёт в затылок. Ей пятнадцать. Башня Мстителей. Утро. Полигон. Наташа бьёт бойца о мат. Рамлоу рядом. В тёмной кофте. Запах табака едва заметен — курил внизу. Странно. Он наблюдает. Молчит. — А если я не смогу выиграть? — бросает Авелина, не сбавляя темпа. Брок отвечает ей не сразу. Губы двигаются почти без звука: — Тогда… Но она не помнит. Она не помнит что, Рамлоу ей сказал в тот день. И от этого паника накрывает лишь гуще, сильнее. Предатель. Он бросил её. Предал. Авелина впадает в ступор. Мозг вылетает. Сердце давит в уши. Она не чувствует пальцев. Зима кусает до синевы. Но боль — ничто. Актив пытается надеть обруч на её шею, давит на её кисть сильнее, не давая к себе прикоснуться. Второй рукой она больше не может двигать. Не получается. Её глаза встречаются с его. — Не смей, — выдыхает Авелина. В первый раз. Актив не отвечает. Потому что ему всё равно. Потому что приказ. Потому что он не человек. Но Авелина — ещё да. И если сейчас она проиграет, она уже не проснётся. Она будет просто оружием. Как и он. Зачем тогда он её спас в самолёте? Она не знает. Она не понимает. Но времени выяснять это нет. Авелина изворачивается. Последний рывок. Она дышит. Громко. Почти рыдая. Пальцы трясутся, гнутся, трещат. Весь мир — как через воду. Он смотрит на неё. И в его лице — нет жалости. И нет узнавания.«Ты — побочный эффект. Побочный ущерб».
Доктор сказал это однажды. Она не поняла. Но запомнила. Потому что после — он больше не приходил. Колено Солдата — сбоку от её бедра. Бедро прижато к её тазу. Он давит. Но не причиняет вред. Почему? Зачем? Для чего? Авелина снова рвётся. Пытается вывернуться всем телом, подаёт плечи, сбрасывает таз, приподнимается грудью, как учили. Но каждое движение вызывает вспышку боли — в боку, в ключице, в ноге. Платье прилипло к животу, ткань рвётся на локтях, дыхание превращается в судорожные всхлипы. Паника. Боль. Бессилие. В ушах — шум крови, сердце бухает, как пульс. Авелина резко откидывает голову вбок. Щека врезается в ледяной ком. Кожа горит. Она захлёбывается в собственном дыхании. Рвётся свободной рукой, бьёт его по груди — тщетно. Кулак стукает в бронежилет. Боль возвращается в локоть. — Не надо… — голос срывается на резь, гортанный, поломанный. — Нет. Не снова… Пожалуйста… Актив не отвечает. Просто медленно наклоняется. Его колено зажимает её бёдра. Живой рукой — он подносит ошейник к её горлу. Край холодит кожу под челюстью. Контакты на внутренней стороне касаются шеи. Первый обруч был шире. Она была ещё маленькой. Её держали на столе. Двое. В комнате пахло ржавчиной. Доктор надевал ошейник — медленно. Он комментировал что-то про стабилизацию импульса. Она не понимала. Потом — была вспышка. Боль. И ни одного воспоминания о том, что было за день до этого. Авелина кричит. От страха, от бессилия, от отчаянья. Грудь выгибается, глаза раскрываются до слёз. Её пальцы стискиваются на его живой руке. Кожа под пальцами тёплая. Влажная ближе к запястью, холоднее — у суставов. Не гладкая — чуть шероховатая, с мелкими рубцами и ссадинами, как будто царапал камень. На костяшках мозоли. Местами кожа натянута, как на пересохшей ране. Она ощущает каждый мелкий бугорок — жёсткие жилы, проступающие в хватке, сухожилие, которое дёрнулось, когда она в него вцепилась. Пальцы у Актива грубые, широкие, давящие. А Зимний Солдат защёлкивает ошейник. Один щелчок. Всё. Вот и всё… Секунда, всего мгновение… Свет проникает в уголки глаз. Мерцание ровное, как импульс. Она не чувствует шеи — то ли сжата, то ли просто мозг уже отказался это воспринимать. В теле больше нет центра. Всё разрознено, не связано. Ноги не её. Лицо онемело. Пальцы дёргаются сами. Но мысль ещё идёт. Медленно. Последними остатками силы. Она ещё здесь. Но уже не до конца. Паника не громкая. Она тихая. Умная. Она проникает в затылок, как гвоздь, медленно вкручиваясь. И тогда мозг решает — отключиться. Просто выключить свет. Остановить всё, чтобы не видеть, не чувствовать, не помнить. Но даже в темноте остаётся одно: кольцо металла на шее и холодная рука, держащая её. Когда-то это приносило ей утешение. Стабильность достигается через онемение. Чувствуешь меньше — значит, функционируешь лучше. Это не прогресс. Это цена выживания. Хотя формулировка «выжила» звучит гордо, но неточно. Правильнее будет: «не умерла при первом удобном случае». Остальное — просто побочные эффекты. Авелина ощущает, как тело предаёт её. Плавно, предсказуемо, без борьбы. Пятки бьются в землю не по её воле — это просто рефлекс. Последний сигнал в нервах, как вздрагивание после удара током. Звук уходит. Только глухой стук крови. Только собственный рваный выдох. Только вкус во рту — как ржавчина, как старая батарейка, как детский страх. Где-то в темени — хруст. Что-то надломилось. Не кость. Не связка. Что-то тонкое… — Не забывай. Не забывай, кто ты… — это бормотание без точной цели. Боль входит внутрь — сухая, точечная, тонкая. Сначала — в основание черепа. Потом — в горло. Сердце спотыкается. Пульс глохнет. Авелина дёргается. Всё тело выгибается. Пятки бьются в снег. Из горла — не крик, только выдох. Воздух кончается. Глаза закатываются. Зимний Солдат всё ещё держит её. Даже голову придерживает — ладонь обхватывает затылок аккуратно, почти бережно, чтобы в конвульсиях она не ударилась о ледяную землю. Хватка крепкая, контролирующая, но без злости. Почти человеческая. Почти… Авелина всё ещё дёргается. Но уже не борется. Это не выбор. Это остаток внутри мышц, фрагмент инерции, последний огонь, который гаснет не потому, что хочет — потому что некому его поддерживать. Позвоночник выгнут, как перелом. Снег впитывает движение, замедляет падение тела, но не боль. А Актив странно хмурится, когда Авелина дёргается в последние короткие толчки напряжения, отпуская его руку. Потом — она замирает. Полностью. Словно выключили питание. Ни звука, ни жеста. Ни дыхания в груди. Руки обмякают, пальцы теряют напряжение. Лицо — пустое, глаза открыты, но не смотрят. Как будто она исчезла. Осталась только оболочка. Солдат остаётся над ней. Всё так же тяжело дышит — медленно, размеренно. Плечи поднимаются и опускаются. На его лице — ни тени удовлетворения. Только усталость. Ошейник на её шее мигает зелёным. Мягкий свет пульсирует под подбородком. Индикатор подтверждает: связь установлена, активирована. Снег продолжает падать. Лес вокруг стоит молча, глухо. Всё застыло. Ни звука. Цель тоже не движется. Миссия выполнена. Частично. Осталось доставить объект на Базу. Но Зимний Солдат не собирается этого делать.***
Дата: 1942 год. Весна. Кофейня встречает теплом — выцветшая вывеска дрожит на стекле, дробится на каплях дождя, скатывающихся с крыши тонкими, почти прозрачными струями. Весенний воздух — тяжёлый, влажный, пропитанный запахом мокрого асфальта, земли, сгоревшего кофе и хлеба. Может быть, ещё это корица и яблоки. А может, воспоминания, которые, как заезженная пластинка, играют на заднем фоне сознания, пока Авелина шагает внутрь. Стив уже сидит у окна на привычном месте, сложив руки на столешнице, задумчиво глядя в глубину улицы, где в лужах отражается золотистый свет фонарей. Стёкла запотели от разницы температур, и по ним лениво стекают капли, оставляя за собой мутные дорожки. Снаружи город кажется размытым, будто кто-то размазал краски по мокрому холсту. Внутри царит тихий гул голосов, звон посуды, чьё-то негромкое покашливание. Здесь уютно и спокойно. Но в позе Стива есть что-то напряжённое, настороженное — будто он готов в любую секунду вскочить, будто внутри него звучит глухой набат. Когда он замечает сестру, его губы изгибаются в лёгкой улыбке. Но Авелина видит больше, чем он хочет показать: Движение — почти неуловимое, рефлекторное: он поправляет рукав куртки, отдёргивая его вниз, и прокашливается. Под голубыми глазами залегли тени, он снова плохо спал. На скуле проступил новый синяк, а на виске царапина, уже почти затянувшаяся. Стив не говорит, но Авелине и не нужно спрашивать. Он снова ввязался в драку. И её брат, конечно, считает, что это был единственно верный поступок и решение. Иногда Авелина завидует его упрямству — такому простому, прямолинейному, как фронтовая кобура: надёжная, стёртая, и всегда под рукой. Стив выбирает сторону, не задумываясь. Как будто правым может быть только один — и эту правду он будет защищать до конца. — Что на этот раз? — Авелина садится напротив, скрестив руки на груди, опустив сумку рядом. В её голосе нет удивления, только тёплое, едва слышное сожаление. — Ты же вроде разобрался с теми парнями? Стив пожимает плечами чуть смущённо. — Два парня вели себя неподобающе с миссис Шедел. Я не мог просто стоять и смотреть, — Стив поджимает губы. — Один из них, видимо, счёл, что проще ударить, чем извиниться. Авелина качает головой. Сложись всё по-другому, наверняка именно Стив был бы хулиганом, оправдывающим себя за то, что кому-то врезал. Но, глядя на худощавого паренька напротив, никто бы никогда не поверил, что он зачинщик драк. Знакомая официантка ставит перед ними блюдца с кофе. Густой пар медленно поднимается вверх, лениво растворяясь в воздухе. Авелина не сразу замечает, что её пальцы чуть подрагивают. Может от холода, что въелся в кожу, пока она шла сюда, а может от чего-то другого. Она кладёт руки на стол, чтобы спрятать это, и делает вид, что рассматривает чашку. Напиток пахнет горечью, чем-то обжигающим, тем, что заставляет сердце сжаться чуть сильнее. Так на кухне пахло, когда у них дома ночевал Баки. Авелина подносит чашку к губам, даёт напитку чуть остыть. На языке терпкость и тепло. Первое время кофе казался ей отвратительно горьким, но теперь он приносит единственное облегчение в его отсутствие… Баки любил кофе. И теперь это как будто он, оставил ей карту, составленную из запахов и привычек, по которой она может вернуться обратно. — Эй, ты вообще слышишь меня? — тихо спрашивает Стив. Тревога звучит в его голосе. — В последнее время ты как будто сама не своя. — он поджимает губы. — Авелин, ты, наконец, дома, но мы… — он запинается. — Днём ты в лаборатории, ночью тоже. С тех пор, как ты вернулась в Нью-Йорк, у меня ощущение, что я вижу тебя даже реже, чем раньше. Авелина напрягает ладони на тёплой фарфоровой чашке. Керамика обжигает пальцы, но она не отпускает чашку. Тепло не проходит сквозь кожу — наоборот, кажется, что оно остаётся где-то снаружи, не проникая внутрь. Глоток — горечь растекается по нёбу, обжигает язык. В груди что-то натягивается тонкой нитью, готовой вот-вот лопнуть. — Ты изменилась, — тяжело выдыхает Стив. Она не спорит. Нет смысла спорить с тем, кто видит тебя насквозь. Изменения не всегда заметны снаружи, но внутри — каждый день вырезает по кусочку из той версии её, которую брат когда-то знал. Но Авелине хочется сказать: «Ты тоже». Потому сейчас перед ней — не тот мальчишка, которого она знала всю свою жизнь. Но эта мысль ускользает. Вместо неё, её снова накрывает волной воспоминаний, такой резкой, что воздух в лёгких сменяется запахом угольного дыма и ржавого железа. В кофейню заходят новые посетители. Разложение личности — процесс медленный, почти эстетичный. Симптомы списывают на усталость, но суть в том, чтобы больше не возвращаться в себя. Только ходить по кругу. А Авелина будто снова стоит на вокзале. Вокруг стук сапог, голоса сплетаются в одно сплошное гудение. Это было два месяца назад. Тогда тоже шёл дождь вперемешку со снегом. Тогда Баки сжимал её ладонь перед тем, как сесть в поезд. И его пальцы были горячими, крепкими, ласковыми. Его ладонь была чуть влажной, но он не разжимал пальцев. — Всё будет в порядке, — сказал Баки, наклоняясь чуть ближе, чтобы заглянуть ей в глаза. Она не ответила. Он тоже не поверил этим словам. Паровоз громко выпустил пар. Кто-то смеялся, кто-то прощался слишком торопливо, будто боялся, что передумает. Баки сжал её руку чуть сильнее, а потом отпустил — резко, как будто порвал невидимую нить. Авелина сделала шаг назад, не моргая, смотрела, как он закинул сумку за плечо и поднялся в вагон. Он обернулся в последний момент. На губах заиграла привычная, чуть кривая улыбка, но в глазах не было лёгкости. — Я буду писать тебе! — выкрикнул Барнс, прежде чем дверь захлопнулась. Авелина так и осталась стоять на месте, пока поезд не исчез за горизонтом. Письма не заменят ей живого голоса, его запаха, его объятий. Не заменят его взглядов, его ухмылки… Той же ночью обратно её и Долорес вёз Говард. В машине пахло табаком и остатком старого одеколона, въевшегося в сиденья. Старк ехал быстро, но аккуратно. Пальцы уверенно держали руль. Взгляд был прикован к дороге. Он молчаливо, постоянно касался усов, расправляя их, часто бросая на девушку встревоженные взгляды. И только на красном свете светофора он заговорил: — Не вешай нос, дорогая. — Тогда они ещё были знакомы всего один вечер, но любезности уже не цепляли слух. — Время пролетит быстро, и ты даже не заметишь, как твой парень уже вернётся домой, — с едва заметной горечью ухмыльнулся Старк. Авелина хотела сказать ему, что Баки не её парень. Он её друг. Хотела сказать, что он ошибся. Что он неправильно всё понял. Но вместо этого она просто кивнула, прижавшись лбом к холодному стеклу. Говард не стал говорить что-то подбадривающие, не осмелился расспрашивать подробнее о том, кто тот парень, на которого ему указывала Долорес, когда они стояли на соседнем перроне, наблюдая за прощанием влюблённых. Говард не тот, кто умеет говорить правильно о чувствах. Он привык вести себя так, будто знает что-то, чего не знают другие, будто уже видел будущее и заранее готов к нему. Окружающих это часто раздражает, но и успокаивает одновременно. Старк щёлкнул зажигалкой, но не закурил. Просто начал крутить сигарету между пальцев. — Знаю, сейчас момент не тот, — заговорил Говард, когда обернулся к ней, после того как машина остановились у дома Долорес, высадив шатенку. Он слегка покачал головой, подбирая слова: — Но поверь, в твоём положении никто не будет ждать, пока ты станешь «готова». Женщине с головой сейчас сложнее вдвойне. Университет не даст тебе того будущего, даже если у тебя будет диплом. Не потому, что ты хуже. А потому, что ты не мужчина. И это чертовски несправедливо, но… пока у тебя нет других вариантов. Говард посмотрел на неё уже почти устало, но без цинизма: — Так что… подумай хорошенько. Если не хочешь — скажи, и мы просто забудем этот разговор. Но если согласна, если готова — я сейчас же разворачиваюсь и везу тебя обратно к доктору. Сегодня. Ты скажешь ему сама. Внутри всё сжималось — от страха, от осознания, что привычный мир продолжает трещать по швам. Но Авелина знала, что нужно согласиться. Что следует шагнуть туда, куда ведёт её дорога. И она шагнула. Теперь, сидя в закусочной напротив Стива, Авелина поняла, что так и не перестала идти. День за днём она теряет рассудок, утопая в работе. Среди голосов, что звучат в лаборатории — голосов докторов, учёных, её собственного, отдающего команды. Конечно, это скорее то, что говорит ей передать остальным доктор Эрскин. Но она никогда и не думала, что сможет добраться до таких высот в столь молодом возрасте и будучи женщиной. Биология раньше казалась просто интересной, биоинженерия — тем, что у неё получалось лучше, чем вечер за попыткой понять своих чувств. Работа во благо — имеет смысл в том, чтобы найти лекарствко, которое поможет людям не терять своих близких. И раньше это помогало. Раньше это её спасало. — Сестра? — голос Стива возвращает её в реальность мягко, но настойчиво. Он дотрагивается до её запястья осторожно, словно боится, что она рассыплется, если приложить слишком много усилий. — Ты в порядке? Авелина вздрагивает, отгоняя призраков. Она кивает слишком быстро. Привычка. Притворяться цельной, даже когда внутри трещины стали улицами, по которым можно пройтись. Формулировка «всё хорошо» — условная. Применяется, чтобы избежать дополнительной нагрузки на окружение. Роджерс видит перед собой тарелку, на ней — кусочек пирога. Черничный. Запах — сладкий, тёплый, с лёгким пряным оттенком. — Ешь, пока есть время, — говорит ей брат и улыбается, но в уголках его губ затаилась тень. — И обещай, что не будешь забывать о завтраке обеде и ужине. Долорес мне рассказала о том, что ты даже вспомнить не можешь, когда в последний раз ела что-то помимо перекуса, — хмуро корит Стив. А Авелин молча берёт вилку, вонзает её в мягкую начинку. Первый кусочек тает на языке — вкус ягод, лёгкая терпкость теста, уют, тепло. Что-то щемит в груди, растекается давлением, как запах дождя за окном, как звук прибытия поезда на станцию. Стив говорит, что ей нужно появляться дома чаще. Что нельзя прятаться в лаборатории вечно. Что если так продолжится, то он и Долорес запрут её дома. Ещё хуже — пожалуются Баки. А Авелина не хочет, чтобы он волновался. Но семья — это не только кров, а и присутствие. Дом… Где он теперь? Там, где пустуют комнаты, где за ужином не хватает одного голоса, где воздух тяжёл от тишины? Или там, где свет ночника освещает исписанные страницы, доску с бесчисленным количеством формул и эквивалентностей, не требующих объяснений? Авелина чувствует себя странницей, вечно идущей по кругу, надеясь однажды свернуть на нужную дорогу. Но куда? Где тот поворот, за которым исчезнет ощущение, что всё самое важное она уже упустила? Авелина кивает. Не осмелившись сказать Стиву, что сейчас снова пойдёт в лабораторию, потому что это — единственное, что отвлекает её от мыслей о Баки достаточно хорошо, чтобы ей не хотелось постоянно грустить о нём. Потому что центр исследований — это единственное место, где не болит. Где нет тоски. Там есть только чёткая цель, точные расчёты, понятные последовательности действий. Там нет места для чувств. И всё же, даже там, внутри неё, что-то продолжает тянуться в пустоту — туда, где когда-то был он. Пустое место за столом — Рождество они провели без Баки. Гирлянда на окне мигала неровно, будто тоже понимала, что этот вечер не должен быть ярким. Свечи горели тихо, пламя почти не колыхалось, отбрасывая мягкие тени на стены. Запах хвои, воска и дыма от фейерверков — висел в воздухе, но не создавал уюта. Напротив, он напоминал о том, чего не хватало. Авелина смотрела на тарелку с салатом и запечённой индейкой, но не чувствовала голода. В руках кружка с остывшим какао — слишком сладким и почти безвкусным. Стив молчал, ковырял вилкой начинку пирога, хотя обычно ел быстро, будто кто-то мог отнять у него остатки. Долорес пару раз неловко улыбнулась, будто хотела разрядить обстановку, но не вышло. На утро после Рождества прошлого года Баки сидел напротив, развалившись в кресле, небрежно закатив рукава рубашки, чтобы было видно крепкие предплечья. Он всегда был хвастливым. А Долорес упорно пыталась заставить всех доесть остатки ужина. Она убиралась на кухне, изо всех сил настаивая, что еда пропадёт, если её сегодня не съесть, и тогда всё это зря уйдёт в мусор. У Баки накануне должен был состояться турнир, и тренер запретил ему много есть, поэтому младшей Роджерс пришлось доедать за двоих. Стив опять слёг с болью в животе и тошнотой. Авелина, сидя с уже полным желудком, с сожалением приговаривала, что нельзя так много есть. Барнс, не выдержав тогда, усмехнулся и поддразнил: — Ох, какая плохая девочка, — щёлкнул он языком, любуясь, как щёки Авелины залило краской. — А сироток тебе не жалко, что ли? Они голодают, а ты ещё и жалуешься, что есть уже больше не можешь, — покачал он головой, саркастично хмыкнув. Баки всегда знал, что сказать или что сделать, чтобы наполнить комнату смехом. Запоминающимся событием ещё стало как он облизнул поварёшку с глазурью, а Долорес бегала за ним с полотенцем и угрозами, пока он не спрятался за стоявшей на пути Авелиной, чтобы после подхватить её на руки и кружить по гостиной, заставив девушку хохотать так, что шатенка больше не могла злиться. Вечером праздника он обычно растягивался на диване, раскинув руки, глядя в потолок и жмурясь, тянулся за своим подарком. Всегда выбирая свёрток от Авелины первым. — Что ты для меня подготовила, малявка? — и, конечно, даже если это просто носки, даже если с глупым узором и неудобные — он всё равно будет носить их. Но Авелина, конечно, всегда старательно подходила к выбору подарка, что ему был бы по душе. Даже, бывало, приходилось копить на него по несколько недель… Но в это Рождество стол выглядел не праздничным, стулья — пустыми. На спинке одного из них висела старая куртка Баки. Будто он просто вышел на минуту и скоро должен был вернуться. Но Баки так и не вернулся к полуночи. И на следующее утро тоже нет…***
«Когда боль становится фоном, ты учишься различать оттенки тишины».
Дата: 1991 год. Город дышит глухой тишиной и заброшенностью. Потёртые фасады старых домов, потрескавшаяся штукатурка, ржавые пожарные лестницы, облупленные стены, покрытые граффити и следами времени. Узкие закоулки, заваленные мусором, кое-где разбитые стёкла, чернеющие проломы в асфальте. Здесь, на окраине, Нью-Йорк выглядит чужим и заброшенным, словно забытым кем-то давно. Влажный воздух пропитан гарью, сыростью и слабым металлическим привкусом — вдалеке дымится какая-то мусорная урна. Вероятно, кто-то бросил туда сигарету. А может, это бездомные грелись у костра ночью. Авелина кутается в длинное пальто, высоко натягивает шерстяной шарф, но холод проникает под одежду, пробираясь к коже липким липучим морозом. Ветер проносится между серыми домами, свистит в проулках, поднимает едва заметный пар с земли, который тянется к небу невесомыми белёсыми нитями. Её ноги утопают в утреннем сером мареве. Шаги вязнут в тишине, которая кажется неестественной. Декабрь без снега делает улицу мрачной и грязной. Авелина не выспалась. На неё накатывает усталость — не простая, не физическая, а какая-то тянущая, давящая изнутри. Кажется, будто весь мир висит у неё на плечах и с каждым шагом становится тяжелее. До работы далеко, поездка в метро — это почти полтора часа. А потом снова серые коридоры, знакомые лица, искусственный свет ламп, запах антисептика и кофе, который больше напоминает горечь, чем что-то бодрящее. Но выбора нет. На машине — она застрянет в пробках. Найти жильё поближе — нет сил. Вернутся домой — нет желания. Безразличие — это не защитный механизм, а побочный эффект затянувшейся боли. Прогноз стабильный: человек продолжает функционировать при отсутствии желания дышать. Факт выгорания остаётся видимым, но не обсуждаемым. Люди наблюдают, как личность гаснет, будто это спектакль. Сценарий — внутренний, без диалогов. Функционирование сохранено, но эмоциональный отклик минимален. Диагноз: длительное пребывание в реальности. Побочные эффекты: тревога, тишина, устойчивое нежелание возвращаться. В кармане вибрирует телефон. Она вздрагивает. Сердце пропускает удар. Авелина замедляет шаг, но не вынимает раскладушку. Не нужно смотреть на экран — и так ясно, кто звонит. — Чёрт… — шепчет она. Голос звучит хрипло. За ночь пересохло в горле. Она даже не помнит, почистила ли зубы. Про завтрак не стоит и задумываться. Авелина раздражённо засовывает руку в карман глубже, но телефон скользит под пальцами, на секунду вырывается из хватки. Она дёргается, ловит его, но ногти цепляются за шерсть свитера, неприятно скребя кожу под тканью. Раздражение нарастает, пульс в висках бьётся чуть быстрее. Хочется закричать. Звонок затихает на мгновение, а затем снова начинает гудеть и вибрировать. Тони не спит. Значит, он либо напился, либо снова что-то мастерит, погрузившись в свой привычный безумный ритм. Или просто тревожится. Как всегда. Авелина не отвечает. Сегодня нет времени. Завтра — тоже не будет. Старк глубже засовывает руки в карманы. Пальцы сжимают старую зажигалку отца, едва слышно царапая гравировку на корпусе. Город словно живёт сам по себе, отделённый от неё невидимой стеной. Где-то вдалеке шумят автомобили, но здесь, в этом заброшенном всеми районе, их почти нет и, поэтому вокруг тихо. Мертвенно тихо. Только редкие силуэты людей, затерянные в предрассветном полумраке. Но и они исчезли ещё на прошлой улице. Ещё один шаг. Колено ноет от холода. Где-то рядом тонкий скрип вывески, которую раскачивает ветер. Сырой воздух липнет к пальцам. Мороз словно вползает под одежду. Раздражение никуда не исчезает, наоборот — как будто растёт, накатывает волнами. Всё гуще и гуще, и вдруг… Рывок. Жёсткий толчок в плечо. Твёрдый, сильный, будто столкновение со стеной. Удар настолько неожиданный и резкий, что мир делает оборот перед глазами. Ноги подкашиваются. Старк рефлекторно дёргает рукой в сторону, хватает воздух. Пальцы скользят по кожаной ручке сумки. Грудь сжимается, дыхание сбивается, в ушах звенит. Авелина резко оборачивается, но перед ней — ничего. Никого. Пустая улица. Влажный асфальт, отражающий слабый свет фонарей. Тени сгущаются в переулках, но никого, абсолютно никого рядом нет. Ни шагов, ни шорохов, ни малейшего признака жизни. Прокатись здесь сейчас перекати-поле, у неё бы случился приступ истерического смеха. Может, и правда стоит записаться на приём к психотерапевту? Хотя, наверное, лучше сначала к психологу… Её рука всё ещё напряжённо сжимает край пальто. Ногти впиваются в ткань. Грудь тяжело вздымается. Дыхание прерывистое. Глухая тишина давит со всех сторон, как вакуум. Он затягивает, сжимает, вытягивает воздух из лёгких. Голова чуть кружится, словно после слишком резкого пробуждения. Авелина делает осторожный шаг назад. Потом ещё один. Пальцы судорожно роются в карманах, пытаясь найти хоть что-то — брелок, телефон, что угодно, что вернёт её к реальности. Гремят ключи, пластиковая карта царапает палец. Мелочь в кармане брякает. Ещё один вдох, тяжёлый и судорожный. Она сжимает в руке зажигалку отца, впивается ногтями в ладони. В голове всё ещё стоит звон. Никого. И вдруг — снова движение. Со стороны поворота к метро внезапно появляется толпа. Строители — шумные, в ярких куртках. Кто-то громко смеётся, кто-то натягивает шапку, зябко кутаясь в свой жилет. Они идут Авелине навстречу, словно вынырнув из пустоты. Её резко обдаёт реальностью. Шум голосов разбивает вакуум тишины. Словно кто-то нажал кнопку «воспроизвести». Мир снова наполняется звуками, людьми, движением. Авелина делает шаг вперёд, вливается в поток прохожих, но продолжает оглядываться. Кого она ищет? Она и сама не знает. Но кто-то точно был здесь. Рядом. Она это почувствовала… Всё же внутри, где-то под рёбрами, остаётся липкое ощущение чужого взгляда, затаившегося в тенях переулка у мусорных баков. Она почти уверена: кто-то всё ещё здесь, наблюдает за ней, ждёт. По спине пробегает холодок. Авелина ускоряет шаг, вливаясь в движение толпы, но сердце никак не может успокоиться. Чувство тревоги остаётся, затаивается где-то в глубине, как едва слышный отголосок чьего-то присутствия. И этот отголосок будет с ней весь день. И завтра тоже. Авелина так не отвечает на звонок брата. Экран телефона гаснет, вибрация стихает. Тони так и не услышал её голос. Всё случилось слишком быстро. Теперь Актив смотрит ей вслед. Тёмный силуэт, слитый со мраком. Он знает, что цель его не увидела. Он чувствует её панику, её растерянность, чувствует, как бешено колотится её сердце, как её дыхание сбивается, как холод липнет к коже, пропитывает её одежду и нутро. Металлические пальцы слабо шевелятся, будто сами вспоминают тепло девушки — Авелины Старк, пусть даже на мгновение. Столкновение было случайным, почти незначительным — но Актив не может выбросить его из головы. Этого не должно было произойти. Он отошёл от регламента. Это не по правилам. Какова была цель данного действия, Солдат? Актив всё так же молчит.***
Дата: 1942 год. Весна. Лаборатория пропитанна запахом озона, стерильных растворов и тонкой кислинкой. Воздух насыщен летучими соединениями — следами химических реакций, застывших в стеклянных колбах. Флуоресцентное освещение холодными бликами играет на гладких металлических поверхностях приборов, напоминая о точности, необходимой для работы с экспериментальными сыворотками. Авелина пришла раньше всех. Как и всегда. Только редкие шаги охранников нарушают тишину, отдаваясь гулким эхом в пустых коридорах. Она с хладнокровной точностью проверяет аппаратуру. Осторожным движением активирует станцию микроскопов — приборы откликаются мягким гулом, давая подтверждение работоспособности. Она методично проверяет каждый механизм, словно виртуоз, настраивающий инструмент перед выступлением. Говард появляется, как всегда неожиданно — с небрежной, почти ленивой улыбкой. И двумя чашками кофе. Лёгкий аромат крепкого напитка въедается в воздух, перебивая стерильные запахи лаборатории. — Настоящие гении не нуждаются во сне? — вопрошает Старк, с напускной серьёзностью протягивая ей чашку. Его голос, чуть хрипловатый от недостатка сна, вибрирует в воздухе, словно приглушённый басовый аккорд. А ещё промякший, вероятно, от курения в паре с виски. Авелина скептически вскидывает бровь, но, не отрываясь от работы, принимает кофе. Говард появляется здесь нечасто. Иногда даже создаётся ощущение, что он приходит в сектор лабораторий лишь чтобы повидаться с молодой ассистенткой доктора. Но Авелина и не против. Его визиты всегда оставляют за собой лёгкое ощущение хаоса. Она не любит порядок. Вернее, его у неё никогда нет. Когда в комнате полная стерильность, складывается ощущение, что можно сойти с ума. А когда все вокруг именно этого и требуют, Говард даёт Авелине ощущение нормальности. Хотя Старк и раздражает Роджерс своей самоуверенностью, но в то же время именно его неожиданные идеи иногда позволяют взглянуть на проблему под новым углом. Хотя, по правде говоря, он ни черта не понимает в биоинженерии. — Ты сам-то спал? — вопрошает девушка, осторожно делая первый глоток. Горьковатый, чуть пережжённый привкус кофе разливается по языку. Вкус насыщенный. Авелина делает ещё один глоток. Говард усмехается, делая широкий жест рукой: — Инженер в расцвете сил не тратит время на такие мелочи, как сон. Особенно, если вместо него его ждёт компания наедине со столь очаровательно умной девушкой. — Старк слегка наклонился к Авелине, намеренно вторгаясь в её личное пространство. — Я тут вычислял новый катализатор, который мог бы стабилизировать наш раствор. Пару часов отдыха — несопоставимая плата за научный прорыв. Не так ли? Авелина закатывает глаза, но всё же мельком бросает взгляд на бланк в его руке, игнорируя жгучий взгляд Старка на своём лице. — Катализатор? Если добавить соединение в предложенной концентрации, получим неконтролируемую цепную реакцию. Ты ведь не хочешь испытать эффект бегущей волны в пределах этой лаборатории? — М-м… Опасность всегда идёт рука об руку с великими открытиями, — Говард наклоняется ближе, его дыхание касается её щеки. Авелина показательно отклоняет голову набок, отпихивая мужчину. — Но если ты уверена, что у тебя есть лучший вариант, почему бы не доказать это? В этот же момент дверь в лабораторию открывается и внутрь входит доктор Эрскин. В его глазах — нетерпение, свойственное людям, стоящим на грани величайших открытий. Впрочем, так он выглядит всегда. Седые волосы стоят дыбом, очки свешены с одного уха, усы торчат вверх. — Фройляйн, у меня для вас задание, — молвит он, выкладывая перед ней стопку документов. — Это отчёты о попытке усовершенствования формулы регенерации тканей от учёных из Англии. Нам нужны точные расчёты и эмпирические данные! Они совершили ошибку, а нам нужно понять, где именно. Авелина тут же подхватывает папки из рук доктора. Старк берёт несколько других отчётов, пробегает по первой же странице взглядом, хмурится. Роджерс пытается быстро подставить все возможные молекулярные взаимодействия. Голова уже начинает кипеть. В этот момент Говард снова оказывается рядом, заглядывая ей через другое плечо. — Нужно умножить коэффициент биодоступности на 1.3, иначе реакция не будет устойчивой, — бросает он. Авелина холодно отвечает: — Ты снова не учёл фактор мутагенной нестабильности. Либо мы стабилизируем реакцию, либо получим аномальную гиперплазию тканей. Хочешь стать подопытным кроликом? Говард откидывается на кресло рядом и тянет усмешку: — Предлагаю пари. Если твоя методика окажется эффективнее, ты идёшь со мной сегодня на ужин! Он прикусывает губу, приподнимая уголок губ. — Омары термидор под золотистой корочкой пармезана или филе миньон Веллингтон с трюфельным соусом? Шампанское и вино на твой вкус. А в дополнение — прекрасный панорамный вид с самого высокого здания Нью-Йорка. — он вскидывает ладонь, закатывая глаза. — И никаких лабораторных халатов. Сделай причёску, надень своё самое красивое платье, и обещаю прокатить тебя по городу с ветерком! Авелина задерживает на нём взгляд скептика. В глубине карих глаз Старка не просто игривость — Говард постоянно заигрывает с ней, флиртует, даже дарит дорогие подарки и переходит черту. И если раньше она стеснялась этого и не понимала, почему на неё обращено столько его внимания, то сейчас уже привыкла. В этом ведь нет ничего плохого? — Это не свидание. И за руль сяду я, — она хитро щурится. — Можешь попрощаться со своим новеньким кабриолетом, Старк. — Хочешь, чтобы все газеты гудели нашими лицами? Отличая идея, дорогуша, — смеётся Говард, прицельно закидывая в урну скомканый лист бумаги и поднимаясь. Авелина улыбается и качает головой, переключая своё внимание на оборудование, погружаясь в процесс. Лаборатория оживает: мерное гудение, шипение реакций в пробирках, советы доктора Эрскина, скрип ручки по бумаге, когда вносятся поправки в расчёты… Спустя почти шесть часов результаты появляются на пыльном экране компьютера. Метод Авелины — безупречен. Формула Говарда проигрывает с огромным отрывом. Ну, спор был не совсем честным. Старк всё же больше инженер, чем биолог или химик, а физика ему здесь не слишком помогла. Говард цокает языком, наблюдая за финальными данными. — Чёрт… — ухмыляется он довольно. — Как жаль, что я проиграл, — саркастично заявляет инжинер, даже не скрывая, что это и был его план. — Будь готова к восьми вечера. Я за тобой заеду, — подмигивает. Авелина стягивает перчатки. Отвечает ровным голосом, пряча усмешку: — Извини, Говард. У меня работа. Может, как-нибудь в следующий раз. Старк наигранно охает, прищуривается, оценивая её тон, недовольно качая головой. — Ты снова нарушаешь наше пари! — буркает Старк. А на поднятую ладонь с двумя скрещёнными пальцами и хитрой ухмылкой Авелины он реагирует громким вздохом, прижимая ладонь к груди поражённо. — Ха! Лгунья! Обманула меня! — он недовольно качает головой. — Дорогуша, как тебе не стыдно! Доктор Эрскин, до этого погружённый в какие-то расчёты, вдруг рассмеялся — оказывается, он всё слышал. — И всё равно победа за мной, — усмехнулась Авелина. Иногда в хаосе и вправду можно найти порядок…***
Научный центр погружается в полумрак. Люминесцентные лампы горят тускло, разбрасывая бледные отсветы по металлическим поверхностям. За окном оседает вечер, густой, как чернила. Размытые огни города едва различимы сквозь толстые стёкла, покрытые невидимой пеленой усталости. В углу комнаты тихо тикают часы. Авелина рассеянно перебирает бумаги. Глаза бегло скользят по таблицам, по строчкам данных, но смысл ускользает, расплывается, словно капли дождя. Логика требует внимательности, но разум упорно дрейфует в сторону, которой она так старательно избегает. Роджерс снова смотрит на часы. Автоматически. Циферблат показывает — 20:30. В голове звучит отдалённый шум уличной суеты. Голоса, рёв моторов, скрип трамвайных рельсов, смех, разносящийся эхом по узким переулкам Бруклина. Хотя в лаборатории изолировано. Здесь тихо, даже глухо. Звук не отсюда. Когда всё было хорошо, то Баки почти всегда ждал её в это время, чтобы провести до дома. Сначала у ворот школы — после вечерних занятий вместе со Стивом, потом у маленькой пекарни на углу, где она подрабатывала. Авелина после работы всегда пахла хлебом и выпечкой. В такие дни Барнс часто прижимал её к себе нарочно крепко, щекоча, зарывался носом в её волосы и говорил, что она пахнет сладко-сладко. Но раньше это ничего не значило. Но теперь… Авелина боится ответственности. И хуже всего, что иногда она ловит себя на мысли, что рада, что Баки сейчас далеко и на неё никто не давит. А потом она винит себя за это. Роджерсы и Барнс могли просто бродить по улицам, не говоря ни слова, а могли болтать обо всём: о глупостях, о мечтах, о будущем, которое тогда казалось таким бесконечно далёким. Они могли сидеть в их любимой закусочной, пуская колечки пара над чашками горячего шоколада зимой, или любоваться вечерним Нью-Йорком. Тогда Баки пытался отвлечь её и Стива от смерти их матери. Баки был там. Всегда. Ждал ровно в восемь часов тридцать минут вечера. Авелина радовалась, когда Стив был занят и Баки проводил время только с ней. Это было эгоистично, но весьма оправданно. Хотя вскоре, когда её брат вышел работать на полную ставку, стало привычным, что Баки заходил по вечерам именно за ней, а не за «ними». Какое-то время после её отъезда в университет Баки наверняка часто приходил на площадку у их дома. Там они провели детство втроём. Там они могли часами сидеть на бетонных ступеньках у площадки старой церкви, болтая ногами в такт воображаемой музыке. Там они прятались от летнего зноя под высоким дубом. Там они зимой играли в снежки. Там, Баки всегда первым замечал, что она грустит, и находил всевозможные способы рассмешить её, пусть даже просто корча глупые рожицы. Ему никогда не нужно было слишком сильно стараться. Сколько дней ему понадобилось, чтобы перестать туда приходить? Чтобы осознать, что теперь ему некого ждать? Как скоро, идя после тренировки вечером, он перестал заскакивать в ларёк за сладостями для неё? Чувствовал ли Баки пустоту в том месте, которое когда-то было их местом? Или просто отмахнулся от воспоминаний, как от назойливой мухи, и шёл дальше? Так же, как сделал Стив? Авелина медленно сжимает медальон бабочки на груди. Глупо. Это глупо. Ведь Баки далеко. И даже если бы он был здесь, сейчас у него другие заботы. Ведь ступеньки старой церкви давно не их место. А объятья после булочной уже не будут просто дружескими. Авелина резко моргает, стряхивая наваждение, и снова смотрит на бумаги. Слова теряют смысл, превращаются в бессвязные знаки. Запах кофе давно выветрился, оставив после себя лишь лёгкую горечь, осевшую на языке, как от неразделённого сожаления. Её пальцы дрожат, когда она собирает отчёты, выравнивая их в аккуратную стопку. Авелина снова заставляет себя сосредоточиться, приказывает себе забыть, запереть воспоминания глубже. Работа. Только работа. Через ещё полчаса Авелина, наконец, натягивает пальто с запахом выцветшего парфюма. Уютно. Роджерс оставляет папки с уже ненужными правками на краю стола. Завтра у неё снова будет слишком много дел, чтобы думать о прошлом. Завтра. Всегда завтра. Когда Роджерс выходит, лаборатория погружается в ещё более густую тишину, наполненную лишь гулкими ударами часов. Остаётся только Говард, задремавший на диване в свете настольной лампы, заботливо укрытый пледом, который ему подложила ассистентка. Уже к полуночи он, чертыхаясь, проснётся, свалившись на пол. А собираясь домой в поисках своей зажигалки, держа в зубах сигарету, заметит несколько бланков и записей, одиноко оставшихся на столе молодой ассистентки доктора Эрскина, любимицы Говарда. Он скользнёт сонным взглядом по оставленным бумагам. Подумает о том, что его милая знакомая не всегда педантична. Но у неё есть одно правило, которое она соблюдает с дотошной точностью: справа на столе — важные документы, слева — уже макулатура. Говард ненадолго задержится, разглядывая её странно-обрывчатые записи. Эти правки и метающийся со строки на строку почерк — скажут ему о её мыслях, о её рассеянности. О том, что в этот вечер Авелина была где-то далеко, наверняка с тем молодым солдатом, которого она так крепко обнимала, провожая на поезд. Говард нахмурится, цокнет своим мыслям и заберёт ненужные записи себе. Он бросит их на свой стол, за который за год сотрудничества с доктором Абрахамом ещё ни разу и не садился. Просто на всякий случай сохранит наработки. Ведь внимательность и осторожность никогда не помешают. Поспешно натягивая пиджак, удерживая сигарету и одновременно с этим закрывая за собой дверь — Старк скривится своим, но чужим мыслям…***
Дата: 2008 год. Медблок освещён лишь приглушённым светом панели на стене. Воздух насыщен стерильным запахом антисептика, прохладным, колким, проникающим в горло и нос. Авелина лежит на жёсткой койке. Тонкое одеяло не спасает от пронизывающего холода и дрожи. К её лицу плотно прилегает маска подачи кислорода. Тонкие трубки жужжат, подавая воздух, но он кажется недостаточным. На её маленький палец надета пластиковая прищепка пульсоксиметра, мерцающего маленьким красным огоньком. Кожа липнет к ткани, а спутавшиеся волосы прилипают ко лбу от пота. Её дыхание сбивчивое, слабое — тело кажется инородным, тяжёлым. Горячка накатывает волнами, оставляя её бессильной. Так заканчивается почти каждый сеанс с доктором. В какой-то момент Авелина перестаёт считать, сколько дней прошло. Не потому, что — сдалась или устала. Потому что она не знает, когда наступает рассвет, а когда закат. Потому что понятия не имеет, сколько времени прошло с последних объятий с папой. Где-то за стенами мерно гудят приборы. Механизмы продолжают свою работу, безразличные к её состоянию. Старк с трудом разлепляет ресницы, глаза режет. Мир вокруг плывёт, размываясь в мутных силуэтах. А дверь внезапно приоткрывается на крошечную щель, и сквозь неё скользит тень — слишком маленькая для того, чтобы это была охрана или врачи. Тепло. Лёгкое прикосновение касается её руки. Всего мгновение. Кто-то осторожно кладёт что-то маленькое и нагревшееся ей в ладонь. Контакт длится меньше секунды, но Авелина чувствует каждую деталь этого мимолётного жеста. Мягкая, сухая детская ладонь с чуть-чуть шершавой кожей. Маленькие неровности на подушечках пальцев — словно кто-то стёр их о стены, подобные тем, что есть в камере где она иногда ночует. Кончики пальцев коротко касаются её кожи. Такие осторожные, будто боятся причинить вред. Это неожиданно. Странно. Никто не касается её вот так — без боли, без грубости, без намерения оставить синяк или вырвать реакцию, крик. Её давно никто не трогал по-доброму. Тело помнит удары, рывки, хватки, заставляющие сжиматься от страха. Липкие, грязные, равнодушные. Но это прикосновение… оно другое. Авелина хочет удержать его, ухватиться за тепло, за это мнимое чувство ускользающей доброты. Но сил нет. Ладонь слишком тяжёлая, слабая. Она даже пальцы не может сжать, только ощущает, как предмет в её холодной ладони начинает медленно остывать. Контакт с реальностью — эпизодический. Чаще всего наблюдается в отражениях, голосах из прошлого и чужих ошибках. Но здесь нет зеркал, отсуствует понятие прошлого и если ошибки и есть, в этом вина докторов. Её по-прежнему можно спасти. Теоретически. Практически — желающих не осталось. Наблюдается устойчивая зависимость от иллюзий. Особенно тех, что касаются спасения. Побочный эффект — хроническая неспособность отпускать. Тень задерживается лишь на долю секунды, а потом исчезает, растворяясь в темноте коридора. Авелина пытается сфокусироваться, но её зрение не слушается, оставляя лишь размытый образ: белоснежные спутавшиеся волосы. Грязные слипшиеся пряди. И она узнаёт в незнакомом ей ребёнке того самого мальчика, которого она видела несколько дней или недель назад в коридоре Базы рядом с красноглазой девочкой. Беззвучный, словно фантом, он приходит и уходит без следа. Слишком быстро. А если он вернётся? Или нет? Если его поймают? Мысли путаются. Может, это ловушка? Может, кто-то наблюдает, тестирует её? Снова? Опять? Сердце болезненно дёргается в груди, страх поднимается ледяной волной. Её накажут? Или… он просто такой же, как она? Один. Потерянный. Что случилось с той девочкой, что была рядом с ним? Но сознание снова ускользает. Всё смазывается, звуки растворяются в вязкой тишине и медицинском писке. Авелина чувствует, как тепло чужих пальцев исчезает окончательно, а она пытается отдать весь остаток сил в ладонь, чтобы сжать тот маленький предмет, который передал ей мальчик. Глаза сами закрываются. Она давится воздухом, который поступает ей через плотно прилегающую маску, но не кашляет. Авелина проваливается в сон или в беспамятство. А в следующий раз она очнётся от тупой боли в висках. Голова будет гудеть, во рту будет стоять привкус той же горечи. Медленно, с усилием она разожмёт пальцы, когда доктор отвернётся, набирая новый шприц со странной сывороткой бордового цвета. Она увидит в ладони крошечный предмет — пуговицу. Холодную, гладкую. Чужую. Чуть шершавые края, будто пальцы, что её держали долго царапали ею об что-то. Может, мальчик носил её с собой, сжимал сильнее, когда боялся? Или это пуговица той девочки? А из одного из четырёх небольших отверстий Авелина достанет скрученный — клочок бумажки, испачканный в уголках. На нём дрожащей неровно рукой будет выведено:«Как твоё имя?»
Ошибка в написании, неровные буквы. Авелина захочет оставить записку себе, чтобы она напоминала ей о том, что она здесь не одна. Она сожмёт клочок бумаги, будто попытается впитать в него тепло чужих пальцев, задержать ускользающее ощущение связи, значимости. Глаза снова потяжелеют. Что, если кто-то найдёт записку? Если её прочтут? Если заберут? Их накажут, если узнают? Им сделают больно? Мысль зацеплятся за страх, и она медленно подносит записку к губам. Сухая, шершавая, чуть влажная от её ладони. Авелина сожмёт зубы, а потом проглотит её, не задумываясь. Вкус будет горячить на языке. Её затошнит. Но тогда никто не найдёт записку, не узнает. Только она хранит. Только она помнит. Помнит и надеется, что, если доктор увидит у неё пуговицу, не отберёт хотя бы её…***
Дата: 1942 год. В доме Роджерсов тепло, несмотря на то, что снаружи вечер уже плотно оседает на крыши. Сумрак подбирается к окнам, и сквозняк, пробирающийся через рассохшиеся рамы, несёт с собой прохладу и запах мокрой земли. Окна не закрываются до конца: петли расшатаны, щели открыты, и тонкий поток воздуха неумолимо проникает внутрь, тревожа висящую занавеску и размывая тепло. Комнату освещает единственная лампа над столом. Стеклянный абажур отбрасывает круглый жёлтый ореол, и под этим светом всё выглядит тусклее: ножи матовыми, хлеб черствым, лица старше. Кухня немного тесная, уютная. На столе клеёнка с вытертым рисунком. В углу стоит высокий шкаф с полупустыми банками. В одной немного соли, в другой остатки сахара, ещё несколько картофелин и жестяная коробка с чаем, перетянутая бечёвкой. Но всё это привычно, по-домашнему. Авелина стоит у стола, вжимая локти в бока, будто пытается стать незаметной. Её кофта потёртая, с вытянутыми рукавами, которые она безуспешно закатывает. Рукава снова сползают, и ей приходится раз за разом дёргать их обратно. В одной руке она держит нож, в другой — влажную скользкую луковицу. Разделочная доска шероховатая, потемневшая, с пятнами от овощей, и по этой поверхности лук режется неохотно. Лезвие застревает, потом резко срывается вбок. Один из тонких ломтиков соскальзывает и с глухим шлепком падает на пол. Авелина замирает. Её плечи опускаются, подбородок дрожит. Она стирает слёзы от лука, не злясь, а с какой-то уставшей безнадёжностью. Прядь волос прилипает ко лбу. Она заправляет её за ухо. — Чёрт возьми, — произносит она почти шёпотом. Больше для себя, чем для кого-то ещё. По другую сторону кухни у плиты стоит Долорес. Её движения медленные, правильные. Она мешает томатный соус в глубокой кастрюле, используя деревянную ложку с трещиной на ручке. Передник на ней выцветший, в пятнах, давно потерявший цвет, но всё ещё надёжный. Она выполняет задачу точно, выверено, словно это последняя стабильная вещь, которую она может контролировать. Тем не менее, её лицо говорит обратное: губы поджаты, в глазах нет покоя. Она смотрит в кастрюлю, но явно не видит её. Мысли уводят её куда-то далеко. На виске залегает складка. Улыбка, промелькнувшая на мгновение, не задерживается. Она скорее инерционная, чем настоящая. — Не время признавать поражение, — говорит Долорес без оглядки, не меняя позы. Её голос звучит ровно, но в нём проскальзывает сдержанное раздражение, будто она уже не раз говорила это себе или кому-то ещё. Авелина приседает, поднимает упавший кусочек лука и, вставая, какое-то время смотрит на него, словно в этом прозрачном полукольце сосредоточено всё её бессилие. Она не кладёт его обратно, просто сжимает в ладони и устало выдыхает: — Ты не понимаешь. Это бесполезно. Я проклята. — Кем и на что? — откликается с усмешкой Долорес. Она по-прежнему не смотрит в её сторону. — На то, чтобы быть абсолютно бесполезной на кухне. — недовольно буркает Авелина, опирается на стол обеими руками. Она устало выдыхает, и её плечи чуть подрагивают. — А может, и не только на кухне, если подумать. Теперь Долорес поворачивает голову, смотрит на неё в упор, озадачено. Несколько секунд они просто молчат, перекидываясь взглядами. — Думаю, это слишком громкое заявление. Не будь к себе так неумолима. — Нет, ты даже не представляешь, насколько всё плохо! — резко, но без злости восклицает Авелина. В голосе звучит отчаяние. — Я ведь пыталась. Помнишь, я рассказывала, что работала у мистера Уилсона? — В булочной? — уточняет Долорес. Она снова обращается к кастрюле, но на лице остаётся интерес. — Да. Сначала всё шло нормально. Я стояла за прилавком, упаковывала выпечку. Даже хвалили за точность и скорость. Но потом меня попросили заняться тестом. Всего один, — Авелина показательно вскидывает палец, — один раз! — она усмехается, но без веселья. — Этого хватило. Через полчаса моё рабочее место обозначили как «только касса». Думаю, мистер Уилсон просто пожалел меня. Долорес еле прыскает смехом, покачав головой. Иногда в такие мгновения Авелине кажется, что на кухне орудует не её подруга, а мама. Миссис Роджерс, которая со смехом выслушивает все её школьные истории и планы того: как, кому и когда напакостить… — По моему, он был просто извращенцем. — Долорес криво усмехаясь. В её взгляде на секунду мелькает сочувствие, но оно сразу уходит. Она будто боится, что лишняя мягкость разрушит её собственную опору. Долорес еле прыскает смехом, покачав головой. Иногда в такие мгновения Авелине кажется, что на кухне орудует не её подруга, а мама. Миссис Роджерс, которая со смехом выслушивает все её школьные истории и планы того: как, кому и когда напакостить… — Всё равно ты не глупа. Ты разбираешься во всяких химических штуках лучше, чем мистеру Уилсону могло даже сниться. — Конечно, — фыркает Авелина уже тише. Она усаживается за стол. Поза напряжённая, спина прямая, но пальцы сцеплены на коленях так крепко, что побелели костяшки. Желания попытаться снова резать лук отсутствует. Долорес ставит миску с соусом на стол, снимает передник, бросает его на спинку другого стула. Несколько секунд молчит, затем спокойно произносит: — Не сдавайся. Порезать лук — это не приговор. — Это ты так думаешь, — колко парирует Авелина. Она отодвигает одной рукой доску и нож от себя, будто тот внезапно может подпрыгнуть, заколоть её. — У тебя всегда всё получается. А я… я как будто всё делаю наперекор. Не к месту. Не к времени. — Ты всегда всё драматизируешь, — замечает Долорес, переливая соус в глубокую миску. За окном где-то лает собака. Часы в углу кухни щёлкают медленно, ритмично. Авелина смотрит на подругу долго. Словно пытается понять, что именно та скрывает. Потому что есть что-то невысказанное, на грани тревога, которую они обе ощущают, но не называют. — Слушай, — говорит Авелина после паузы, стараясь придать голосу лёгкость, но звучит он неуверенно, почти осторожно, — а кто тебя научил готовить? Вопрос виснет в воздухе мгновенно, как только срывается с её губ. Он будто натягивает кухонную тишину, делает её плотной, вязкой. В помещении становится ощутимо тише. Даже треск дров в печи, кажется, приглушается. Долорес замирает, продолжая сжимать ложку в руке. Плечи напрягаются. Она не оборачивается сразу, лишь после нескольких секунд напряжённого молчания медленно откладывает ложку на край раковины и выпрямляется, словно с трудом разгибает позвоночник. — Моя бабушка, — произносит она наконец. Голос ровный, но глухой, как будто его приходится проталкивать сквозь внутреннее сопротивление. — Я жила у неё после того, как… после того, как ушла из дома. Авелина, не ожидавшая, что получит настолько личный ответ, замирает. Она кивает, почти машинально опуская взгляд. За всё время их дружбы они ни разу не говорили о прошлом по обоюдному негласному соглашению. Оно лежало между ними, как что-то запакованное и опасное. — Ты ведь меня ненавидела? — спрашивает Авелина чуть позже. Старается улыбнуться, но выходит неубедительно, неровно. — И не пытайся сейчас это отрицать. Долорес поворачивается, берёт нож, разрезает на две части морковь, складывает дольки ровными стопками, но не смотрит на подругу. Долорес не отвечает сразу. Она хмыкает, не глядя в глаза: — Ненавидела, — подтверждает сдержанно. — И… завидовала тоже. Авелина машинально проводит ладонью по шее, будто стирает невидимую грязь. Признание не приносит облегчения. Скорее ощущение, будто в комнате стало теснее. — Ты тогда была… другой, — говорит она, не глядя в глаза. Это не упрёк. Авелина отрывает взгляд от разделочной доски. Неловкость будто прорастает в плечах, становится телесной. Ей почему-то хочется, чтобы в комнате что-то загремело, чтобы кто-то отвлёк их. Но они остаются в этой тишине вдвоём. — Ты права, — отвечает Долорес с усмешкой едкой, но беззлобной. — Я действительно была стервой. — Почему? Вопрос звучит неуверенно. Авелина сама не знает, хочет ли слышать ответ. Долорес разворачивается к раковине, моет стебли какой-то травы, закручивает краник. — Потому что у тебя было то, чего не было у меня, — говорит Долорес сухо. — Тебя любили. Без условий. Твоя мать. Брат. Баки. Сельдерей ложится на доску. Она начинает резать крупно, механично, как будто каждый удар ножа помогает выдавить слова. — И всё? — хмурится Авелина. В её голосе звучит только разочарования. — А я… я тогда ненавидела всех, — добавляет Долорес, наконец, поднимая взгляд. — Но таких, как ты, особенно. Она снова отворачивается, будто не хочет видеть реакцию подруги. Авелина стискивает пальцами край стола. Она не знает, что чувствует. Обида? Смущение? Жалость? Всё сразу? Она молчит и ждёт, что будет дальше. — Я жила с родителями до семнадцати. Мать, отец, брат Филип. — последнее имя она произносит тише. — Снаружи всё выглядело благополучно. Отец — владелец нескольких текстильных фабрик, мать — светская красавица и идеальная жена, брат — будущий наследник империи отца. Всё идеально. Только внутри было другое. Совсем другое… Долорес переставляет кастрюлю на соседнюю конфорку. Движения точные, но её руки немного дрожат. Авелина, всё больше напрягается, наблюдает за ней. Её взгляд становится тревожным и предчувствие у неё нехорошее. — Внешне всё выглядело идеально. Дом, бизнес, престиж. Но внутри… внутри был холод, страх и унижение. Мой отец… — Долорес делает паузу, глядит в пол, будто ищет точные слова. — Он часто бил меня. Не из-за вспышек злобы, а как воспитательный метод. Он верил, что иначе я не пойму, чего от меня требуют. Он хотел, чтобы я стала копией матери — сдержанной, безупречной, немой. Он ненавидел, когда я плакала, когда проявляла эмоции. Он твердил, что любовь нужно заслужить. Через результат. Через успех. Её плечи сутулятся. Долорес снова как будто чувствует на себе его взгляд из-за спины: — Я старалась. Но ему всегда было мало. Всё, что я делала, оказывалось недостаточным. Авелина опускает глаза. Смотрит на небрежно нарезанные овощи перед собой и чувствует, как под ложечкой скапливается тяжесть. Слёзы не идут, но в груди давит, будто воздух стал слишком плотным. — Мне жаль, — шепчет она. И это не дежурная вежливость, а честное, почти болезненное признание. — Это… чудовищно. Но Долорес будто не слышит. Она уходит в себя. Пальцы сжимают край столешницы всё сильнее. Её лицо меняется, дыхание сбивается. — Моя мать… Она была другой. Она меня не трогала. Почти никогда. Но она никогда на меня и не смотрела. Вообще. Она замечала меня только когда я мешала ей быть моложе, красивее, свободнее. Вечно подвыпившая, вечно с едкой злой ухмылкой и блестящими ненавистью глазами. — Долорес сгибает шею, прижимает голову к плечу, словно прячется. — Она говорила, что я обуза. Лишнее напоминание обо всём, от чего она хотела убежать. Долорес обнимает себя крепче, прижимает голову к плечу, как маленький ребёнок, забившийся в угол. Её взгляд мечется по пустоте. — Я была ей обузой. Она жила в какой-то своей реальности, где я была напоминанием о её возрасте, о старении, об обязанностях, о том, что у неё не вышло родить сына и удержать от измен мужа. И каждый раз, когда она смотрела на меня, я видела в её глазах, что она не хотела иметь дочь. Особенно такую, как я. Кастрюля на плите начинает потрескивать. Авелина машинально встаёт, но Долорес уже судорожно стискивает пальцами ручки кастрюли. — А твой брат? Почему он не защищал тебя? — спрашивает тут же Авелина. Голос звучит тише, чем ей хотелось бы. Она уже жалеет, что задала этот вопрос. Чувствует, как страх закрадывается под кожу. Долорес вздрагивает. Мышцы на лице напрягаются. Губы становятся почти белыми. — Он… — она глотает, закрывает глаза, как будто собирается с силами. — Филип делал то, чего не должен был делать. Я молчала. Потому что боялась. Боялась, что если расскажу, мне не поверят. Или хуже… скажут, что я сама виновата. Авелина резко вдыхает. В горле что-то сжимается. Ногти впиваются в ладони. Она хочет что-то сказать, но не находит слов. Долорес выдыхает, прикрывает глаза. Её лицо на мгновение становится детским, беспомощным. — Прости… — наконец выдавливает Авелина. — Если бы я тогда знала… — Ты бы всё равно меня ненавидела, — перебивает Долорес. Она не обвиняет. Её голос пустой, уставший. — Я ненавидела себя. И всех. Я была злой. Я вела себя как последняя дрянь. Это был единственный способ не чувствовать себя слабой. Я не могла контролировать то, что было дома. Но могла унизить кого-то в школе. Это делало меня… сильной. Или казалось, что делает. Долорес берёт ложку, пробует суп. По щеке скатывается несколько слезинок. — Нет. — Авелина поднимает взгляд. — Это заставляет переосмыслить.Это сбивает с толку.
Пауза. В комнате слышен только слабый бульонный шум. Долорес обходит стол, садится напротив. Её пальцы нервно касаются друг друга снова и снова, как будто только этим она удерживает себя от распада. — Всё закончилось за несколько месяцев до выпускного из школы, — говорит она, глядя в одну точку на стене. — Тогда отец узнал, что моя мать изменяет ему. Он избил её прямо у меня на глазах.Вдох и выдох.
— Я тогда не испытывала к ней жалости. Ни грамма. Это была женщина, которая годами унижала меня, годами смотрела на меня с отвращением. Отец отобрал у неё всё. Оставил ни с чем. А после завершения развода он не знал, что со мной делать. У я оказалась лишней. Отец любил только одного Филипа. Ему был нужен только мой брат. Он никогда это не скрывал. Голос её ровный, как будто всё это она рассказывает не впервые. Но с каждым предложением становится всё яснее: эти слова требуют усилий. Говорить — значит вспоминать. А вспоминать — значит заново переживать этот кошмар. Долорес перескакивает с воспоминания на воспоминание, будто заранее заучивает свой рассказ. Не от безразличия, а от необходимости. Каждое слово даётся с усилием, каждый следующий абзац её внутреннего монолога словно выдавливается через напряжение тела, сквозь боль, которую она годами пыталась заткнуть и зажать поглубже. — Тогда же… — она останавливается на полуслове, отходит к раковине, споласкивает разделочную доску, отводя взгляд, будто не может вынести прямого контакта с прошлым. Голос звучит ровно, но слишком ровно, и от этого становится не по себе: — Я узнала, что у меня есть бабушка. По маминой линии. Раньше я о ней вообще не знала. Ни единого упоминания. Оказалось, мать её скрывала. Стыдилась. Потому что та была… бедной. Жила одна, работала в госпитале, помогала каким-то малоимущим. Не было у неё ни особняка, ни фамильного фарфора. Она горько хмыкает, с насмешкой останавливается, стискивает пальцы на кромке раковины, делает глубокий вдох. Сбоку на плите тихо бурлит подливка. Долорес вдруг поворачивается резко, будто кто-то дернул её за плечо. И впервые за весь вечер на её лице появляется настоящая, неподдельная улыбка. Не насмешка, не печальная гримаса, а что-то живое и тёплое, вспыхивающее коротко, как свеча в темноте. — Но знаешь… — говорит она, и голос её становится уступчивее. — Именно она впервые приняла меня, не задав ни одного лишнего вопроса. Навсегда. Мы жили скромно, теснились в одной комнате, иногда даже голодали, но было спокойно. Наконец спокойно. Я была счастлива. Я впервые знала, что вечером домой можно возвращаться без страха. Что никто не будет ждать ошибки, чтобы обозвать. Или ударить, запереть в комнате без окон, когда я так боялась темноты. Или… хуже. Долорес проглатывает последние слова, а Авелина медленно вздыхает. Эта деталь «хуже», задевает её. Авелина не знала ничего хуже чувств или голода, была ещё смерть, но… Может ли быть что-то ещё хуже? Она ощущает, как от этих слов ползёт холод по позвоночнику. Но Долорес уже снова движется. Идёт к плите, проверяет подливку, пробует ложкой, выдыхает сквозь нос. Всё будто по ритуалу, чтобы не думать. — Я не знаю… — начинает Авелина тихо, — смогла бы я пережить всё то, что пережила ты. Авелина хмурится, переводит взгляд в другую сторону. — Наверное, нет. Но Долорес… ты намного сильнее, чем кажешься. Долорес поджимает губы, плечи её слабо дрожат, но она справляется. Выпрямляется и, наконец, смотрит Авелине в глаза. Говорит тихо: — Спасибо. На губах появляется лёгкая улыбка, но почти сразу она гаснет, и лицо становится отстранённым. Авелина уже готова что-то сказать, может быть, снова попытаться утешить, но Долорес выдыхает, наклоняется к столу и произносит, криво усмехнувшись: — Она всегда звала меня — Долли. Авелина чуть приподнимает брови, удивлённо, но мягко. Это имя звучит слишком нежно. Как имя для кого-то, кого надо беречь. Долли — звучит почти хрупко. — Долли… — повторяет Авелина, пробуя вслух. — Теперь это тебе действительно идёт. Снова тишина. И снова она не пугает. Наоборот, она осаждается между ними, как мягкий плед. Долорес отводит взгляд вниз, но в уголках губ еле заметная улыбка. Она тянется к кастрюле, чтобы снять её с огня, но Авелина быстрее ставит горячее на деревянную подставку. Ловко, заботливо, как будто это часть примирения. — Бабушка всегда говорила: если можешь сделать чью-то жизнь хоть немного легче, ты обязан попробовать, — усмехается Долорес, убирая волосы с лица. — Я поэтому стала медсестрой. Как она. Она даёт Авелине деревянную ложку, чтобы та начала медленно, тщательно размешивать жидкость в кастрюле. — Я думаю… — говорит Авелина, не поднимая голоса, — она была бы тобой горда. Больше, чем ты себе представляешь. Долли. Долорес прикусывает губу, не зная, куда деть взгляд. Он скользит по столу, по тарелкам, по собственным рукам. Потом вверх, к лицу Авелины. И что-то в ней дрожит. — Есть ещё кое-что, — тихо признаётся она. — То, что я должна тебе рассказать. Авелина напрягается, но не выдаёт этого на лице: — Да? — Да. Кивок. Слишком сдержанный. Слишком медленный. Она отходит к подоконнику, будто слова нуждаются в опоре. Потом снова поворачивается: — Когда бабушка была ещё жива, — начинает Долорес, и голос у неё глухой, будто она заглатывает слова, боясь их окончательной формы, — и я только поступала в школу медсестёр… Она иногда говорила про женщин, с которыми работала в госпитале. О женщинах, которые помогали, несмотря ни на что. Несмотря на грязь, страх, болезни. Она делает паузу, словно во рту пересохло, и подходит к плите, машинально убавляя огонь. — Одна женщина запомнилась ей больше всех. Спокойная, сильная. Не та, кто говорил громко, а та, кто просто делал. Она всегда выбирала самое тяжёлое детское отделение. Там не только дети умирали, — голос срывается. — Там же она заразилась туберкулёзом. Она знала, на что шла. До конца работала, не сказав ни слова. Ещё через полгода её не стало. Долорес опирается руками о край стола. Смотрит в одну точку, как будто слова выцарапываются откуда-то из глубины. Не просто из памяти, а из вины, которую она носила годами, не зная её настоящего имени. — У неё остались двое детей. Мальчик… и девочка, которой не было и шестнадцати. Звали эту женщину… Сару Роджерс. Авелина замирает. Пространство вокруг будто исчезает, и пол уходит из-под ног. — Моя… — повторяет Авелина едва слышно. Не спрашивая. Уже зная. Долорес поворачивается к ней. В глазах не просто вина. Там страх. Стыд. Тот, что разъедает изнутри. Тот, от которого не отмыться. — Это была твоя мама, — шепчет она. — И когда я поняла, кто ты… Когда сопоставила… когда узнала… мне стало страшно. Потому что это всё значило, что я… Голос Долорес дрожит: — Тогда я поняла, как была виновата. И… мне так жаль. За всё. За то, какой я была. За то, что причиняла боль. За всё то, чего ты никогда не заслуживала. За то, как были жестоки со мной… и как жестока я была в ответ. Авелина молчит. В груди будто застревает что-то острое. В горле сухо. Она не может отвести взгляд. Никакие слова не приходят. Только чувство, будто стены комнаты сдвигаются ближе. Теснее. Тишина вокруг становится липкой, вязкой, как суп, который остывает на плите. Долорес продолжает уже почти шёпотом: — Я стала медсестрой, потому что мечтала. Я просто не могла жить без пользы. Без смысла. Не могла больше быть… пустой. Я не могла вылечить свою жизнь. Но, может быть, могла облегчить чужую. Хоть немного. Авелина понимает. Без объяснений. Без уточнений. Потому что она сама помнит, каково это — жить рядом с болью, которую нельзя остановить. Видеть, как мать отдаёт всё, чтобы помочь другим, и всё равно не спасает всех. Видеть, как страдание возвращается снова и снова. А ты всё равно идёшь в смену. Долорес смотрит на неё. Глаза у неё блестят, но не от слёз. От искренности. От боли, которая стала словом. От чувства, что тебя, наконец, услышали. Авелина протягивает руку. Просто кладёт ладонь поверх её пальцев. А Долорес внезапно притягивает её в объятья. На плите докипает суп. В воздухе пахнет тмином, сладким перцем, чуть горелой картошкой. В комнате становится теплее. А за окном оседает оранжевый вечер. Из коридора доносится голос Стива: — Вы приготовили ужин? И они обе вдруг смеются…***
Дата: 1942 год. Весна. Казарма наполнена низким усталым гулом голосов. Половицы поскрипывают под шагами. Где-то за спиной кто-то смеётся, кто-то глухо ругается, запинаясь на полуслове, когда прижимает к губам дымящуюся сигарету. Местами звучат приглушённые ругательства, смех, стук карт об импровизированный стол, которым служит перевёрнутое ведро. Воздух плотный, вязкий. Он оседает на коже, липким слоем пота и зудения. Это стойкий запах сырого дерева, влажных шинелей, засохшей грязи, табачного дыма и дешёвого лосьона для бритья, которым пользуются парни, надеясь хоть как-то скрыть пропитавшийся в кожу запах армейской жизни. Где-то с улицы доносится отдалённый гудок грузовика, хлопанье дверей и негромкий голос командира, отдающего приказы. Кто-то точит нож о камень, и этот скрежет заставляет сводить зубы. Но Баки не реагирует. Всё это становится привычным. Он привыкает. Как привык ко вкусу остывшего кофе по утрам, к грубому одеялу на казённой койке, к ночам, когда сон приходит только ближе к рассвету, да и то ненадолго. Баки сидит на краю своей койки, локтями опираясь на колени, держа в руках обломавшийся тупой карандаш. Лист бумаги перед ним пожелтел по краям, чуть замялся в углах — он таскает его в кармане уже которую неделю, не решаясь испортить эту пустоту первым словом. Барнс смотрит на лист так, будто если достаточно долго пялиться, слова сами сложатся в нужные предложения. Но этого не происходит. «Моя дорогая,» — Баки хмыкает, выводя первое слово, и тут же, нахмурившись, надавливает на карандаш сильнее, как будто буквы от этого обретут нужную форму. Привычное сокращение вдруг кажется слишком личным.***
Дата: 2008 год. Металл в стенах, в воздухе, в костях. Он звенит под подошвами охраны, гудит в трубах над потолком, скрипит в петлях, сквозит в холодных швах между плитами пола. Металл звучит даже в собственном дыхании. Воздух вязкий и плоский, без настоящего кислорода. К горлу подступает кислый привкус. Здесь не открывают окон, потому что окон нет. Здесь не оставляют открытых дверей, потому что это опасно. Здесь не дают имён, потому что имена — это память. А память — это плохо. Авелина не идёт — её ведут. Рука в руке. Пальцы взрослого человека — грубые, слишком крепко сжаты вокруг её тонкого запястья. Не от злости, нет — от безразличия. От холодной выученной необходимости. Он не тянет. Не дёргает. Но и не держит с заботой. Он удерживает. Как вещь, которую жалко уронить не потому, что она ценная, а потому, что за неё потом придётся отчитываться. Охранник знает: она может упасть. Эти дети часто падают. Их таскают из процедурных — ватных, полупрозрачных, с полными темноты глазами. Тяжело дышащих, пахнущих потом и чем-то солоновато-химическим, что въедается в кожу навсегда. Иногда их тошнит прямо себе под ноги. Иногда они просто отключаются и падают. Он уже привык. Она — нет. Эмоциональная дистанция — это не выбор, а вынужденная мера. При избытке чувств начинается перегрузка системы. Перезапуск невозможен. Маленькие шаги по стальному полу. Босые ступни шлёпают, и от этого звука внутри что-то вздрагивает. Её ведут, как ребёнка в детском саду — но не с любовью. Без ласки. Без слов. Только — движение по привычному пути. Авелина пытается быть послушной. Шаг. Ещё шаг. Не споткнуться. Не упасть. Не привлекать внимания. Слишком много раз сознание просто отключалось — как выключатель. Резко, без предупреждения. После вакцин. После тех долгих уколов, от которых в венах стыло и ныло. После тех процедур, где что-то жгло изнутри, а потом пульс срывался. Авелина не знает, что ей вводят. Но каждый раз, когда закрывает глаза, представляет перед собой ампулы. Они красивые, цветные, как фонарики на ёлке дома, с красноватой или жёлтой жидкостью. Иногда она воображает их названия. А потом — забывает, какие придумала. Авелина давно не знает, какой сегодня день. Сколько прошло. Неделя? Месяц? Год? Никто не говорит ей. Ни одна стена не подсказывает. Только капли в капельнице — постоянные, как насмешка. Авелина не поднимает глаза. Смотрела вниз. Там безопаснее. Там — только пол. Бетон с редкими трещинами. Полосы от каталки. Застывшие капли чего-то тёмного, уже впитавшегося. И её ступни — босые, грязные. Она не помнит, когда в последний раз мылась. Но её тело не грязное — скорее всего, её купают, когда она проваливается в бессознание. Авелина не помнит, когда в последний раз не дрожала после процедур. Когда её не скручивало тошнотою в угол или она не лежала на полу, скрючившись, прижимаясь к холодному бетону, как к человеку. Раньше, до… До этого всего. Авелина помнит, что её тошнило всего однажды — на свой прошлый день рождения она съела слишком большой кусок торта. А папа… Папа? Раньше она пыталась считать шаги. Потом — сердцебиения. Сейчас — просто края пуговицы. На рукаве её рубашки нет ни одной. Но у неё остаётся та — которую ей подарили. Круглая. Серая. Шершаво-матовая. Её можно трогать, кусать, играть с ней. Это принадлежит ей. Авелина всё время её трёт — подушечками пальцев. Вертит. Прижимает к ладони. Это настоящее. То, что не трогают. То, что только её. Пуговица крутится. Прячется в ладони. Авелина её сжимает крепче, так, чтобы начали неметь пальцы. Это успокаивает. Но вдруг — пуговица соскальзывает. Просто раз — и летит. Она крутится в воздухе, словно знает, как это делать. Блестит. Ударяется о пол — лёгкий стук. И катится по бетонной плоскости, медленно-медленно, будто нарочно. Будто играя. Авелина дёргается. Мгновенно. Молча. Не взывая. Не прося. Она опадает вниз. Резко, с глухим ударом. Колени запульсировали, когда в глаза брызгают слёзы. Охранник не успел среагировать — или не стал. Маленькая ручка выскользнула из его пальцев. Девочка нырнула вниз, ладонями по бетону — холодному, странно влажному и не удержалась, ослабшее тело подвело. Или Авелина сама позволила себе опасть? Щёку обжигает об бетон — он шершавый и твёрдый. Становится больно. Пальцы, вцепившись в воздух, проворно скользят к цели. Находят пуговицу. Но она видит кое-что ещё. Окурок перед лицом, под стоящей у стены каталки, рядом с пуговицей, которую она упустила. Окурок, чуть согнутый. С примятой бумагой и грязноватым фильтром. Оставленный кем-то, кто торопился. Или ленился. Или просто считал это место… Авелина хватает его, не раздумывая. Сжимает в кулаке. Прижимает к телу. Будто ничего не произошло. Охранник позади раздражённо цокает языком. Без злости — просто как будто на мокрое пятно наступил. Авелину дёргают под подмышки, поднимают. Никто не замечает. Ни взгляда, ни окрика. Когда дверь за спиной девочки закрывается, звук оказывается не просто громким — он безапелляционный. Металлический, толстый, с приглушённым эхо, которое не растворилось, а врезалось в бетон, как последнее слово. Авелина вздрагивает, но не от страха. Это рефлекс. Как когда в темноте кто-то щёлкает пальцами у самого уха. Звук не причиняет боли, он напоминает: ты здесь, ты всё ещё здесь, и выхода всё ещё нет. Камера маленькая. Холодная, как всегда. Под потолком угловатая вентиляция с решёткой. Она постоянно издаёт щелчки. Стены — светло-серые, но от времени на них появилась тёплая пыль — не в цвете, а в ощущении. Пыль, которую нельзя стереть. Она прилипала не к поверхности, а к дыханию, к горлу. Пахнет… Всегда пахнет одинаково. Лекарствами. Старым клеёнчатым матрасом. Затхлой тканью, которая была когда-то белой, потом серой, а теперь просто ничем — ни цветом, ни вещью. Авелина медленно, очень осторожно садится. Ноги подводит под себя. Голова тяжёлая, но не кружится. Просто… глухо тянет. Внутри. Там, где должна быть шея — вязкое ощущение усталости. Не той, от которой засыпаешь, а той, от которой не можешь даже захотеть сна. Ладонь — всё ещё сжата. Она боится открывать её слишком быстро, будто предмет внутри — мог ей показаться. Вдруг она откроет, а в ладони не будет ни пуговицы, ни старого окурка? Папа не курил. По крайней мере, она этого не помнит. Курила Наташа, но редко. Обычно после тяжёлых заданий, когда атмосфера в Башне становилась напряжённой, все ходили с хмурыми лицами. А Наташа предпочитала уединяться на открытой платформе. Там почти никогда никого не бывало. Почти. Туда часто приходила и маленькая Старк, чтобы просто постоять в тишине и посмотреть на город сквозь перила. А ДЖАРВИС никогда об этом не осведомлял её отца, потому что рядом находилась Чёрная Вдова — доверенное лицо. Наташа курила, выдыхая едкий дым, горький, неприятный, от которого хотелось сморщиться и уклонится. Если бы отец узнал, он бы сильно ругался. Но пока он не знал. Это была их маленькая тайна. Вольность, сотканная из того, что позволяла себе Наташа — без лишних слов и притворства. Авелине нравилось, как она уголком губ ухмылялась в её сторону, словно что-то скрывая. И в этих мгновениях, когда она молчаливо требовала клятву, что никто не узнает, Авелина ощущала странное смущение. Как будто не ей, а Наташе не позволено было делать взрослые вещи. Будто не у неё, а у Наташи не было ничего своего, кроме этой поцарапанной пуговицы и грязного окурка, который она так же по-детски небрежно бросает в пустоту… Пальцы разжимаются медленно. В ладони лежит почти докуренная сигарета. Вещь, у которой есть прошлое. Он пахнет резко. Знакомо — так всегда воняло от Рамлоу. И мерзко. Но по-настоящему. Авелине это нравилось, потому что ему её присутствие — нет. Она проводит по фильтру подушечкой большого пальца — шершаво. Бумага. Скомканная. С влажными краями. На этом можно писать. Она может написать ответ на ту записку от белокурого мальчика… Но чем? И как? Авелина принимается искать. Не глазами — руками. Под кроватью — нет. За спиной, на бетонной стене, на полу — только плоскость, прохладная. Тогда она садится, прижавшись к металическому изголовью кровати, как делает всегда, когда слишком тихо. Позвоночник чувствует холод — он просачивается сквозь медецинскую сорочку, как вода. В камере нет звуков, — кроме собственного дыхания и редкого шума вентиляции. Даже лампа потолочная не гудит. Авелина снова берёт пуговицу, задумывается, а после тут же прижимает её к стене. В место тонкой трещины между панелей, где скопилась грязь. Она аккуратно соскребает её. Осторожно. Не всё. Только верхний слой. Потом краем пуговицы — по развёрнутой бумаге фильтра. След остаётся. Слабый, но есть. Рука дрожит. Сложно держать пуговицу — пальцы ноют и трясутся от слабости после инъекции. Пальцы соскальзывают, чуть царапают. Почти ласково — она даже не чувствует боли, только тепло и жжение. Прижимает фильтр к полу и задумывается.Имя.
Внутри что-то дёргается. «А если я напишу его… и оно окажется неправильным?» — девочка проводит пальцем по помятой маленькой бумажке. Потеря себя — это не мгновение, а процесс. Медленный, линейный. Диагностировать невозможно, пока не замечаешь, что говоришь чужим голосом. Нестабильность — прогнозируемая величина. Все колебания соответствуют заданной амплитуде утраты. Просто теперь это называют адаптацией. Память работает выборочно. Чаще всего — против тебя. Особенно в моменты, когда тишина становится триггером. Диагноз: ремиссия с побочным эффектом тоски. Привязанность — это рецидив. Выздоравливаешь, но не исцеляешься. Каждое воспоминание — как заново вскрытая шрамовая ткань. Первая буква. А. Простая. Похожа на палатку. На крышу. Такая висела на Башне Мстителей. За ней — В. Чуть нагнутая, кривая. Е — хрупкое, загнутое. Л — как горка. И — больше похожее на следующую букву — Н — как решётка. А — снова.Авелина.
Вентиляция в камере начинает гудеть громче. Благо здесь нет камер. За ней не следят хотя бы здесь. Хотя… Может и следят. Может, в потёмках она не видит… Имя она написала целиком. С грязью. С дрожью. С мыслью: это я. Имя — это больше, чем человек. Это — доказательство. Она жива. Безошибочно и всё ещё верно. Слово, которое никто здесь не должен знать. Слово, которое у неё могут забрать. Слово, которое помнит только она. И теперь — оно есть не только в её голове. Оно есть на бумаге. Пусть даже на грязном обрывке окурка. Пусть даже с трудом видное. Она смотрит на него. Долго. Как на ту маленькую девочку, того ребёнка, которого спрятала внутри себя, чтобы не было так больно. И впервые за долгое, очень долгое время — Авелина улыбается. Там, где до сих пор было только тяжесть, вдруг становится тепло. Чуть-чуть, самую малость, и от этого… От этого по её щекам начинают катиться слёзы. Она так хочет домой…Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.